Страница:
Глава 17
ИГОЛКА – СТО РУБЛЕВ!
Как скопнили сена, решил царь со старейшинами ходуна Нилыча в Кострому сгонять.
Тут у крестьян недельки две вольготных получается. Ране первого Спаса у нас жита не косят.
Вышел из дому Нилыч, еще зорька не занималась. Путем-дорогою двух верст не прошел и взял напрямик через топь. С кочки на кочку, как заяц, попрыгивает, посошком твердыню ощупывает. Прыткий, даром, что седьмой десяток на исходе… Солнышко ясное на полдень стало, а Нилыч уже топь перевалил и, лаптей не замочив, присел в буреломе, в тенечке, хлебушка из котомки достал, соли в тряпочке, пожевал, перекрестясь на восток, испил водички болотной и дале побрел.
Любо ему бором идти. Земля чистая, желтой хвоей, как песком морским, усыпана. Могучие сосны стеной стоят, в небо вершинами упираются. Холодок. Не пробивает Ярило своими стрелами зеленые своды нерукотворенного Божьего храма. Черныши-тетерева молодые из-под ног порхают. Лиса Патрикеевна из дремучего папоротника остроносое рыльце высовывает. В чаще, в гущине и на самого хозяина очень просто наскочить. Залезет он, бурый, в малину, загребает лапами кусты и сосет спелую душистую ягоду. Ничего. В эту пору медведь человеку не страшен. Сытый, весь жиром залит, что боров кормленный. На ягоду, на сладкий мед его тянет. Сунь ему под самое рыло хоть телка – отвернется. Гукни на него с присвистом – убежит.
Нет страха в лесах для Нилыча. Все лесные приметы ему ведомы: взглянет на пень замшалый, и тот; пень ему путь укажет.
Полон творений Господних темный лес, и каждое хвалу своему Создателю воспевает. Вот хоть грибы, уж, кажется, проще их нет созданий. Бабам да ребятишкам лишь ими заниматься. А погляди, у каждой свой обычай. Стоит пузатый гриб-боровик, как купец раздулся. Нашел – ищи рядом другого. Всегда парой живут. А грузди – те скопом, в кучу собьются, сухим листом укроются и прижукнутся в тайности. Осенью опенки на пнища гнилые набегут, что цыплочки под наседку. Бери их всею горстью.
Папоротник-трава клады указывать может, если кто петушиное слово знает. Много их в лесах позарыто. Xoронились здесь лихие душегубы и разбойники от царского гнева. Что награбят на матушке-Волге, сюда леса тащут, куда царская рука коротка.
Много чего от дедов про лес слыхал Нилыч, многое и сам повидал. Ученые люди говорят – лешего нет, одна выдумка. А ты ночуй в глухом лесу: и услышишь и увидишь. Днем-то он спит, а ночью хозяйство свое блюдет, осматривает. Встретишь, иди к нему без страха, но с вежливостью, шапку скинь, скажи:
– Здравствуй, дедушка Когтев!
И ничего тебе не будет.
Тоже и русалки. Скушно им без мужского племени, известно – девки все на один лад. Попадешь к ним, – играм их не противься. Повесели водяниц, песню спой. Поиграй с одной, другой. Греха в том нет. Не исчадья они сатанинские, а души бездольные, тоже Божьи творения.
Переспал в лесах две ночи Нилыч и на луга вышел, которые матушка Волга поит. Потому они и поймой прозываются. Заблестели главы Ипатьева. Свято место древнее. Отсель земли русской устроение вышло.
Мимо врат монастырских идет Нилыч. Что за притча такая? Врата настежь растворены, а монахов да нищей братии не видно. И пора бы уж к ранней благовестить, а молчат надиво подобранные певуны-колокола. Над вратами красные полотнища протянуты, а на них что-то мелом написано. Николи такого не видывал на святых вратах Нилыч.
– Чудеса!
Через Костромку мост, как и прежде. Только бутаря нет, который проходную копейку брал. Ну, что ж. Это к прибыли.
Вот и Зотова фабрика. Велика она, десять тысяч народу кормит. А людей опять не видно, и из труб дым не валит. Неужель прикрыл Зотов свое огромное заведение? Чем же тогда людям сим существовать?
Что дале, то чуднее становится. На главной площади, от которой улицы на все стороны идут, по прежнему столп каменный стоит, под ним Сусанин колена преклонил, а Царя-отрока со столба, как ветром снесло… Заместо него красный флаг утвержден. И на присутствии, и на кордергардии, и на доме губернаторском – везде красные флаги болтаются. Здесь людно, спешит, бежит народ, а куда – не понять: на Русиной улице все окна у лавок досками забиты.
Нилыч на базар подался. И здесь людно. У мясных лотков бабы йа крик друг у дружки говядину рвут. Чудная говядина, темная…
Осведомился Нилыч у одной:
– Почем, сударыня, за говядину эту платили? А она на него бельмы выпучила.
– Слепой ты, что ль аль пьян с денатура? Говядина-то – конина!
– Тьфу! Окаянство!
Перед булочной – светопреставление. В двери народ лезет, друг дружку давит, а подалее чуть не на полверсты один за одним в ряд стоят, и всё лаются. Из дверей кто выскочит, малый кулечек в руках держит, а то и прямо в горсти: хлеба окромышек и еще что-то.
