За утренней кашей веселый долговязый парень с хитроватыми глазами по имени Посошок, выделявшийся в их десятке осведомленностью и пронырливостью, рассказал, что вчера в городе случилась смешная вещь. Когда пушку стали вывозить, недалеко от площади на одном перекрестке телега застряла: там углом выпирала какая-то лавка. Доминат, недолго думая, приказал тот угол снести. Дело-то было ночью — лавочник с хозяйкой выскочили, в чем спали, а у них уже чуть не пол дома разобрали…
   Посмеялись. Смел спросил — а где сейчас пушка? Впереди, — отвечал Посошок, — ее тихо везут, мы быстро догоним. Потому и не спешим. И тут, будто торопясь опровергнуть его слова, боевая труба заиграла «в поход выходи». Сержант Дрын приказал готовиться выступать и убежал получать указания.
   Скоро выступили. Дорога была хорошо укатана, шлось легко. Правда, Смелу досталось нести чайное ведро — ноша не тяжелая, но надоедливая, и он без конца перекладывал его из руки в руку. Здесь ничего, — говорили знающие мужики, — а вот завтра до болот дойдем — там только держись…
   Шли вольно. Не то, чтобы вразброд, нет — десятки держались кучно, впереди сержанты. Но шагали все кто как хотел. Ничего особенного в тот день не было: уплывали и отступали назад леса — то почаще, то пореже, то открываясь полянами. И приходило Смелу в голову, что будто и не на войну они идут, а так — гуляют на свежем воздухе, будто и не им придется через два-три дня умирать на поле от ран. И возникала глупая уверенность, что битвы не будет, что случится нечто такое… ну, словом, случится нечто — и не допустит кровопролития, заставит опомниться человеков, готовых крушить железом живую плоть. Смел мотал головой, отгоняя наваждение, и оглядывался: неохватная глазом вереница людей текла по лесной дороге медленно, но неотвратимо. В этом потоке крылась слепая упорная сила, и одно лишь могло остановить ее: такая же сила, только встречная. Но не могло это движение продолжаться вечно. А значит, встреча состоится…
   Да, ничего особенного в тот день не было. Только Смел долго не мог уснуть после ужина, закутавшись в свое одеяло. А когда наконец задремал, то сразу приснилось ему, что приоткрыл он глаза и увидел в неверном свете чуть живого костра, как скользнула между деревьев маленькая фигурка, показавшаяся странно знакомой. Но сон то был, или нет — так и не понял.
 
   Главное — незаметность. Нужно быть незаметным, чтобы выполнить то, что он задумал. Решив так, Последыш долго заглядывал в окошко кухни, выжидая, пока его старый знакомец повар Оковалок останется один. А выждав, зашел. Толстый, сердитый на вид Оковалок заканчивал приготовления в дорогу. Он поднял красное щекастое лицо от дорожного мешка и хмуро буркнул:
   — Чего тебе?
   — Ничего… Когда выходите?
   — Завтра утром, Смут бы их всех побрал с ихней войною вместе, — Оковалок со злостью швырнул в дорожный мешок сверток пряностей. — Все вверх дном. Как с ума посходили…
   Последыш дождался, пока он сердито умолк.
   — А ты возьми меня с собой… А, Оковалок?
   — Куда?
   — Туда…
   — И этот свихнулся, — плюнул Оковалок. — Думаешь, тебе там медом помазано?
   — Поглядеть хочу… Интересно.
   — А убьют?
   — Не убьют. Я на дерево залезу.
   — Слушай, иди — не морочь голову. «На дерево»…
   Последыш вздохнул, помолчал. Потом перевел разговор на другое:
   — Ложку свою скоро до черенка сгрызешь…
   Как всякий повар, Оковалок носил в специальной петле на поясе ложку, которой пробовал готовящиеся блюда. От частого применения дерево быстро щербатилось по краям — приходилось чуть ли не каждый месяц ложки менять, что ужасно Оковалка раздражало. Он все собирался заказать себе инструмент из чугунного дерева, да руки не доходили. Вот и сейчас на поясе у него болталась ложка самого плачевного вида.
