Страница:
Для этого он встал, провел руками по пустому столу перед собой (не забыл ли чего?), озабоченно подержался за порожние поясные карманы (ничего ли не осталось от бывшей службы в совете?), аккуратно придвинул стул к столу, застегнул пуговицу на воротнике рубашки и пригладил оранжевые волосы. Все это продолжалось долго. Наконец не выдержала Лыбица:
— Да сядь ты, родню твою так по-всякому! — она колыхнула богатырской грудью и вызывающе оглядела собрание. — Закон принимали? Принимали, ежа вам в штаны? Вот теперь не виляйте. Судить, так судить. Зря он старался, что ли? — Надзиратель за нравами все стоял с обиженным видом. — Садись, Апельсин, никуда они не денутся. — И ухмыльнулась скабрезно: — А чего ты видел-то? А?
Апельсин уселся и растерянно проговорил:
— Ну, они… это…
— Стоп, стоп, стоп! — прихлопнул ладонью по столу Котелок. — Хорошо, будь по-вашему. Только не надо совет в балаган превращать. Есть дела поважнее.
Но Апельсин усмотрел в его словах попытку отмахнуться. Он потребовал, чтобы сейчас же назначен был день суда, а также чтобы на суд пригласили домината.
Пришлось убить еще немало времени, пока договорились, что суд состоится завтра, после обеда, и обвинителем на нем выступит Апельсин, пока определили меру наказания — по три месяца тюрьмы и по пятьдесят монет взноса с каждого нарушителя («Сколько их у тебя?» — спросил Котелок. «Двое», — важно отвечал Апельсин, а Лыбица хихикнула: «Будто нравственность втроем нарушать можно…»). Потом еще ждали домината, который выслушал их не без интереса и охотно согласился присутствовать, да еще уговаривали Учителя огласить от имени совета приговор, на что тот неохотно согласился: все-таки от совета — это не от самого себя. Все это время председатель морщился и крутил носом: несолидно все получалось и отчетливо попахивало балаганом.
Но вот, наконец, после всей этой бестолковщины, Котелок приступил к важному делу. Он приказал пригласить на совет Собачьего Нюха, а пока того приглашали, понизив голос, сообщил собратьям неприятную новость:
— Мне передали, что среди ремесленников много недовольных новым налогом…
Апельсин шел домой в замечательном настроении, напевая себе под нос: все по-его получилось, а лавка… Да Смут с ней, с лавкой. До зимы отстроится. А теперь он государственным делом занят. Хотелось Апельсину, придя домой, хватануть полную кружку браги с устатку, да поужинать плотно: время-то позднее…
Но на подходе к дому из темной, как яма, подворотни выросли перед ним две тени — одна пониже, другая повыше, и та, что пониже, схватив его за грудки, прошипела с угрозой:
— Ты за что, хвост собачий, Сметлива арестовал?
— Какого Сметлива? — растерялся надзиратель за нравами.
— Хо! Он еще спрашивает, — удивилась тень. — Сам, что ли, не знаешь, кого в тюрьму тащишь?
Апельсин наконец сообразил, что речь идет о преступниках, обезвреженных им в роще. Он приосанился, насколько это возможно, когда за грудки ухвачен, и гордо ответил:
— Они законы нарушили!
— Какие такие законы?
— «О нравственности» и «Об уклонении от налогов», — отчеканил Апельсин, еще более выпячивая грудь.
— Ты толком говори, что они сделали? — тень встряхнула Апельсина, отчего тот опять согнулся и наконец испугался, смекнув, что может получить по личности.
— Он ей кольцо подарил, а она его целовала… — пробормотал надзиратель, с ужасом обнаруживая, что преступления ни в том, ни в другом случае не содержится. В совете-то в ихнем любому понятно, что закон нарушается, а вот этим как объяснить? Подтверждая его догадку, тень вопросила:
— Ну и что?
Апельсин стал путано объяснять:
— Торговый совет… новый закон… запрещается…
— Ах, Торговый совет? — тень перехватила его рубаху поудобнее. — На, получай свой совет! — и в левом глазу Апельсина что-то вспыхнуло: это ему засветили по левой скуле.
— Мама… — прошептал надзиратель за нравами, предпринимая, наконец, запоздалую попытку вырваться.
— Вот тебе «мама», — тень, еще раз перехватив рубаху, угостила его с другой стороны по уху.
— Мама… — опять прошептал Апельсин, и вдруг сообразил: не шептать, не шептать надо, а — кричать! Он и попытался закричать, но вместо крика из горла вышел какой-то хрип, а тень с омерзением плюнула и выпустила Апельсина, наградив его напоследок тяжелой пощечиной. Вторая, повыше, тень так и не сдвинулась с места, и ни слова не произнесла.
— Пошли, — буркнул ей избиватель Апельсина, но передумал, и вновь обратился к надзирателю за нравами, колотящемуся крупной дрожью:
— Когда их выпустят? Ну, не трясись, тебя спрашивают!
— Не знаю, — помотал пылающей головой Апельсин. — Суд завтра после обеда…
— Вон оно как… Ну, ладно. — И тени неспешно исчезли в подворотне, откуда появились, а надзиратель, миновав ужасное место на цыпочках, бегом побежал домой.
— Слушай, — обратился к злющему Смелу Верен, когда они возвращались на постоялый двор, — а ведь Учитель-то, отец Цыганочкин, — тоже в совете. Может, к нему сходить? Дочь как-никак…
— Да им плевать — дочь, не дочь… Что ж ты думаешь, он сам не знает? Получше тебя знает. Сам, небось, законы эти дурацкие придумывал…
— Да… — вздохнул Верен. И подумал: «Не ушли вот вовремя…»
Когда Учитель вернулся домой, дочери не было. И к лучшему: непременно пристала бы — что да как, а рассказывать про предстоящий назавтра суд не хотелось. Поэтому он решил поскорее улечься спать, но твердо решил про себя, что с него достаточно: сразу же после суда объявит о выходе из совета. Зачем ему это все нужно? Книгу забросил, Цыганочку три дня уже, считай, что не видел. Не-ет, хватит с него. Завтра еще дотерпеть — и конец.
Утром, обнаружив, что Цыганочки снова нет и, судя по всему, и не было, он рассердился: да уж, нравственность нынче у молодых никуда не годится. Правильный закон они приняли. И осудить надо будет как решили. С тем направился Учитель в Торговый совет.
Сметлив вышел из высоких тюремных дверей в сопровождении четырех стражников, легкомысленно щурясь на яркое солнце. Цыганочка шла рядом, чуть позади, с утомленным, но гордым лицом. Сметливу очень понравилось, как вела она себя все это время: не хныкала, сердита была, однако спокойна. Он же вообще воспринимал все случившееся как глупое недоразумение и лишь посмеивался, вспоминая дурака Апельсина: «А мы-то за него бунтовали!» — «Не за него, а за отца», — поправляла Цыганочка.
