Вскоре Татьяна меня к себе пригласила. Ребенка отвела загодя к соседке, на работе взяла отгул, и мы окунулись в блаженство рая. Жаль, тогда не печатали Генри Миллера, я бы в подражание ему, может что-то бы и проделал, впрочем, наша голь тоже на выдумки хитра, особенно по части секса. Которого тогда, по утверждению непромытых советских матрон, у нас как бы и не было. Я тогда был женат первым браком (сейчас-то у меня третий, дай Бог, последний), жена оставалась на Урале, заканчивала тоже университет, химический факультет, детей у нас по счастью ли, несчатью ли не было. А была у моей Миры (Мирославы Бачинской, не хухры-мухры) такая шиза: она звонила моим родителям анонимно, мол, гуляет ваша невестка Мирослава на славу, изблядовалась вконец, и писала мне потом подробные письма, исповедываясь, япона мать. Причем, маме моей, святой женщине, Алине Пинсуховне Пинхасик представлялась самой лучшей подругой своей иногда, женой Жох-Жохова, которая была естественно ни сном ни духом и от такого беспардонного поведения раздружилась с ней наотрез. Меня же она в письмах упрекала в эгоизме и в собственной ригидности, от которой она, собственно говоря, и блядует, желая найти умелого человека, мол, когда в первую брачную ночь в Волгограде, куда мы отправились в свадебное путешествие, я её дефлорировал и порвал от нетерпения или излишнего усердия уздечку, то хлынувшая кровь настолько её испугала (потом, кстати, выяснилось, что она вовсе не была такой уж девственницей, "просветившись" путь ли не в двенадцать лет с помощью очередного сожителя своей матери, телевизионного диктора), что она и не могла думать без отвращения и внутренней дрожи с занятии со мной любовью.
   Ну да Бог с ней. пусть себе сейчас Мира живет с миром! Она ведь главный редактор областной газеты в нашем родном городе, а я вот, как видите, давно в столице обретаюсь, у меня третья жена - коренная москвичка, известная арфистка, между прочим, хоть и не Вера Дулова. Я сначала преподавал в лицее историю средних веков, писал детективные романы, а в конце перестройки даже образовал фирму по обучению детей нестандартным наукам, но прогорел, потом шил кожаные куртки из футбольных мячей, но "челноки" весь мой бизнес на-нет свели, сейчас осел в палатке, торгую по найму вином и водкой, зато зарабатываю побольше, чем кандидаты и доктора наук в своих вузах. Научился ловчить. Что ж, хочешь жить, умей вертеться.
   Но вернемся в Сибирь, в июль 1969-го. Слюбились мы тогда с Танечкой. Намертво. Как винтик с гаечкой. А когда её муж из больницы выписался, она ко мне, минуя КПП, через колючую проволоку как Зоя Космодемьянская лазила. Ничего во имя любви не боялась.
   А когда я отслужил положенное и домой вернулся, на Урал, то она сразу всё бросила и за мной потянулась, как нитка за иголкой. Мама моя сразу недовольна была, и гойка она, Танечка, и опять же не девушка из приличной семьи, с ребенком к тому же, которого вскоре к себе выписала, и зажили мы вшестером в пятикомнатной квартире (отчим мой Абрам Борисович большим начальником тогда был, директором секретного подземного завода, где "летающие карандаши" для Вселенной изготавливали), сестра моя Мэри ещё не замужем была, это сегодня она всей семьей в Хайфу переехала, а тогда на иврите двух слов связать не могла. Муж её будущий. Марк Шклопер тогда ещё азы программирования в МИИТе изучал.
   Дорогая моя мамочка, сняла Тане квартиру в том же подъезде вскоре, где и наша пяти-комнатная располагалась, и я мог ночевать по желанию то в родительском доме в своей спальне, то у подруги. Славное время, если задуматься. Только сынок её меня все время раздражал. Вечно жрать, постреленок, хотел. Я уж пытался и сказки ему читать, ту же "Алису в Стране Чудес", и в шахматы учил его играть (ему ведь уже восемь лет было, во второй класс пошел), а он одно хнычет: есть хочу... Как будто я его не кормил. Ну, конечно, не с ложечки, не излишне ласкаючи, все-таки чужая кровь, но кормил.
