На проблеме происхождения языка мы более подробно остановимся в следующей главе, а здесь только отметим, что коммуникативный подход при несомненных его достоинствах все равно не в состоянии исчерпывающим образом ответить на вопрос о генезисе палеолитического искусства. Поэтому не станем спешить и отметать альтернативные версии. Гипотеза Большого Зверя, на наш взгляд, имеет уже то преимущество, что неплохо объясняет многочисленные неувязки и нестыковки, с которыми не могут справиться ортодоксальные теории. И в самом деле: если некий объект является осью, вокруг которой вращается жизнь человеческого социума, и точкой приложения сил всех его членов, то почему бы не изобразить его в материале?

ЭПОХА ВЕЛИКИХ ОХОТ



Согласно современным представлениям, охотником в полном смысле этого слова стал только человек современного типа; многочисленные его предшественники – от Homo habilis до Homo erectus и неандертальца – были по преимуществу собирателями и трупоедами, а охотой занимались от случая к случаю. Охота на крупных животных, причем коллективная, загонная, требующая четкой организации, слаженности действий и немалой изобретательности, – открытие Homo sapiens. Такая охота немыслима без развитой членораздельной речи, благодаря которой человек разумный одним великолепным прыжком перемахнул пропасть, отделяющую его не только от всех остальных приматов, но и от своих двоюродных братьев, рано или поздно упиравшихся в эволюционный тупик.

Проблема происхождения языка – одна из сложнейших и занимает достойное место в ряду так называемых вечных вопросов. Она столь же далека от окончательного разрешения, как и проблемы возникновения Вселенной, происхождения жизни или рождения разума, причем имеются серьезные основания полагать, что ответ на этот вопрос никогда не будет найден. Теорий происхождения языка существует великое множество, и большая их часть представляет на сегодняшний день сугубо исторический интерес. Таковы, например, теории звукоподражания, трудовых выкриков, общественного договора и различные их модификации; такова идея о божественном происхождении языка, которая вообще находится за пределами строгой науки. Поэтому отнюдь не случайно Парижское лингвистическое общество еще в середине позапрошлого века объявило, что решительно исключает проблему происхождения языка из числа вопросов, которые могут быть на нем предметом обсуждения. И хотя в наши дни пессимистов несколько поубавилось, многие лингвисты отказываются всерьез говорить на эту тему.

Но мы все же попытаемся. Во избежание нестыковок договоримся сначала о терминах. В повседневной жизни слова «язык» и «речь» используются как синонимы, однако языковеды знака равенства между этими понятиями не ставят. Что-либо сообщить можно и не прибегая к речи: яркий тому пример – жестовый язык глухонемых. Языками в широком смысле слова являются и азбука Морзе, и флажковая сигнализация, и разнообразные способы имитации речи посредством свиста, и даже система правил дорожного движения. Такие языки иногда называют языками вспомогательного общения, и многие из них строятся на базе естественного человеческого языка. Хорошо известно, что своя сигнализация существует и в мире животных, причем нередко весьма изощренная. Например, пение птиц, язык свиста дельфинов или сигнальный язык шимпанзе. Для создания надежной и работоспособной системы сигнализации иногда не требуется даже высокоразвитого интеллекта – достаточно вспомнить о танцах пчел, с помощью которых они обмениваются значащей информацией. Когда говорят о языках животных, то слово «язык», как правило, заключают в кавычки, поскольку совершенно очевидно, что сигнальным системам коммуникации приматов или дельфинов до членораздельной речи человека – как до Луны. Любой самый простой человеческий язык неизмеримо сложнее коммуникативных систем животных.