Опять поинтересовался Нилыч:
– Что это такое будет?
– Не видишь, что ль, старый чорт, опять хлеба четверка да полфунта жмыха на талон!
– Эге! Вот оно почему люди лаются!
А навстречу баба идет. Пачку иголок в руке держит. Аккурат, что Нилычу надо. Заказала своя баба беспременно иголок купить.
– Почем пачка, мать?
– На штуки продаю. Советскими сто, керенскими сорок. В уме ли она своем, али смеется?
– Нилыч! Здорово! Как Бог принес?
Слава те, Господи! Человек знакомый. Жирновский приказчик, что товар в Урени возил.
– Здравья вам желаем. На своих, на двоих, по первопутку.
– Ишь, веселый какой! Из Уреней?
– Из них самых.
– Наслышаны. Царство там свое учредили, а у нас вишь какая республика.
– Глазом вижу, а в толк не возьму. Бабонька вон энта сто рублев за иголку просит…
– Скоро, дед, и тысячу заплатишь, к тому идет.
– Да ведь то разоренье народу?
– А кого разорять-то? Русину улицу видал? Вся торговля прикрыта, а какой был товар – обобран. Купцы побогаче в заложники взяты, в остроге содержатся, а Огородникова, барина, что за воров да за мошенников в суде заступался, на смерть застрелили. Вот она какая, республика-то – а сам в сторонку Нилыча отводит, на ухо шепчет: “Красный террор объявили, чтоб, значит, всех буржуев искоренить, чека в город прибыла и трибунал с матросней. Теперь держи ухо востро. Дай срок, и до вас доберутся. Сила! Ну, прощевай, Нилыч, мне жену сменять надо, с вечера в череде стоит”.
И убег. У Нилыча в голове, как обухом, стучит. Вот где лес-то темный! К кому пойти, кого спросить, что всё это обозначает?
Решился. К землемеру. Барин хороший, ученый, годков пять назад, когда дачу казенную обмерял, в Уренях у попа помещался. С той поры у него же на кухне Нилыч всегда ночевал, когда в Кострому бегал. К нему, значит.
Землемер дома оказался. В огородике копается. Нилыча встретил ласково.
– Чайку попьешь? Ничего, брат, не обмирщишься, он морковный. Китайский-то – тю-тю скончался, царствие ему небесное. Ну, выкладывай, с чем пришел?
Все ему Нилыч поведал: и про Фролку, и про царя избрание, и про конину, и про иголку сторублевую.
– Скамей, барин, на милость, что всё сие означает? Землемер бороденку почесал и очки протер.
– Объяснить тебе это трудновато. Означает, сие революцию и крушение общественных устоев.
Долго рассказывал землемер. Неукулемные слова выговаривал, но всё же дал мозгам просветление. Народ, царя скинув, разбаловался: работать никто не хочет, и всяк за готовое хватается. Удержу никому нет. Жрать всем надобно. Господ обобрали, купцов тоже и крестьян пообчистили. Это и есть коммуна. Теперь обирать больше некого. Потому и в булочной жмых, а иголка – сто рублей. Фролки же всякие с мужика последнюю шкуру дерут.
– А когда же тому конец наступит?
– Это ты, брат, в пророки меня произвести хочешь? Но предполагать возможно. С наступлением холодов должно вспыхнуть народное возмущение, и советский строй падет.
– Ленину, значит, крышка будет?
– Всенепременно. И не далее, как к Новому году.
– А нам как быть?
– Ваша судьба может сложиться двояко: или наступлением зимнего пути вас уничтожат, или советский строй падет раньше, и тогда вы спасены.
– Значит, ожидать?
– Ожидать и надеяться, а по мере сил – защищаться.
– Та-а-ак… Значит, всё от Бога! И на ту сторону кладет и на эту. Барин ученый, а и ему в точности ничего не известно. Где же нам-то понять!
В ту же ночь Нилыч домой тронулся. Ну ее, Кострому, шутову сторону!
Еще шибче назад бежит Нилыч. Земля ему споды ножные жжет. Не радует его теперь ни дух легкий, куща зеленая, ни птичий свист. Повидал он людское томление, скверность, оскудение, и думается, что то ж и в Уренях будет.
Порубят тебя, темный сосновый бор, поразгоняют птицу и зверя, сгинут русалки и девки чарусные, леший хозяин в иные места уйдет. Правое слово сказал землемер: «порушены жизни устои». Где же устоять Уреням когда вся Русь великая суетным беспутством объята?
Тут у крестьян недельки две вольготных получается. Ране первого Спаса у нас жита не косят.
Вышел из дому Нилыч, еще зорька не занималась. Путем-дорогою двух верст не прошел и взял напрямик через топь. С кочки на кочку, как заяц, попрыгивает, посошком твердыню ощупывает. Прыткий, даром, что седьмой десяток на исходе… Солнышко ясное на полдень стало, а Нилыч уже топь перевалил и, лаптей не замочив, присел в буреломе, в тенечке, хлебушка из котомки достал, соли в тряпочке, пожевал, перекрестясь на восток, испил водички болотной и дале побрел.