   А у Последыша была шикарная серебряная ложка, каких в Поречье не делали. Она досталась его прадеду-фельдмаршалу как трофей после войны с эльмаранами и множество лет провалялась в его сундуке без дела. А когда на свет появился правнук, фельдмаршал сделал широкий жест: подарил ему сей экзотический предмет. Так что, совсем не случайно произнес Последыш невинную на вид фразу:
   — Ложку свою скоро до черенка сгрызешь…
   Оковалок, и без того раздраженный, при этом замечании метнул на него свирепый взгляд и принялся со злостью распихивать что-то в своем мешке. А Последыш, будто не замечая этих грозовых признаков, неторопливо продолжил:
   — Вот ты бы меня взял, а я бы тебе ложку свою подарил…
   Нечего и говорить, что повар знал о существовании серебряной ложки. Последыш даже приносил поглядеть. И теперь Оковалок сперва замер, а потом поднял на Последыша недоверчивый взгляд:
   — Врешь!
   — Чтоб меня Смут одолел, — зарекся Последыш.
   — М-м… — Оковалок задумался. А когда поднялся, то заметно повеселел: — А ну, пошли.
   В маленьком темном чулане он откопал круглый поварской колпак и выкинул его Последышу: «Померь!» Следом появились куртка, штаны на лямках — полное поварское обмундирование, включая пояс с нашитой на него петелькой для ложки. «Ну как?» — «Великовато…» — «Ничего, сойдет. Назначаю тебя поваренком! А будешь высовываться — нос оторву», — Оковалок сунул в петельку на поясе Последыша свою обгрызенную ложку и весело подмигнул. Возможность заполучить серебряный инструмент примирила добродушного повара с неудобствами военного времени.
 
   Первый день похода прошел безоблачно и приятно. Последыш то ехал в телеге, устроившись среди кухонной утвари, то спрыгивал, чтобы размять ноги и поговорить о том о сем с Оковалком. Но стоянках он честно суетился, чистил лук и картошку, поддерживал огонь, мыл посуду. Мгновеньями накатывали тревога и стыд: как там мать? Что думает? Ведь пропал, не сказавшись. Но отмахивался — ничего, пусть… Он же вернется. Вот только насолит прадеду за свои синяки — и домой. Завтра же. Даже ждать не станет, что получится. А матери можно наврать, как будто пацаны на рыбалку сманили, на Зеленое озеро.
   Неотступно соблюдал Последыш свое правило — быть незаметным. Никто не обращал на него внимания, даже знакомые не узнавали в поварской одежде. Но когда приходили кушать бравые офицеры (а среди них — и отец его), Последыш уходил подальше, прятался за деревьями или в кустах. Как точно выразился Оковалок, «не высовывался». Ничего-ничего, — посмеивался про себя поваренок, отсиживаясь в укромном месте, — я вам такую кашу заварю…
   Ночью, как только Оковалок заснул, он встал. Таясь, проскользнул по спящему стану туда, где грелись у костерка приставленные к пушке часовые. Незаметно прошмыгнул к телеге и твердой рукой подложил в ступицу колеса тонкое, крепкое полукольцо серпокола с острым как бритва внутренним краем.
 
   …А назавтра началось что-то смутное. Выступили обычным порядком, но далеко уйти не успели: ровное движение сбилось, нарушилось и сошло на нет. Сопровождалось это невнятным шумом и криками где-то впереди, в головке отряда. Туда постепенно стянулось все войско, и Смел, подходя, по охам и ахам понял, что дело плохо. А увидев, и сам присвистнул: у телеги отломилось заднее левое колесо, пушка, опрокинувшись, валялась на дороге, и творилось вокруг такое…
   Молодой доминат, сидя на белом коне, безмолвно переводил потрясенный взгляд со сломанного колеса на пушку, потом на фельдмаршала, и снова на колесо. Нехорош был вид фельдмаршала: лицо серовато-бледное, белки налились кровью, губы дергались. Фельдмаршал, как заведенный, повторял через равные промежутки времени лишь одно слово: «Н-ну?» Вопрос этот он направлял бравому усатому капитану, который руководил накануне погрузкой, а в настоящий момент ползал на карачках вокруг завалившегося угла телеги, высматривая что-то в пыли, и на каждое фельдмаршальское «н-ну?» по-собачьи вскидывал преданные глаза: «Сей же час!» А рядом, в сторонке, стояли сумрачные, решительные мордовороты из сотни дворцовой стражи, готовые схватить любого, кого укажут.
