Года два они жили втроем прекрасно, без дрязг. Тетка занимала большую солнечную комнату с балконом, жила барыней, за коммунальные услуги и квартплату не платила. Тогда между близкими родственниками подобная мелочь как бы не бралась во внимание, в уме советского человека почти не работал бесконечный счетчик: сколько, почем, где дешевле. Тогда зато царствовал господин БЛАТ, вернее, товарищ БЛАТ.
   Родители возили тетку за собой в гости повсюду, в том числе и далеко (в Молдавию, на Украину, не говоря о Москве), и в то же время она не считалась приживалкой. Навещая родителей, и сестра моя с семьей, и я запросто захаживали к ней в комнату, она даже устраивала в честь приезда родственников свои собственные застолья, а кошки Муська и Васька также по-свойски заглядывали на теткин балкон делать свои делишки и просто дышать свежим воздухом.
   Как позже выяснилось, истинной причиной, по которой тетка подбила моих родителей на съезд, было то, что её замучили собственные внучки, которые требовали прописки и желали поиметь квартиру в свою собственность. Тетка от них бежала к сводной сестре, не предполагая, конечно, что при съезде потеряет часть свободы и, увы, просчиталась. Родители же мои, особенно отец с его прямо-таки патологической тягой к чистоте, живущие всегда очень обособленно не широко открытым домом, не предполагали в свою очередь, что тетка, привыкшая на отдельной квартире к постояльцам и всегда имеющая с них профит, и не подумает отказываться от застарелых привычек.
   Через два года совместная мирная жизнь кончилась. Отцу моему осточертела бесконечная череда старух-паломниц, днюющих и ночующих в комнате Анастасии Федоровны, а ему порой даже в туалет приходилось занимать очередь, не говоря о грязи в местах общего пользования, убирать которую он, великий чистюля, за чужими, естественно, не хотел, а уж о полчищах тараканов, размножавшихся на старческих крошках, и поминать не хочется.
   Начались раздоры, дрязги, коммунальные радости! А уж когда началась перестройка, приватизация, скачка цен, когда квартиры стали стоить день ото дня всё дороже, то в глазах тетки и её алчных родственников засверкали вожделенные миллионы. Пять раз она обращалась в суд, чтобы разделить счет и затем продать свою комнату, но это не удалось. Она имела право проживать в комнате, но не была полной хозяйкой её, поскольку квартира-то была полностью куплена матерью. Всё это совершенно не устраивало тетку и не укладывалось в её сознании, постоянно подстрекаемом внучками и правнуком. Попутно Тася ошельмовала мать по областному радио, заявив, что родная сестра сделала её бомжихой, и по иронии судьбы сестра моя с зятем, подъезжая именно в это время к городу П. в очередной отпуск, услышали по автомобильному радио невероятную хулу. Что толку, что потом первоначально неразобравшаяся в сути дела корреспондентка принесла в том же эфире извинения матери! В общем, попила тетка кровушки у родной (пусть и только по матери) сестры. Впрочем, и сама, безусловно, намаялась, так как несколько последних лет по собственной дури и ещё из-за упрямства жила вне своей комнаты, в какой-то неблагоустроенной конуре. Да, живы гоголевские персонажи, не перевелись ещё иваниванычи с иванникифорычами!
   По простоте душевной мне казалось, что возможность найти общий язык с любым нормальным человеком есть, надо только постараться, но сегодня, когда пишу эти строки и невольно забегаю вперёд, с сожалением констатирую: не прав, не прав я в подобном утверждении, нет такой возможности в нашем государстве и с нашими самобытными характерами!
   7
   В понедельник утром я отправился на розыски торгового дома недвижимости, который располагался на улице газеты "Звезда". Без особых трудов я нашел здание какого-то НИИ, где данный торговый дом арендовал пол-этажа. Если внизу на входе вахтер НИИ совершенно не интересовался посетителями, то здесь, на четвертом этаже, меня встретил весьма бдительный страж порядка, записавший в журнал посещений мою фамилию, правда, совершенно не интересуясь документами, можно было бы назвать любую фамилию. Главное - ответил он на мой недоуменный вопрос - в том, чтобы сошлось число вошедших на этаж с числом вышедших.
   Мне приглянулась (впрочем, она была единственно свободной на тот момент) кудреватая маклерша, которая представилась Ольгой Александровной.