Любо ему бором идти. Земля чистая, желтой хвоей, как песком морским, усыпана. Могучие сосны стеной стоят, в небо вершинами упираются. Холодок. Не пробивает Ярило своими стрелами зеленые своды нерукотворенного Божьего храма. Черныши-тетерева молодые из-под ног порхают. Лиса Патрикеевна из дремучего папоротника остроносое рыльце высовывает. В чаще, в гущине и на самого хозяина очень просто наскочить. Залезет он, бурый, в малину, загребает лапами кусты и сосет спелую душистую ягоду. Ничего. В эту пору медведь человеку не страшен. Сытый, весь жиром залит, что боров кормленный. На ягоду, на сладкий мед его тянет. Сунь ему под самое рыло хоть телка – отвернется. Гукни на него с присвистом – убежит.
Нет страха в лесах для Нилыча. Все лесные приметы ему ведомы: взглянет на пень замшалый, и тот; пень ему путь укажет.
Полон творений Господних темный лес, и каждое хвалу своему Создателю воспевает. Вот хоть грибы, уж, кажется, проще их нет созданий. Бабам да ребятишкам лишь ими заниматься. А погляди, у каждой свой обычай. Стоит пузатый гриб-боровик, как купец раздулся. Нашел – ищи рядом другого. Всегда парой живут. А грузди – те скопом, в кучу собьются, сухим листом укроются и прижукнутся в тайности. Осенью опенки на пнища гнилые набегут, что цыплочки под наседку. Бери их всею горстью.
Папоротник-трава клады указывать может, если кто петушиное слово знает. Много их в лесах позарыто. Xoронились здесь лихие душегубы и разбойники от царского гнева. Что награбят на матушке-Волге, сюда леса тащут, куда царская рука коротка.
Много чего от дедов про лес слыхал Нилыч, многое и сам повидал. Ученые люди говорят – лешего нет, одна выдумка. А ты ночуй в глухом лесу: и услышишь и увидишь. Днем-то он спит, а ночью хозяйство свое блюдет, осматривает. Встретишь, иди к нему без страха, но с вежливостью, шапку скинь, скажи:
– Здравствуй, дедушка Когтев!
И ничего тебе не будет.
Тоже и русалки. Скушно им без мужского племени, известно – девки все на один лад. Попадешь к ним, – играм их не противься. Повесели водяниц, песню спой. Поиграй с одной, другой. Греха в том нет. Не исчадья они сатанинские, а души бездольные, тоже Божьи творения.
Переспал в лесах две ночи Нилыч и на луга вышел, которые матушка Волга поит. Потому они и поймой прозываются. Заблестели главы Ипатьева. Свято место древнее. Отсель земли русской устроение вышло.
Мимо врат монастырских идет Нилыч. Что за притча такая? Врата настежь растворены, а монахов да нищей братии не видно. И пора бы уж к ранней благовестить, а молчат надиво подобранные певуны-колокола. Над вратами красные полотнища протянуты, а на них что-то мелом написано. Николи такого не видывал на святых вратах Нилыч.
– Чудеса!
Через Костромку мост, как и прежде. Только бутаря нет, который проходную копейку брал. Ну, что ж. Это к прибыли.
Вот и Зотова фабрика. Велика она, десять тысяч народу кормит. А людей опять не видно, и из труб дым не валит. Неужель прикрыл Зотов свое огромное заведение? Чем же тогда людям сим существовать?
Что дале, то чуднее становится. На главной площади, от которой улицы на все стороны идут, по прежнему столп каменный стоит, под ним Сусанин колена преклонил, а Царя-отрока со столба, как ветром снесло… Заместо него красный флаг утвержден. И на присутствии, и на кордергардии, и на доме губернаторском – везде красные флаги болтаются. Здесь людно, спешит, бежит народ, а куда – не понять: на Русиной улице все окна у лавок досками забиты.
Нилыч на базар подался. И здесь людно. У мясных лотков бабы йа крик друг у дружки говядину рвут. Чудная говядина, темная…
Осведомился Нилыч у одной:
– Почем, сударыня, за говядину эту платили? А она на него бельмы выпучила.
– Слепой ты, что ль аль пьян с денатура? Говядина-то – конина!
– Тьфу! Окаянство!
Перед булочной – светопреставление. В двери народ лезет, друг дружку давит, а подалее чуть не на полверсты один за одним в ряд стоят, и всё лаются. Из дверей кто выскочит, малый кулечек в руках держит, а то и прямо в горсти: хлеба окромышек и еще что-то.
Опять поинтересовался Нилыч:
– Что это такое будет?
– Не видишь, что ль, старый чорт, опять хлеба четверка да полфунта жмыха на талон!
– Эге! Вот оно почему люди лаются!
А навстречу баба идет. Пачку иголок в руке держит. Аккурат, что Нилычу надо. Заказала своя баба беспременно иголок купить.
– Почем пачка, мать?
– На штуки продаю. Советскими сто, керенскими сорок. В уме ли она своем, али смеется?
– Нилыч! Здорово! Как Бог принес?
Слава те, Господи! Человек знакомый. Жирновский приказчик, что товар в Урени возил.
– Здравья вам желаем. На своих, на двоих, по первопутку.
– Ишь, веселый какой! Из Уреней?
– Из них самых.
– Наслышаны. Царство там свое учредили, а у нас вишь какая республика.
– Глазом вижу, а в толк не возьму. Бабонька вон энта сто рублев за иголку просит…
– Скоро, дед, и тысячу заплатишь, к тому идет.