   Эта тягостная сцена разрешилась победным воплем усатого капитана. Не вставая с колен, он разогнулся и показал одновременно фельдмаршалу и доминату что-то тоненькое, изогнутое: «Вот! Вот!» Смел услышал, как за спиной у него кто-то изумленно выдохнул: «Серпокол!» Он обернулся, спросил вполголоса: «А что это?» — «Да камешек такой, дети балуются…» — «Ах, дети…» — пробормотал Смел, чувствуя, как неизвестно с чего вдруг съежилось сердце.
   Капитан между тем все так же на коленях подошел (или подполз?) к фельдмаршалу и протянул ему обломок серпокола: «Вот. Подложили».
   Фельдмаршал взял обломок на ладонь и долго-долго глядел, уставившись. К лицу его вернулся обычный цвет, губы подергались еще, подергались — и закрепились. Наконец он поднял глаза и прозвучал его грубый глухой голос. Слова изо рта его выпадали как из-под топора чурки: «Всех часовых. Сюда».
   Сейчас же сумрачные мордовороты зашевелились, нырнули в толпу и удивительно быстро вытолкнули к фельдмаршалу восьмерых солдат — все четыре смены, стоявшие той ночью у пушки. Они, бедные, даже испугаться не успели, удивились только — куда это их тащат? Хотя, догадались, конечно, что не за пряником. А вот как прошелся перед ними фельдмаршал горбатой походкой, как глянул на каждого потусторонним взглядом, едва пробивающимся к жизни через муть зрачков — тут-то их жуть настоящая и взяла: не докричишься до такого и пощады не допросишься.
   В то время, как проходил фельдмаршал перед виновными, улегся гул над растревоженным войском: все ждали, что скажет он. А он остановился, протянул на ладони обломок серпокола и забухал изнутри себя обрубками:
   — Видели, псы черные? Это вы. Проморгали. Двое из вас. Наказать… — фельдмаршал опустил голову и задумался. — Наказать надо вас примерно. — Войско не издало ни вздоха, слушая своего командующего, лишь какая-то вздорная птаха непочтительно звякала над людьми стеклянным бутылочным голоском: глинь! глинь! Она успела глинькнуть раз девять или десять, пока фельдмаршал принял решение и поднял голову: — А казню. Всех нельзя… — снова задумался он огорченно. — А тех двоих, которые проморгали, — обязательно.
   Тут войско снова загудело — от неясности: как этих проморгавших определить? Фельдмаршал понял, что затруднение, и повел рукой, водворяя тишину:
   — Вас восемь. Кто эти двое — сами решайте. А времени вам… — он оглянулся: — Эй, сигнальщик. Ко мне. Ну-ка сыграй «ко сну отходить»… э-э… ну, хотя бы, восемь раз. Вот вам и время. А не решите — всех отдам. Палачу. Все ко сну отойдете. Начинай, сигнальщик!
   Услышанное обдирало уши, свербило в мозгу жестокой несуразностью, но приказ есть приказ. Сигнальщик поднес к губам боевую трубу и нехотя, медленно полились над дорогой сипловатые звуки знакомого сигнала «ко сну отходить». Фельдмаршал, склонив голову, слушал и удовлетворенно считал вслух: «Один. Два. Три.» Сигнальщик как мог затягивал каждую из пяти нот коротенькой мелодии, но счет шел неумолимо быстро, и вот уже фельдмаршал вытолкнул: «Восемь».