Если вслед за выдающимся швейцарским лингвистом Ф. де Соссюром определить язык как «систему дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям», то человек в ходе эволюционного развития, казалось бы, мог избрать любой способ коммуникации, но почему-то остановил свой выбор именно на членораздельной речи. Все прочие варианты – жест, свист, пантомима – оказываются или производными от речи, или настолько менее совершенны, что употребляются почти исключительно в особых ситуациях. Ларчик открывается просто: мы способны воспринимать и понимать членораздельную речь, внутри которой частота следования фонем (минимальных звуковых единиц) составляет 25—30 единиц в секунду. А вот скорость передачи текста с помощью флажкового семафора никогда не бывает больше, чем 60—70 знаков в минуту, то есть передача информации осуществляется в 25 раз медленнее по сравнению с живой речью. Из одного только этого примера хорошо видно, насколько оптические каналы связи уступают акустическим.

Реконструкцией гипотетического праязыка озабочены специалисты самого разного профиля – от культурологов и лингвистов до этологов и зооантропологов. В последнее время немалых успехов на этом поприще добилось сравнительно-историческое языкознание, занятое сопоставлением ныне существующих и мертвых языков в зависимости от степени их родства. Как известно, языки группируются в макросемьи (индоевропейскую, финно-угорскую, семито-хамитскую и т. д.), поэтому теоретически мыслима реконструкция индоевропейского праязыка или даже языка-предшественника для нескольких языковых семей. Этими вопросами занимается особый раздел сравнительно-исторической лингвистики – глоттохронология, пытающаяся выявить скорость языковых изменений и определить на этом основании время разделения родственных языков. Дабы не увязнуть в деталях, скажем лишь, что максимальная глубина погружения ограничивается на сегодняшний день X тысячелетием до новой эры, а этого явно недостаточно для сколько-нибудь полноценной реконструкции исходных палеолитических языков. Если язык является ровесником кроманьонцев и начал формироваться около 40 тысяч лет тому назад, мы еще можем рассчитывать на его приблизительную реконструкцию в обозримом будущем, но если он существует хотя бы 100 тысяч лет (а это вполне вероятно), то о воссоздании начала пути даже говорить не стоит.

Кроме того, при изучении мертвых языков ученые сталкиваются с фундаментальным парадоксом. Естественно предположить, что язык развивался от простого к сложному, и потому древние языки должны быть сравнительно элементарны. Как бы не так! Послушаем нашего бывшего соотечественника, известного германиста А. С. Либермана, который уже больше 30 лет живет в США: «...Беда в том, что самые древние языки, доступные нашему изучению, не только не примитивны, а как раз невероятно сложны. Стоит сравнить хеттский, санскрит, древнегреческий и даже латынь с современным английским или, допустим, французским, чтобы увидеть, насколько языки нашего времени проще, чем те, которые существовали в прошлом, хотя их словарь расширился неимоверно. Очевидно, что история человеческого языка не могла начаться с чего-то похожего на санскрит». И далее: «Вся известная нам история языков – это история упрощения, а не усложнения грамматики». От себя добавим, что никакого соответствия между уровнем развития материальной культуры и сложностью языка тоже не просматривается. Языки так называемых примитивных народов исключительно сложны грамматически и не идут ни в какое сравнение с языками «эталонными», цивилизованными.

Эта вывернутая наизнанку тенденция неожиданно получила объяснение в работе ученых из испанской Барселоны – Канчо и Соле.

Заинтересовавшись проблемой становления языка, они попытались описать процессы говорения и слушания математически. Исходным пунктом их рассуждений было постулирование двух идеальных языков разных типов. Язык первого типа должен иметь по одному-единственному слову на каждое понятие, предмет или действие. Такой максимально точный, однозначный язык был бы чрезвычайно удобен для слушателя, а вот для говорящего превратился бы в сущее наказание: он бы не смог вымолвить ни звука, отыскивая подходящее слово среди многих миллионов других. Говорящий заинтересован в языке прямо противоположного типа – минимум слов, меняющих свое значение в зависимости от контекста. И пусть слушатель сам истолковывает смысл сказанного. Понятно, что эти крайние варианты – голая абстракция и на практике реализоваться не могут, поскольку субъект общения попеременно оказывается то в роли слушателя, то в роли говорящего. Принцип, из которого исходит каждая сторона, давным-давно известен и называется принципом наименьшего действия; под давлением разнонаправленных сил рано или поздно должен возникнуть некий компромисс, своего рода равнодействующая.