– Да ведь то разоренье народу?
– А кого разорять-то? Русину улицу видал? Вся торговля прикрыта, а какой был товар – обобран. Купцы побогаче в заложники взяты, в остроге содержатся, а Огородникова, барина, что за воров да за мошенников в суде заступался, на смерть застрелили. Вот она какая, республика-то – а сам в сторонку Нилыча отводит, на ухо шепчет: “Красный террор объявили, чтоб, значит, всех буржуев искоренить, чека в город прибыла и трибунал с матросней. Теперь держи ухо востро. Дай срок, и до вас доберутся. Сила! Ну, прощевай, Нилыч, мне жену сменять надо, с вечера в череде стоит”.
И убег. У Нилыча в голове, как обухом, стучит. Вот где лес-то темный! К кому пойти, кого спросить, что всё это обозначает?
Решился. К землемеру. Барин хороший, ученый, годков пять назад, когда дачу казенную обмерял, в Уренях у попа помещался. С той поры у него же на кухне Нилыч всегда ночевал, когда в Кострому бегал. К нему, значит.
Землемер дома оказался. В огородике копается. Нилыча встретил ласково.
– Чайку попьешь? Ничего, брат, не обмирщишься, он морковный. Китайский-то – тю-тю скончался, царствие ему небесное. Ну, выкладывай, с чем пришел?
Все ему Нилыч поведал: и про Фролку, и про царя избрание, и про конину, и про иголку сторублевую.
– Скамей, барин, на милость, что всё сие означает? Землемер бороденку почесал и очки протер.
– Объяснить тебе это трудновато. Означает, сие революцию и крушение общественных устоев.
Долго рассказывал землемер. Неукулемные слова выговаривал, но всё же дал мозгам просветление. Народ, царя скинув, разбаловался: работать никто не хочет, и всяк за готовое хватается. Удержу никому нет. Жрать всем надобно. Господ обобрали, купцов тоже и крестьян пообчистили. Это и есть коммуна. Теперь обирать больше некого. Потому и в булочной жмых, а иголка – сто рублей. Фролки же всякие с мужика последнюю шкуру дерут.
– А когда же тому конец наступит?
– Это ты, брат, в пророки меня произвести хочешь? Но предполагать возможно. С наступлением холодов должно вспыхнуть народное возмущение, и советский строй падет.
– Ленину, значит, крышка будет?
– Всенепременно. И не далее, как к Новому году.
– А нам как быть?
– Ваша судьба может сложиться двояко: или наступлением зимнего пути вас уничтожат, или советский строй падет раньше, и тогда вы спасены.
– Значит, ожидать?
– Ожидать и надеяться, а по мере сил – защищаться.
– Та-а-ак… Значит, всё от Бога! И на ту сторону кладет и на эту. Барин ученый, а и ему в точности ничего не известно. Где же нам-то понять!
В ту же ночь Нилыч домой тронулся. Ну ее, Кострому, шутову сторону!
Еще шибче назад бежит Нилыч. Земля ему споды ножные жжет. Не радует его теперь ни дух легкий, куща зеленая, ни птичий свист. Повидал он людское томление, скверность, оскудение, и думается, что то ж и в Уренях будет.
Порубят тебя, темный сосновый бор, поразгоняют птицу и зверя, сгинут русалки и девки чарусные, леший хозяин в иные места уйдет. Правое слово сказал землемер: «порушены жизни устои». Где же устоять Уреням когда вся Русь великая суетным беспутством объята?
Глава 18
ВСЕ В ВОЛЕ ГОСПОДНЕЙ
Прибежал и без роздыха тут же царю и старейшим пересказал всё, что видел.
Мужики и старцы сидят молча. Нет ни шуму, ни гомону. Царского слова ждут. Протекло время немалое, пока начал свой сказ царь Петр Алексеевич.
– Что городские заместо хлеба скотьим кормом пробиваются и поганый татарский махан жрут, нам то ни к чему. Своего хлеба хватит, а убоины более того. И что иголка по сто рублев пошла, тоже беда невеликая: шивали в старые времена деревянной иглой, пошьют ею и теперь бабы, а что лавки да лабазы заколочены стоят, даже и к лучшему: соблазна менее для крестьянства. Корень же всего в том, о чем барин двоеручно высказал: устоять ли Уреням, пока Ленину с его властью рушение придет, или же наступит нам ранее того разор и от города порабощение. Коли судил Господь Уреням непопранными пребывать, и сойдется по баринову слову, что к Рождеству Ленину и его сатанинской орде конец, то стоять на своем надо: накрепко затвориться, заставы на путинах учредить, лесу порубить и засеки поставить. Аракчеевскую гать, что при Галицком шляхе – разорить. Своего же воинства до трех сотен поставить можем, и все стрелки. Окромя того и солдатский пулемет имеется, фронтовик же Яшка палить из него умудрен. Даст Бог – отсидимся.
Если же по баринову слову не сбудется, то лучше нам допреж самим на мир идти и городских к тому склонить. Поклонимся хлебушком, рыбкой, убоинкой от своего изобилия. Голодный народ за хлеб святой крест с шеи снимет, а тем более на нашу сторону склонится, Вот это причинство и надлежит нам здесь соборно порешить.