Но как только вышли они из тюрьмы, как увидели, что делается на площади — со Сметлива беззаботность слетела. Ряды стражников, длинный стол, за которым восседали с важными лицами лавочники — недавние бунтари (и среди них почему-то Учитель), доминат по соседству с ними на кресле с высокой спинкой, грубая скамья, заранее оцепленная охраной, а главное, огромная толпа горожан — все говорило, что дело здесь готовится совсем не смешное, а напротив, серьезное.
Учитель сидел за столом, опустив голову к каким-то бумагам, и Цыганочка, заметив отца, обрадовалась, подмигнула Сметливу — мол, вот как удачно все. Но Сметлив радости ее не разделил, потому что как раз в этот момент Учитель поднял голову от бумаг, дочку увидел — и побледнел смертельно, и даже привскочил на стуле, но рухнул тут же, будто молнией пораженный. Уже посадили преступников на скамью, стражей оцепленную, уже тишина повисла над площадью и начинать надо было суд, а Судья все не мог вернуться в себя, все сидел, оцепенев от внезапной тоски и ужаса. Первая мысль пришла ему — послать на китулин рог это сборище. Ан нет: только что выступал на совете, настаивал на суровом наказании, когда Батон Колбаса предложил ограничиться взносом. Не знал до последнего, о ком речь — вот в чем беда…
Толпа, разглядев, в чем смак ситуации, приутихла. Батон Колбаса в несвойственной ему растерянности глядел на Учителя, а Пуд Бочонок, уяснив, что тому предстоит судить собственную дочь, беспокойно заерзал на стуле. Председатель Котелок ничего не понял, кроме того, что молчание затягивается, и тихонько подтолкнул Судью: начинай! Но Учитель позабыл о подобающих торжественных речах, заранее написанных на бумажке, встал и, обведя людей на площади затравленным взглядом, с трудом выдавил из себя то единственное, что вспомнил:
— Слово имеет обвинитель Апельсин, — и сел, слепо уткнувшись в бумаги перед собой. Представление началось.
Когда Апельсин поднялся на тумбочку для речей, толпа прыснула смехом. Вид у обвинителя был хорош: одно ухо красное и распухшее, под глазом — здоровенный синяк. Однако он, нимало не смущаясь, заговорил с важностью, отчего зрителям стало еще смешней:
— Мы издали законы «О нравственности» и «Об уклонении от налогов». И вот, вчера вечером, в роще за городом, я и еще пятеро свидетелей застали подсудимых (тут Апельсин величественным жестом указал на скамью) за действиями, нарушающими…
Тут в толпе кто-то, не выдержав, захохотал в голос. Апельсин недовольно умолк и обратился к председателю:
— Я прошу тишины.
Котелок, раздосадованный, что Учитель опустил торжественное вступление, вскочил и замахал рукой:
— Тихо! Тихо! Здесь вам не балаган! Здесь вам суд!
Народ притих, фыркая в кулаки. Апельсин же, выждав немного, продолжил:
— Да… Так вот, эти двое злостно нарушали законы: он подарил ей кольцо, а подарки, согласно новому закону, должны облагаться налогом. Она же его целовала, не будучи законной женой, что противоречит закону «О нравственности». Подтвердить это могут платный осведомитель Торгового совета Собачий Нюх и еще четверо стражников, принимавших участие…
До людей стало доходить, о чем толкует оранжевый надзиратель за нравами. Его речь перебил удивленный голос:
— Это что же теперь — подарить ничего нельзя?
— Да, нельзя, — самодовольно подтвердил Апельсин, — если налог не уплачен.
— Порядочки… — выдохнула толпа.
Председатель Котелок, чувствуя, что суд уходит в какую-то не ту сторону, встал и громко спросил:
— Вопросы к обвинителю есть? — помолчал для виду, и хотел уже посадить Апельсина на место, чтобы не позорил совет, но раздался голос: «Есть вопрос!» — и Котелку ничего не оставалось, как сделать приглашающий жест — мол, пожалуйста. Вперед вышел худой бородатый старик с бочкообразной грудною клеткой — старшина стеклодувов:
— А какого такого Смута вы налоги вдвое подняли, а?
Такого вопроса Апельсин не ожидал и развел короткими ручками:
— Это решение Торгового совета… Но лично я… — и снова развел.
Старшина же воинственно выставил бороду:
— Торговый совет — это ладно. Сидите там — и сидите, Смут с вами, решайте себе… А мы при чем?
Котелок метнул тревожный взгляд на Нагаста, который слушал возникшую перепалку с нескрываемым удовольствием, снова встал и возвысил голос:
— Прошу вопросы по сути дела!
— А налоги — не суть? — возмутился старый стеклодув.
Но тут кто-то из веселящейся в толпе молодежи выкрикнул:
— Эй, Апельсин! Ты лучше расскажи, кто тебе в глаз засветил?
Надзиратель за нравами ответил на этот нескромный вопрос таким высокомерным образом:
— Ясно кто — преступники. Вот поймаем — тоже на этой скамейке сидеть будут.
— У-у! — дурашливо загудела толпа.
— Вот вам и «у-у»! — Апельсин все меньше становился похож на грозного обвинителя. — Увидите, увидите: поймаем и посадим!
— У-у! — снова накатил гул.
Суд неотвратимо скатывался в балаган, и председатель Котелок, по чести, не видел, как остановить этот срам. На кой Смут доверился он дураку Апельсину? Да и собратья-бунтовщики вели себя по-предательски: Учитель сидел, опустив голову, Лыбица веселилась вместе с толпой, а Бочонок так и ерзал глазками, испытывая, видимо, сильнейшее желание убежать. «Всем хочется, — злорадно подумал Котелок. — Сиди теперь, толстопузый…» Он встал и, гулко хлопнув ладонью по столу, крикнул с надрывом:
— Прекратить!!!
Вот тут-то Апельсин его и добил: не разобрав, к кому обращен был сей выкрик, он гордо повернулся к председателю подбитым глазом и запальчиво выкрикнул:
— А не прекращу! Ишь, какой… Тебе бы так! Их обязательно надо найти! — и, шмыгнув от чувств, отвернулся.
Но не успел еще Котелок прийти в себя от столь неожиданного в своей нелепости демарша, как прозвучал над площадью молодой гортанный голос:
— А чего меня искать? Вот он я!
Все обернулись на звук и увидели незнакомого (для всех, кроме Сметлива, разумеется) человека лет тридцати с кучерявой черной бородкой, нос горбинкой… Словом, понятно. Смел стоял, сложив руки на груди, и глядя на Апельсина в упор, продолжал:
— Хочешь, еще добавлю?