   Обреченные солдаты даже с места не сдвинулись все это время. Они, видно, так и не поняли толком, чего от них ждут и почему это, собственно, среди белого дня заиграли отбой…
   Фельдмаршал, произнеся «восемь», такой улыбкой оскалился, будто придумал вдруг без палача, самолично всех восьмерых зубами загрызть. Но он сказал вместо этого:
   — Ага. Нет доброхотов. Так и знал. — И через плечо: — Палача сюда.
   Но тут доминат, наблюдавший за всем уже без потрясения, а вроде даже как с интересом, стронул коня с места:
   — Отставить палача.
   Доминат подъехал ближе и увидел с высоты сразу многое. Он увидел фельдмаршала, ненавидящего его тяжело и бессильно, как только старость может ненавидеть молодость (доминат мысленно рассмеялся в мутные старческие глаза); он увидел, что приговоренные готовы упасть перед ним в пыль и каяться, и клясться, что они виноваты, да, но не настолько! — и заслуживают наказания, а не казни (доминат подумал, что именно так и поступит); и увидел еще войско, ждущее его решения с некоторой надеждой, но больше — с любопытством. Доминат повторил:
   — Отставить палача. Часовым — по десять плетей. Пушку — подготовить к маршу. Без телеги… Исполнять!
   Опять зашевелились сумрачные мордовороты — потащили солдат, стоявших на часах, к ближайшим деревьям, на ходу срывая с них рубахи. Пушку по команде усатого капитана муравьями облепили латники и, дружно ухая, поставили ее на колеса. Тут же конюхи стали перепрягать коней. Смел пошел в сторону, подальше от деревьев, к которым привязали часовых — там уже свистели плети, слышались крики и стоны. Он не любил таких зрелищ, хотя если сам впадал в ярость, бить умел крепко и больно. А часовые были действительно виноваты, по справедливости. Однако, его поразило, что никому и в голову не пришло искать настоящего виновника, подложившего в колесо эту штуку. Или не до того сейчас?
   Так, размышляя, он дошел до обоза, и увидел Последыша. Тот стоял на телеге в поварском колпаке, надвинутом почти на глаза, вытянувшись на цыпочках, и, бледный как смерть, смотрел туда, где били плетьми солдат. Смел сразу все понял. Он вспомнил странную, показавшуюся знакомой тень, увиденную в полудреме, и как сказали ему: «Мальчишки балуются…» — все сходилось.
   Первым движением Смел хотел было подойти к Последышу, который не замечал его, но раздумал. Лучше потом, когда не будет вокруг лишних глаз.
   Десять плетей — дело недолгое. И скоро засипела труба, и войско снова двинулось в путь, продолжая обсуждать происшествие. Смел шел задумавшись, погромыхивая своим ведром, так что не услышал раздавшихся сзади криков: «Берегись!» Идущий рядом с ним Посошок подхватил его под руку, оттащил на обочину. Ничего не понявший Смел оглянулся и увидел причину внезапной тревоги: их обгоняло верховое войско могулов.
   Быки шли тяжелой, сотрясающей землю рысью, с низко опущенными головами, покачивая по сторонам сокрушительными рогами, оправленными в железо. Могулы сидели на них свободно, не шевелясь почти, лишь чуть придерживая в руках поводья, и бронзовые лица их выражали полное равнодушие, даже скуку. Дальнобойные луки из тонких рогов степной антилопы сагайты лежали поперек седел, кривые длинные сабли похлопывали плашмя по кожаным сапогам. Щитов могулы не признавали: только куртки из грубых бычьих шкур, да собственная ловкость служили им защитой в бою.
   Верховое войско прошло, и латники двинулись снова, чихая от поднятой в воздух пыли. А потом впереди раздался сигнал «обед заводи» — малость пораньше, чем нужно, и это значило, что они подошли к краю болот и дальше вплоть до самой Прогалины стан разбить будет негде.