Теперь все разом зашумели. Кричат, один друго не слушает.
Мельник орет:
– Знаем это дело по Фролкину примеру! Накормишь их, несытых! В одной Костроме сорок тысяч ртов, а, поди, по другим городам посчитай. Оберут дочиста!
– Верно! Палец им дай, они всю руку потянут.
– Нет! На мир надо склоняться. Против рожна не попрешь! Сам говоришь – одна Кострома сорок тысяч. А по всей губернии сколько? Не устоять Уреням супротив такой силы, – орет Лукич Селиверстов, что торговлишкой занимался.
– А тем более, народ отощал, злой, что волки о Николу Зимнего.
– С отощалыми-то легче! Какая в них сила?
– Всё от Господа!
– На мир идти!
– Затвориться!
– Пропадем в затворе!
– Отсидимся, милостив Бог!
Нафанаил восстал с простертой дланью. Огнем-полымем палит, честная скуфейка со лба на темечко сдвинулась. Велиим гласом орет, всех покрывает:
– Стоять, яко столпы веры истинной! Аввакуму подобными быти, ибо на правящих след ему – благодать! Многие гонения претерпевали в вере истинной пребывающие, однако ж и доселе лампады наши пред святыми ликами теплются. В дебри уходили, в пещерах и звериных логовах укрывались, а устояли. Позор, разграбление и мученический венец принимали, а живы по сей день! Огнем себя палили и неопалимы остались! И днесь смирится лютость супостатов, посрамлена будет гордыня антихристова! Устоим, не покоримся! В затворе пребудем, яко с нами Бог!
Страхолюден Нафанаил, аки лев рыкающий. Истинно на нем сила Господня! Кто за мир стоял, те устрашились и покорились. Также, конечно, всяк достаток свой посчитал, почто из него немалую часть сдавать городской швали? И царь думы крестьянские понял, встал, окрестился двуперстно и рек:
– Затворимся и станем нерушимо!
Убрались. Обмолотились. Что главное по крестьянству – всё справили, лен подергали, картошку порыли. Олень уже давно в Унже рога омочил – застуденели воды. Пали инеем на траву первые заморозки, и рябина в лесу пожухла.
– Пора!
Созвал царь всеобщий сход. Посчитали силу – с солдатами поболее трех сотен ружей набралось, хотя многие старинного изделия – шомпольные и даже кремневые с раструбом попадались. Постановили быть всем до едина в воинстве, кому призывной срок подошел. У кого же оружия нет – косу напрямь переладить или рогатину сотворить. Вилки тоже годятся, и на медведя с ними хаживают.
Когда до ратного устроения дело дошло, царь Петр всю премудрость свою показал. Отколь что взялось!
Словно Скобелев – белый генерал распоряжается, делил всё Урени на два конца, а каждый конец на три сотни. Назначил концевых, сотенных и десятских на чальников. Аракчеевскую гать более чем на две версты разорили и в малом расстоянии потаенную в лесу землянку вырыли. Там Нилыча с подручными безотлучно пребывать оставили. Перед самими же Уренями многие засеки навалили из сосен.
– Сунься! Бери нас!
Ожидают городских в Уренях без особой тревоги. На Нилыча крепко надеются. Не сплошает старый, вовремя весть даст. Снежок по малости перепадает, но пути настоящего не становится. По Унже только шуга идет, льду нет.
Крестьянство ободрилось:
– Не пойдут на нас городские! Сплоховали! на расправу…
Повеселело и суровое лицо царя Петра Алексеевича. Думалось ему:
– Недалек уже срок, барином советской власти поставленный. Вести из города идут добрые: голод там и на этот год лютует, дров, тоже нет – не везут мужики. Весь народ на советскую власть в большой обиде, даже фабричные, что прежде стеной за нее стояли, теперь отшатнулись. Конец приходит Ленину. К тому же и погода держится. Хотя и снег, но настоящей зимы нет.
Крепкие морозы ударили лишь на Варвару Великомученицу. Унжу в одну ночь сковало. В болотах же вода потеплее, споду греется. На них твердынька тонкая.
Но советская власть того не ведала, и разом, как стала река, войско снарядила на Урени. Нилыч сподручного прислал:
– Видно. По шляху идут, перед гатью стали.
Вскоре же сам прибежал.
– Сунулись, окаянные, мест наших не зная, в топь, где гать была. Ста шагов не прошли – пушку свою увязили! А сила большая: не меньше, как сот два, а то и три…
И назад поспешил для наблюдения. Каждый день стали вести приходить:
– Согнали мужиков из Чудова, гать мостят. Работа споро идет.
– Орудие вытащили.
В ночь все трое прибежали и прямо к царю:
– На твердь вышли. В бору ночуют, костры палят. Надо думать, завтра ждем гостей.
С солнышком царь повелел в била ударить. Не идут, а бегут на выгон мужики. Иные веселы, а на иных лица нет. Друг дружку спрашивают, а пока ничего толком не знают. Кто гуторит:
– Большая сила идет, и сам Ленин с ними.
А кто смеется:
– Солдатишек беглых, “дезиков”, которые за хлебом с мешками по мужикам шастают за воинство посчитали… Тоже Аники-воины!..
Вышел на крыльцо царь и всё в точности объяснил. По концам народ разбил и по сотням развел. Навстреч городским малый дозор выслал. Самых первых охотников; на лыжах побежали.
