А вот наш далекий предок двинуться этой проторенной дорогой не мог, поскольку подобный стереотип полового поведения, неплохо себя зарекомендовавший у многих других приматов, неминуемо обернулся бы катастрофой. Беда пришла со стороны стремительной социальной эволюции, подстегнувшей цефализацию – нарастание мозговой мощи. Поскольку ставка была сделана на интеллект как основу процветания вида, отбору пришлось впопыхах решать массу самых неожиданных задач. Большой мозг – не только преимущество, но и в некотором смысле недостаток, потому что его нужно наполнить знаниями, которые легче всего приобретаются в детстве, в процессе индивидуального обучения. Поэтому у всех башковитых приматов детеныши появляются на свет беспомощными и долго требуют постоянного ухода и внимания. У предков человека детство растянуто еще более основательно, поскольку ведущим критерием успеха постепенно стали не ценные биологические признаки, передаваемые с генами, а внегенетическая информация, которую можно приобрести только в процессе индивидуального обучения. Продолжительность жизни доисторических охотников была сравнительно небольшой, и потому парная семья в таких условиях – инструмент ненадежный. Взаимопомощь на уровне одного пола, как у шимпанзе, тоже не решает проблемы, поскольку стремительно растущий мозг нуждается в белковой пище (при ее дефиците развивается так называемый алиментарный маразм), а обремененная детьми женщина обеспечить ребенка мясом не в состоянии: это мог сделать только занимающийся охотой мужчина.

Выход нашелся: изменение полового поведения предков человека разумного, прежде всего женщин. Перманентная готовность мужчин к половым контактам удивления не вызывает – это признак, унаследованный нашим видом от предков-приматов. А вот половая физиология женщин должна была подвергнуться основательной переделке, чтобы оказалась возможной система отношений по типу группового брака мартышек-верветок. Это была непростая задача, потому что доминирование самцов над самками у австралопитековых зашло достаточно далеко, но в конце концов отбор ее решил, сделав женщину привлекательной для мужчин, начиная с момента полового созревания.

Еще раз процитируем В. Р. Дольника.

«Групповая форма брака длилась у предков человека очень долго, и естественный отбор за это время сильно изменил физиологию женщины. Он сделал ее способной к спариванию всегда, и этим она совершенно не похожа на самок человекообразных. Неудивительно, что от этого этапа эволюции у нас осталось много инстинктивных программ. Во-первых, женщина гиперсексуальна, и потому люди спариваются не только с целью оплодотворения (как большинство животных), а ведут половую жизнь саму по себе, как самоцель, как нечто самодостаточное. Во-вторых, женщина может (как бессознательно, так и сознательно) применять поощрительное спаривание во благо себе и своим детям. Проституция – проявление этой способности в крайней форме. В-третьих, у некоторых племен групповой брак (несколько мужчин и несколько женщин) сохранялся до недавнего времени. Но много чаще (из-за сильного доминирования мужчин) люди жили (и живут у многих народов) в асимметричной форме группового брака: один муж и несколько жен (полигиния). Последние фактически живут с ним, как при групповом браке. <...> К парному браку человек начал переходить совсем недавно, с развитием земледелия. Для этой формы отношений свежие генетические программы не успели образоваться, брак строится на древних атавистических программах и поэтому неустойчив, нуждается в поддержке со стороны морали, законов, религии».

Представляется маловероятным, что групповой брак наших далеких предков был такой же идиллией, как отношения в стаде верветок. Во-первых, человек для этого слишком ревнив, а во-вторых, генетическая память о доминировании мужчин была еще слишком свежа. Поэтому отбор, видимо, остановился на компромиссном решении: женщина имела одну прочную и постоянную связь, а параллельно ей – несколько дополнительных. При этом вполне вероятно, что некоторые связи ей было удобнее скрывать, дабы не возбуждать ревности агрессивных и взрывчатых доисторических мужчин. С другой стороны, некогда существовавший парный брак тоже наложил отпечаток на поведение наших предков, о чем свидетельствует ревность и потребность (пусть слабая и легко подавляемая) заботиться о женщине и ее детях. Но если бы они оставались моногамами всегда, никогда не возникло бы скрытой овуляции (в парном браке она попросту не нужна), инверсии доминирования, поощрительного спаривания и постоянной к нему готовности.

