Широков Виктор Александрович
Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке
Виктор ШИРОКОВ
СЛУЧАЙНОЕ ОБНАЖЕНИЕ, ИЛИ ТОРС В ЖЕЛТОЙ РУБАШКЕ
Роман о любви в новеллах и стихопрозе
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Мне уже приходилось делиться вступительным словом к центонному роману-хэппенингу "В другое время в другом месте", который оказался любопытным дебютом В. М. Гордина. Следующим прозаическим шагом был роман-коллаж "Шутка Приапа, или Обреченные смолоду". И вот сейчас читатель может познакомиться с кругом минутных или более длительных сердечных привязанностей его лирического героя.
Лао-Цзы заметил как-то, что нет большего несчастья, чем незнание границы своей страсти. И Гордин попытался в меру своих литературных способностей уменьшить это незнание не только для самого себя, но и для тех, кто окажется способен ему сострадать и сочувствовать. Любовь подобна кори, все переносят её обычно в детском возрасте, и чем позже она приходит, тем опаснее протекает. Примечательно, что окружающие видят наружные проявления в виде сыпи, но мало задумываются о внутренних страданиях несчастного. Пуантилизм новоявленного прозаика снова заставляет вспомнить его духовного учителя Казимира Малевича: "...живописец будет писать женщину, будет создавать её образ, если не сможет удовлетвориться натурою. Голодный мечтает о хороших обедах или хлебе насущном, художник эту мечту изображает и как бы удовлетворяет себя". Те, кто читали первый роман Гордина, знают, как тяжело он перенес отъезд его Музы, его Марианны Петровны на ПМЖ в США, но не будь этого, мы бы не получили и трогательной попытки самооправдания. Ведь в ошибке женщины всегда есть доля вины мужчины.
Мне бы хотелось эту долю честно разделить с автором данного романа.
ДЕТИ БОГИНИ НИКТЫ
Все старшие классы школы № 41 города П. отправили на выходные в дальние колхозы области убирать очередной несметный урожай, выкапывать картошку и морковь. Морковь великолепно рифмуется со словом любовь, а она же, как известно, не картошка, не выкинешь за окошко. Восьмиклассник Володя был среди ехавших. Так получилось, что его разлучили с одноклассниками. Не надо было опаздывать на погрузку, ему не хватило места в автобусе и сейчас он ехал среди незнакомых старшеклассников в грузовой машине, обтянутой брезентом наподобие фургона, специально оборудованном для перевозки людей. В кузове были установлены скамейки. Рассевшись на них, школьники доехали до речного вокзала, затем на трамвайчике их повезли к верховьям могучей северной реки Ч. По берегам мелькали деревеньки с забавными названиями. Вот только что миновали Чусовские Городки. Где-то неподалеку на дне новообразованного П-ского моря находилась деревня Конец Гор - родина матери Володи. Словно незримый град Китеж ушла она под воду по воле неутомимых уральских тружеников, посланцев партии и правительства, героев послевоенных сталинских пятилеток.
Трамвайчик легко резал темно-зеленый студень реки. Холмистые берега, заросшие ельником и сосняком, редким кедрачом и пихтою, небрито отражались в зеркальной неподвижности прибрежной воды. Огненно-желтое солнце медленно уходило за горизонт. Говоря высоким штилем, в природе разлита была первобытная тишина и какой-то особый покой, который можно искать десятилетиями, не найти всю оставшуюся жизнь и, дай Бог, обрести за мгновение до ухода из этого прекраснейшего из миров.
Впрочем, Володя не заходил столь далеко в философические изыскания; он жил только настоящим и в данное время думал, как ему разыскать свой класс, уехавший на автобусе и попавший, как оказалось, на другой трамвайчик, пункт назначения которого отстоял от выпавшего ему километров на пятьдесят.
- Ничего не попишешь, надо вписаться в тот коллектив, который есть, сказал бы он себе, будучи лет на пять постарше. А сейчас, четырнадцатилетний, нелепо одетый в лыжные вытертые на коленях шаровары, вельветовую куртку поверх канареечного цвета рубашки, старую, хотя и тщательно заштопанную фуфайку, обутый в лыжные ботинки, он, перегнувшись через верхнюю длинную трубку поручня, опоясывавшего нижнюю палубу, следил за бурунчиками желеобразной воды, разбегавшимися в стороны от усердно утюжившего водную ткань судна. Быстро и внезапно наступили сумерки, словно кто-то задернул небесное окно плотной темной завесой. Солнце пропало и сразу стало как-то холодно, влажно-промозгло и неуютно на открытой встречному ветру палубе. Володя ушел в нижний салон и с трудом отыскал сидячее место. Было скучно, хотелось теплой доверительной беседы или хотя бы необязательной болтовни. От нечего делать Володя прислушивался к сторонним разговорам и стал жевать кусок хлеба с салом, заботливо положенный в дорогу предусмотрительной матерью.
К назначенному месту прибыли в полной темноте, сгрудились и нестройной колонной потянулись по берегу в деревеньку Лисий Хвост. Ночевать устроили по избам и сеновалам. Володя попал в группу, расположившуюся на сеновале. Электричества не было, при жиденьком свете нескольких карманных фонариков распределились тесным живым ковром по дощатому настилу. Сеновал, даром, что так назывался, сеном не баловал. Так какие-то прошлогодние стебли, солома. Каждый из школьников старался подоткнуть под себя и с боков. Манило и грело тепло соседа.
Володя попал в стайку девушек-десятиклассниц. Они бесконечно ворочались, возились, о чем-то перешептывались. Он чувствовал, как в нем растет предчувствие чего-то грандиозного. То в одном, то в другом углу слышалась откровенно-чувственная возня, представлявшаяся в воображении подростка сладкой сексуальной оргией.
Володя почувствовал электрические разряды в низу живота, руки его налились странной тяжестью, ему хотелось немедленно сгрести в объятие кого угодно, любую соседку, но страх, боязнь непонимания и всенародного осмеяния удерживали его от самых робких попыток прикоснуться к чуду.
Две подружки, на одну из которых он имел робкие виды, продолжали перешептываться и смеяться слева от него, а справа началась серьезнейшая возня далеко не перворазовых партнеров. Володя прислушался. Весь сеновал был пронизан шуршанием, шелестом, шевелением; остатки золотистой соломы, казалось, взметены в воздух и время от времени крошечными копьями кололи его лицо. Володя зажмурился. Он почувствовал себя одиноким-одиноким, маленьким, в коконе своей отъединенности и невостребованности, он стремительно съеживался в точку. И неожиданно для себя уснул.