Апельсин, вытянув шею, несколько мгновений разглядывал незнакомца, сравнивая его с ночною тенью, и — узнал. Он вытянул короткую ручку с указующим перстом, захлебнулся визгом:
— Вот он! Хватайте его! Это он!
Сметлив хотел уже вскочить на ноги, но был удержан на месте железною хваткой охраны. Остальные стражники, сомневаясь, поглядывали друг на друга, на домината и на Котелка, но с места двинуться не решались. Точнее, вроде бы двинулись, но ровно настолько, чтобы создать видимость движения. Котелок в это время лихорадочно соображал, что делать, и наконец решился: любым путем надо остановить комедию. Он повторил жест Апельсина и грозным голосом приказал солдатам:
— Взять его!
Но и тут дворцовые стражники не стали спешить. Зато ринулся арестовывать Смела Собачий Нюх, до смерти преданный Торговому совету, оценившему его усилия. Он врезался в толпу так, что, казалось, рассечет ее пополам и вылетит на другом краю, но как-то неожиданно завял, потом его длинная фигура сложилась пополам и исчезла из глаз, а еще мгновение спустя толпа вытолкнула его назад в лежачем виде и изрядно помятым. На этот раз уже и стражники заволновались: очевидно, надо было срочно что-то делать. Однако доминат, откинувшись на высокую спинку кресла, любовался происходящим со странной улыбкой — он и думать не думал вмешиваться. Стражники вновь остыли.
Тогда Апельсин, видя, что его обидчика никто не хватает и не тащит в тюрьму, а Нюх на карачках отползает в сторону, совсем одурел: он спрыгнул с тумбочки для речей и кинулся в толпу, по стопам платного осведомителя. С надзирателем обошлись еще хуже: его приняли на руки, и отшвырнули — так, что он покатился по булыжникам. Но теперь людская стена качнулась вслед за своей жертвой, равновесие нарушилось и Котелок вдруг подумал: пора бежать.
Но первым побежал Пуд Бочонок. Он вскочил, опрокинув стул, и со скоростью, невероятной для его тучной фигуры, устремился через площадь в боковой переулок. За ним — Котелок, потом Лыбица, Наперсток, Батон Колбаса и даже успевший каким-то чудом вскочить на ноги Апельсин. Народ, улюлюкая, кинулся за ними.
Только один остался сидеть на месте — толпа опрокинула прямо на него стол, за которым восседали лавочники, хлынула, прошлась сотнями ног по крышке — никто и не услышал стонов Учителя.
Уложив Учителя на кровать, Сметлив утомленно присел на табурет. Перед ним все качалось, в голове гудело — сказывалась ночь в тюрьме и кошмар последних мгновений на площади: мечущаяся в толпе Цыганочка, безжизненно распростертое на камнях тело, розовая пена на губах… А потом он нес Учителя на руках домой, как ребенка, а Цыганочка все твердила: «Осторожнее…»
Сейчас она, захлебываясь слезами, то принималась обтирать ссадины на лице отца мокрым полотенцем, то надолго припадала к его плечу. Передохнув, Сметлив бережно поднял Цыганочку с колен и приложил ухо к груди Учителя: дыхание было хриплое и неровное, сердце билось слабо. Но снаружи особых повреждений не наблюдалось, ребра оказались как будто целы.
— Ничего, — сумрачно выговорил Сметлив, — отойдет.
Он не испытывал к Учителю особой жалости, считал — сам виноват: не следовало с лавочниками связываться. А вот Цыганочку жалко было до дрожи в пальцах, до комка в горле. Она снова склонилась над отцом, а Сметлив, не зная, как успокоить, прошелся туда-сюда по комнате. Потом заговорил утешительно:
— Это еще что… Вот у нас в Рыбаках на одного двадцативедерная бочка с брагой наехала — и ничего, только ногу сломало… А другого и вовсе завалило в Береговой Крепости. Тот, правда… — Сметлив спохватился, что говорит не к месту, и бодро продолжил: — Так что, ерунда это. Вот увидишь…
Но тут Цыганочка подняла заплаканное лицо, и он увидел в ее глазах знакомый блеск:
— Ерунда, да? А тебе не ерунда, когда в лепешку?
— Да нет, что ты, — испугался Сметлив. — Жалко, конечно… — и не удержался: — Но он ведь сам виноват.
Цыганочка встала.
— В чем виноват?
— Ну, это… Зачем он с лавочниками связался? Ведь ясно было, что добром не кончится. Ну вот и…
— Убирайся, — ровно сказала Цыганочка.
— Что? — Сметлив был удивлен.
— Убирайся отсюда, — повторила она.
— Это ты мне? За что?
— Сама знаю, за что. Убирайся!
Потрясенный Сметлив сделал два шага к двери, но обернулся:
— Эх, ты! А он, между прочим, — указал на Учителя, — собирался тебя в тюрьму упечь. На три месяца. Понятно?
Тогда Цыганочка оказалась возле Сметлива, закатила оглушительную пощечину и с невероятной силою вытолкала за дверь.
Здесь его ожидали Верен и Смел. Сметлив поглядел на них удрученно, сел на крылечко, судорожно вздохнул, глотая удушливую обиду:
— Ну, вот и все. Завтра выходим.
Лавочников гнали недалеко — злобы-то особой не было, а больше так, для смеху. Но они убегали долго, старательно, и все никак не могли остановиться, даже когда и мальчишки уже отстали. Наконец выбились из сил, сели на берегу Живой Паводи и стали ругаться: разбирали друг друга по косточкам — кто что не так сказал, да кто что не так сделал. Потом и свара их выдохлась, стало темнеть, и пришло время думать, как им быть дальше. Выход нашла неунывающая Лыбица:
— А что тут думать, ети вашу по корягам? Домой пошли…
Они осторожно вернулись в город и разбрелись по лавкам, по постоялым дворам, где жили, где их ждали родные. И никто их не тронул.
На следующий день лавки долго не открывались, но потом робко приоткрыла двери одна, за нею другая, и люди — не сразу, конечно, но погодя — пошли в них, каждый за своим неотложным делом. Нет, а правда — где еще купишь чай, колбасу и сахар?
Только разрушенный угол апельсиновой лавки долго еще вызывал улыбки, напоминая жителям Белой Стены неудавшийся бунт лавочников. Даже мальчишки, проходя, не упускали случая завопить дурным голосом:
— Э-эй, Апельси-ин!
НЕВЕСТА ГЕНЕРАЛА ГОРА
— Да сядь ты, родню твою так по-всякому! — она колыхнула богатырской грудью и вызывающе оглядела собрание. — Закон принимали? Принимали, ежа вам в штаны? Вот теперь не виляйте. Судить, так судить. Зря он старался, что ли? — Надзиратель за нравами все стоял с обиженным видом. — Садись, Апельсин, никуда они не денутся. — И ухмыльнулась скабрезно: — А чего ты видел-то? А?