Эволюция нашего вида шла очень непростым, извилистым путем. Параллельное сосуществование противоречивых программ полового поведения – это уникальная особенность Homo sapiens. Ничего похожего у других видов нет. Если бы человек продолжал эволюционировать не спеша, сшибки разношерстных программ никогда бы не произошло: предусмотрительный и неторопливый отбор свернул бы одни программы, подправил другие, решительно перекроил третьи, и появился бы сущий ангел, не пытающийся усидеть на всех стульях сразу. К сожалению или к счастью, но наш вид и тут оказался настоящим маргиналом: под влиянием наступающей на пятки социальности он в значительной мере освободился от давления естественного отбора и уверенно зашагал в будущее.

Плохо притертые друг к другу генетические программы полового, семейного и общественного поведения продолжают угрожающе торчать в разные стороны, и потому мы почти всегда ведем себя неудачно – и в том случае, когда опираемся на инстинкт, и когда действуем ему наперекор, уповая на разум. Стоит ли после этого удивляться, почему сфера пола всегда вызывала столь пристальный интерес и одновременно всячески табуировалась, даже в относительно открытых социумах, провозглашавших равенство мужчин и женщин и полную свободу сексуальных отношений?

Об этом очень хорошо написал В. Р. Дольник:

«Главная причина таинственности в том, что от разных времен нам досталось слишком много плохо совместимых программ. Мы ветрены, как верветки, и в то же время ревнивы, как павианы. Мы хотим, чтобы другие жили по программам, удобным для нас, а себе позволяем пользоваться программами, для других неудобными. Неудивительно, что в этой сфере ханжество и лицемерие – дело обычное. <...> Поэтому всегда было и будет стремление наложить запрет, табу на все эти проблемы, включая голое тело. Гиперсексуальность женщины, способность ее к поощрительному спариванию, если они получают развитие, обесценивают женщин в глазах мужчин. Ведь самые эмоционально богатые их программы (токования, ухаживания) предполагают сложное встречное поведение, игру, неуверенность, переживания, следование ритуалам. Поэтому мужчины как сообщество отцов и мужей всегда стремились и будут стремиться заставить девушек и женщин вести себя целомудренно».

Табуирование полового акта, его сугубая интимность (чего нет у большинства животных) распространяется у людей и на все вообще органы телесного низа. Возможно, причина столь жестких запретов коренится в особенностях поведения некоторых приматов. У большинства обезьян спаривание – это открытое и публичное действие, а вот, например, макаки стремятся при этом к уединению, причем по инициативе самки. Дело в том, что поза на четвереньках, в которой спаривается самка (так называемая поза подставки), один в один напоминает позу подчиненного положения в конфликтной ситуации. Вспомните проигравшего схватку за ранг павиана, который преследовал победителя, назойливо подставляя ему свой зад. Но у павианов посторонние не вмешиваются в ранговые споры из-за доминирования, а вот у макак дело обстоит иначе. Мы уже говорили об одной отвратительной генетической программе этих небольших приматов: если вожак или авторитетный член стаи наказывает провинившегося, все остальные обезьяны (а в особенности бесправные низы) с готовностью принимают в этом участие.

«У обезьян, – пишет В. Р. Дольник, – вставшая в позу подчинения особь подвергается всеобщему презрению. Если самка примет перед доминантным самцом позу подставки, то из-за сходства поз другие обезьяны зачастую воспринимают ее как позу подчинения и изображают презрение. Из-за этой путаницы поз самки некоторых стадных обезьян избегают спариваться публично, стараются увести самца с глаз группы».

По всей вероятности, человек унаследовал и эту особенность, поскольку половой акт, демонстрируемый публично, нередко ассоциируется с унижением женщины. Разум не сумел разрешить на рациональной основе это противоречие, а потому культура наложила строгий запрет на все, связанное с частями телесного низа.

ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ



Религия является неотъемлемой частью культуры и возникла как общественный регулятор межчеловеческих отношений. Если бы святые отцы продолжали трудолюбиво возделывать свой сад, никому даже в голову не пришло бы предъявлять им какие-либо претензии. Но рано или поздно все без исключения метафизические системы начинают заявлять о том, что они владеют истиной в последней инстанции, и все увереннее вторгаются в области, где им делать совершенно нечего. К сожалению, сегодня едва ли не во всем мире полным ходом идет процесс религиозного ренессанса, и это обстоятельство, откровенно говоря, не может не настораживать.

Все чаще приходится слышать о том, что дарвинизм следует убрать из школьной программы по биологии. Успехи естественных наук вызывают скептическую ухмылку или глухое раздражение. Уже с высоких трибун и с телеэкранов звучат слова о том, что мир и человек – результат непознаваемого творческого акта. Священники все решительнее спекулируют на сложных научных проблемах и дают рекомендации вроде следующей: если ученые не могут договориться между собой, нужно «на всю историю мироздания посмотреть с точки зрения Богооткровенного учения».

Иногда приходится слышать, что принципиальной разницы между верой и наукой нет, поскольку и та и другая покоятся на одинаково зыбких основаниях. Спору нет, любое знание, в том числе строго научное, непременно содержит в себе элемент «веры», поскольку любое живое существо обречено действовать на основе неполной и неточной информации. Человек тоже принимает решения и строит модели, отталкиваясь от знания, содержащего пробелы. Так уж рассудила природа, и в известной логике ей не откажешь. Если бы мы воздерживались от действия, дожидаясь получения исчерпывающей информации, оно бы никогда не началось, что означает прекращение жизненных процессов. Поэтому любой наш поступок – всегда риск, ибо решение принимается в условиях дефицита информации. По той же самой причине любая теория или концепция неполна по определению, и ничего с этим не поделаешь. Мы разводим науку и метафизику по разные стороны вовсе не потому, что в первом случае непроверенной информации больше, а в другом – меньше; критерий их разграничения совершенно иного рода. Единственным – необходимым и достаточным – отличием научных утверждений от метафизических является возможность опытной проверки. Ученый может прийти к тому или иному умозаключению интуитивно, когда фактов, способных подтвердить его теорему, практически нет. Это выглядит как озарение. Его догадка только тогда получит права гражданства в науке, когда подвергнется экспериментальной проверке, а до тех пор она будет оставаться не более чем остроумной гипотезой.

Вера же, напротив, в опытной проверке не нуждается и бежит от нее, как черт от ладана, ограничиваясь сугубо декларативными заявлениями. Кроме того, точные науки потому и называются точными, что оперируют строгой терминологией, не допускающей неоднозначного толкования. Всякий честный опыт может быть легко повторен другим исследователем в любой точке земного шара, если граничные условия заданы правильно.

Совершенно очевидно, что так называемые священные книги этим строгим требованиям не отвечают. Их расплывчатые тексты, изобилующие метафорами, допускают тьму толкований, на чем, собственно говоря, и строится вся экзегетика. В такой текст можно вчитать все что угодно. Прекрасной иллюстрацией к сказанному могут послужить упражнения Софуса Бугге (1833—1907), крупнейшего норвежского лингвиста, текстолога, фольклориста, рунолога и мифолога. Известный отечественный специалист по скандинавской культуре М. И. Стеблин-Каменский в своей книге «Миф» пишет, что этот эрудит благодаря своему необыкновенному комбинационному дару мог доказать все что угодно и тут же опровергнуть доказанное. Так что если даже допустить на минуту, что Моисей действительно получил на горе Синай откровение в грозе и буре, проверить сие опытным путем у нас нет никакой возможности.

Привлекательность религиозного взгляда на мир объясняется сравнительно просто. Все метафизические системы, будь то туманно-многозначительные восточные учения или европейские схоластические конструкции, перегруженные изысканной формальной логикой, в сущности, очень просты, особенно по сравнению с реальной сложностью мира. Именно этой простотой и к тому же редкой безапелляционностью своих утверждений они и привлекают к себе людей. Любая из этих систем на пальцах объяснит нам, что мир возник так-то и так-то, что создал его тот-то и тот-то, а назначение человека состоит в том-то и том-то. Такой подход дает возможность все понять, ничего не узнав. Приращение нового знания равно нулю, поскольку ответы на все вопросы известны заранее.