Испанцы сумели выразить этот конфликт предпочтений на языке математики и рассчитать оптимальную величину, которая обеспечивала бы каждой из сторон максимальную выгоду в процессе коммуникации. Сразу же обнаружилась весьма любопытная закономерность: затраты на общение резко уменьшаются при некотором вполне определенном количестве слов в языке и определенной частоте их появления. Более того, оказалось, что естественные человеческие языки имеют как раз такие частоты для различных слов, которые соответствуют этому пику «взаимовыгодности». А вот крайние варианты отпали сами собой, поскольку по обе стороны от этого пика свойства языка меняются таким образом, что кому-то (слушателю или говорящему) становится невыгодно им пользоваться. Резюме барселонских авторов звучит весьма жестко и радикально: «Языки, промежуточные между сигнальными жестами животных и современными человеческими языками, попросту не могли существовать». Или примитивная сигнальная коммуникация, или полноценный, исправно функционирующий язык – третьего не дано. Другими словами, язык не формируется постепенно, а возникает сразу как данность, скачком. На вопрос, как именно это происходит, испанские ученые, к сожалению, ответа не дают.

Гипотеза становления языка, предложенная испанскими учеными, весьма любопытна и вдобавок замечательно объясняет грамматическую сложность примитивных языков, но решительно противоречит богатейшему фактическому материалу, который накоплен разными дисциплинами и который убедительно свидетельствует о поэтапности формирования языка в онто– и филогенезе. Скажем, психолингвистика, занимающаяся изучением порождения и понимания речи, настаивает на примате постепенных, эволюционных процессов в ходе становления языка и постулирует ведущую роль так называемых невербальных (неречевых) компонентов коммуникации в начале этого пути. Под невербальными компонентами коммуникации понимаются жест, мимические движения, манипуляции с предметами, неречевые звуки и т. п., которые составляют базу для формирования звуковой речи. Мимические и жестовые движения богато представлены в любом самом сложно организованном современном языке и обязательно учитываются при общении, хотя чаще всего не осознаются говорящими. Понятно, что их роль еще более возрастает на начальных этапах становления языка (например, у маленьких детей, когда они учатся говорить).

О базовом характере невербальных компонентов коммуникации при формировании языка свидетельствуют данные фоносемантики (особый раздел психолингвистики, устанавливающий соответствие между звуком и смыслом), замечательные успехи слепоглухонемых детей, развитие речи в онтогенезе и знаковое поведение высших приматов. Мы уже говорили об экспериментах по обучению человекообразных обезьян жестовому языку американских глухонемых, поэтому повторяться не будем. Отметим только, что обезьяны способны употреблять знаки с переносом значений, синтаксировать знаковые конструкции, изобретать новые знаки и даже, может быть, употреблять их в «чистом виде», без наличия обозначаемого предмета. Хотя результаты этих опытов исследователями трактуются по-разному, они, конечно, заставляют о многом задуматься.

Подавляющее большинство ученых – от психолингвистов до зоопсихологов – сегодня практически единодушны в том, что первоначальный этап становления языка был путем от озвученной пантомимы к членораздельной речи. По мере усложнения социальных связей внутри первобытного коллектива и увеличения разнообразия ситуаций (трудовых, охотничьих, боевых), в которых оказывался наш далекий предок, падал удельный вес пантомимы и возрастала доля вербальных систем коммуникации. Одновременно с языком рождалось и синкретическое первобытное искусство, бывшее поначалу нерасчленимым конгломератом графического изображения, игрового действия и звукового сопровождения. Известный специалист в области фоносемантики С. В. Воронин пишет: «...язык имеет изобразительное происхождение, и языковой знак на начальном этапе филогенеза отприродно (примарно) мотивирован, изобразителен».