С остатними старческую молитву на выгоне отстоял, а церковники к попу на молебен сходили. Потом собрал Петр Алексеевич начальников, концевых и сотенных, и на совет в правлении затворился.
Говорил там царь:
– Сподручнее нам этой ночью самим на супостата ударить, пока он с краю топи обозом стоит. Время ночное – жуткое. Всполошим, попятим маленько, с тверди собьем, а на болоте-то еще не крепок лед, споду его греет. Завязнут люди, а орудие всенепременно. Наш верх будет.
Концовые же и прочие сомневаются.
– Наши мужики от дворов не пойдут, а коли и двинутся начала ради, то со страхом и трепетом. Силы боевой, куражу в них не станет.
И царь и старцы сами про то знают:
– Мужик, как кобель цепной: на своем дворе лют и могутен, а отведи его от родного дома – осунется и духом смирится. Вся доблесть из него паром выйдет. Это верно.
Порешили в засеках держаться. Там и укрытия крепкие. Стрелки наши меткие: иные векшу в глаз пулькой малой достают, чтобы шкурка красу не теряла.
– Сподобит Бог городским отпор дать, тогда осмелеет мужик, окрепнет духом. Возможно супостата и в топь гнать, а болот у нас повсеместно в достатке.
На том и решили:
– Стоять.
В тот же час царь концевым и сотенным места боевые указал.
В ночь от лыжных двое прибежали.
– До Дивьего дуба достигли и округ часовни, что по купце, злодеями убиенном, в давние времена поставлена, обоз расположили.
Дивий дуб тот верстах в восьми от Уреней стоял. Триохватное древо, многовечное. И при дедах таким же был и Дивьим прозывался. На Троицу уренские девки, кто заневестится, венки с лентами на ветви его вешали, чтобы Див к Покрову хорошего жениха сыскал. А что за Див такой и какой ему чин, того никто не помнил.
Ночью округ села дозоры ходили, однако ничего не приметили. Солнышко ясное на небо не восходило – наши все по засекам, а царь со старцами уже там. Ожидаем. Остатние лыжники прибежали.
– Близки. Мы лесом бежали, а ихних пять саней по тропе след нам правят. Эти – передовые, сила же за ними верстах в двух.
Не минуло долго времени, выкатывают по тропе пять саней, как сказывали. Едут не шибко. Тропа – не шлях. Снежно. Коням по пузо в низинах.
На передних санях красный флаг утвержден необычного вида, попередно, вроде хоругви и на золотых шнурах с кистями. Кони тоже все красным тряпьем разубраны. Сидят в санях по пятеро. Более ничего не видно.
Подъехали шагов на два ста. Мы не палим. Ожидаем. Снимаются с саней. Подводы оборачивают, в ряд ставят и чего-то на них копошатся.
Трое флаг берут и к нам идут. Флагом помахивают, издалека орут.
– Товарищи-крестьяне, не стреляйте! Допреж того поговорим.
– Поговорить можно. Отчего же?
Подошли не ближе, как на дубовую тень, – шагов на двадцать. Трое. Один в шубе опашной, енотовой. Другие в солдатских шинелишках.
Тот, что в шубе, становится, флаг передает и кричит:
– Товарищи-крестьяне, вы обмануты! Обнаглевшие контрреволюционеры, враги советской власти распространяют о нас гнусные слухи. Не верьте им! Мы, коммунисты, несем крестьянству мир и раскрепощение… – и пошел чесать.
Уренские слушают. Знают: мир-то мир, так и Фролка объяснял, а между прочим хлебушко выгреб и скотинку посчитал… Однако, послушать можно. Даже интересно.
Тут царь подошел, и старцы набежали.
Вожак царя не признал, потому никакого отличия на нем не было – мужик, как и все, – а начетных старцев отличил по скуфьям и по древности.
– Вот они, – орет, – попы ваши, опиумную отраву распространяют!..
А старцы как зашумят:
– Антихрист! Анафема! Велиил! Словеса твои блуд и смрад! Изыди от нас, окаянный!
Нафанаил надрывается на все груди:
– Соблазна твоего и прельщения не приемлем! Изыди, сатана! Не устрашимся врат адовых! – суковник с засеки обламывает и в вожака пуляет.
Стало и нам обидно: пошто наших честных старцев срамит! Сребролюбию они подвержены, это верно, но отравлением человеков не занимались! Того испокон века не было.
Начали и мы в городских снежинами и древом бить. Одному угодили в самый сап: кровью залился. Видят они – кончена их речь. Мужики сами орут, матерятся, Фролку и его продразверстку в мать поминают.
Поворотили лыжи к саням. Там остатние порассунулись, а Симка Трохимов глазастый был – пулеметы в санях подузрил.
– Глядите, – кричит, – с миром пришли, а в соломе пулеметы…
Мужики сильно обозлились и палить хотели, только царь не велел до времени.
Стала ихняя главная сила подходить. Пулеметы с саней стащили и в лес поволокли. Что ж, Урени свой имеют: в срединной засеке, на самой дороге поставлен, ветками еловыми фронтовики его укрыли. Они же при нем и состоят – пять человек.
Солдатишки в лес по обе стороны расходятся, но палить не зачинают. Урени тоже греха брать на душу не хотят, да из охотницкого снаряда и далековато.