   А Таня пошла товароведом на книжную базу. Заведовать-то было много и без неё желающих. И опять стало книг у нас прибывать, стала налаживаться совместная жизнь.
   Так прошла зима. А весной Таня увезла сына к своим родителям на Украину, а потом, взяв отпуск, уехала сама и не вернулась. В письмах она ни в чем не упрекала меня, но я понимал: как заноза застряла у неё в сердце обида на мою черствость и невнимание к её ребенку. Мне же стало не до разборок по семейной линии; впрочем, семьи настоящей у нас с Таней и не было; внезапно пошла в печать моя первая книга - большая повесть о якобинцах "Венчание с гильотиной", столько пришлось помучиться и с цензурой, и с редакторским произволом... Таня, казалось, исчезла навсегда. Месяца через три неожиданно для себя и, прежде всего для моей мамы я женился на "розовом слоне", как, шутя, называл Манечку Крыжопольскую наш дружеский кружок и особенно Вова Гордин, который неоднократно намекал мне на то, что Маня ко мне неровно дышит. Она к тому времени закончила тот же университет, стала математиком, писала стихи и классно переводила с греческого и латыни. Через год у нас родилась дочь, которую назвали в честь моей мамочки Алиной. Мои детективные опусы стали печатать в краевом журнале, появилась твердая уверенность в московских изданиях. Я купил дачу на берегу таежной речушки Пильвы. впадающей в великую русскую реку К., и жизнь моя тоже вошла в отлаженное русло. Казалось, всё вычислено и предусмотрено в небесных каталогах чувств, я подумывал всерьез о докторской диссертации, писал детективы на основе воспоминаний одного знаменитого петербургского сыщика. Местное телевидение начало снимать сериал на эту популярную тему и заказало мне сценарий из двенадцати серий. Дали аванс, в доме появились настоящие деньги, и я стал собирать "венскую" бронзу, пополняя дедушкину коллекцию, купил Манечке норковую шубу, кольцо с бриллиантами и в тон ему аналогичные серьги.
   Жизнь текла безмятежно, как вдруг в местной писательской организации в виде поощрения предложили горящую путёвку в Коктебель - почему-то на одного, и уехал я в конце апреля в Крым, где до этого не был ни разу. Писать о Крыме после Чехова, Грина и Аксенова - занятие неблагодарное. Пропустим пейзажи. Я жил один в номере, как полноправный член Союза писателей, пробовал дорабатывать сценарий, но он не шел.
   Однажды в полдень я пошел на набережную, побрёл в сторону "Голубой лагуны" (профсоюзного санатория) и обратил внимание на две женские фигуры, струящиеся навстречу. Сблизившись, я разглядел их детально: одна - постарше и погрузнее - держала в руках конверт, следовательно, шла в посёлок на почту, вторая - в районе двадцати пяти-семи и более миловидная - мне улыбнулась. Я словно провалился сквозь землю, и приложил всё умение, всё старание, атаковал в лоб и с флангов, и вежливо ли - невежливо отправив старшую даму к намеченной цели, буквально насильно затащил младшую к себе. Наверное, все-таки не насильно, а чем-то понравившись. Дальнейшее действо происходило в манере "поручика Ржевского": разлитое одним махом по стаканам красное тогда дефицитное "массандровское" вино , два-три цеплявшихся друг за друга тоста "за милых дам" и всё сладилось. Ольга была в разводе, сын её оставался в Москве с бабушкой, а здесь она пыталась забыться после очередного неудачного романа от беспросветности бытия. Работала сна в школе преподавателем пения, очень любила петь сама и самозабвенно играть на рояле, к тому же в последнее время увлеклась арфой и брала честные уроки. Музыкальная карьера у неё временно не заладилась, сначала муж ревновал и не пускал в концертные поездки, потом отнял немало сил и времени сын, родившийся с парезом конечностей. Надо было лечитъ, выхаживать. Игра на рояле и арфе оставались одной из возможностей забытья. Недаром, почти всю самую большую комнату в её двухкомнатной кооперативной квартире у Савеловского вокзала, оставшейся к счастью от мужа, ушедшего к юной француженке, корреспондентке журнала "Элль", занимали именно рояль, похожий на огромного черного лебедя, поднявшего гордо и величаво одно лакированное крыло, и арфа, совершенно нереально смотревшаяся на фоне остальной нехитрой домашней утвари. Оставшиеся дни крымского отдыха пролетели незаметно.