Апельсин уселся и растерянно проговорил:
— Ну, они… это…
— Стоп, стоп, стоп! — прихлопнул ладонью по столу Котелок. — Хорошо, будь по-вашему. Только не надо совет в балаган превращать. Есть дела поважнее.
Но Апельсин усмотрел в его словах попытку отмахнуться. Он потребовал, чтобы сейчас же назначен был день суда, а также чтобы на суд пригласили домината.
Пришлось убить еще немало времени, пока договорились, что суд состоится завтра, после обеда, и обвинителем на нем выступит Апельсин, пока определили меру наказания — по три месяца тюрьмы и по пятьдесят монет взноса с каждого нарушителя («Сколько их у тебя?» — спросил Котелок. «Двое», — важно отвечал Апельсин, а Лыбица хихикнула: «Будто нравственность втроем нарушать можно…»). Потом еще ждали домината, который выслушал их не без интереса и охотно согласился присутствовать, да еще уговаривали Учителя огласить от имени совета приговор, на что тот неохотно согласился: все-таки от совета — это не от самого себя. Все это время председатель морщился и крутил носом: несолидно все получалось и отчетливо попахивало балаганом.
Но вот, наконец, после всей этой бестолковщины, Котелок приступил к важному делу. Он приказал пригласить на совет Собачьего Нюха, а пока того приглашали, понизив голос, сообщил собратьям неприятную новость:
— Мне передали, что среди ремесленников много недовольных новым налогом…
Апельсин шел домой в замечательном настроении, напевая себе под нос: все по-его получилось, а лавка… Да Смут с ней, с лавкой. До зимы отстроится. А теперь он государственным делом занят. Хотелось Апельсину, придя домой, хватануть полную кружку браги с устатку, да поужинать плотно: время-то позднее…
Но на подходе к дому из темной, как яма, подворотни выросли перед ним две тени — одна пониже, другая повыше, и та, что пониже, схватив его за грудки, прошипела с угрозой:
— Ты за что, хвост собачий, Сметлива арестовал?
— Какого Сметлива? — растерялся надзиратель за нравами.
— Хо! Он еще спрашивает, — удивилась тень. — Сам, что ли, не знаешь, кого в тюрьму тащишь?
Апельсин наконец сообразил, что речь идет о преступниках, обезвреженных им в роще. Он приосанился, насколько это возможно, когда за грудки ухвачен, и гордо ответил:
— Они законы нарушили!
— Какие такие законы?
— «О нравственности» и «Об уклонении от налогов», — отчеканил Апельсин, еще более выпячивая грудь.
— Ты толком говори, что они сделали? — тень встряхнула Апельсина, отчего тот опять согнулся и наконец испугался, смекнув, что может получить по личности.
— Он ей кольцо подарил, а она его целовала… — пробормотал надзиратель, с ужасом обнаруживая, что преступления ни в том, ни в другом случае не содержится. В совете-то в ихнем любому понятно, что закон нарушается, а вот этим как объяснить? Подтверждая его догадку, тень вопросила:
— Ну и что?
Апельсин стал путано объяснять:
— Торговый совет… новый закон… запрещается…
— Ах, Торговый совет? — тень перехватила его рубаху поудобнее. — На, получай свой совет! — и в левом глазу Апельсина что-то вспыхнуло: это ему засветили по левой скуле.
— Мама… — прошептал надзиратель за нравами, предпринимая, наконец, запоздалую попытку вырваться.
— Вот тебе «мама», — тень, еще раз перехватив рубаху, угостила его с другой стороны по уху.
— Мама… — опять прошептал Апельсин, и вдруг сообразил: не шептать, не шептать надо, а — кричать! Он и попытался закричать, но вместо крика из горла вышел какой-то хрип, а тень с омерзением плюнула и выпустила Апельсина, наградив его напоследок тяжелой пощечиной. Вторая, повыше, тень так и не сдвинулась с места, и ни слова не произнесла.
— Пошли, — буркнул ей избиватель Апельсина, но передумал, и вновь обратился к надзирателю за нравами, колотящемуся крупной дрожью:
— Когда их выпустят? Ну, не трясись, тебя спрашивают!
— Не знаю, — помотал пылающей головой Апельсин. — Суд завтра после обеда…
— Вон оно как… Ну, ладно. — И тени неспешно исчезли в подворотне, откуда появились, а надзиратель, миновав ужасное место на цыпочках, бегом побежал домой.
— Слушай, — обратился к злющему Смелу Верен, когда они возвращались на постоялый двор, — а ведь Учитель-то, отец Цыганочкин, — тоже в совете. Может, к нему сходить? Дочь как-никак…
— Да им плевать — дочь, не дочь… Что ж ты думаешь, он сам не знает? Получше тебя знает. Сам, небось, законы эти дурацкие придумывал…
— Да… — вздохнул Верен. И подумал: «Не ушли вот вовремя…»
Когда Учитель вернулся домой, дочери не было. И к лучшему: непременно пристала бы — что да как, а рассказывать про предстоящий назавтра суд не хотелось. Поэтому он решил поскорее улечься спать, но твердо решил про себя, что с него достаточно: сразу же после суда объявит о выходе из совета. Зачем ему это все нужно? Книгу забросил, Цыганочку три дня уже, считай, что не видел. Не-ет, хватит с него. Завтра еще дотерпеть — и конец.
Утром, обнаружив, что Цыганочки снова нет и, судя по всему, и не было, он рассердился: да уж, нравственность нынче у молодых никуда не годится. Правильный закон они приняли. И осудить надо будет как решили. С тем направился Учитель в Торговый совет.
Сметлив вышел из высоких тюремных дверей в сопровождении четырех стражников, легкомысленно щурясь на яркое солнце. Цыганочка шла рядом, чуть позади, с утомленным, но гордым лицом. Сметливу очень понравилось, как вела она себя все это время: не хныкала, сердита была, однако спокойна. Он же вообще воспринимал все случившееся как глупое недоразумение и лишь посмеивался, вспоминая дурака Апельсина: «А мы-то за него бунтовали!» — «Не за него, а за отца», — поправляла Цыганочка.
Но как только вышли они из тюрьмы, как увидели, что делается на площади — со Сметлива беззаботность слетела. Ряды стражников, длинный стол, за которым восседали с важными лицами лавочники — недавние бунтари (и среди них почему-то Учитель), доминат по соседству с ними на кресле с высокой спинкой, грубая скамья, заранее оцепленная охраной, а главное, огромная толпа горожан — все говорило, что дело здесь готовится совсем не смешное, а напротив, серьезное.