Царь Петр Алексеевич засеки обошел, с ним старцы – иконы древние носят, стихиры дроботными голосами поют. Урени – ничего, не робеют. Так больше часа прошло. Совсем ободрились. Кто и духом слабел, и те повеселели.
– Надо полагать, без крови обойдется. Не пойдут солдаты на Урени, – многие так подумали.
Вдруг, как ударит, завыло, засвистело… Словно змей огненный из лесу вынесся… С краев пулеметы, как тетерева, затокали.
– Мать Пресвятая Богородица! Владычица Небесная! Вот она, война-то, какова!
Пулечки промеж нас посвистывают, по засечным соснам постукивают, чок да чок. Уренские тоже палить начали, не в прицел, а более для личного Ободрения.
А оно опять ударило, завыло, засвистало… И еще, и еще, разов пять или шесть…
Фронтовики орут!
– Шрапнель! По селу бьет!
Васютка Железнов, только с Покрова его оженили, на снегу карежится, словно вьюн, выкликает дурным голосом:
– Смертушка моя пришла! Пришел мой час! – в утробу ему пулька ударила.
Оглянулись, а из села бабы бегут, ребятишек волокут, иные, что под руку попало, тащут. Словно на пожаре. Это их шрапнель проклятая напугала. Обезумели.
Царь Петр Алексеевич вдоль засек бежит, как лось сохатый, снег пургой раскидывает. Шумит фронтовикам издалека:
– Чего вы, растакие-сякие, из пулемета своего бить не зачинаете!
А те – через засеку – скок! Отбежали шагов на двадцать, руки вздели и орут:
– Не стреляй – свои!..
Тут на Урени страх и нашел. Потекли мужики, кто куда! Одни в село, к бабам и добру своему, другие – в лес.
Добежал до середней засеки царь Петр и видит: там одни старцы округ Нафанаила в кучу сбились, кто подревнее – в снег поседали, крестятся. Нафанаил же стоит, аки столп, Нерукотворенного Спаса древнюю икону подъявши, глаза выпучил, уста отверзты, а голос из нутра не идет. Словно закаменел.
Оглядел Петр Алексеевич округ себя на все четыре стороны, перекрестился, опустил могутные длани и стал под сосенку.
А солдаты из засеки бегут по всей линии, винтовки держат наперевес и не палят даже, разве один-другой стрельнет из озорства. Добежали. Окружили царя и старцев, наставили на них штыки.
– Сдавайтесь!
Какая может быть сдача! Сами видят: стоят перед ними немощные старцы, все без оружия. Петр Алексеевич свою винтовку допреж того в снег бросил. Солдаты лаются:
– Кончилась ваша контра, гады! Ишь, чего задумали: советскую власть сокрушать! Поумней вас о том стараются, да не выходит дело!
Фронтовики наши уже промеж них крутятся, цыгарки раскуривают, указывают на Петра Алексеевича:
– Вон он самый царь есть, всему глава!
Солдаты разом на него, кушак открутили и руки ему назад повязали. Тоже сотворили и над Нафанаилом. Оба они не противились.
На могутность Петра Алексеевича дивуются.
– Ну и сила! По ней судя, должно, и в цари выбран. Прямой Петр Великий.
– А его и звать Петром, – кажут уренские фронтовики. Смеются.
Приспел и в енотовой шубе.
– Этот царь? – указывает на Петра.
– Он.
– Здравия желаем, ваше уренское величество, – смеется.
Повели всех к Уреням. Царя с Нафанаилом впереди и штыки на них наставлены, старцы сзади кучей. Однако, никого не бьют, только лают.
Царь за весь путь ни одного слова не вымолвил. Всегда молчалив был мужик, а тут как окаменел. Только когда его на крыльцо правленское возводили, оглянулся и в пояс Уреням поклонился.
– Да будет воля Твоя, о Господи!
После взятия Уреней красной армией началась обычная расправа. Кроме царя, Нафанаила и начетчиков, забрали около пятидесяти зажиточных крестьян, мельника, торговца Селиверстова, а также и попа с учителем. Всех в ту же ночь погнали пешком в Кострому, дав, правда, проститься с родными. Отряд остался в селе.
Начался такой грабеж, что уренчане с умилением вспоминали о Фролке.
– Тот хоть жито забирал, но на прокорм оставлял, а скотинки хватил самую малость. Эти же…
Село было обязано не только выполнить продналог и все поставки за просроченное время, исчисленные в непомерно высоких цифрах, но внести пеню и уплатить контрибуцию деньгами.
Для гарантии уплаты взяли заложников. Жены арестованных, ошалев от страха, вытаскивали заветные кубышки и вытряхивали их в полы красноармейских шинелей. Красноармейцы, участвовавшие в “Уренском походе”, так разжились, что цена золота и “романовских” на костромском базаре пала чуть не на половину.
Зерно выкачали дочиста, угнали большую часть скотины. Подвод нехватало даже в богатых лошадьми Уренях. Созвали возчиков из соседних сел. Картошку тоже забрали и, как водится в социалистическом хозяйстве, свалили на правленском дворе в огромный ворох и поморозили. Но всё же увезли к весне: голодные горожане всё сожрут, еще в очередях за нее драться будут.