   - Ноу проблемс, - гласил смысл её резюме по каждому из моих вопросов: можно ли продать трехкомнатную приватизированную квартиру, купив поблизости однокомнатную; можно ли разменять её же на однокомнатную квартиру и комнату с доплатой... Но когда я завёл речь о прописанной там тетке, которая упирается по части размена и вообще трудноуловима, проблемы появились. Всем прописанным при продаже выписываться надо одновременно.
   Уловив сие, я отправился в местный Союз писателей. Эта фантастическая в нынешнее время организация заслуживает не только отдельного рассказа, а вполне тянет на детективный роман. Собраны в подобные организации, объединены (примерно, как "воры в законе") обычно самые ловкие и малодаровитые люди, в основном, не местные уроженцы, которые в свою очередь улетели в поисках литературного счастья в другие края (ведь нет же пророка в своем отечестве) и в данном случае большинство членов писорганизации составляли вятичи и ворошиловградцы. Одним словом, почти мухусцы, да не обидится на меня за заимствование Фазиль Искандер. Вовсе они не мухусцы, а мрепяки. Литературные способности у каждого члена СП, конечно, имелись (в основном, рудиментарные), но главной была приспособляемость (умение не выделяться из общей массы, подхалимничать в начале творческого пути перед аксакалами и вообще сильными мира сего, идеологическая выдержка, спайка на почве пьянки, то бишь спаивания, привет словолюбцу Набокову!) На данное время к власти (которая практически уже не является властью) пришел Митрофан Рясов, в пору моей юности подающий надежды поэт, потом публицист, видимо, действительно самый порядочный и здравомыслящий из двух десятков оставшихся пока в живых инженеров уральских человеческих душ. Все метры моего времени вымерли, как динозавры. Остались одни сантиметры. Шутка). Остался, правда, девяностолетний Неправдин (странно, не псевдоним ли это, за тридцать пять лет литературной толкотни я так и не удосужился поинтересоваться, читать же его романы не мог даже юнцом), но сегодня такая единица - величина скорее иррациональная и вненациональная.
   Беседа с Рясовым и Альбертом Черновым (тоже местным классиком, прозаиком) протекала вначале в предбаннике писглавы и являла собой скорее монолог столичной штучки о литературном житье-бытье столицы. Любопытно, что Рясов весьма интересовался моим мнением о творчестве Геннадия Айги, которое никак не мог понять и принять, а мне, переведшему более десятка сборников чувашских поэтов и, кстати, лично знакомому с поэтом-лауреатом оно (творчество Айги) могло видеться иначе. Потом, после ухода Чернова, разговор плавно переместился в кабинет главы писорганизации. Я вспомнил, как впервые увидел Митю на вечеринке у Вили (Вилора) Кормильцева, моего книжного приятеля из политеха, когда Рясов, быстрый и нервный, вручил Виле под рок - гипсовую статуэтку Максима Горького и тогда подобный подарок выглядел вполне импозантно, а вовсе не одиозно. Что время делает не только с людьми! Виля был в свою очередь и на моей свадьбе, жаль, что позже пути наши разошлись, впрочем, мирно и безмятежно. Храни его Господь!
   Митя потом стал писать корреспонденции, стал заправским журналистом, вошел в штат газеты "Молодогвардейский курьер" и в качестве завотделом культуры поприжимал к борту лучшие мои на то время стихи. Так было почти всегда и почти везде (и в городе Прошлое, и в Москве), редакторы отвергали лучшее и печатали то, что послабее. Видимо, защитная реакция и идиосинкразия на чужое творчество. А может на таком искусственно созданном фоне легче было смотреться самим, можно было выглядеть Голиафами, впрочем, сегодня к Мите у меня счета не было, все забылось и простилось за давностью лет. Все мрепяки, кому бы я мог предъявить свои претензии и обиды, сегодня мертвы. Не значит ли сие, что и сам я на роковой стою очереди? А имеет ли кто-нибудь подобный же счет ко мне? По газете "Макулатура и жизнь", уверен, несомненно.
   Затем с Митей мы прошлись по городу П. пешком, никак не меньше часа и расстались на трамвайной остановке около центрального рынка. Рад бы я был помочь п-ским коллегам, но советы мои были либо заурядными и уже известными Мите, либо им просто не воспринимались, так как шли вразрез с его убеждениями. Еще и ещё раз с болью я понимал, что давно отрезанный ломоть, что город, где я прожил около половины жизни, руками и сердцами своих литературных витий отвергает очередного кандидата в пророки. "Se la vie", как говорят французы, а римляне:"Sic vita est".