Учитель сидел за столом, опустив голову к каким-то бумагам, и Цыганочка, заметив отца, обрадовалась, подмигнула Сметливу — мол, вот как удачно все. Но Сметлив радости ее не разделил, потому что как раз в этот момент Учитель поднял голову от бумаг, дочку увидел — и побледнел смертельно, и даже привскочил на стуле, но рухнул тут же, будто молнией пораженный. Уже посадили преступников на скамью, стражей оцепленную, уже тишина повисла над площадью и начинать надо было суд, а Судья все не мог вернуться в себя, все сидел, оцепенев от внезапной тоски и ужаса. Первая мысль пришла ему — послать на китулин рог это сборище. Ан нет: только что выступал на совете, настаивал на суровом наказании, когда Батон Колбаса предложил ограничиться взносом. Не знал до последнего, о ком речь — вот в чем беда…
Толпа, разглядев, в чем смак ситуации, приутихла. Батон Колбаса в несвойственной ему растерянности глядел на Учителя, а Пуд Бочонок, уяснив, что тому предстоит судить собственную дочь, беспокойно заерзал на стуле. Председатель Котелок ничего не понял, кроме того, что молчание затягивается, и тихонько подтолкнул Судью: начинай! Но Учитель позабыл о подобающих торжественных речах, заранее написанных на бумажке, встал и, обведя людей на площади затравленным взглядом, с трудом выдавил из себя то единственное, что вспомнил:
— Слово имеет обвинитель Апельсин, — и сел, слепо уткнувшись в бумаги перед собой. Представление началось.
Когда Апельсин поднялся на тумбочку для речей, толпа прыснула смехом. Вид у обвинителя был хорош: одно ухо красное и распухшее, под глазом — здоровенный синяк. Однако он, нимало не смущаясь, заговорил с важностью, отчего зрителям стало еще смешней:
— Мы издали законы «О нравственности» и «Об уклонении от налогов». И вот, вчера вечером, в роще за городом, я и еще пятеро свидетелей застали подсудимых (тут Апельсин величественным жестом указал на скамью) за действиями, нарушающими…
Тут в толпе кто-то, не выдержав, захохотал в голос. Апельсин недовольно умолк и обратился к председателю:
— Я прошу тишины.
Котелок, раздосадованный, что Учитель опустил торжественное вступление, вскочил и замахал рукой:
— Тихо! Тихо! Здесь вам не балаган! Здесь вам суд!
Народ притих, фыркая в кулаки. Апельсин же, выждав немного, продолжил:
— Да… Так вот, эти двое злостно нарушали законы: он подарил ей кольцо, а подарки, согласно новому закону, должны облагаться налогом. Она же его целовала, не будучи законной женой, что противоречит закону «О нравственности». Подтвердить это могут платный осведомитель Торгового совета Собачий Нюх и еще четверо стражников, принимавших участие…
До людей стало доходить, о чем толкует оранжевый надзиратель за нравами. Его речь перебил удивленный голос:
— Это что же теперь — подарить ничего нельзя?
— Да, нельзя, — самодовольно подтвердил Апельсин, — если налог не уплачен.
— Порядочки… — выдохнула толпа.
Председатель Котелок, чувствуя, что суд уходит в какую-то не ту сторону, встал и громко спросил:
— Вопросы к обвинителю есть? — помолчал для виду, и хотел уже посадить Апельсина на место, чтобы не позорил совет, но раздался голос: «Есть вопрос!» — и Котелку ничего не оставалось, как сделать приглашающий жест — мол, пожалуйста. Вперед вышел худой бородатый старик с бочкообразной грудною клеткой — старшина стеклодувов:
— А какого такого Смута вы налоги вдвое подняли, а?
Такого вопроса Апельсин не ожидал и развел короткими ручками:
— Это решение Торгового совета… Но лично я… — и снова развел.
Старшина же воинственно выставил бороду:
— Торговый совет — это ладно. Сидите там — и сидите, Смут с вами, решайте себе… А мы при чем?
Котелок метнул тревожный взгляд на Нагаста, который слушал возникшую перепалку с нескрываемым удовольствием, снова встал и возвысил голос:
— Прошу вопросы по сути дела!
— А налоги — не суть? — возмутился старый стеклодув.
Но тут кто-то из веселящейся в толпе молодежи выкрикнул:
— Эй, Апельсин! Ты лучше расскажи, кто тебе в глаз засветил?
Надзиратель за нравами ответил на этот нескромный вопрос таким высокомерным образом:
— Ясно кто — преступники. Вот поймаем — тоже на этой скамейке сидеть будут.
— У-у! — дурашливо загудела толпа.
— Вот вам и «у-у»! — Апельсин все меньше становился похож на грозного обвинителя. — Увидите, увидите: поймаем и посадим!
— У-у! — снова накатил гул.
Суд неотвратимо скатывался в балаган, и председатель Котелок, по чести, не видел, как остановить этот срам. На кой Смут доверился он дураку Апельсину? Да и собратья-бунтовщики вели себя по-предательски: Учитель сидел, опустив голову, Лыбица веселилась вместе с толпой, а Бочонок так и ерзал глазками, испытывая, видимо, сильнейшее желание убежать. «Всем хочется, — злорадно подумал Котелок. — Сиди теперь, толстопузый…» Он встал и, гулко хлопнув ладонью по столу, крикнул с надрывом:
— Прекратить!!!
Вот тут-то Апельсин его и добил: не разобрав, к кому обращен был сей выкрик, он гордо повернулся к председателю подбитым глазом и запальчиво выкрикнул:
— А не прекращу! Ишь, какой… Тебе бы так! Их обязательно надо найти! — и, шмыгнув от чувств, отвернулся.
Но не успел еще Котелок прийти в себя от столь неожиданного в своей нелепости демарша, как прозвучал над площадью молодой гортанный голос:
— А чего меня искать? Вот он я!
Все обернулись на звук и увидели незнакомого (для всех, кроме Сметлива, разумеется) человека лет тридцати с кучерявой черной бородкой, нос горбинкой… Словом, понятно. Смел стоял, сложив руки на груди, и глядя на Апельсина в упор, продолжал:
— Хочешь, еще добавлю?
Апельсин, вытянув шею, несколько мгновений разглядывал незнакомца, сравнивая его с ночною тенью, и — узнал. Он вытянул короткую ручку с указующим перстом, захлебнулся визгом:
— Вот он! Хватайте его! Это он!
Сметлив хотел уже вскочить на ноги, но был удержан на месте железною хваткой охраны. Остальные стражники, сомневаясь, поглядывали друг на друга, на домината и на Котелка, но с места двинуться не решались. Точнее, вроде бы двинулись, но ровно настолько, чтобы создать видимость движения. Котелок в это время лихорадочно соображал, что делать, и наконец решился: любым путем надо остановить комедию. Он повторил жест Апельсина и грозным голосом приказал солдатам:
— Взять его!