   Ольга, льнула ко мне, несмотря на противодействие санаторных подруг. Но час расставания близился неумолимо, и через неделю я возвратился на Урал, разбитый, опустошенный и влюбленный как никогда.
   Жена сразу заметила неладное. Обладающий без ложной скромности бешеным восточным темпераментом (недаром, по семейной потаенной легенде мой настоящий отец - армянин), я не смог прикоснуться к Манечке в первые дни и ночи нашей встречи, и это после месяца разлуки. Через неделю допросов с пристрастиями я сдался и честно рассказал супруге о новом серьезном увлечении. Маня на удивление спокойно выдержала мой рассказ и на следующий день подала заявление в ЗАГС и через месяц я был холост, лишен квартиры и библиотеки, которая собиралась ещё дедом, не говоря о "венской" бронзе, япона мать, а жена моя и дочь Алина оказались жительницами Сухуми. Членство в местной писательской организации не держало меня в городе, подоспели летние каникулы и я рванул в Москву, к прелестнице Ольге, чтобы внести сладостное разнообразие литературного сумбура в стройное хоровое пение её учеников, которые впрочем, тоже ушли на долгожданные вакации. Ольга поначалу меня отвергла, только потом я узнал, что против меня были настроены все её многочисленные родственники, целый клан (они считали, что я собирался жениться на ней только ради московской прописки и вообще что я - Синяя Борода из-за моих многочисленных официальных и неофициальных подруг), да и сама она боялась причинить боль единственному сыну, который был уже подающим надежды скрипачем - вундеркиндом. Мне пришлось завоевывать её вновь. Слава Богу, тетушка моя по матери, Сара Пинсуховна, ещё не эмигрировала в страну обетованную и я мог жить у неё в однокомнатной квартирке возле платформы Северянин. Тут-то я и перечитал все книжечки Игоря Северянина (Лотарева), ею собранные в гимназической юности. Мой покровитель и руководитель моей кандидатской диссертации (докторскую я все же забросил) академик Феликс Феликсович Оттен взял меня на работу своим секретарём. Сестра вышла замуж за москвича Марка, и моя дорогая мамочка и отчим тоже решили перебраться в столицу. Назад пути не было. Я штурмовал Ольгу ежедневно, задаривал её цветами, писал мадригалы, наконец, нашел общий язык с её сыном. Старые ошибки, видимо, меня чему-то научили. И был понят, и прощен заранее. Через год после знакомства я водворился в маленькой комнатке у Савёловского вокзала. Сын Ольги сначала спал на раскладушке между роялем и арфою, а потом перебрался к бабушке. Мой третий брак стал казаться мне тихой надежной гаванью после трудных и долгих лет странствий.
   Вдруг однажды я возвращаюсь из ЦДЛ и вижу, что у моей Оленьки заплаканы глаза. На мои расспросы она молчит и отворачивается, протянув наконец распечатанный конверт (у нас секретов друг от друга не водилось). Постараюсь привести текст письма от Тани полностью, может быть, смягчив наиболее щекотливые места.