Утром он проснулся вместе со всеми и все-таки опоздал. С сеновала он спускался чуть ли не последним. Его соседки исчезли, как сон, как утренний туман. Он бы не узнал ни одну. Дети богини Никты видны только в темноте, а на солнечном свету они незримы.
Потом была работа в поле. Кучи картошки, похожей на учебные гранаты. Звон ведер. Нехватка рогожных мешков. Сверканье штыкового края лопат, заточенных о землю до зеркального блеска.
Обратная дорога домой. И маленький клубочек воспоминаний, который разматываясь, неожиданно может превзойти земной шар. И первые, впрочем, не совсем первые примерки себя на роль более опытного и ловкого соседа. И почти постоянное непопадание в точку.
Об этом и первые попытки заговорить в ином ритме, другим, более взрослым голосом, иногда срывающимся на фальцет.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Не долгожданным, не заветным искорененьем зимних дрём весна приходит незаметным по-мартовски холодным днем. Пока ей не до буйства красок, и для неё азартный март непримечателен и краток, пуглив, как снега аромат.
Апреля прель, май с маятою затем заслуженно придут, наполнив кровью молодою полузасохший вербный прут. Весна снует, летает лето, и осень осеняет нас, меняясь глазу незаметно из года в год, из часа в час.
Мы ждем любви, проходят годы... Негаданно из-за угла знакомой девушкой выходит и непонятно, где была.
ИНСТИНКТ
Иногда мне бывает очень трудно.
Я хочу быть понятым и не всегда бываю понятным. Я хочу быть таким, как все, и к моей же радости не могу им быть.
Я - это я.
Пусть где-то я ошибаюсь в поисках самого себя, но я - это только я и неотвратимо становлюсь собой.
Судьбой тут ничего не объяснишь. Просто человек всегда находит себя, как больное животное безошибочно отыскивает нужную траву. Право же, инстинкт - великая вещь. Разве любовь объяснишь разумом? Любящий руководствуется только инстинктом. Так голуби находят родное пристанище.
И все-таки иногда я хочу быть таким, как все.
ЗОВЫ
На запад, на запад, на запад потянется в сумрак ночной состав костенеющей лапой, давиться пространством начнет. Колеса, маня, зашаманят: на запад, на запад, туда, где в стынущем студне тумана зеленая гаснет звезда; где сохнет бузиновой веткой накопленный временем чад...
О самом до жути заветном колеса стучат и стучат - знакомое чувством глубинным, что хочется крикнуть: не трожь!
К любимой, к любимой, к любимой - по телу вагонная дрожь. Мне этого ввек не оставить, мне это усвоить помог состав, перебитый в суставах, в судорогах дорог!
ОКТЯБРЬ
Нескладный журавль отбился от стаи.
Засохшее дерево рухнуло в траву.
Телефонные провода обросли инеем, а франтоватый сосед сбрил усы - не любит изморозь под носом.
Ночи стали темнее, а дни короче.
Одинокий старик не заснул до утра.
А мне приснилась ты.
НЕ ЗАБЫВАЮ
И проклиная, и любя, тоскуя, радуясь и плача, я вспомнил вовсе не тебя и то, как быть могло иначе. Я вспомнил белые сады и ночи белые, и гулко отозвались во мне следы таинственной ночной прогулки. Я вспомнил: блещущий рассвет вставал, как крылья, за плечами.
Прощанья не было, и нет, и все впервой, и всё вначале! И вновь любимой называть! О, маята в волшебном мае!
Да и не надо вспоминать - я ничего не забываю.
РУССКАЯ РУЛЕТКА, ИЛИ КАК МЕНЯ НЕ УБИЛИ I
Меня убивали трижды.
Вернее, пытались убить, что не одно и то же. Однако, повествуемое здесь не просто фантазийные поллюции или фантомные сны-страхи, у моих воспоминаний вполне реалистические корни.
Первая неудавшаяся попытка моего устранения произошла более тридцати лет тому назад. Я тогда заканчивал первый курс мединститута и накануне своего семнадцатилетия поехал к бабушке за картошкой. Жили мы километров в пятнадцати друг от друга, может быть, в десяти, если по прямой.
Поселок, где жила бабушка, назывался Балмошная; смешное название, если вслушаться, так и звенит оно, взывает к слушателям, обнажая опавшие согласные: взбалмошная, взбалмошная...
Поселок этот располагался на довольно высоком обрывистом холме, не менее 50-60 метров высотой, что, безусловно, имеет прямое отношение к нашему рассказу. Вообще, весь мой горячо любимый город детства и юности, город П. (город Прошлое), как пишу я его из упрямого желания показать конкретное знакомство с постмодернистским литературным антуражем, располагался, да и сейчас благополучно распластался по краю Рифейских гор, насчитывая подножьем гораздо более семи холмов, что положено истинным столицам по штату, а в провинции более чем само собой разумеется (в провинции всегда каблуки на 10 метров выше, чем в Париже, как авторитетно только что подсказала мне жена).
В юности я любил передвигаться пешком, испытывая от ходьбы прямо-таки физиологическое наслаждение (лингвистов и людей, неравнодушных к лингвоанализу, прошу ещё и ещё раз перечитать эту Фразу: прелестная двусмыслица-обмолвка, не правда ли). И все-таки ходить напрямую к бабушке в гости я отваживался нечасто: надо было пересекать три-четыре лога (то бишь оврага) с отвесными краями из осклизлой глины. Для относительного удобства прохожих были устроены, наверное, чуть ли не во времена палеолита деревянные полусгнившие лестницы с оборванными перилами, проломленными, а то и начисто отсутствующими на полпролета ступенями, причем посредине такого оврага обязательно текла неказистая речушка, почти пересыхающая летом и зверски бушующая весной, точно пьяный зимогор, не поддающийся никак уговорам.
Значит, взял я плетеную из прутьев корзину, куда входило полтора-два ведра картошки, надел форсистый светло-серый китайский (марки "Дружба") плащ, в таковых щеголяла тогдашняя молодежь, в отличие от взрослых, обожающих светло-серые же габардиновые пальто, но в основном ходивших в прохладное время в жутких черных, простроченных как матрасы-тюфяки крупными строчками, фуфайках, и быстро доехал до Балмошной.