Но и тут дворцовые стражники не стали спешить. Зато ринулся арестовывать Смела Собачий Нюх, до смерти преданный Торговому совету, оценившему его усилия. Он врезался в толпу так, что, казалось, рассечет ее пополам и вылетит на другом краю, но как-то неожиданно завял, потом его длинная фигура сложилась пополам и исчезла из глаз, а еще мгновение спустя толпа вытолкнула его назад в лежачем виде и изрядно помятым. На этот раз уже и стражники заволновались: очевидно, надо было срочно что-то делать. Однако доминат, откинувшись на высокую спинку кресла, любовался происходящим со странной улыбкой — он и думать не думал вмешиваться. Стражники вновь остыли.
Тогда Апельсин, видя, что его обидчика никто не хватает и не тащит в тюрьму, а Нюх на карачках отползает в сторону, совсем одурел: он спрыгнул с тумбочки для речей и кинулся в толпу, по стопам платного осведомителя. С надзирателем обошлись еще хуже: его приняли на руки, и отшвырнули — так, что он покатился по булыжникам. Но теперь людская стена качнулась вслед за своей жертвой, равновесие нарушилось и Котелок вдруг подумал: пора бежать.
Но первым побежал Пуд Бочонок. Он вскочил, опрокинув стул, и со скоростью, невероятной для его тучной фигуры, устремился через площадь в боковой переулок. За ним — Котелок, потом Лыбица, Наперсток, Батон Колбаса и даже успевший каким-то чудом вскочить на ноги Апельсин. Народ, улюлюкая, кинулся за ними.
Только один остался сидеть на месте — толпа опрокинула прямо на него стол, за которым восседали лавочники, хлынула, прошлась сотнями ног по крышке — никто и не услышал стонов Учителя.
Уложив Учителя на кровать, Сметлив утомленно присел на табурет. Перед ним все качалось, в голове гудело — сказывалась ночь в тюрьме и кошмар последних мгновений на площади: мечущаяся в толпе Цыганочка, безжизненно распростертое на камнях тело, розовая пена на губах… А потом он нес Учителя на руках домой, как ребенка, а Цыганочка все твердила: «Осторожнее…»
Сейчас она, захлебываясь слезами, то принималась обтирать ссадины на лице отца мокрым полотенцем, то надолго припадала к его плечу. Передохнув, Сметлив бережно поднял Цыганочку с колен и приложил ухо к груди Учителя: дыхание было хриплое и неровное, сердце билось слабо. Но снаружи особых повреждений не наблюдалось, ребра оказались как будто целы.
— Ничего, — сумрачно выговорил Сметлив, — отойдет.
Он не испытывал к Учителю особой жалости, считал — сам виноват: не следовало с лавочниками связываться. А вот Цыганочку жалко было до дрожи в пальцах, до комка в горле. Она снова склонилась над отцом, а Сметлив, не зная, как успокоить, прошелся туда-сюда по комнате. Потом заговорил утешительно:
— Это еще что… Вот у нас в Рыбаках на одного двадцативедерная бочка с брагой наехала — и ничего, только ногу сломало… А другого и вовсе завалило в Береговой Крепости. Тот, правда… — Сметлив спохватился, что говорит не к месту, и бодро продолжил: — Так что, ерунда это. Вот увидишь…
Но тут Цыганочка подняла заплаканное лицо, и он увидел в ее глазах знакомый блеск:
— Ерунда, да? А тебе не ерунда, когда в лепешку?
— Да нет, что ты, — испугался Сметлив. — Жалко, конечно… — и не удержался: — Но он ведь сам виноват.
Цыганочка встала.
— В чем виноват?
— Ну, это… Зачем он с лавочниками связался? Ведь ясно было, что добром не кончится. Ну вот и…
— Убирайся, — ровно сказала Цыганочка.
— Что? — Сметлив был удивлен.
— Убирайся отсюда, — повторила она.
— Это ты мне? За что?
— Сама знаю, за что. Убирайся!
Потрясенный Сметлив сделал два шага к двери, но обернулся:
— Эх, ты! А он, между прочим, — указал на Учителя, — собирался тебя в тюрьму упечь. На три месяца. Понятно?
Тогда Цыганочка оказалась возле Сметлива, закатила оглушительную пощечину и с невероятной силою вытолкала за дверь.
Здесь его ожидали Верен и Смел. Сметлив поглядел на них удрученно, сел на крылечко, судорожно вздохнул, глотая удушливую обиду:
— Ну, вот и все. Завтра выходим.
Лавочников гнали недалеко — злобы-то особой не было, а больше так, для смеху. Но они убегали долго, старательно, и все никак не могли остановиться, даже когда и мальчишки уже отстали. Наконец выбились из сил, сели на берегу Живой Паводи и стали ругаться: разбирали друг друга по косточкам — кто что не так сказал, да кто что не так сделал. Потом и свара их выдохлась, стало темнеть, и пришло время думать, как им быть дальше. Выход нашла неунывающая Лыбица:
— А что тут думать, ети вашу по корягам? Домой пошли…
Они осторожно вернулись в город и разбрелись по лавкам, по постоялым дворам, где жили, где их ждали родные. И никто их не тронул.
На следующий день лавки долго не открывались, но потом робко приоткрыла двери одна, за нею другая, и люди — не сразу, конечно, но погодя — пошли в них, каждый за своим неотложным делом. Нет, а правда — где еще купишь чай, колбасу и сахар?
Только разрушенный угол апельсиновой лавки долго еще вызывал улыбки, напоминая жителям Белой Стены неудавшийся бунт лавочников. Даже мальчишки, проходя, не упускали случая завопить дурным голосом:
— Э-эй, Апельси-ин!
НЕВЕСТА ГЕНЕРАЛА ГОРА
…Примерно к обеду дошли до Наказанной рощи. Дорога опасливо обходила ее, но они полюбопытничали, сели перекусить как раз напротив, под раскидистым кустом, глазея со стороны на диковинные деревья. Слышать слышали, а вот видеть довелось впервые: темна была роща, безрадостна и безгласна, огромные вязы стояли ни живы, ни мертвы, ни листочка на них, ни почки, а глубокие извилистые морщины, изрезавшие жесткую кору, связывались в жуткие морды, искаженные пытошной мукой. Эти деревья стояли так с незапамятных времен, никогда не зеленея, но и не падая, чтобы стать почвой для новой жизни. По преданию, в этой роще бились когда-то насмерть Владыка Вод и Сеятель Смут, и Владыка Вод, победив, наказал рощу за то, что она отдала Смуту ветку, из которой тот сделал себе дубину… Говорят, и поныне обломок дубины той хранится где-то на свете у злых колдунов, что ждут они своего часа, чтобы в ход пустить ее страшную силу…
Ну да ладно, сказки сказками, а путь впереди неблизкий. Подивились, поцокали языками — и взвалили на плечи мешки, и отправились дальше, туда, где, завораживая и тревожа, ждало их неведомое. Хорошо теперь шлось: плескалась через край сила, не давили тяжелые мешки, ноги сами отсчитывали тысячи и тысячи шагов. Сметлив, поначалу хмурый из-за их глупой ссоры с Цыганочкой, отошел, посветлел — то ли решил не брать пустяков в голову, то ли совсем забыл про любовь свою неудачную, — и скоро включился в дорожные разговоры, улыбка к нему вернулась.