   Вечером мы с матерью отправились к председателю ЖСК. Впрочем, я уже написал об этом. См. выше.
   8
   Во вторник утром, имея на руках такой карт-бланш, как непроживание тетки более восьми месяцев по месту прописки, зафиксированное справкой ЖСК, я отправился, во-первых, снять ксерокопии со всех документов, связанных с жильем и похоронами; во-вторых, забежать на рынок, куда мне должны были принести старые книги. А вечером было запланировано хождение в гости - к Виктору Башеву, большому знатоку и ревнителю культуры, главному мрепскому культуртрегеру.
   С третьей попытки ксерокс обнаружился в областной библиотеке. Вместо книг на рынке мне предложили прожженное в двух местах покрывало в драконах, шитых серебряными нитями.
   - Не моя тема, - отшутился я.
   А другой торговец, профессиональный книжник, заломил за явный мусор цены в три раза больше самых ломовых московских, мол, заработать легко можно и на современной литературе, а за подобные раритеты надо брать существенно дороже. Странные люди, мрепяки, при почти полном отсутствии спроса и клиентуры, они ещё питают какие-то иллюзии и хотят зарабатывать никак не меньше тысячи процентов, причем не на обороте, а именно методом "капкана": авось да небось, дурак попадется! Одного только в расчет не берут: откуда у дурака деньги возьмутся? Ведь тот, у кого сегодня (да и всегда) есть деньги, явно не дурак. И чаще всего ему книги не нужны, нужны виллы на Кипре и заводы в России.
   Встреча с Башевым была довольно краткой. Он был замучен экзаменами в университете, болезнью единственной дочери, отсутствием супруги (вместе с дочерью они обретались в Новониколаевске). Меня в очередной раз взяли завидки, когда любовался качеством новоизданных книг. Директор университетской типографии, его родной брат, явно был знатоком своего дела. Скомкал беседу и телефонный звонок моей матери, известившей, что только что заходила тетя Тася, готовая к разговору по поводу размена, новый визит был назначен ею на завтра на семь утра.
   Завтра был мой последний день пребывания в городе П., вернее, утро, так как уже в полдень я уезжал домой на фирменном поезде "П. - Москва". Я оставил Башеву для прочтения рукопись своего первого романа "В другое время в другом месте", какие-то книжные подарки и, выпив на посошок необыкновенного импортного коньяку, унесся в ночь, чтобы выработать с зятем и матерью план поведения и объяснения со злокозненной теткой.
   Все наши заготовки, забегая опять-таки вперед, были тщетными.
   Мать к прессингу со своей стороны не готова и готова не будет, потому что нравственные принципы у неё сформировались давно и словно закаменели, а я подталкивать даже к самым правильным, на мой взгляд, решениям не хочу. Не хочу брать на себя ответственность. Не хочу видеть возможные страдания матери. Не хочу.
   9
   Последнюю ночь в родном городе я спал на полу, а два Олега соответственно на диване. Вернее, почти не спал, так как до трех ночи читал идиотский отечественный детектив Глеба Дедкина, а в шесть - подскочил, точно по будильнику.
   Тетка пришла почти точно. Вела она себя, как чистая артистка, как нищая на паперти. Соглашалась со всем, что предлагалось, пеняла на дочь и внучек, говорила, что все пакости делались не с её ведома и у неё за спиной. Потом открыла комнату. Оставила от неё ключ. (Ожидался приход маклерши). Перед уходом долго и заискивающе вежливо прощалась с матерью, рассказывала ей о своем житье-бытье, о каких-то далеких родственниках и знакомых. Мать расчувствовалась и была готова снова жить бок о бок со своей оскорбительницей. Подспудно получалось, что во всех злоключениях виноват был отец. Его неуживчивый нрав.
   После завтрака мы с племянником сбегали на рынок, где я приобрел три толстенных фолианта в коже с медными застежками. Отреставрированные псалтыри лежат у меня и сейчас в общей куче книг, напоминая о бренности наших лучших замыслов.
   Когда мы с племянником вернулись, маклерша уже сидела за столом, обложенная бумагами. Наверное, минут десять длился её разговор с матерью и зятем, закончившийся подписанием договора. Зять с сестрой оставались в городе П. ещё на две-три недели, и была надежда, что дело может выгореть ещё при них. За мной был переезд-перевозка вещей, вообще, подстраховка.