Чтобы проиллюстрировать, каким образом пантомимические и жестовые элементы могли вплетаться в живую ткань членораздельной речи, имеет смысл процитировать известного немецкого этнографа К. Штайнена. Давайте послушаем, как бразильские индейцы-бакаири, живущие в каменном веке, рассказывают о путешествии.

«Сначала надо сесть в лодку и грести, грести, „пепи", „пепи", грести веслом направо, веслом налево. Вот мы у водопада – „бу-бу-бу". Рука поднимается, чтобы показать, с какой высоты он падает. Женщины боятся и плачут: „пекото" (ай-ай-ай). Мы сходим на берег; тут полагается топнуть ногой о землю; затем мы с кряхтением и натугой тащим на плечах лодку и корзину с припасами. Потом снова садимся в лодку и опять: „пепи", „пепи" – гребем. Мы едем далеко-далеко... Голос рассказчика замирает, губы вытягиваются вперед, голова судорожно откидывается назад. Описывая протянутой рукой полукруг, он показывает точку на западе, где стоит солнце. Наконец лодка входит в гавань – „ла-а-а"... Вот мы и у бакаири – „кура, кура", и нас здесь радостно принимают».

Совершенно очевидно, что пантомима и жест у бакаири несут дополнительную коммуникативную нагрузку и являются необходимым элементом речевого общения. Разумеется, это ни в коей мере не означает грамматической или лексической ущербности их речи: в конце концов, итальянцы тоже чрезмерно жестикулируют, но вряд ли кто усомнится в полноценности итальянского языка. Надо полагать, что в глубокой древности жестовые и пантомимические элементы были представлены еще более полно, а вербальная коммуникация находилась в зачаточном состоянии и выполняла вспомогательную функцию. Но дать исчерпывающий ответ на вопрос, как конкретно осуществился переход от жеста и пантомимы к членораздельной речи, наука, к сожалению, пока не в состоянии. Уже упоминавшийся А. С. Либерман смотрит на вещи пессимистично: «Читать работы зооантропологов и семиотиков интересно, но трудно сказать, насколько их эксперименты и теории приближают нас к ответу на наш вопрос».

А что могут сообщить о происхождении языка представители естественных наук? По мнению этолога В. Р. Дольника, его коллеги внесли неоценимый вклад в решение проблемы человеческой речи, но их соображения почему-то остаются без внимания со стороны детских психологов и лингвистов. Этологи подметили, с какой необыкновенной легкостью маленький ребенок овладевает языком, и предположили, что речь не усваивается активно, а запечатлевается, импринтингуется. Феномен импринтинга (англ. imprinting, от imprint – «отпечатывать, запечатлевать») в биологии известен давно и неплохо изучен, например, у птиц. Только что вылупившийся птенец намертво запечатлевает в своей крохотной головке образ матери и всюду за ней следует. Если новорожденному несмышленышу вместо матери предъявить другой объект, ничего общего не имеющий с образом взрослой птицы (например, башмак), он точно так же будет раз и навсегда зафиксирован, и птенца за уши не оттащишь от совершенно бесполезного предмета. Аналогичным образом беспомощный птенец канарейки запечатлевает песню своего отца, не прилагая для этого ровным счетом никаких усилий. Если вместо родной песни ему регулярно прокручивать магнитофонную запись мелодии другого вида птиц, он с легкостью усвоит именно ее. Но оценить, насколько успешно птенец справился с заданием, мы при всем желании не сможем, поскольку он молчит, как рыба, и промолчит еще долго. Лишь только через год он впервые попытается воспроизвести свою видовую песню – и у него сразу все неплохо получится. Более того, он теперь не забудет ее до конца жизни. Одним словом, импринтинг – это бессознательный инстинктивный акт, который не требует от детеныша ни воли, ни сообразительности, ни интеллекта.