На другой день вошли в Оголтелую падь. По этой широкой, открывающейся к реке лощине пролетел когда-то неистовый смерч, выворачивая с корнем столетние сосны, ломая пихты и ели, как траву вырывая из земли молодую поросль. С тех пор поднялся над буреломом новый веселый лесок, но дикая мешанина мертвых стволов не давала ни пройти, ни проехать. Дорогу все-таки прорубили, ценой великих трудов, но петляла она отчаянно, обходя завалы, скалилась по обочинам старыми обломками да обрубками, черными сучьями да гнилыми пеньками. Здесь и приключилась с путниками некоторая странность.
Шли они беззаботно, гуляючи, не давая смутить себя мрачному лесу, только досадовали, что негде им сделать привал — пора бы уже, животы подвело. Но в какой-то момент шевельнулась вдруг впереди мертвая ветка, и потянулась, зазмеилась через дорогу, перегораживая путь, и насмерть вцепилась в разлапистую черную корягу на другой стороне. Остановились путники, насторожились. Что за смута за такая чернокнижная? Смел первым вперед шагнул, бормоча для храбрости: «Ну-ну, ты брось… Что еще за шуточки?» Но далеко не ушел: накатил на дорогу сумрак средь бела дня, и зачавкало что-то в лесу, задвигалось, к ним подбираясь поближе, и стволы древесные полусгнившие принялись перескрипываться между собою о чем-то опасном, будто злорадно хихикали, — и Смел, выхватив нож из ножен, назад отскочил, поближе к товарищам.
Постояли они, озираясь тревожно, — а стволы все поскрипывают, а сумерки все сгущаются, — и налетел вдруг на путников крохотный ветерок, и пошел, пошел вокруг них, набирая силу, все быстрей и быстрей, и вот уже оказались они в середине темного вихря, рвущего с плеч рубахи, свистом пронзительным оглушающего.
Сметлив догадался, вспомнил, прокричал еле слышно сквозь свист и рев ветра:
— Это нориковы проделки! Управитель говорил! Спинами, спинами друг к другу!
Верен и Смел наполовину услышали, наполовину угадали — и встали все трое спина к спине, прижавшись тесно, закричали в потемки каждый по своему:
— Эй, Черный норик, где ты?
— Черный норик, выходи!
— Черный норик, иди к нам! Мы тебя узнали!
Прокричали так, покричали — и улегся смерч, и сумерки расступились, и лес утих. А впереди, на дороге — обыкновенный сучок валяется, да никакой он не живой. Смел, проходя, нарочно наступил — тот только хрустнул. Но про голод, конечно, забыли: чуть не бегом из Оголтелой пади бежали. А когда миновали ее, Верен спохватился:
— Мы же Черному норику письмо не передали!
Но Сметлив возразил:
— Так он ведь и не появился.
А не появился — и Смут с ним, своих забот хватает. Теперь вперед, вперед! За Оголтелой падью, выйдя на возвышение, далеко-далеко над зеленой весенней далью впервые увидели будто парящие в синем небе снежные пики Оскальных гор. И обрадовались же! К концу приблизилось их похождение, хотя никто не знал что там — в конце, и какая ждет их судьба.
Они шли упрямо и весело, и поливал их дождик, и сушили ветра, и давали приют под своими кронами приветливые деревья. И с приближением гор становились все холоднее ночевки, но теплы были овчинные полушубки, и дров вдосталь, и лучше огня их грела теперь молодая, горячая кровь.
Они миновали грохочущий, плюющийся клочьями пены свирепый речной перекат Костолом, нос к носу столкнулись однажды с парой волков, а Смел, имевший смолоду привычку пробовать все «на зуб» (она вернулась к нему вместе с зубами), отравился невзрачной лиловой ягодкой: всю ночь его бил озноб, накатывала испарина и терзала резь в животе.
Когда горы явились им в полный рост, лес стал редеть, переходя в мелколесье, а Живая Паводь, сузившись, теперь походила больше на горный поток, светлый и говорливый. Здесь они увидали развилок дороги: глухая колея уходила прямо в реку, через брод, и выныривала на другом берегу, забирая потом по взлету предгорной равнины куда-то вправо и вверх. Здесь путники остановились, печально задумались. Это была тропа скорби — дорога на гиблое Серебряное плато. Никто из добрых людей не проходил здесь, не задержавшись — помянуть безвинно погибших в ледяных рудниках и вечных снегах проклятой каторги, учиненной Нагастом Воителем.
Но и здесь не пробыли долго: совсем уже близко была их цель. Скоро дорога стала вместе с рекою выделывать петли между холмами, потом поднялась на один из них, особенно скалистый и крутой, разрезанный рекою надвое — и открылась вдруг путникам затаенная среди гор долина, а в ней лежало, будто в ладони, зеленое и уютное селение пастухов, виноградарей, кожемяк, сыроделов — Овчинка…
Постоялый двор был сложен из диких камней, приземист, весь увит виноградом. Хозяин его, по прозванию Горлохват, характер имел плутоватый и напористый: они хотели поселиться вместе, но свободных больших комнат не оказалось, и он мгновенно сосватал им две отдельных — одну на двоих, а другую на одного, да еще представил все так, будто великую оказал услугу и потребовал деньги вперед.
Кинули на пальцах, кому жить одному — вышло Смелу. Он, ворча, потащил свой мешок в одиночку. Устроившись, вышли поесть в общую комнату, Горлохватом громко именуемую залой. Они выбрали из предложенного баранину по-овчински, сами не зная, что за блюдо такое, но не ошиблись — вкусно было на диво. Можете представить: крупные куски мяса, нашпигованные чесноком и морковкой, поджаренные на углях и поданные с кисло-жгучим соусом под горячие лепешки. А вот ячменной браги не оказалось: ее в Овчинке не уважают, предпочитая перебродивший сок винограда. Поскольку больше нигде в Поречье вино спросом не пользуется, его везут отсюда по осени в самые Рыбаки, где продают эльмаранам и на другие торговые корабли, заходящие в устье Паводи запасти питьевой воды перед долгой дорогой домой.