Автобусы ходили, конечно, не как в Москве, примерно один-два рейса в час, к тому же порой долго стояли на переезде от Кислотного (так называлась остановка около химзавода имени Серго Орджоникидзе), где асфальтовая дорога (на самом деле, старый Соликамский тракт, которым гоняли ещё в царское время каторжников) пересекала двуколейку, по которой почти безостановочно шли грузовые поезда, поезда дальнего следования и пригородные электрички. Прибавьте для колорита царившую над химзаводом трубу, казавшуюся в детстве куда выше всяких там телевизионных башен и мачт, над которой постоянно стоял мощный столб желтого, переливающегося различными оттенками ядовитого цвета ("лисий хвост", как шутили земляки) и разлетающиеся в разные стороны в зависимости от силы и направления ветра облака и тучки, состоящие в основном из азотистых соединений, конечно, того же ядовито-желтого цвета.
От автобусной остановки в поселок Балмошная по всей высоте холма тянулась традиционно-мощная, содержащаяся в относительном порядке лестница в десять-одиннадцать пролетов, особенно опасной она была зимой, когда неосторожный путешественник мог загреметь с той или иной высоты, поскользнувшись на неизбежной наледи, жаль только, что выводила она хоть и в центр поселка, но довольно далеко от той части, где стоял бабушкин дом.
Обычно же я пользовался косой тропой, диагонально тянувшейся по холму с выходом прямо в заветную часть поселка. Нужно добавить, что на центральной улице, параллельной той, где стояла бабушкина избушка, третьим от угла был крепкий, на тот момент уже двухэтажный рубленый из ядреных бревен дом ("пятистенка") моего дяди Николая Григорьевича Устинова (он был младшим сыном от первого брака моего деда, овдовевшего довольно рано и женатого вторым браком на также вдове, любимой моей бабушке Василисе Матвеевне Романовой (в девичестве Подвинцевой), с одним из сыновей которого, моим одногодком Пашкой, я тогда дружил. Мы навещали друг друга в детстве не реже раза в неделю, оставались ночевать, играли во все мальчишечьи игры, причем я был заводилой, в прятки, лапту, футбол, "войну", городки, попа гоняло, чижик, позже в "пристеночек" и "чику" - на деньги, а не на жестяные кружочки крышек пивных бутылок, как позднейшая поросль, - в которой я, признаться, был зело удачлив и, несмотря на близорукость, ловко метал особенную свинцовую битку, хорошо бил по кону, нередко опустошая не такие уж и полные мальчишеские карманы, пока мои родители не застукали меня в разгар очередной крупной игры по Пашкиной же наводке и, дав выволочку, взяли слово не играть на деньги, которое я, как ни трудно держу до сих пор, делились нехитрыми секретами и случайными знаниями подростковой жизни тех лет, и все-таки были р а з н ы м и: я хорошо учился и шел по жизни впереди своего возраста, много читал и жил, в общем-то, белоручкой; а Пашка рос в многодетной семье (он был то ли седьмым, то ли восьмым, и после него тянулись ещё трое: умственно-отсталая Нина, Сергей и Сашок, недаром их мать Настасья Филипповна была награждена орденами и медалями, носила громкое тогда звание "Мать-героиня"), много работала по домашнему хозяйству, в огороде, который в отличие от нашего, интеллигентского - с яблонями и клубникой, был скопищем всего на свете: помидоры, огурцы, капуста, морковь, бобы, горох, естественно, картофель, кабачки, дыни, даже арбузы муляжными снарядами лежали на поле трудовой брани, да я ещё забыл про мак, к которому меня особенно тянуло (но мак отбивает память, предупреждали меня родные, не ешь его много, а как я жевал его сухие терпкие зерна, обожал булочки с маком, которые сейчас начисто вывелись), учился плохо, сидел в каждом классе по два-три года, причем в его семье это не считалось прегрешением, книжная страсть его миновала, но сейчас он - по слухам - не пропал, а наоборот преуспел и развернулся сначала в Воткинске, а потом в Крыму, где стал кем-то вроде купца первой гильдии, и если его отец, заводской рабочий, потом мастер в цеху, подрабатывал летом, сплавляя плоты по Каме и Чусовой, бревна для которых сам и заготавливал, то Павел Николаевич Устинов сейчас гонит уральский лес составами в Феодосию, Симферополь и Ялту, а в северные области - обратно - шлет теми же составами и рефрижераторами помидоры и орехи, фрукты и консервы, морские деликатесы, сменив попутно кучу "иномарок" (у него потомственные "золотые руки") и обзаведясь в Крыму целым хутором, где в центре фольварка возведен кирпичный особняк в три этажа с мансардой и витражными стеклами, который я сам, правда, не видел, но земля недаром слухом полнится, и родня тот слух бурно обсуждает.
Проходя по уличным зигзагам в тот весенний полувечер (было 4-5 часов пополудни, когда ещё не совсем темно, но и уже не светло, а колышутся студенистые сумерки, быстро густеющие голубовато-серовато-фиолетовым желатином, лакируя тем самым барахтающихся в водянистой сутеми прохожих), я встретил Павла с его сексапильной, как бы сейчас выразились, подругой (имя начисто забыл), тринадцати-четырнадцатилетней соседкой, с которой он, шестнадцатилетний, уже не стыдясь своих родителей, открыто жил (она же была сиротой и квартировала у своей дальней родственницы), а впоследствии на ней женился и, наверное, счастливо женат по сей день, и перебросившись какими-то малозначащими фразами, поспешил к бабушке все за той же картошкой.
Бабкина избёнка, одно слово, что считалась частным владением, а на самом деле выглядела чисто избушкой на курьих ножках из сказок и мультфильмов: за заурядной изгородью стоял домик-калека (бревна от солнца, дождя и, главное, плохого качества древесины вспучились диковинными наростами и были разодраны расщепами и щелями, словно по ним прошлись когти чудовищного зверя-великана, пакля торчала как космы десятилетиями нечесаной ведьмы, окна таращились старческими бельмами, а крыша, казалось, того и гляди, сползет набекрень; если же к избёнке подойти с тыла, то примыкающий к домику сарайчик, крытый заподлицо той же крышей из дранки, что и вся изба, представлял жалкое зрелище - вся его задняя часть была не бревенчатая и даже не брусчатая, а просто кое-как закрыта корьем, (снятой с бревен корой, уже не полукруглой, а частично распрямленной и уплощенной, но легко раздвигаемой упорными руками, разламываемой и т.д. и т. п.). Мы с Пашкой как-то, раздвинув корье, залезли к бабке в сарай, и выгребли всю пустую посуду (в основном, винные бутылки), и сдали их в приемный пункт, чтобы на вырученные копейки очередной раз сыграть в "чику".
Что-то я так и не приблизился к полутрагической развязке первой истории, увлёкся ретардацией (читатель, смотри словарь) и почти с головой ушел в другое время, в другое место, где был по-своему счастлив и несчастлив одновременно.