   "Подлец, хотела тебе написать ещё тогда, когда узнала, что ты телеграммой вызвал Толю Олькова. Эх ты! Правильная есть пословица: "Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты!" Несчастного Юрку, моего бедного детинушку, ты не соизволил повидать вместе со мной, приласкать, поговорить с ним о том, сколько он перенёс и переносит страданий, угостить, да и хоть костюмчик купить со своею шельмою , вы же люди интеллигентные, чуть ли не самой гуманной профессии, а что, бессовестные, творите. Меня отшвырнул, потом Манечку свою забросил, как шприц одноразовый... Думаешь, наверное, почему сразу не написала, а сейчас пишу. Недавно нам с сестрой Шурой в какой-то книжке попалось твое любовное письмо, где ты писал какой-то крале, мол, только ты, Оксана, красавица, а что до Тани так она сама ко мне прицепилась, и я по глупости её пожалел. Пожалел волк кобылу, оставил лишь хвост да гриву! Проститут! Да и почему тебе не быть таким, если сам никогда отца родного не видел. А мне твоя мать много чего порассказала, особенно об его любви с цыганкой. Ты-то, наверное, и слыхом не слыхивал, что он Алину Пинсуховну, королеву испанскую, на таборную гадалку променял! Тварь, как я всегда стараюсь не думать о тебе, так во сне все-таки я часто вижу тебя и мщу тебе за свою стоптанную тобою жизнь. Ты же, скотина стал на моем жизненном пути и я тогда ещё тебя понимала, то ты - загадочное дерьмо, самый необузданный развратный подлец, мотовилихинский шатала, бездельник. Когда вся городская молодежь, переживая трудности, строила советскую жизнь, ты, бездельник, таскался по литературным вечерам, удовлетворяя свою животную, ненасытную страсть. Как твоя мамочка ни скрывала твою подлость, беря на себя разрешение твоих гордиевых узлов, все равно правда на свет выходит. Жаль, когда я была с тобой, зачарована была твоей энергией, надо было тогда ещё плюнуть в твои бесстыжие бельма! А твоя толстуха Манечка как-то мне говорила, что, мол, мы не должны в очередь становиться за мужчиной. Так зачем же она становилась, порядочная, тварь, когда я у тебя была вторая, что меня очень огорчало, я хотела быть первой, но Бог не судил, а Маня-то была десятой, по меньшей мере. Мало тебя мотовилихинские ребята лупили, убить бы тебя надо и тогда им за тебя ничего бы не было, тогда сильно хулиганили. у всех ножи водились. Ольковы твои защитники были, хотя потом оба на меня поглядывали и втихаря дружбу предлагали. Знаем мы, какая дружба им нужна. Все друзья твои такие, и Гордин Владимир Михайлович, и Корольков, все они ко мне подлизывались, один Степан Александрович Жох-Жохов порядочный человек, он-то давно не считает тебя другом, да и считал ли...
   Откуда я взяла твой адрес, а твоя мамочка похвалилась моим старикам, как ты хорошо устроился в столице, поздравила мою с 8-м марта, пожелав счастья и долголетия. А я на столе нашла, когда навестила старуху. До чего же ты лицемер и бессовестный! Помню, сколько раз я пыталась избавиться от тебя, не видеть тебя никогда, не не могла этого сделать. Как же ты, изверг, бывало, издевался надо мной, тихо измывался, по-жидовски, когда я тебя отвергала. Вроде, как и не понимал почему. Вспомни, как тащил меня через колючую проволоку, чтобы насытиться моей плотью, отнимая у мужа и сына. Да ещё стихи читал целомудренные, морочил мне мозги какой-то целокупностью, подонок! А ведь я и не любила тебя, до чего ты мне иногда был противен. Хорошо, хоть детей у нас не случилось! Но ты, как удав, заглотил меня и стал издеваться. Вспомни свой приход из Армии и свой вызов к себе, глупушка, ведь тогда всё мое существо подсказывало, что тебе надо было отомстить за это, за разрушение моей семейной жизни. Ведь и хоть с ребенком была, а за меня были хорошие люди. Почему не сделала этого, сама не понимаю. А уж когда я стала жить у вас, стала работать на книжной базе, переживя невероятные трудности, разрываясь между тобой, твоей черствостью, ненавистью твоей гордой мамы и малым ребенком моим, ты, садист, не предложил мне расписаться, а мило ушел от этого ответственного решения, чтобы потом, не дай Бог, не нести ответственность. Ну и черт с тобой, хотел ты показать большой блеск, стать инженером человеческих душ , а и слесарем по санузлам не достоин быть, все равно тебе не добиться доброй славы, только худой, а я, несмотря на все трудности, заслужила сейчас на работе авторитет, вообще, уважение, чувство исполненного долга всегда придавало мне силы к жизни и помогало переживать все жизненные невзгоды. А кто у тебя сидит сейчас у рояля или у арфы, бесстыжая морда? Посмотри на неё и сравни. И не вздумай писать, сволочь, порву, не читая. Твоя бывшая Таня".