Сколько сил приходится потратить человеку в зрелом возрасте, чтобы выучить иностранный язык! Утомительная зубрежка, повторение пройденного, заучивание незнакомых правил и непрерывный изматывающий тренинг – в противном случае все выученное стремительно улетучивается. Но вот маленький ребенок, как птенец канарейки, овладевает речью легко и непринужденно, а если растет в двуязычной семье, то без особого труда выучит оба языка. У него будет два родных языка. К сожалению, подобные подвиги возможны только в критическом возрасте, когда полным ходом идет формирование мозговых структур, и если время упущено, поправить уже ничего нельзя. Итак, ребенок не учит родной язык сознательно и целеустремленно, а импринтингует речь окружающих. Никаких усилий ему прилагать не надо – за него работает врожденная программа запечатления речи.

Мы не станем подробно разбирать этапы формирования детской речи, а скажем только, что этих фаз, последовательно сменяющих друг друга, несколько: от эмоций-команд и слов-предложений до грамматически правильных высказываний. Программа запечатления речи включается вскоре после рождения и работает на протяжении нескольких лет. Сначала маленький ребенок пассивно воспринимает речь, никак не обнаруживая даже малейших признаков того, что он ее понимает. И мы не сильно погрешим против истины, если признаем, что он действительно не понимает ни слова. Но ребенку и не нужно ничего понимать, поскольку за него трудится находящаяся в мозгу аналитическая машина, которая пропускает через специальные структуры чудовищный объем информации, разбирая ее по косточкам и неустанно сортируя. Поэтому матери поступают абсолютно правильно, разговаривая с крохотульками, глаза у которых пусты и бессмысленны, как у новорожденных котят: аналитическая мозговая машина нуждается в регулярной «подпитке». Если этого не делать, развитие речи у ребенка затянется, как это нередко случается с приютскими детьми.

Около года у ребенка включается программа заполнения словаря: глазами или рукой он показывает на предметы и требует, чтобы ему их называли. К этому же времени он начинает понимать многое из того, что ему говорят, и выполнять некоторые команды. Одновременно он произносит отдельные звуки и слова, но говорить упорно не желает. И так продолжается до полутора-двухлетнего возраста, пока программа заработает на всю катушку. Этот феномен всегда занимал специалистов по детской речи. Происходит нечто, похожее на взрыв: емкость словаря нарастает лавинообразно, и сначала нерегулярно, а потом систематически слова начинают употребляться в нужном грамматическом оформлении. Вот как пишет об этом известный лингвист Б. В. Якушкин: «Характерно, что именно к этому периоду... относится огромный скачок в словаре ребенка; до 1 года 6—8 месяцев количество слов, зарегистрированных у ребенка, было порядка 12—15; в это время оно сразу доходит до 60, 80, 150, 200. Объяснить этот факт расширением предметной деятельности едва ли возможно, так как трудно предположить, что жизненная сфера, число предметов, с которыми оперирует ребенок, так резко возросли. Здесь, видимо, имеет место главным образом внутреннее развертывание языковой способности под воздействием речи взрослых». Помните птенца канарейки, который упорно молчал чуть ли не целый год, а потом вдруг запел? Примерно то же самое происходит и с человеческим детенышем.

Между прочим, в этом возрасте нередко наблюдается еще один весьма примечательный факт. Прекрасно зная, как называется тот или иной предмет, ребенок называет его по-своему или на каком-то тарабарском языке. При этом он бывает чрезвычайно упрям и часто добивается своего: близкие начинают использовать «его слово», которое потом становится семейным. Так вот, некоторые этологи полагают, что в данном случае срабатывает очень древняя программа, к человеческой речи отношения не имеющая. Зато она обнаруживается у попугаев, скворцов, врановых и некоторых других птиц, которые могут пользоваться так называемым договорным языком. Одна птица обозначает некий объект своим знаком, а другие могут ее знак принять или отвергнуть. Поэтому вполне вероятно, что коммуникативное развитие наших далеких предков тоже проходило через стадию своеобразного «договорного языка».