Итак, в тот весенний вечер корзина была вровень с краями наполнена отборной картошкой, хранившейся в глубокой "яме" в огороде (в подполе она быстрее дрябла и прорастала), я смёл все скромные бабкины угощения, взял с собой нехитрые гостинцы для родителей и сестры (пирожки с капустой, пирожки с рисом, луком и крутым яйцом и, конечно, шаньги, это картофельные ватрушки, если кто не знает) и почапал назад, на автобус.
И тут-то на пересечении с Пашкиной улицей меня остановила ватага таких же подростков, как и я, среди которых снова был мой двоюродный брат со своей аппетитной подругой. Смысл тогдашнего разговора не помню, выяснения счетов не было, но царило магнитное поле озлобленности, заставившее меня насторожиться, тут же распрощаться и двинуться к спуску с холма. Павел с подругой (Света её звали, вспомнил все-таки, точно Светка, и была она не блондинкой, как можно предположить по эмоциональной окраске имени, а жгучей брюнеткой) пошел в свою сторону, и это, как оказалось, было началом нашего окончательного расхождения. Спустя несколько дней я выяснил. что он з н а л, что меня могут убить и ничего не сделал не только для моего спасения, но даже не предупредил, не намекнул мне на серьезность грядущей опасности. Его тоже можно понять задним числом, он был тутошний, с в о й, ему предстояло ещё долго жить на той же улице, встречаясь ежедневно и ежевечерне с теми же ребятами, а я, двоюродный брат, сводный кузен, был жителем другого поселка, т. е. почти инопланетянином.
Странно, что сейчас эта дворово-уличная психология подросткового сообщества видоизменилась, трансформировалась. Конечно, определенное недоброжелательство к чужакам (обитателям д р у г о г о квартала или района) осталось, но тех побоищ, которые в годы моего детства сталкивали уличные группы (я бы все-таки не назвал их бандами), вынуждая драться не просто кулаками или солдатскими и школьными ремнями с массивными металлическими пряжками, но и прутьями, кольями, металлическими полосами (мечами), кастетами, бросаться камнями, доходя порой до прямой поножовщины, сегодня не возникает, хотя люди определенно не стали добрее.
Попрощавшись, я пошел к автобусной остановке, находившейся у подножья холма, на котором стоял поселок, и возможно имел бы шанс убежать от преследователей, если бы припустил налегке, что с пятнадцати-двадцатикилограммовой корзиной было невозможно. Бросить же такую ценность, как корзина с картошкой, я не додумался, да и не решился бы.
Моя ускоренная прыть и некоторые промедленья переговоры встреченной ватаги продлились от силы несколько минут. За это время я достиг склона холма и имел выбор: спускаться по безлюдной тропе, где меня могли, догнав, сбросить вместе с корзиной, переворачивая как бревно и, конечно, рассыпав картошку, за которой, собственно говоря, я и приехал или же двинуться к началу лестницы, где виднелись людские фигуры, и был шанс взрослой защиты. Я выбрал второе.
Меня нагнали на первых же пяти метрах после поворота направо, к лестнице. Я шел, накренясь вперед и немного в сторону, противоположную корзине, сильно оттягивающей руку. Вокруг меня как бабочки вокруг огонька или точнее как комары в сумерках вокруг живого тепла человека или животного роились налитые злобой подростки.
Я не помню, как они были одеты. Было их шесть или восемь, может быть, даже десять-одиннадцать. Верховодил ими мой давний соперник на протяжении шести-восьми последних лет, звали его, кажется, Слава. Я общался с ним, как и со многими ребятами Балмошной, навещал Пашку; мы играли в одни игры, изредка спорили, сшибались, боролись, хотя до драки дело никогда не доходило. В борьбе я чаще брал верх, моя мосластая крупнокостная фигура способствовала борцовскому преимуществу.
В роении вокруг меня была какая-то цель и смысл, разгадывать который было некогда. Я спешил к лестнице, к взрослым людям, у которых надеялся найти защиту, спасая картошку. То один, то другой, а то сразу, двое ребят забегали передо мной, преграждая путь, причем чаще спиной, чем лицом, помахивая, тем не менее, кулачишками. Я отмахивался одной рукой, отбивался и прокладывал путь уже по сантиметрам к своему спасению.
Наверное, рассказ длится дольше, чем развивалось само событие. Круг замкнулся. Меня остановили. Обложенный, я действовал по наитию. Я поставил рядом с собой корзинку, часть картошки все-таки высыпалась из нее. Я начал не очень умело драться, попал двум-трем нападавшим по физии, получил сам удар в правый глаз (очки я тогда, к счастью, не носил принципиально, и это правильно, как выразился бы Михаил Сергеевич Горбачев, ибо в очках я не продержался бы в драке и секунды). Внезапно я отыскал всем своим существом главного обидчика, коновода ватаги, вцепился в него, пытаясь или задушить или свалить с ног, не обращая уже внимания на остальных участников драки, и успел выпалить:
- Что-то ты сегодня много помощников собрал! Видно, один на один со мной выйти, кишка тонка?!
Этот выпад меня, видимо, и спас. Мой противник ответил мне в том же духе, что он меня не боится и может вполне справиться один. Кажется, мы ударили друг друга ещё раз или два. Но запал вышел, произошла разрядка, драка закончилась.
Мне даже помогли собрать рассыпанную картошку. Я донес корзинку до колонки с водой (тогда почти в каждом квартале стояли эти короткоголовые монстры - чугунные тумбы, наподобие теперешних урн, увенчанные несколько сбоку отполированной от тысяч прикосновений рукояткой, нажав на которую можно было лихо выхлестнуть наоборотный фонтан пузырьковой воды, бешено бьющей в днище принесенного ведра или просто в земляную или бетонную выбоину), обмыл свои раны, вытер лицо носовым платком и что-то ещё дожевал в словесной перебранке с противником. Его подручные молчали и больше не возникали. Вина моя, оказывается, была в том, что полгода назад, в начале зимы, я якобы сказал, что Слава не умеет играть в хоккей. Может быть, и вправду сказал, не помню. А передал ему мои слова или нарочно подзудил всё тот же неугомонный мой двоюродный братец. Хорош гусь, нечего сказа ь. Да и эти архаровцы хороши, бросились на меня, как стая волчат.
Рядом, метрах в десяти от нас были взрослые, но они даже не обратили внимания на нашу потасовку, а если и обратили, то предпочли не ввязываться. Загадочный русский характер, господа читатели!
Я уехал на автобусе домой. А спустя несколько дней узнал, что противника моего и всю его шайку арестовали за убийство какого-то старика, случившееся может быть через час после моей с ними стычки. Разрядка в драке со мной была недостаточной, энергия преступления до конца не выплеснулась.