   Всё я понимаю, но с чего это Ольга на меня обиделась, я не мог взять в толк. То ли она словно в зеркале увидела свою возможную будущую судьбу в судьбе написавшей это безумное письмо, то ли все-таки ревновала меня к моему прошлому, но она собралась и ушла ночевать к маме. Пойми этих женщин, а на следующий день позвонила и сказала, что не придет вообще, и что я могу жить у неё на квартире сколько хочу, только её мама против, потому что без рояля и арфы, мол, ей будет трудно. Да причем здесь рояль я вас спрашиваю? Она же в основном на арфе играет.
   И не придумал я ничего лучшего, как запить горькую, хотя к спиртному всегда питал отвращение. Мой покровитель академик меня сразу же уволил, пьяниц он терпеть не мог, хотя какой я пьяница, я же горе заливал. Меня брали на работу в кооператив - шить кожаные куртки из кожаных мячей (брали покрышки, распарывали и снова сшивали по выкройке), но у меня руки нежные, к механической работе не приучены и опять же я пил горькую. Спасибо подобрал меня друг отца, армянин Самвел, посадил в палатку, и сейчас я, Паша Пинхасик, торгую спиртным на оптовом рынке. Считать на калькуляторе научился, купюры в стопки складывать и аптечными резинками прихватывать для гарантии. Научился двойную бухгалтерию вести, прочую документацию. А пить сейчас не пью, уже второй год как подшился. Даже пиво. И пьяниц этих на дух не выношу. Вот вчера зашел ко мне Жох-Жохов, он тоже на рынке порой канцелярскими товарами приторговывает, разносит бланки разные, авторучки шариковые. Вот я открыл ему пиво немецкое, дал печеньем заесть и долго базарили мы о новейших бестселлерах: сами их авторы пишут или за ними кто-то стоит? Быть того не может, чтобы баба одна, подполковник милиции, за один год два десятка детективов выдала и на своей основной работе успевала. Сейчас интервью с ней пошли, фотографии в СМИ. А я лично не верю. Я сам больше одной книжки в год написать не мог, а сейчас и вовсе не тянет. Двести деревянными мне в день здесь выходит, на жизнь хватает. А баб этих мне и даром не надо, я их сейчас на дух не выношу. То ли дело свой брат мужик. Вчера под вечер подвалил один алкаш, фасад палатки помыл. Я ему перед работой налил "чернил" и остаток отдал вместе с посудой, а после работы дал ещё бутылку "портвейна' целую и две бутылки пустые из-под пива, сдаст и получит по полтора рубля за каждую.