   Все мои родичи, вчетвером, проводили меня на поезд. Зять вел свою машину. Я внес вещи в купе и ещё раз спустился по вокзальной лестнице, довел родных до машины и уже в последний раз простился. Мать выглядела несколько лучше, чем в дни похорон и была уже точно не та серенькая морщинистая старушка, что прощалась со мной в декабре минувшего года.
   Как-нибудь я перескажу (если не забуду) наш разговор о моем настоящем отце, об отчиме, о том, как меня усыновили, всё то, о чем после похорон Михаила Андреевича мы говорили поздним вечером, оставшись одни. Сейчас же поезд летел по рельсам, вокруг были новые попутчики. Впереди, несмотря на мои полвека, как всегда была неясность, неопределенность, слабый огонек надежды. Habeat sibi. 1
   __________
   1. Ну и на здоровье (лат.)
   ОТЕЦ
   У отца - застарелая рана. Что ни дело - с натугой, с трудом. Но, от боли проснувшийся рано, он обходит стареющий дом. И обводит хозяйственным взглядом стены, крашеный пол, потолок: всё ли сделано, всё ли как надо? Что ещё он сработать не смог? Не умеет без дела. Собрался и, надев полушубок, с утра два часа у ворот "огребался" - снег валит, и всё дуют ветра...
   Снег слепящий, колючий, сыпучий, чуть сгрёб - наметает опять, так и мысли нахлынули тучей - и работою не разогнать. Май придет - с огородом забота: и удобрить, и перекопать. Попросить на подмогу кого-то? Самому?.. Отвлечется опять.
   Три броска - деревянной лопатой. От работы заноет спина... И другие припомнятся даты, и очнется под сердцем война. Госпитальные жесткие койки. Холодна белизна простыней!... Нет, ничто не забыто. Нисколько! Все со временем стало видней. И опять - у замерзнувшей Камы - боль не скрыть, не сломить, не снести... Зарастают окопы, но шрамы - никогда им не зарасти. Вот и мысли о лете не лечат. Что-то медлят сегодня часы. Может, сын постучится под вечер, навестит... Хорошо, когда сын. Что ж, пожалуй, и время обеду. Он на стол собирает еду.
   ... Я сегодня опять не приеду. Снежной тропкой к отцу не пройду. Строгой жизни проста теорема: днём - работа, лишь заполночь - сон... Только в отпуск и выберу время попроведать, отвесить поклон... Он поймет. И простит. И беседу, не спеша, за столом заведет. "Вырос парень, - нагнется к соседу. - Ох, и рослый же нынче народ!" В огороде покажет клубнику, огурцы, парниковый уют. "Как, сыночек, живём? Погляди-ка!" И глаза голубые блеснут.
   Ветер в окна с разлету стучится, словно хочет войти человек. Мне и заполночь нынче не спится. Дверь открою... На улице снег...
   ПЫЛЬНАЯ БАЛЛАДА
   Молчу. Один. Перед листом бумаги, как будто перед совестью своей ответ держу, и не меняю флаги, и белый - не взовьётся, хоть убей!
   Не сдамся ни тоске, ни скуке, ни позору быть притчей во языцех земляков... Я из родной избы повымел столько сору, что пыль набилась в лёгкие стихов. Я так восторженно орал мальчишкой песни, бездумно гирями бумажными играл, звал стихопад, потом стихообвал чуть не прибил и тем исход чудесней.
   "Мне - 30. Волос хоть и поредел, но нет тонзуры. Голос мой не жидок. И столько впереди серьезных дел, и столько нераздаренных улыбок. Мне тесен ворот истин прописных и ногу жмет башмак знакомых улиц, и я спешу на поиски весны, и не хочу, чтоб мы с ней разминулись.
   Весна, весна! Скудеет государство без золотого таинства любви, и если на бегу ты обознался, одну весну на выручку зови. Пыль на зубах скрипит, и скряга-случай боится медный фартинг золотить, и ветреная туча рвет солнца нераскрученную нить. В глазах темнеет. Липовую оголь, весна, зеленой влагою насыть! Русь-тройка, как тебе молился Гоголь! Нельзя, родившись здесь, отчизну разлюбить!
   Я сетовал на городишко свой, на то, что с каждым днем друзей теряю, что сам не свой, когда одни и те же бредни повторяю. Бегом отсюда, больше ни ногой - твержу себе и в отпуск - рвусь обратно... И понимаю: нет, я - не чужой, и кислотой разлук не вытравить родимые мне пятна.