СЛУЧАЙНОЕ ОБНАЖЕНИЕ, ИЛИ ТОРС В ЖЕЛТОЙ РУБАШКЕ
Роман о любви в новеллах и стихопрозе
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Мне уже приходилось делиться вступительным словом к центонному роману-хэппенингу "В другое время в другом месте", который оказался любопытным дебютом В. М. Гордина. Следующим прозаическим шагом был роман-коллаж "Шутка Приапа, или Обреченные смолоду". И вот сейчас читатель может познакомиться с кругом минутных или более длительных сердечных привязанностей его лирического героя.
Лао-Цзы заметил как-то, что нет большего несчастья, чем незнание границы своей страсти. И Гордин попытался в меру своих литературных способностей уменьшить это незнание не только для самого себя, но и для тех, кто окажется способен ему сострадать и сочувствовать. Любовь подобна кори, все переносят её обычно в детском возрасте, и чем позже она приходит, тем опаснее протекает. Примечательно, что окружающие видят наружные проявления в виде сыпи, но мало задумываются о внутренних страданиях несчастного. Пуантилизм новоявленного прозаика снова заставляет вспомнить его духовного учителя Казимира Малевича: "...живописец будет писать женщину, будет создавать её образ, если не сможет удовлетвориться натурою. Голодный мечтает о хороших обедах или хлебе насущном, художник эту мечту изображает и как бы удовлетворяет себя". Те, кто читали первый роман Гордина, знают, как тяжело он перенес отъезд его Музы, его Марианны Петровны на ПМЖ в США, но не будь этого, мы бы не получили и трогательной попытки самооправдания. Ведь в ошибке женщины всегда есть доля вины мужчины.
Мне бы хотелось эту долю честно разделить с автором данного романа.
ДЕТИ БОГИНИ НИКТЫ
Все старшие классы школы № 41 города П. отправили на выходные в дальние колхозы области убирать очередной несметный урожай, выкапывать картошку и морковь. Морковь великолепно рифмуется со словом любовь, а она же, как известно, не картошка, не выкинешь за окошко. Восьмиклассник Володя был среди ехавших. Так получилось, что его разлучили с одноклассниками. Не надо было опаздывать на погрузку, ему не хватило места в автобусе и сейчас он ехал среди незнакомых старшеклассников в грузовой машине, обтянутой брезентом наподобие фургона, специально оборудованном для перевозки людей. В кузове были установлены скамейки. Рассевшись на них, школьники доехали до речного вокзала, затем на трамвайчике их повезли к верховьям могучей северной реки Ч. По берегам мелькали деревеньки с забавными названиями. Вот только что миновали Чусовские Городки. Где-то неподалеку на дне новообразованного П-ского моря находилась деревня Конец Гор - родина матери Володи. Словно незримый град Китеж ушла она под воду по воле неутомимых уральских тружеников, посланцев партии и правительства, героев послевоенных сталинских пятилеток.
Трамвайчик легко резал темно-зеленый студень реки. Холмистые берега, заросшие ельником и сосняком, редким кедрачом и пихтою, небрито отражались в зеркальной неподвижности прибрежной воды. Огненно-желтое солнце медленно уходило за горизонт. Говоря высоким штилем, в природе разлита была первобытная тишина и какой-то особый покой, который можно искать десятилетиями, не найти всю оставшуюся жизнь и, дай Бог, обрести за мгновение до ухода из этого прекраснейшего из миров.
Впрочем, Володя не заходил столь далеко в философические изыскания; он жил только настоящим и в данное время думал, как ему разыскать свой класс, уехавший на автобусе и попавший, как оказалось, на другой трамвайчик, пункт назначения которого отстоял от выпавшего ему километров на пятьдесят.
- Ничего не попишешь, надо вписаться в тот коллектив, который есть, сказал бы он себе, будучи лет на пять постарше. А сейчас, четырнадцатилетний, нелепо одетый в лыжные вытертые на коленях шаровары, вельветовую куртку поверх канареечного цвета рубашки, старую, хотя и тщательно заштопанную фуфайку, обутый в лыжные ботинки, он, перегнувшись через верхнюю длинную трубку поручня, опоясывавшего нижнюю палубу, следил за бурунчиками желеобразной воды, разбегавшимися в стороны от усердно утюжившего водную ткань судна. Быстро и внезапно наступили сумерки, словно кто-то задернул небесное окно плотной темной завесой. Солнце пропало и сразу стало как-то холодно, влажно-промозгло и неуютно на открытой встречному ветру палубе. Володя ушел в нижний салон и с трудом отыскал сидячее место. Было скучно, хотелось теплой доверительной беседы или хотя бы необязательной болтовни. От нечего делать Володя прислушивался к сторонним разговорам и стал жевать кусок хлеба с салом, заботливо положенный в дорогу предусмотрительной матерью.
К назначенному месту прибыли в полной темноте, сгрудились и нестройной колонной потянулись по берегу в деревеньку Лисий Хвост. Ночевать устроили по избам и сеновалам. Володя попал в группу, расположившуюся на сеновале. Электричества не было, при жиденьком свете нескольких карманных фонариков распределились тесным живым ковром по дощатому настилу. Сеновал, даром, что так назывался, сеном не баловал. Так какие-то прошлогодние стебли, солома. Каждый из школьников старался подоткнуть под себя и с боков. Манило и грело тепло соседа.
Володя попал в стайку девушек-десятиклассниц. Они бесконечно ворочались, возились, о чем-то перешептывались. Он чувствовал, как в нем растет предчувствие чего-то грандиозного. То в одном, то в другом углу слышалась откровенно-чувственная возня, представлявшаяся в воображении подростка сладкой сексуальной оргией.
Володя почувствовал электрические разряды в низу живота, руки его налились странной тяжестью, ему хотелось немедленно сгрести в объятие кого угодно, любую соседку, но страх, боязнь непонимания и всенародного осмеяния удерживали его от самых робких попыток прикоснуться к чуду.
Две подружки, на одну из которых он имел робкие виды, продолжали перешептываться и смеяться слева от него, а справа началась серьезнейшая возня далеко не перворазовых партнеров. Володя прислушался. Весь сеновал был пронизан шуршанием, шелестом, шевелением; остатки золотистой соломы, казалось, взметены в воздух и время от времени крошечными копьями кололи его лицо. Володя зажмурился. Он почувствовал себя одиноким-одиноким, маленьким, в коконе своей отъединенности и невостребованности, он стремительно съеживался в точку. И неожиданно для себя уснул.