   Куда как тяжело сейчас людям приходится! А я ничего, я ещё по-божески живу. Вот под Новый год мне полтинник стукнет, так отпраздную на полную катушку. Может и шампуня выпью или виски даже. С меня станет, я живучий! Главное, вовремя определить для себя приоритет. Что это такое, с чем едят? А вы в словаре посмотрите, сейчас каких только толковых словарей понавыпускали, на каждом лотке лежат, кончился книжный бум и дефицит книжный закончился. Только бы деньги были, денюжки. А Ольга, между прочим, со мной опять живет. Покочевряжилась, повыеживалась и вернулась, арфистка хуева, все-таки свою квартиру дарить чужому дяде не захотелось, да и потом я её люблю Я, может, только из-за любви к ней и зашился, "торпеду" всадил, не приведи вам, Господи! Маня, вторая моя жена, большой человек, между прочим, стала. Из Сухуми она тоже в Москву перебралась, у неё сейчас свое меховое ателье, шубы шьет и продает, лучше греческих. Заведу-ка и себе шубу на меху я. А Таня потерялась на Украине. Это сейчас чужая страна стала, суверенитетная, япона мать. Где-то она, бедная, мыкается! Локоть, небось, сосет. А письмо её это я с собой ношу, в бумажнике; оно, конечно, затерлось, разлохматилось от перечитывания, но кое-что разобрать ещё можно. Я иногда смотрю и её звериной энергией подпитываюсь, дюже злая баба была, но жизнь её на место поставила. Наказала. Не тот приоритет выбрала. Но я ей всё простил и зла на неё не держу.
   ДОБЫЧА
   Холоднее становится к ночи. Дует ветер больших перемен. Слишком много ты, девочка, хочешь, ничего не давая взамен. Ты решила прожить, как тигрица, потому что природа дала право женщинам тихо таиться и терзать, если духом смела. Ты не хочешь уважить обычай и, глотая невнятно слова, стать покорной и слабой добычей для случайно забредшего льва.
   Ты расправишь покатые плечи, соболиные брови - вразлет... Заклинанье какое-то шепчешь о любви, что была и придет. Ты и в гордости злая-презлая, сталь в глазах - так что впору ножу... Ничего я сегодня не знаю и тебе ничего не скажу.
   ТРИ ЧАСА ОЖИДАНЬЯ
   Три часа ожиданья - это много иль мало? Жизнь меня обнимала, ломала и мяла, жизнь меня волокла, как котенка, вперед - день за днем и за годом мелькающий год. Я взрослел, понемногу в привычках менялся, обминался, а все же пока не ломался, я за жизнью волокся трусцой и шажком и портфелем махал, словно мальчик флажком. Было много мечтаний и много надежд, я себе устанавливал новый рубеж, уставал, отставал и винил, и винился, и порой сознавал, что вконец обленился. Жизнь прощала меня и, жалея, ласкала... Три часа ожиданья - это много иль мало?
   Электричка трясется на стыках, как бричка. В срок стремится успеть, долететь электричка. Через ливень, сквозь зелень и высверки дач мчится к солнцу навстречу залогом удач. Я трясусь в такт её нескончаемой тряске, я влеченью сейчас отдаюсь без опаски, я спешу на свиданье с надеждой своей, мой полет все быстрый, встречный ветер сильней. Заоконная зелень сочней, зеленее... Неужели я тоже сейчас молодею? Далеко позади шум и гомон вокзала. Три часа ожиданья - это много иль мало?
   Скорость въелась в меня, как дурная привычка. Вспыхнуть жарко стремится последняя спичка. Сигаретка бикфордно чадит-догорает. Расставаться со мною рассвет не желает. Набирает свою светоносную силу, чтоб взбодрить приуставших, болезных и сирых. Полустанки минуя, летим оперенно. Вон калека неспешно бредет по перрону. Он, наверно, забыл, как томиться и мчаться, повязали его добротой домочадцы, чувство скорости жизнь беспощадно украла... Три часа ожиданья - это много иль мало?
   Может, жизнь моя вся до сих пор ожиданье, с каждой новой весной прежних чувств оживанье, ожиданье любви, ожиданье удачи, и я жить не могу, не умею иначе. Ветром новых поездок лицо ожигаю, ожидаю свершенья, опять ожидаю. Все мы, люди, комочки разбуженной плоти, в бесконечном полете, во вседневной заботе. Воплощая мечты, говоря торопливо, мы в любви объясняемся нетерпеливо. Почему ты в ответ до сих пор не сказала, три часа ожиданья это много иль мало?