   Ох, беда! Ох, некстати эта война! Фельдмаршал-то думал, что как обычно на Заседаниях — поговорят, да разойдутся. Ан нет: молодой Нагаст не тот оказался. Старый-то никогда бы… Да что теперь сокрушаться — думать надо, что делать.
   Что делать, что делать… С того самого проклятого дня он бьется над треклятым вопросом — и ничего не придумал. Трещина ведь в ней, в пушке! Хороша была, пока не стреляла. А ну как лопнет теперь? Аж холодок пробирает от мысли одной…
   Поздно, поздно он понял, к чему дело клонится. На заседании растерялся, впервые в жизни. Да как растерялся — заметили все. Понять, конечно, не поняли, а обрадовались. В глаза, не скрывая, хихикали, как он воздух губами хватал. Может, унюхали что? Да вряд ли… Просто, не тот уже стал фельдмаршал.
   А ведь было, было… Сидел он на Заседаниях этакой скалой молчаливой, а как о важных вещах речь заходила — только в рот ему и глядели. И как начнет он — всегда веско, уверенно, так, что все равно уже, о чем продолжать: «Моя пушка…» — и тут же все принимаются кивать, переглядываться, как бы восхищаясь вперегонки — вот, мол, какой он у нас! Вся эта дрянь — Щикасты, Галинасты, Галавасты… Все его боялись. Никто даже вида не смел подать, что недоволен. А теперь…
   А теперь вот — серпокол подложили. Смешно с серпоколом с этим, как есть смешно. Думают ему хуже сделали. А он спит и во сне видит, что бы с пушкой его окаянной случилось такое… Ну, чтоб не доехала она до войны. Тогда и концы в воду, и он ни при чем… Молодцы, с серпоколом они хорошо придумали. Да только нет надежды на них особой. Наверняка перепугались до смерти, штаны замочили. Теперь надолго в кустах запрячутся. Самому что-то надо придумывать. Эх, когда бы не голова…
 
   Почистив лук и картошку, заготовив дров и вскипятив чай, Последыш, следуя своему правилу, скрылся в зарослях сочного зеленого камыша. Здесь, у края болот, уже чувствовался смрадный запах гнили, в воздухе, влажном и удушливом, пищала тонконогая мерзость. Последыш сел на сухую кочку, достал из-за пазухи горбушку хлеба, стал жевать, злобно отмахиваясь от комаров. Однако спокойно доесть не удалось: зашуршали камыши, зачавкали по болотистой почве чьи-то шаги. Последыш вскочил, лихорадочно оглядываясь, в какую сторону кинуться. Но не успел: зеленая стена раздвинулась, и к нему вышел Смел:
   — Чего вскочил? Садись.
   Последыш сел, хмуро откусил от горбушки.
   — Вот и свиделись, — продолжал Смел. — Не ожидал?
   Последыш молчал, жуя и отмахиваясь от комаров.
   — Думал, тебя в колпаке никто не узнает… Молчишь… Ты зачем это сделал?
   — Чего? — Последыш поднял на него круглые непонимающие глаза.
   — Чего, чего… Дурака не валяй. Камень зачем подложил?
   — Какой камень?
   — Ну этот… серпокол, что ли?
   — Не знаю я никакого серпокола.
   — Не морочь голову. Солдат тебе не жалко?
   Последыш отвернулся, нахмурился.
   — То-то же… В общем, так: на первый раз — Смут с тобой, живи. Но если повторится (Последыш посмотрел ему прямо в глаза исподлобья и с вызовом), так и знай: даром тебе не пройдет.
   Последыш упрямо отвернулся.
   — Понял?
   Последыш молчал.
   Смел махнул рукой и ушел, хрустя камышом, а Последыш вздохнул и стал жевать дальше. Что ему теперь делать? Ведь собирался же уйти, дурак… Не ушел. Интересно стало, чем дело кончится. Вот и увидел. Получилось, не прадеду насолил, а солдатам. А они-то не виноваты. Может, плюнуть на все да уйти прямо сейчас? Вон, Смел уже все знает. Догадался… Откуда он здесь взялся на мою голову? Да, надо уходить.