Утром он проснулся вместе со всеми и все-таки опоздал. С сеновала он спускался чуть ли не последним. Его соседки исчезли, как сон, как утренний туман. Он бы не узнал ни одну. Дети богини Никты видны только в темноте, а на солнечном свету они незримы.
Потом была работа в поле. Кучи картошки, похожей на учебные гранаты. Звон ведер. Нехватка рогожных мешков. Сверканье штыкового края лопат, заточенных о землю до зеркального блеска.
Обратная дорога домой. И маленький клубочек воспоминаний, который разматываясь, неожиданно может превзойти земной шар. И первые, впрочем, не совсем первые примерки себя на роль более опытного и ловкого соседа. И почти постоянное непопадание в точку.
Об этом и первые попытки заговорить в ином ритме, другим, более взрослым голосом, иногда срывающимся на фальцет.
ПРОБУЖДЕНИЕ
Не долгожданным, не заветным искорененьем зимних дрём весна приходит незаметным по-мартовски холодным днем. Пока ей не до буйства красок, и для неё азартный март непримечателен и краток, пуглив, как снега аромат.
Апреля прель, май с маятою затем заслуженно придут, наполнив кровью молодою полузасохший вербный прут. Весна снует, летает лето, и осень осеняет нас, меняясь глазу незаметно из года в год, из часа в час.
Мы ждем любви, проходят годы... Негаданно из-за угла знакомой девушкой выходит и непонятно, где была.
ИНСТИНКТ
Иногда мне бывает очень трудно.
Я хочу быть понятым и не всегда бываю понятным. Я хочу быть таким, как все, и к моей же радости не могу им быть.
Я - это я.
Пусть где-то я ошибаюсь в поисках самого себя, но я - это только я и неотвратимо становлюсь собой.
Судьбой тут ничего не объяснишь. Просто человек всегда находит себя, как больное животное безошибочно отыскивает нужную траву. Право же, инстинкт - великая вещь. Разве любовь объяснишь разумом? Любящий руководствуется только инстинктом. Так голуби находят родное пристанище.
И все-таки иногда я хочу быть таким, как все.
ЗОВЫ
На запад, на запад, на запад потянется в сумрак ночной состав костенеющей лапой, давиться пространством начнет. Колеса, маня, зашаманят: на запад, на запад, туда, где в стынущем студне тумана зеленая гаснет звезда; где сохнет бузиновой веткой накопленный временем чад...
О самом до жути заветном колеса стучат и стучат - знакомое чувством глубинным, что хочется крикнуть: не трожь!
К любимой, к любимой, к любимой - по телу вагонная дрожь. Мне этого ввек не оставить, мне это усвоить помог состав, перебитый в суставах, в судорогах дорог!
ОКТЯБРЬ
Нескладный журавль отбился от стаи.
Засохшее дерево рухнуло в траву.
Телефонные провода обросли инеем, а франтоватый сосед сбрил усы - не любит изморозь под носом.
Ночи стали темнее, а дни короче.
Одинокий старик не заснул до утра.
А мне приснилась ты.
НЕ ЗАБЫВАЮ
И проклиная, и любя, тоскуя, радуясь и плача, я вспомнил вовсе не тебя и то, как быть могло иначе. Я вспомнил белые сады и ночи белые, и гулко отозвались во мне следы таинственной ночной прогулки. Я вспомнил: блещущий рассвет вставал, как крылья, за плечами.
Прощанья не было, и нет, и все впервой, и всё вначале! И вновь любимой называть! О, маята в волшебном мае!
Да и не надо вспоминать - я ничего не забываю.
РУССКАЯ РУЛЕТКА, ИЛИ КАК МЕНЯ НЕ УБИЛИ I
Меня убивали трижды.
Вернее, пытались убить, что не одно и то же. Однако, повествуемое здесь не просто фантазийные поллюции или фантомные сны-страхи, у моих воспоминаний вполне реалистические корни.
Первая неудавшаяся попытка моего устранения произошла более тридцати лет тому назад. Я тогда заканчивал первый курс мединститута и накануне своего семнадцатилетия поехал к бабушке за картошкой. Жили мы километров в пятнадцати друг от друга, может быть, в десяти, если по прямой.
Поселок, где жила бабушка, назывался Балмошная; смешное название, если вслушаться, так и звенит оно, взывает к слушателям, обнажая опавшие согласные: взбалмошная, взбалмошная...
Поселок этот располагался на довольно высоком обрывистом холме, не менее 50-60 метров высотой, что, безусловно, имеет прямое отношение к нашему рассказу. Вообще, весь мой горячо любимый город детства и юности, город П. (город Прошлое), как пишу я его из упрямого желания показать конкретное знакомство с постмодернистским литературным антуражем, располагался, да и сейчас благополучно распластался по краю Рифейских гор, насчитывая подножьем гораздо более семи холмов, что положено истинным столицам по штату, а в провинции более чем само собой разумеется (в провинции всегда каблуки на 10 метров выше, чем в Париже, как авторитетно только что подсказала мне жена).
В юности я любил передвигаться пешком, испытывая от ходьбы прямо-таки физиологическое наслаждение (лингвистов и людей, неравнодушных к лингвоанализу, прошу ещё и ещё раз перечитать эту Фразу: прелестная двусмыслица-обмолвка, не правда ли). И все-таки ходить напрямую к бабушке в гости я отваживался нечасто: надо было пересекать три-четыре лога (то бишь оврага) с отвесными краями из осклизлой глины. Для относительного удобства прохожих были устроены, наверное, чуть ли не во времена палеолита деревянные полусгнившие лестницы с оборванными перилами, проломленными, а то и начисто отсутствующими на полпролета ступенями, причем посредине такого оврага обязательно текла неказистая речушка, почти пересыхающая летом и зверски бушующая весной, точно пьяный зимогор, не поддающийся никак уговорам.
Значит, взял я плетеную из прутьев корзину, куда входило полтора-два ведра картошки, надел форсистый светло-серый китайский (марки "Дружба") плащ, в таковых щеголяла тогдашняя молодежь, в отличие от взрослых, обожающих светло-серые же габардиновые пальто, но в основном ходивших в прохладное время в жутких черных, простроченных как матрасы-тюфяки крупными строчками, фуфайках, и быстро доехал до Балмошной.
Автобусы ходили, конечно, не как в Москве, примерно один-два рейса в час, к тому же порой долго стояли на переезде от Кислотного (так называлась остановка около химзавода имени Серго Орджоникидзе), где асфальтовая дорога (на самом деле, старый Соликамский тракт, которым гоняли ещё в царское время каторжников) пересекала двуколейку, по которой почти безостановочно шли грузовые поезда, поезда дальнего следования и пригородные электрички. Прибавьте для колорита царившую над химзаводом трубу, казавшуюся в детстве куда выше всяких там телевизионных башен и мачт, над которой постоянно стоял мощный столб желтого, переливающегося различными оттенками ядовитого цвета ("лисий хвост", как шутили земляки) и разлетающиеся в разные стороны в зависимости от силы и направления ветра облака и тучки, состоящие в основном из азотистых соединений, конечно, того же ядовито-желтого цвета.