Представить себе Творца, пекущегося о судьбе каждого отдельно взятого гражданина, я, например, не в состоянии. Планета Земля – это крошечный шарик, который крутится вокруг заурядного желтого карлика (астрономы именно так определяют место Солнца в звездной номенклатуре), затерявшегося на задворках галактической спирали. И таких галактик только в доступной наблюдениям части Вселенной насчитывается несколько сотен миллионов. Если Творец действительно существует, вообразите масштаб тех задач, которые ему приходится решать. Неужели ему больше нечем заняться, кроме как непрерывно вмешиваться в судорожное копошение протоплазмы на поверхности заштатной планеты? Представьте себе тысячи планет, изобилующих райскими яблоками, хотя яблони там не растут; дивизии пилатов; толпы иуд; леса распятий; непорочное зачатие у существ, сама физиология которых исключает такое понятие, поскольку они обходятся без копуляции, – перемножьте евангельский рассказ на сонм галактических миров, и вы получите карикатуру на веру. Даже гипотеза бога-демиурга, сотворившего этот мир и после отошедшего отдел, положения не спасает, потому что противоречит бритве Оккама: не следует умножать число сущностей сверх необходимости.

Религия, как и все вещи на свете, хороша на своем месте. Для чего науку и веру сталкивать лбами? Пусть вера остается верой, а наука – наукой. Им не к лицу драться за прихожан – паствы хватит на всех. А если принять во внимание, что сама паства охотно посещает оба храма, то вопрос решается сам собой. Умные теологи понимали это всегда и не стремились во что бы то ни стало подкрепить или опровергнуть тот или иной научный тезис строчкой из Священного Писания.

В Средние века в большом ходу были доказательства бытия божьего, коих насчитывалось ровно пять. Значительно позже великий немецкий философ Иммануил Кант (1724—1804) предложил свое (шестое) доказательство, ну а о седьмом наслышан всякий, читавший роман Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». Познакомимся с доказательством известного теолога и философа Ансельма Кентерберийского (1033-1109).

«Возможно представить себе существо, которое не может быть мыслимо несуществующим. Оно выше такого, которое можно мыслить несуществующим. Следовательно, если то существо, по отношению к которому нельзя себе представить высшего, может быть мыслимо несуществующим, то оно не является тем, по отношению к которому нельзя себе представить высшего. Но это непримиримое противоречие. Следовательно, вполне достоверно, что есть существо, по отношению к которому немыслимо существование высшего существа, и нельзя себе представить такое существо несуществующим, и это существо есть ты, наш господин, наш Бог».

Эта цитата приведена по книге доктора физико-математических наук А. И. Китайгородского. Он подробно разбирает аргументацию Ансельма, поэтому предоставим ему слово.

«... Это не насмешка. Так и написано. Более того, в книге, из которой я взял эту цитату, сказано, что доказательства Ансельма имело большое влияние на Декарта, Спинозу, Гегеля... Не знаю! Если это так, то тем более удивительно.

Разобраться в доказательстве Ансельма надо с некоторым напряжением мыслительных способностей. Юными схоластами оно, вероятно, выучивалось наизусть и декламировалось нараспев.

Итак, есть существо, которое нельзя себе мыслить несуществующим. (Ну что же, согласимся с этой посылкой. Например, самого себя мне как-то тяжело мыслить несуществующим.) Обозначим его буквой Б.

Далее говорится, что есть существа, которые можно мыслить несуществующими. И с этим согласимся. Скажем, можно мыслить несуществующей собаку с тремя хвостами. Обозначим это существо буквой С.

Ансельм говорит: Б выше С. Что под этим понимается? Выше по росту, по значимости, по цене?.. Не очень ясно. Ну да ладно, пусть Б будет выше С во всех отношениях.

Впрочем, почему? А может быть, треххвостая собака выше?

Да, нельзя сказать, чтобы посылки доказываемой теоремы были очевидны.

Ну а сама теорема?