   Но с другой стороны обидно. Столько собирался, готовился: на Волчьи увалы ходил, ложку свою отдал… А с прадеда — как с гуся вода. Не-ет, надо еще попробовать. Ну хотя бы разочек. И сразу — уходить. Мать, небось, с ума сходит. Ох, и задаст она ему! Правда, Смел… Ну ладно. Он, вроде, на предателя не похож. Пугает только… А пушка не должна до войны доехать.
 
   И потянулась дорога через болота. Чавкала под ногами грязь, гнулись ветки на гатях, проложенных через топи, доводила до бешенства мошкара, поднимались из черной жижи и с чмоканьем лопались зловонные пузыри. Двигаться стали медленнее: плотники не успевали расширять мостики через трясину, чтобы проходили колеса пушки. И так уж впритык делали, только-только, но не успевали — мостиков этих была прорва. Так, маясь, и двигались — то еле-еле тащась, то застревая подолгу на одном месте, и тогда их с радостью кидалось поедать комарье. Уже почти стемнело, когда добрались наконец, измотанные и злые, до Прогалины.
   Прогалина — крохотный, два десятка домов, поселок на острове среди болот. Или даже на островке. Был он пуст и тих, будто вымерли все от чумы или в плен угнали всех жителей, вплоть до собак и коз. Но некоторые окошки слабо светились — значит, жизнь теплилась еще, и бравые офицеры, обнаружив захудалый постоялый двор, стали колотить в двери, чтобы найти приют на ночь.
   Ну а солдатам на это и надеяться не стоило: слишком их много. Устраивались кто как мог, выискивая местечки повыше и посуше. Скоро подоспел ужин — поели, но уходить от костров не хотелось: мрачной здесь была темнота, опасной — тишина. И завелись под долгие чаи разговоры, почти у всех костров об одном: что сразу за Прогалиной начинаются владения Ботала Болотного. И почти в каждой десятке находился кто-то бывалый или просто знающий, кто рассказывал, с чего все пошло.
   Дело было давно, когда Нагаст Воитель ставил пошлинные заставы против Всхолмья. И вот на одной из застав, где плохо было с водой, — ни ручейка, ни озерка поблизости, сплошь болото ржавое, — надумали выкопать на сухом пригорке колодец. Копали, копали — и откопали Ботало. Сначала-то и не поняли даже, когда оно из глины полезло — человек вроде, только голый и грязный, а как опомнились да стали выяснять, что за нечисть такая, — оно уже деру задало и в болото плюхнулось. Только его и видели. Потом всех, кто был на этой заставе, оно одного за другим в болото утащило.
   Виду Ботало удивительного. Волосы на голове короткие, прилизанные, морда на человечью похожа, только тупая очень. Но зато глаза страшные: круглые, черные совершенно, а посредине узкие зрачки щелью прорезаны, сверху вниз, и белым огнем горят. Росту Ботало невысокого, толстовато. Арбузная его голова опирается на стоячий воротничок, шея обвязана тряпочкой с хитрым узлом. На ногах что-то плетеное — то ли из травы, то ли из коры. Да… А из глины-то голым вылезло.
   И вот что интересно, в болото Ботало затаскивает, пальцем никого не трогая: забалтывает. Глаза у него такие, что как посмотришь — и не оторваться, цепенеешь вроде. А оно говорит, говорит… И как видит — совсем оцепенел человек, начинает потихоньку, шаг за шагом к болоту отходить, а ты за ним, как привязанный. И — все. И пропал. Только через два-три дня вырастает на болоте еще один куст-глазастик. Завтра сами увидим. Листья на нем чашечками сложены, а в каждой чашечке — как будто глаз человеческий. Идешь, а на тебя сотни глаз жалобно смотрят… Жуть берет.
   Сначала-то Ботало всегда поодиночке утаскивало. А в последнее время, говорят, и двоих стало осиливать. Сейчас только втроем безопасно: если трое, оно вообще не появляется. Чего только ни придумывали, чтобы от Ботала уберечься — и глаза завязывали, вслепую шли, и уши воском замазывали… Не помогает. Воск вытаивает, а вслепую без всякого Ботала, сам в болото угодишь. Одолеть его, говорят, можно только одним способом: переболтать. Да как его переболтаешь, если как деревянный весь?..