От автобусной остановки в поселок Балмошная по всей высоте холма тянулась традиционно-мощная, содержащаяся в относительном порядке лестница в десять-одиннадцать пролетов, особенно опасной она была зимой, когда неосторожный путешественник мог загреметь с той или иной высоты, поскользнувшись на неизбежной наледи, жаль только, что выводила она хоть и в центр поселка, но довольно далеко от той части, где стоял бабушкин дом.
Обычно же я пользовался косой тропой, диагонально тянувшейся по холму с выходом прямо в заветную часть поселка. Нужно добавить, что на центральной улице, параллельной той, где стояла бабушкина избушка, третьим от угла был крепкий, на тот момент уже двухэтажный рубленый из ядреных бревен дом ("пятистенка") моего дяди Николая Григорьевича Устинова (он был младшим сыном от первого брака моего деда, овдовевшего довольно рано и женатого вторым браком на также вдове, любимой моей бабушке Василисе Матвеевне Романовой (в девичестве Подвинцевой), с одним из сыновей которого, моим одногодком Пашкой, я тогда дружил. Мы навещали друг друга в детстве не реже раза в неделю, оставались ночевать, играли во все мальчишечьи игры, причем я был заводилой, в прятки, лапту, футбол, "войну", городки, попа гоняло, чижик, позже в "пристеночек" и "чику" - на деньги, а не на жестяные кружочки крышек пивных бутылок, как позднейшая поросль, - в которой я, признаться, был зело удачлив и, несмотря на близорукость, ловко метал особенную свинцовую битку, хорошо бил по кону, нередко опустошая не такие уж и полные мальчишеские карманы, пока мои родители не застукали меня в разгар очередной крупной игры по Пашкиной же наводке и, дав выволочку, взяли слово не играть на деньги, которое я, как ни трудно держу до сих пор, делились нехитрыми секретами и случайными знаниями подростковой жизни тех лет, и все-таки были р а з н ы м и: я хорошо учился и шел по жизни впереди своего возраста, много читал и жил, в общем-то, белоручкой; а Пашка рос в многодетной семье (он был то ли седьмым, то ли восьмым, и после него тянулись ещё трое: умственно-отсталая Нина, Сергей и Сашок, недаром их мать Настасья Филипповна была награждена орденами и медалями, носила громкое тогда звание "Мать-героиня"), много работала по домашнему хозяйству, в огороде, который в отличие от нашего, интеллигентского - с яблонями и клубникой, был скопищем всего на свете: помидоры, огурцы, капуста, морковь, бобы, горох, естественно, картофель, кабачки, дыни, даже арбузы муляжными снарядами лежали на поле трудовой брани, да я ещё забыл про мак, к которому меня особенно тянуло (но мак отбивает память, предупреждали меня родные, не ешь его много, а как я жевал его сухие терпкие зерна, обожал булочки с маком, которые сейчас начисто вывелись), учился плохо, сидел в каждом классе по два-три года, причем в его семье это не считалось прегрешением, книжная страсть его миновала, но сейчас он - по слухам - не пропал, а наоборот преуспел и развернулся сначала в Воткинске, а потом в Крыму, где стал кем-то вроде купца первой гильдии, и если его отец, заводской рабочий, потом мастер в цеху, подрабатывал летом, сплавляя плоты по Каме и Чусовой, бревна для которых сам и заготавливал, то Павел Николаевич Устинов сейчас гонит уральский лес составами в Феодосию, Симферополь и Ялту, а в северные области - обратно - шлет теми же составами и рефрижераторами помидоры и орехи, фрукты и консервы, морские деликатесы, сменив попутно кучу "иномарок" (у него потомственные "золотые руки") и обзаведясь в Крыму целым хутором, где в центре фольварка возведен кирпичный особняк в три этажа с мансардой и витражными стеклами, который я сам, правда, не видел, но земля недаром слухом полнится, и родня тот слух бурно обсуждает.
Проходя по уличным зигзагам в тот весенний полувечер (было 4-5 часов пополудни, когда ещё не совсем темно, но и уже не светло, а колышутся студенистые сумерки, быстро густеющие голубовато-серовато-фиолетовым желатином, лакируя тем самым барахтающихся в водянистой сутеми прохожих), я встретил Павла с его сексапильной, как бы сейчас выразились, подругой (имя начисто забыл), тринадцати-четырнадцатилетней соседкой, с которой он, шестнадцатилетний, уже не стыдясь своих родителей, открыто жил (она же была сиротой и квартировала у своей дальней родственницы), а впоследствии на ней женился и, наверное, счастливо женат по сей день, и перебросившись какими-то малозначащими фразами, поспешил к бабушке все за той же картошкой.
Бабкина избёнка, одно слово, что считалась частным владением, а на самом деле выглядела чисто избушкой на курьих ножках из сказок и мультфильмов: за заурядной изгородью стоял домик-калека (бревна от солнца, дождя и, главное, плохого качества древесины вспучились диковинными наростами и были разодраны расщепами и щелями, словно по ним прошлись когти чудовищного зверя-великана, пакля торчала как космы десятилетиями нечесаной ведьмы, окна таращились старческими бельмами, а крыша, казалось, того и гляди, сползет набекрень; если же к избёнке подойти с тыла, то примыкающий к домику сарайчик, крытый заподлицо той же крышей из дранки, что и вся изба, представлял жалкое зрелище - вся его задняя часть была не бревенчатая и даже не брусчатая, а просто кое-как закрыта корьем, (снятой с бревен корой, уже не полукруглой, а частично распрямленной и уплощенной, но легко раздвигаемой упорными руками, разламываемой и т.д. и т. п.). Мы с Пашкой как-то, раздвинув корье, залезли к бабке в сарай, и выгребли всю пустую посуду (в основном, винные бутылки), и сдали их в приемный пункт, чтобы на вырученные копейки очередной раз сыграть в "чику".
Что-то я так и не приблизился к полутрагической развязке первой истории, увлёкся ретардацией (читатель, смотри словарь) и почти с головой ушел в другое время, в другое место, где был по-своему счастлив и несчастлив одновременно.