   Мой город, сохрани мой легкий след, - не мраморной доской - вниманием к литсмене, дай побарахтаться в газетной пене и раз в десяток лет здесь вырастет поэт...
   Привет, привет! Отхаркивая пыль, сбегаю к Каме по натруженным ступеням. Как хорошо, что я не стал степенным и, как река, не утихает пыл!
   Катись, река! Далеко-далеко. Впадай, как в сердце, в яростное море; и мне б хотелось песенной строкой до сердца дотянуться вскоре. Мне - 30 лет. Растет моя семья. Еще не написал я главную из книжек, не побывал в Нью-Йорке и Париже, но позади студенчества скамья. Мой город, верь, я пронесу твои обветренные пыльные штандарты и - враг стандарта - на безликих картах я нанесу оазисы любви.
   Прощай, прощай! Пусть долго не увижу, но ты - как брат, с тобой в боренье я живу, чтоб воплотить мечтанья, ты мне ближе, чем то, что окружает наяву. Моя страна, шестая часть земли, я не боюсь в признанье повториться, - ты голосу провинции внемли, провидцы происходят из провинций. Коров рязанских льется молоко, и пермские работают заводы. Моя любовь лишь часть твоей заботы, твоей реке струиться далеко. И если я песчинкою мелькну во временном круговороте, спасибо материнскому окну, где первый луч согрел и озаботил. Спасибо первым ласкам, синякам спасибо, нескончаемым ушибам, врагам спасибо, а моим друзьям воистину несчетное спасибо!
   БЕЛЫЙ СНЕГ НА СТАНЦИИ ЛЯДЫ
   Светлой памяти моей бабушки Василисы Матвеевны Устиновой
   Белый снег на станции Ляды. В городе такой ещё не выпал. Впрочем, может, он асфальтом выпит. Вытоптан. Расхватан на следы. Белый снег на станции Ляды. По нему ступать куда неловко - кажется, обронена обновка. Кем - поди, дознайся, догляди... Я по снегу этому иду, ветер оттопыривает полы у пальто, веду с собою споры, думаю о чем-то на ходу. Я по снегу этому иду, чувствуя неясную провинность: бабку нынче навестить - повинность, выберусь - как время украду.
   Словно кто под локоть подтолкнет, оглянусь на станционный домик, он в летящем снеге быстро тонет и при каждом шаге отстает. Словно кто под локоть подтолкнет, вспомню детство, редкие наезды, жалкие гостинцы и надежды, что уж бабка все легко поймет. Вот и вырос. Впору поверять мне уже сомненья и обиды. Сам отец. Привык к своей планиде. Жизнь, как надо, начал понимать. Вот и вырос. Впору поверять старые волнения бумаге. Если хватит силы и отваги, сыщется необщая тетрадь... В памяти мелькнет, что обещал сам себе заботиться о бабке; в детстве все на обещанья падки, вот и я не выдержал, солгал. ... В памяти мелькнет, что обещал раз в сорок восьмом буханку хлеба, снова налегке шагаю... Небо сеет снег в разверзшийся прогал.
   Белый снег на станции Ляды. В городе такой ещё не выпал. Впрочем, может, он асфальтом выпит. Вытоптан. Расхватан на следы. Белый снег на станции Ляды. По нему ступать куда неловко - кажется, обронена обновка. Кем - поди, дознайся, догляди...
   ПРОЩАНИЕ С ДОМОМ
   В отцовский дом не ворочусь я умирать. Он продан. Прожит. Заселён другими. Отца и мать руками не обнять, а им не прошептать родное имя. Как нужно жить? Я понял к тридцати, что нужно быть с любимыми нежнее, успеть сказать последнее "прости", пока не стало встретиться сложнее.
   Я перед всеми очень виноват, был груб словами, чувства в сердце прятал, и вот сейчас свиданию не рад, будь без свидетелей, так кажется заплакал... Отец, сожги последнюю ботву на нашем опустевшем огороде, пусть сизый дым вольется в синеву, мы все очнёмся зеленью в природе. Я буду, может быть, чертополох, какой-нибудь репейник приставучий, но страшно, что очаг оденет мох, что наш огонь зальют дождями тучи. Мы встретимся... Без голоса ночьми мы будем шелестеть свои печали, а кто-нибудь в испуге замолчит и тут же зябко поведет плечами...