   Смел слушал, удивлялся, и думал: как хорошо, что нас так много. Понятно, теперь, почему жители этого поселка такие запуганные, боятся лишний раз из дому выйти. Прихлебывал горячий чай и оглядывался: всюду костры. Там смеются, там песню затянули, там в кости режутся. Хорошо! И снова глядел в огонь, и слушал бесконечные рассказы о том, что бывает на свете, о том, чего не бывает, и о том, чего и быть не может.
 
   После ужина Последыш сказал Оковалку, что пойдет погулять. «Куда тебя несет, — заворчал повар, — в темень такую… — Гляди, от костров не отходи. Затащит Ботало в болото — отвечай за тебя потом…» — и поиграл висящей на поясе серебряной ложкой. Последыш заверил, что отходить не будет. В тот вечер доминат распорядился выслать вперед плотников, надстроить мостки заранее, чтобы не было задержек в пути. С ними отправил сильную охрану — тоже, значит, Ботала опасался. Или еще кого. А Последыш смекнул, что это — его последняя возможность выполнить задуманное. Или теперь, или никогда.
   Идти было страшно. Куда страшнее, чем на Волчьих увалах. Там волки — подумаешь! А тут — Ботало какое-то непонятное… Все его боятся, только о нем и разговоров.
   За поселком Последыш едва-едва нашел начало гати. И не знаешь, чего бояться — то ли Ботала этого, то ли как самому в болото не угодить. Тут, на счастье, взошла луна и глаз стал кое-что различать впотьмах. Пошел он потихоньку, пошел — и скоро увидел впереди костерок, разожженный охраной, пока плотники возились с мостками. Подобрался как мог поближе, чтобы не увидели его, и за кустами спрятался. Ждал недолго — дело уже к концу двигалось. Вот плотники к солдатам подошли, поговорили о чем-то, и дальше пошли, все вместе — даже костерок не погасили.
   Ну, пора. Но только собрался Последыш выбираться из-за кустов, как увидел сквозь тьму и волокнистые лохмотья тумана, что возвращается кто-то. Пришлось опять спрятаться. Человек зашел на мостик и вроде присел, сгорбившись. Об этом Последыш скорее догадался, чем разглядел: свет от луны обманчив. Да тут его еще мысль обожгла — а человек ли? Вдруг Ботало? Сжался Последыш в комок, сердце заколотилось. Но отдышался понемногу, прислушался: вж-жик — вж-жик, вж-жик — вж-жик… Что это он там делает? Так и не понял, стал терпеливо ждать.
   Наконец человек (человек, конечно, — с чего бы это Боталу вжикать?) встал и медленно пошел к поселку, нащупывая дорогу в белесой мгле. И когда проходил мимо Последыша, тот чуть не подскочил: узнал своего прадеда-фельдмаршала. Видно, ходил с плотниками, чтобы лично за всем проследить. Но что же он на мостике делал?
   Едва досидел Последыш, пока скрылся прадед из виду. Тогда поднялся и, придерживая под рубашкой пилу-ножовку, которой распиливал сучковатые чурбаки на растопку, направился к мостику. Присев примерно там же, где видел прадеда, он провел рукой туда-сюда по доске, сначала по верхней стороне, потом по боковому торцу — и нащупал надпил. Надпилено был снизу, чтоб незаметно было: именно так собирался сделать и сам Последыш.
   Он сел, оглушенный и ничего не понимающий. Как же так? Думал вред прадеду причинить, а он сам подпилил доску. Зачем? Ведь пушка — это сила его, его талисман счастливый. Последыш помотал головой. Нет, хоть убей — не понять ему этого. Он побрел назад, отыскивая дорогу по гати, забыв про опасность, которую таили болота, и размышляя лишь об одном: почему у него все получается невпопад?