Итак, в тот весенний вечер корзина была вровень с краями наполнена отборной картошкой, хранившейся в глубокой "яме" в огороде (в подполе она быстрее дрябла и прорастала), я смёл все скромные бабкины угощения, взял с собой нехитрые гостинцы для родителей и сестры (пирожки с капустой, пирожки с рисом, луком и крутым яйцом и, конечно, шаньги, это картофельные ватрушки, если кто не знает) и почапал назад, на автобус.
И тут-то на пересечении с Пашкиной улицей меня остановила ватага таких же подростков, как и я, среди которых снова был мой двоюродный брат со своей аппетитной подругой. Смысл тогдашнего разговора не помню, выяснения счетов не было, но царило магнитное поле озлобленности, заставившее меня насторожиться, тут же распрощаться и двинуться к спуску с холма. Павел с подругой (Света её звали, вспомнил все-таки, точно Светка, и была она не блондинкой, как можно предположить по эмоциональной окраске имени, а жгучей брюнеткой) пошел в свою сторону, и это, как оказалось, было началом нашего окончательного расхождения. Спустя несколько дней я выяснил. что он з н а л, что меня могут убить и ничего не сделал не только для моего спасения, но даже не предупредил, не намекнул мне на серьезность грядущей опасности. Его тоже можно понять задним числом, он был тутошний, с в о й, ему предстояло ещё долго жить на той же улице, встречаясь ежедневно и ежевечерне с теми же ребятами, а я, двоюродный брат, сводный кузен, был жителем другого поселка, т. е. почти инопланетянином.
Странно, что сейчас эта дворово-уличная психология подросткового сообщества видоизменилась, трансформировалась. Конечно, определенное недоброжелательство к чужакам (обитателям д р у г о г о квартала или района) осталось, но тех побоищ, которые в годы моего детства сталкивали уличные группы (я бы все-таки не назвал их бандами), вынуждая драться не просто кулаками или солдатскими и школьными ремнями с массивными металлическими пряжками, но и прутьями, кольями, металлическими полосами (мечами), кастетами, бросаться камнями, доходя порой до прямой поножовщины, сегодня не возникает, хотя люди определенно не стали добрее.
Попрощавшись, я пошел к автобусной остановке, находившейся у подножья холма, на котором стоял поселок, и возможно имел бы шанс убежать от преследователей, если бы припустил налегке, что с пятнадцати-двадцатикилограммовой корзиной было невозможно. Бросить же такую ценность, как корзина с картошкой, я не додумался, да и не решился бы.
Моя ускоренная прыть и некоторые промедленья переговоры встреченной ватаги продлились от силы несколько минут. За это время я достиг склона холма и имел выбор: спускаться по безлюдной тропе, где меня могли, догнав, сбросить вместе с корзиной, переворачивая как бревно и, конечно, рассыпав картошку, за которой, собственно говоря, я и приехал или же двинуться к началу лестницы, где виднелись людские фигуры, и был шанс взрослой защиты. Я выбрал второе.
Меня нагнали на первых же пяти метрах после поворота направо, к лестнице. Я шел, накренясь вперед и немного в сторону, противоположную корзине, сильно оттягивающей руку. Вокруг меня как бабочки вокруг огонька или точнее как комары в сумерках вокруг живого тепла человека или животного роились налитые злобой подростки.
Я не помню, как они были одеты. Было их шесть или восемь, может быть, даже десять-одиннадцать. Верховодил ими мой давний соперник на протяжении шести-восьми последних лет, звали его, кажется, Слава. Я общался с ним, как и со многими ребятами Балмошной, навещал Пашку; мы играли в одни игры, изредка спорили, сшибались, боролись, хотя до драки дело никогда не доходило. В борьбе я чаще брал верх, моя мосластая крупнокостная фигура способствовала борцовскому преимуществу.
В роении вокруг меня была какая-то цель и смысл, разгадывать который было некогда. Я спешил к лестнице, к взрослым людям, у которых надеялся найти защиту, спасая картошку. То один, то другой, а то сразу, двое ребят забегали передо мной, преграждая путь, причем чаще спиной, чем лицом, помахивая, тем не менее, кулачишками. Я отмахивался одной рукой, отбивался и прокладывал путь уже по сантиметрам к своему спасению.
Наверное, рассказ длится дольше, чем развивалось само событие. Круг замкнулся. Меня остановили. Обложенный, я действовал по наитию. Я поставил рядом с собой корзинку, часть картошки все-таки высыпалась из нее. Я начал не очень умело драться, попал двум-трем нападавшим по физии, получил сам удар в правый глаз (очки я тогда, к счастью, не носил принципиально, и это правильно, как выразился бы Михаил Сергеевич Горбачев, ибо в очках я не продержался бы в драке и секунды). Внезапно я отыскал всем своим существом главного обидчика, коновода ватаги, вцепился в него, пытаясь или задушить или свалить с ног, не обращая уже внимания на остальных участников драки, и успел выпалить:
- Что-то ты сегодня много помощников собрал! Видно, один на один со мной выйти, кишка тонка?!
Этот выпад меня, видимо, и спас. Мой противник ответил мне в том же духе, что он меня не боится и может вполне справиться один. Кажется, мы ударили друг друга ещё раз или два. Но запал вышел, произошла разрядка, драка закончилась.
Мне даже помогли собрать рассыпанную картошку. Я донес корзинку до колонки с водой (тогда почти в каждом квартале стояли эти короткоголовые монстры - чугунные тумбы, наподобие теперешних урн, увенчанные несколько сбоку отполированной от тысяч прикосновений рукояткой, нажав на которую можно было лихо выхлестнуть наоборотный фонтан пузырьковой воды, бешено бьющей в днище принесенного ведра или просто в земляную или бетонную выбоину), обмыл свои раны, вытер лицо носовым платком и что-то ещё дожевал в словесной перебранке с противником. Его подручные молчали и больше не возникали. Вина моя, оказывается, была в том, что полгода назад, в начале зимы, я якобы сказал, что Слава не умеет играть в хоккей. Может быть, и вправду сказал, не помню. А передал ему мои слова или нарочно подзудил всё тот же неугомонный мой двоюродный братец. Хорош гусь, нечего сказа ь. Да и эти архаровцы хороши, бросились на меня, как стая волчат.
Рядом, метрах в десяти от нас были взрослые, но они даже не обратили внимания на нашу потасовку, а если и обратили, то предпочли не ввязываться. Загадочный русский характер, господа читатели!
Я уехал на автобусе домой. А спустя несколько дней узнал, что противника моего и всю его шайку арестовали за убийство какого-то старика, случившееся может быть через час после моей с ними стычки. Разрядка в драке со мной была недостаточной, энергия преступления до конца не выплеснулась.