   СОН ВО СНЕ
   Ночная тишина глуха, как вата, лишь изредка её перерезает далёкий свист больших электровозов, ножом консервным вспарывая сон. Я в комнате один, в привычном кресле устало разместилось тело, снова умчались мысли в дальние пределы, где можно пробежаться босиком. За окнами накрапывает тихо осенний дождик, ветер рукоплещет вовсю шальными ветками деревьев, роняя побуревшую листву. А в памяти моей не меркнет солнце, лежит спокойно гладь пруда Святого, где лилия белеет невесомо... Я к ней спешу подплыть, слегка коснуться, чтоб осознать, что все это не сон. Веселый воздух резво и покато скользит по свежевымытым плечам. Свет солнечный струится, как из лейки, двоится зренье, и тебя я вижу всю в ореоле радуги цветной.
   Ты проплываешь, юная русалка, струится водопад волос неслышно, слова твои крадет гуляка-ветер и только эхо вторит, искажая сиюминутный смысл всевечных фраз. Давно пора мне в комнату вернуться, отставить кресло в сторону и тут же тебе по телефону позвонить. Но сон во сне, как неотвязный призрак, как мириады разноцветных радуг, слепит и снова смешивает зренье.
   Я пробужденья жду. Далекий свист ночных электровозов убеждает, что не остановима жизнь, что нужно инерцию движенья сохранять. А, может, память этому порука и сон не просто отдых, дань покою, а тот же бег в немой стране мечты?..
   РАЗГОВОР
   А. Б.
   За окном то таял снег, то стужа леденила робкие сердца... Разговор сворачивал на мужа, и обидам не было конца. Был он - третий - как бы осязаем, виноватый взгляд, хоть та же стать... Что-то все мы недопонимаем, как бы ни старались понимать. Протестуем против обезлички, полыхаем праведным огнём... Дался ж нам твой давешний обидчик, что ж мы всё о нём, о нём, о нём?
   Даже если вынута заноза, остается след былых заноз. Ясности б - тепла или мороза... Как невыносимо, если врозь. Что же я-то сопереживаю или тоже в чем-то виноват; ваши тени взглядом провожаю и не знаю, как зазвать назад. У несчастных что-то вроде касты, вот и ворошим житье-бытье. Есть, конечно, верное лекарство, и оно зовется забытье.
   Только ничего не забываем. Каждая обида на счету. Вот он - третий даже осязаем, несмотря на полную тщету. Может быть, он видит наши лица, что пылают праведным огнем... Разговор наш длится, длится, длится, а ведь каждый, в общем, о своем. У него, наверно, сын родится, вот тогда не будем о былом.
   ЗОЛА
   Чего мне ждать? На что надеяться? На то, что, может быть, поймут? И перепеленают сердце, и выбросят обиды жгут? Всё время - деньги, деньги, деньги! - а я, как нищий на углу, устал молиться и тетенькать, и дуть на чувств своих золу.
   Из пепла не возникнет пламя, из безысходности - любовь, и только память, только память ещё мою согреет кровь. Когда чредой пройдут виденья, я оценю ли грёз размах? Души не меряны владенья, и я здесь подлинный монарх. Хочу - люблю, хочу - караю, и в сновиденческом огне не к раю, к дедовскому краю хотелось быть поближе мне. Чтобы из мглы вечерней свита и предзакатного огня, всех этих грешных духов свита не ополчилась на меня.
   О, да не буду близким в тягость, уйду, пока не надоел, навеки в край, где плещет радость за установленный предел. На то нам и дается слово, чтоб светом выхватить из мглы две-три щербатинки былого, и не разворошить золы.
   ЛЮБОВЬ В НАРУЧНИКАХ, ИЛИ ДЕВОЧКА НА ШАРЕ