Она вполне безупречна. Вот она: Б не может не существовать, поскольку это противоречит определению Б».

Не хотелось бы, чтобы на смену строгим и внятным научным суждениям пришли такие «доказательства». Мне больше по душе высказывание деятеля ранней христианской церкви Тертуллиана (около 160 – после 220):

«Сын Бога был распят: я не стыжусь этого, хотя люди обязаны стыдиться этого. Сын Бога умер; в это нужно верить, хотя это абсурдно. Он был распят и воскрес: это несомненно так, поскольку это невозможно».

Четко и ясно. И нет нужды ни в каких естественнонаучных аргументах. Блаженны верующие, ибо их есть царствие небесное...

Итак, мы будем исходить из того, что религия есть не что иное, как самый обычный социальный институт и необходимая часть культуры, посредством которой человек приспосабливается к среде обитания. Вместо того чтобы видоизменяться, умный примат, овладевший огнем и речью, двинулся принципиально иным путем: решительно поставив на социальность, он сыграл ва-банк и в значительной степени освободился от давления естественного отбора. А поскольку корни многих общественных институтов (и религия, вынужденная как-то компенсировать изначально слабый моральный кодекс, здесь отнюдь не исключение) растут из биологии, в чем нам уже не раз пришлось убедиться, имеет смысл попытаться их вскрыть. К сожалению, проблема генезиса религии относится к числу так называемых проклятых вопросов и наряду с происхождением жизни, становлением человека как вида и возникновением языка не имеет удовлетворительного решения. Мы слишком мало знаем и потому вынуждены ограничиться самыми общими соображениями. В такой подвешенной ситуации всегда проще начать с критики предшественников, тем более что они подставляются на каждом шагу.

Биологи обычно выделяют четыре признака, которые позволяют говорить об уникальности вида Homo sapiens среди прочих млекопитающих, в том числе и приматов: прямохождение, членораздельная речь, пользование огнем и умение создавать и совершенствовать орудия труда, изготовленные из материалов, находящихся за пределами естественного биологического круговорота. Иногда говорят о врожденном религиозном чувстве, которого все другие твари вроде бы лишены, хотя проверить сей тезис не представляется возможным. Обычно пресловутое религиозное чувство (конечно, если пустить побоку идею грехопадения) принято выводить из неразвитости первобытного сознания, его принципиально иной организации и страха дикаря перед силами природы. Якобы доисторический человек был не в состоянии как следует разобраться в хитросплетении причинно-следственных связей и без конца мешал в одну кучу закономерное и случайное, не умея надежно отделить существенное от наносного. Бестолково тычась во все углы, как слепой щенок, он рано или поздно должен был наделить неподвластные ему стихии свободой воли, то есть обожествить их. Однако, следуя по этому пути, мы немедленно упираемся в тупик.

Хорошо известно, что люди, жившие в каменном веке, не испытывали никакого трепета перед природными катаклизмами и были замечательно приспособлены к среде обитания. Суровая природа пугала их не больше, чем других животных, но в отличие от них они умели поставить ее дары себе на службу. Этнографическая литература свидетельствует об этом совершенно недвусмысленно, и у нас нет оснований считать, что в глубокой древности дело обстояло иначе. Для чего далеко ходить за примерами? Даже беглое знакомство с пещерными фресками верхнего палеолита не оставляет сомнений, что люди не только не боялись природы, но и великолепно ее знали.

Иногда говорят об особом мистическом сознании первобытных людей, якобы не имеющем ничего общего с мышлением цивилизованного человека. При этом обычно вспоминают французского этнографа Люсьена Леви-Брюля, который писал о прелогическом (дологическом) мышлении людей каменного века. К сожалению, Леви-Брюля сплошь и рядом понимают неверно (быть может, тому виной перевод), потому что мышление как таковое его интересовало меньше всего, и он, конечно же, прекрасно понимал, что логика дикаря ничуть не хуже нашей. Его занимали в первую очередь такие тонкие материи, как ментальность и духовный мир доисторического человека, которые весьма причудливы и плохо стыкуются с психологией современных людей. И что же в этом удивительного? Только в плохих исторических фильмах психология, например, древнеегипетских фараонов ничем не отличается от поведения кровавых тиранов XX века. Подлинная мотивация их поступков не лежит на поверхности и вряд ли может быть вскрыта путем банального сопоставления в диахронии.