   Давайте не откладывать речей и за столом почаще собираться, ведь даже самый слабенький ручей и то ледком не хочет покрываться. Мать! Мамочка! Я не писал тебе и писем-то порой, в стихах не славил, а вот сейчас, поверь, не утерпел и для тебя рифмую против правил. Спасибо за большую доброту, она передается по наследству, и если я настиг свою мечту, то этим, как и всем, обязан детству.
   Я слово, словно птенчика в горсти, несу и выпущу, как отогрею. Как хорошо, что все же к тридцати я стал сентиментальней и добрее. Давайте будем жить начистоту и одарять друг друга чувством словно хлебом, тогда и самую высокую мечту мы вынянчим под этим чистым небом.
   УДЕЛ
   Вышел я в поле однажды розовощеким юнцом, а возвращаюсь - от жажды пыльным пугая лицом. Плоть ли моя возопила, дух ли неслышно пропел: где она, тайная сила, равновеликий удел? Что от земли и от неба требуешь благослови!
   - Черного-черного хлеба. Светлой-пресветлой любви.
   ТИНА
   Владимир Михайлович два дня, как не выходил на улицу. Хандра, связанная с "проколом", с очередным безденежьем, обрушилась на него селевым потоком вследствие отказа продолжать финансирование предполагаемого журнала "Третий Рим" полузастенчивой авантюристкой, создавшей одноименный благотворительный фонд. Гордин взялся, было редактировать журнал, увлеченный с одной стороны близкой его библиофильскому сердцу темой, с другой стороны желая передохнуть от однообразной рутинной беготни последних лет в надежде сшибить копейку-другую. Так вот эта самая хандра окрасила события последней недели в невыносимо-серый цвет.
   Гордин пытался бороться с ней нескончаемыми чаепитиями, кофе-питиями, принятием настоянной на лимонной цедре водки, бесконечным поглощением пива и коньяка, небогато украшавших его холодильник, но хандра брала своё, и даже электрический свет, включенный днём на полную мощность, почти не разгонял сгущающееся уныние. Пробовал Гордин отвлечься и работой, благо, один полузнакомый бизнесмен и телевизионщик предложил ему "негрское" сотрудничество, и Владимир Михайлович, обычно ревностно относившийся к авторству и, вроде, не умеющий писать на заказ, а тем более писать за других, честно попытался ваять музыкальные сценарии десятиминутных передач.
   В довершение всего забарахлила электрическая машинка; вызванный по устной гарантии мастер, покопавшись в железном чреве четыре часа, сдался и объявил, что агрегат находится на предпоследней стадии издыхания, хотя Гордин не работал на нем интенсивно и полугода; в подтверждение слов специалиста из-под днища машинки при очередном нажатии на злополучную букву "с" выкатился, словно бы обкусанный резцами сталелюбивого грызуна шпентик и следом рухнул длинный рычаг передачи.
   Пересев за механическую машинку "De lux", бедный "негр" немедленно обломал бумагодержатель, наконец, вымученные таким отвратительно рабьим трудом листы сказались в данный момент совершенно ненужными заказчику. Он назначил по телефону свидание Владимиру Михайловичу в середине следующей недели, к тому же лихо урезал предполагаемый гонорар наполовину, после чего Гордин в пять минут оделся, собрался и помчался на автобусную остановку, чтобы забыться в бессмысленном кружении по вечному городу, где могла выпасть единственная удача в виде баснословно дешевой (по отношению к доперестроечным ценам, а, конечно же, не к сегодняшним заработкам) книги, на которую ещё предстояло наскрести энную сумму из сверхскудных остающихся в кармане средств.
   Автобус подкатил быстро, и Владимир Михайлович даже смог сесть на свободное место рядом с приятной брюнеткой тургеневского возраста, которая привстала, чтобы пропустить его к окну, но после этого почему-то набычилась и крепко прижала его к металлическому борту рванувшего аллюром механизма весьма основательным туловищем. Перед ней на крючке в прочной полиэтиленовой сумке висела какая-то внушительная поклажа, и дама явно была недовольна появлением грузного малопривлекательного попутчика, особенно, если учесть, что остановка, на которой он вошел и укоренился на сиденье, была предпоследней. Рейсовый автобус следовал до метро "экспрессом", без остановок.
   Гардин невольно вспомнил, что ещё сравнительно недавно девушки и женщины не только бальзаковского, но именно тургеневского возраста при близком столкновении с ним вибрировали совсем по-другому, многозначительно и явно обещающе улыбаясь, всей мимикой и жестами как бы приглашая к дальнейшему диалогу, а допрежь того - к несомненно обоюдоприятной процедуре знакомства.