Ну да ладно, сказки сказками, а путь впереди неблизкий. Подивились, поцокали языками — и взвалили на плечи мешки, и отправились дальше, туда, где, завораживая и тревожа, ждало их неведомое. Хорошо теперь шлось: плескалась через край сила, не давили тяжелые мешки, ноги сами отсчитывали тысячи и тысячи шагов. Сметлив, поначалу хмурый из-за их глупой ссоры с Цыганочкой, отошел, посветлел — то ли решил не брать пустяков в голову, то ли совсем забыл про любовь свою неудачную, — и скоро включился в дорожные разговоры, улыбка к нему вернулась.
На другой день вошли в Оголтелую падь. По этой широкой, открывающейся к реке лощине пролетел когда-то неистовый смерч, выворачивая с корнем столетние сосны, ломая пихты и ели, как траву вырывая из земли молодую поросль. С тех пор поднялся над буреломом новый веселый лесок, но дикая мешанина мертвых стволов не давала ни пройти, ни проехать. Дорогу все-таки прорубили, ценой великих трудов, но петляла она отчаянно, обходя завалы, скалилась по обочинам старыми обломками да обрубками, черными сучьями да гнилыми пеньками. Здесь и приключилась с путниками некоторая странность.
Шли они беззаботно, гуляючи, не давая смутить себя мрачному лесу, только досадовали, что негде им сделать привал — пора бы уже, животы подвело. Но в какой-то момент шевельнулась вдруг впереди мертвая ветка, и потянулась, зазмеилась через дорогу, перегораживая путь, и насмерть вцепилась в разлапистую черную корягу на другой стороне. Остановились путники, насторожились. Что за смута за такая чернокнижная? Смел первым вперед шагнул, бормоча для храбрости: «Ну-ну, ты брось… Что еще за шуточки?» Но далеко не ушел: накатил на дорогу сумрак средь бела дня, и зачавкало что-то в лесу, задвигалось, к ним подбираясь поближе, и стволы древесные полусгнившие принялись перескрипываться между собою о чем-то опасном, будто злорадно хихикали, — и Смел, выхватив нож из ножен, назад отскочил, поближе к товарищам.
Постояли они, озираясь тревожно, — а стволы все поскрипывают, а сумерки все сгущаются, — и налетел вдруг на путников крохотный ветерок, и пошел, пошел вокруг них, набирая силу, все быстрей и быстрей, и вот уже оказались они в середине темного вихря, рвущего с плеч рубахи, свистом пронзительным оглушающего.
Сметлив догадался, вспомнил, прокричал еле слышно сквозь свист и рев ветра:
— Это нориковы проделки! Управитель говорил! Спинами, спинами друг к другу!
Верен и Смел наполовину услышали, наполовину угадали — и встали все трое спина к спине, прижавшись тесно, закричали в потемки каждый по своему:
— Эй, Черный норик, где ты?
— Черный норик, выходи!
— Черный норик, иди к нам! Мы тебя узнали!
Прокричали так, покричали — и улегся смерч, и сумерки расступились, и лес утих. А впереди, на дороге — обыкновенный сучок валяется, да никакой он не живой. Смел, проходя, нарочно наступил — тот только хрустнул. Но про голод, конечно, забыли: чуть не бегом из Оголтелой пади бежали. А когда миновали ее, Верен спохватился:
— Мы же Черному норику письмо не передали!
Но Сметлив возразил:
— Так он ведь и не появился.
А не появился — и Смут с ним, своих забот хватает. Теперь вперед, вперед! За Оголтелой падью, выйдя на возвышение, далеко-далеко над зеленой весенней далью впервые увидели будто парящие в синем небе снежные пики Оскальных гор. И обрадовались же! К концу приблизилось их похождение, хотя никто не знал что там — в конце, и какая ждет их судьба.
Они шли упрямо и весело, и поливал их дождик, и сушили ветра, и давали приют под своими кронами приветливые деревья. И с приближением гор становились все холоднее ночевки, но теплы были овчинные полушубки, и дров вдосталь, и лучше огня их грела теперь молодая, горячая кровь.
Они миновали грохочущий, плюющийся клочьями пены свирепый речной перекат Костолом, нос к носу столкнулись однажды с парой волков, а Смел, имевший смолоду привычку пробовать все «на зуб» (она вернулась к нему вместе с зубами), отравился невзрачной лиловой ягодкой: всю ночь его бил озноб, накатывала испарина и терзала резь в животе.
Когда горы явились им в полный рост, лес стал редеть, переходя в мелколесье, а Живая Паводь, сузившись, теперь походила больше на горный поток, светлый и говорливый. Здесь они увидали развилок дороги: глухая колея уходила прямо в реку, через брод, и выныривала на другом берегу, забирая потом по взлету предгорной равнины куда-то вправо и вверх. Здесь путники остановились, печально задумались. Это была тропа скорби — дорога на гиблое Серебряное плато. Никто из добрых людей не проходил здесь, не задержавшись — помянуть безвинно погибших в ледяных рудниках и вечных снегах проклятой каторги, учиненной Нагастом Воителем.
Но и здесь не пробыли долго: совсем уже близко была их цель. Скоро дорога стала вместе с рекою выделывать петли между холмами, потом поднялась на один из них, особенно скалистый и крутой, разрезанный рекою надвое — и открылась вдруг путникам затаенная среди гор долина, а в ней лежало, будто в ладони, зеленое и уютное селение пастухов, виноградарей, кожемяк, сыроделов — Овчинка…
Постоялый двор был сложен из диких камней, приземист, весь увит виноградом. Хозяин его, по прозванию Горлохват, характер имел плутоватый и напористый: они хотели поселиться вместе, но свободных больших комнат не оказалось, и он мгновенно сосватал им две отдельных — одну на двоих, а другую на одного, да еще представил все так, будто великую оказал услугу и потребовал деньги вперед.
Кинули на пальцах, кому жить одному — вышло Смелу. Он, ворча, потащил свой мешок в одиночку. Устроившись, вышли поесть в общую комнату, Горлохватом громко именуемую залой. Они выбрали из предложенного баранину по-овчински, сами не зная, что за блюдо такое, но не ошиблись — вкусно было на диво. Можете представить: крупные куски мяса, нашпигованные чесноком и морковкой, поджаренные на углях и поданные с кисло-жгучим соусом под горячие лепешки. А вот ячменной браги не оказалось: ее в Овчинке не уважают, предпочитая перебродивший сок винограда. Поскольку больше нигде в Поречье вино спросом не пользуется, его везут отсюда по осени в самые Рыбаки, где продают эльмаранам и на другие торговые корабли, заходящие в устье Паводи запасти питьевой воды перед долгой дорогой домой.