Что же представляет из себя эта загадочная мозговая аналитическая машина, умудряющаяся за несколько лет перелопатить невообразимый по объему и разнообразию материал? К сожалению, ответа на этот вопрос не знает никто. Ясно только, что работает она по принципу классического черного ящика: нам известны данные, поступающие на вход, и результат на выходе, а вот что творится внутри – тайна, покрытая мраком. Быть может, именно поэтому высшие приматы, способные к достаточно сложному знаковому поведению, рано или поздно упираются в потолок, выше которого подняться уже не могут. Обезьяны усваивают довольно много символов и успешно их комбинируют, общаясь не только с экспериментатором, но и друг с другом. А вот врожденных систем, умеющих анализировать и разбирать по полочкам язык, у них нет, поэтому знаковое поведение приматов быстро достигает насыщения. В отличие от ребенка, обезьяны решают каждую конкретную задачу как сугубо интеллектуальную. Интереснейшие опыты супругов Гарднеров, Д. Примака, Р. Футса и других мало что могут нам сказать о том, как возникал язык в естественных условиях. Язык, которым овладевали приматы, не был ни настоящим языком глухонемых, ни тем более английским. Известный этолог и специалист по теории эволюции Е. Н. Панов пишет по этому поводу: «...как неоднократно подчеркивали и сами Гарднеры, жестовая сигнализация их питомцев весьма далека от настоящего языка знаков, используемых глухонемыми, – это своего рода „жестовый лепет", очень похожий на тот первичный, еще неразвитый язык, которым пользуются двухлетние глухонемые дети».

Тот факт, что человек современного типа вполне прилично говорил уже по крайней мере 40 тысяч лет назад, сегодня сомнений практически не вызывает. А как было с речью у его предшественников – неандертальцев и прямоходящих людей? Около 30 лет назад группа американских ученых во главе с Ф. Либерманом (это другой Либерман, не тот, кого мы уже цитировали) попыталась ответить на этот вопрос, изучив реконструированный артикуляционный аппарат рта классического неандертальца. (Как известно, современные человекообразные обезьяны не способны к воспроизведению звуков человеческой речи, поскольку расположение гортани, языка, губ, голосовых связок таково, что не позволяет совершать тонких артикуляционных маневров.) Оказалось, что по развитию этот аппарат неандертальца может занимать промежуточное положение между голосовыми органами шимпанзе и современного человека. По мнению американских исследователей, классический палеоантроп не обладал теми возможностями членораздельной речи, которыми располагаем мы с вами (ему был недоступен целый ряд фонем), однако его речевой аппарат был развит настолько, что позволял обеспечить определенный уровень речевого общения. Поэтому некая разновидность языка у неандертальцев вполне могла существовать, несмотря на ограниченность их звуковых способностей.

Пожалуй, здесь следует сделать одно уточнение. Группа Ф. Либермана доказала лишь то, что неандерталец не говорил по-английски. Существует немало языков, построенных на совершенно иной фонетической основе, чем языки индоевропейской группы. Например, в кабардинских языках всего 2 гласных, а согласных – от 70 до 80. Койсанские языки, на которых говорят бушмены и готтентоты, богаты особыми щелкающими звуками, воспроизведение которых требует принципиально иных артикуляционных приемов. Во всяком случае, взрослый европеец не в состоянии научиться их произносить. Наконец, попытки реконструкции гипотетического праязыка, общего для зарождающегося человечества, показали, что он вполне мог иметь только 1 гласный при 11 согласных. Так что сравнительно бедный запас фонем у неандертальца сам по себе еще не означает его неспособности к развитой членораздельной речи. Однако вопрос о том, разговаривал ли палеоантроп, остается открытым. Понятно, что еще меньше определенности в отношении архантропов – питекантропа, синантропа и гейдельбергского человека.