Гипотеза, выводящая происхождение религиозного чувства из столбняка, охватившего примитивного человека, едва ли не самая древняя, эту точку зрения разделяли еще античные философы, в частности Демокрит и Эпикур.

Обратимся к другим теориям происхождения религии, которых существует великое множество и которые принято объединять в своего рода кластеры по принципу их генетического сходства. Так, вышеизложенная «теория внезапного столбняка» целиком и полностью укладывается в разряд эмоционалистских теорий, танцующих от чувства ужаса, которое первобытный человек якобы переживал, столкнувшись с грозным явлением природы. Такие теории, изрядно модифицированные, до сих пор пользуются популярностью и весьма востребованы. Существует обширный класс теорий, выводящих веру в Бога из того рассуждения, которое должно было неминуемо посетить нашего далекого предка (так называемые интеллектуалистские теории), или из той пользы, которую вера в Бога приносит обществу (социологические теории), но разбирать их все мы не станем. Ограничимся курьезной теорией немецкого филолога Узенера, на которую ссылается Стеблин-Каменский.

«Когда, – пишет этот высоколобый интеллектуал, – мгновенное впечатление наделяет вещь, видимую нами... состояние, в котором мы находимся, действие силы, которое нас поражает, значением и мощью божества, то почувствован и создан мгновенный бог».

Вы все поняли, уважаемый читатель? Создан мгновенный бог – и все дела. За разъяснениями обращайтесь к Узенеру...

Сам М. И. Стеблин-Каменский полагает, что религия (даже в ее зачаточной форме) ни в коем случае не могла предшествовать мифологии. Он пишет: «Бесспорно в отношении мифа только одно: миф – это повествование, которое там, где оно возникало и бытовало, принималось за правду, как бы оно ни было неправдоподобно». При этом следует иметь в виду, что миф – это не обязательно рассказ о проделках богов (его персонажами являются и животные, и люди) и уж совершенно точно – не примитивная наука, как вполне серьезно полагали ученые позапрошлого века. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что у очень многих народов так называемые этиологические (объясняющие) мифы отнюдь не составляют основного корпуса мифологических текстов. Генезис мифа – это отдельная и очень непростая проблема, анализ которой увел бы нас далеко в сторону. Скажем только, что мифологическое истолкование реалий окружающего мира, по всей вероятности, было неизбежно на определенном этапе исторического развития, и синкретическое (нерасчлененное) мышление работало по своим непреложным законам. Мир был полон новых и удивительных вещей, еще не имевших названий, и все они вызывали живой отклик в душе доисторического человека.

С точки зрения М. И. Стеблина-Каменского, религиозные верования могли вырасти только из мифа. Обратная последовательность исключена, поскольку противоречит альфе и омеге мифологического мышления. Если мы на мгновение допустим, что вера в сверхъестественное утвердилась раньше мифа, значит, миф – явление сугубо вторичное. Сначала возникла вера вместе с обрядностью и культом, а миф подключился позже, разложив все по полочкам. Однако при таком развитии событий совершенно невозможно представить, каким образом сметанные на живую нитку байки вдруг сделались повествованием о реальных событиях, происходивших давным-давно. Если миф вторичен по отношению к религии и представляет собой что-то вроде сочинения на заданную тему, единственная цель которого – облечь в наглядные образы бесплотную религиозную идею, то совершенно непонятно, как люди, верящие в того или иного бога, могли одновременно верить в реальность того, что о нем выдумывалось. Поэтому куда разумнее предположить, что события развивались в обратной последовательности: персонажи мифа постепенно приобрели сакральное значение и стали объектом культа. И в самом деле: что может быть естественнее, чем обожествление мифических героев и фантастических чудовищ? Могущественные персонажи мифа рано или поздно должны были обрести самостоятельное существование и сделаться объектом религиозного поклонения, ибо у кого же еще искать защиты, как не у легендарных героев, знающих наверняка, что было, что есть и что будет?