Тащили и по мелочи. Зайдет красноармеец в избу, увидит хорошие хозяйские сапоги иль валенки:
– Дай-ка примерить!
И кончено. Всегда по ноге приходились.
Шитые шелками ручники из-под образов, как правило, шли “на оборону”. Впрочем, существовала своя воровская этика: красноармеец, живущий на постое, в своей избе не крал и даже защищал хозяйское добро от налетов, если баба прикармливала жирно.
Мужики и старцы сидят молча. Нет ни шуму, ни гомону. Царского слова ждут. Протекло время немалое, пока начал свой сказ царь Петр Алексеевич.
– Что городские заместо хлеба скотьим кормом пробиваются и поганый татарский махан жрут, нам то ни к чему. Своего хлеба хватит, а убоины более того. И что иголка по сто рублев пошла, тоже беда невеликая: шивали в старые времена деревянной иглой, пошьют ею и теперь бабы, а что лавки да лабазы заколочены стоят, даже и к лучшему: соблазна менее для крестьянства. Корень же всего в том, о чем барин двоеручно высказал: устоять ли Уреням, пока Ленину с его властью рушение придет, или же наступит нам ранее того разор и от города порабощение. Коли судил Господь Уреням непопранными пребывать, и сойдется по баринову слову, что к Рождеству Ленину и его сатанинской орде конец, то стоять на своем надо: накрепко затвориться, заставы на путинах учредить, лесу порубить и засеки поставить. Аракчеевскую гать, что при Галицком шляхе – разорить. Своего же воинства до трех сотен поставить можем, и все стрелки. Окромя того и солдатский пулемет имеется, фронтовик же Яшка палить из него умудрен. Даст Бог – отсидимся.
Если же по баринову слову не сбудется, то лучше нам допреж самим на мир идти и городских к тому склонить. Поклонимся хлебушком, рыбкой, убоинкой от своего изобилия. Голодный народ за хлеб святой крест с шеи снимет, а тем более на нашу сторону склонится, Вот это причинство и надлежит нам здесь соборно порешить.
Теперь все разом зашумели. Кричат, один друго не слушает.
Мельник орет:
– Знаем это дело по Фролкину примеру! Накормишь их, несытых! В одной Костроме сорок тысяч ртов, а, поди, по другим городам посчитай. Оберут дочиста!
– Верно! Палец им дай, они всю руку потянут.
– Нет! На мир надо склоняться. Против рожна не попрешь! Сам говоришь – одна Кострома сорок тысяч. А по всей губернии сколько? Не устоять Уреням супротив такой силы, – орет Лукич Селиверстов, что торговлишкой занимался.
– А тем более, народ отощал, злой, что волки о Николу Зимнего.
– С отощалыми-то легче! Какая в них сила?
– Всё от Господа!
– На мир идти!
– Затвориться!
– Пропадем в затворе!
– Отсидимся, милостив Бог!
Нафанаил восстал с простертой дланью. Огнем-полымем палит, честная скуфейка со лба на темечко сдвинулась. Велиим гласом орет, всех покрывает:
– Стоять, яко столпы веры истинной! Аввакуму подобными быти, ибо на правящих след ему – благодать! Многие гонения претерпевали в вере истинной пребывающие, однако ж и доселе лампады наши пред святыми ликами теплются. В дебри уходили, в пещерах и звериных логовах укрывались, а устояли. Позор, разграбление и мученический венец принимали, а живы по сей день! Огнем себя палили и неопалимы остались! И днесь смирится лютость супостатов, посрамлена будет гордыня антихристова! Устоим, не покоримся! В затворе пребудем, яко с нами Бог!
Страхолюден Нафанаил, аки лев рыкающий. Истинно на нем сила Господня! Кто за мир стоял, те устрашились и покорились. Также, конечно, всяк достаток свой посчитал, почто из него немалую часть сдавать городской швали? И царь думы крестьянские понял, встал, окрестился двуперстно и рек:
– Затворимся и станем нерушимо!
Убрались. Обмолотились. Что главное по крестьянству – всё справили, лен подергали, картошку порыли. Олень уже давно в Унже рога омочил – застуденели воды. Пали инеем на траву первые заморозки, и рябина в лесу пожухла.
– Пора!
Созвал царь всеобщий сход. Посчитали силу – с солдатами поболее трех сотен ружей набралось, хотя многие старинного изделия – шомпольные и даже кремневые с раструбом попадались. Постановили быть всем до едина в воинстве, кому призывной срок подошел. У кого же оружия нет – косу напрямь переладить или рогатину сотворить. Вилки тоже годятся, и на медведя с ними хаживают.
Когда до ратного устроения дело дошло, царь Петр всю премудрость свою показал. Отколь что взялось!
Словно Скобелев – белый генерал распоряжается, делил всё Урени на два конца, а каждый конец на три сотни. Назначил концевых, сотенных и десятских на чальников. Аракчеевскую гать более чем на две версты разорили и в малом расстоянии потаенную в лесу землянку вырыли. Там Нилыча с подручными безотлучно пребывать оставили. Перед самими же Уренями многие засеки навалили из сосен.
– Сунься! Бери нас!
Ожидают городских в Уренях без особой тревоги. На Нилыча крепко надеются. Не сплошает старый, вовремя весть даст. Снежок по малости перепадает, но пути настоящего не становится. По Унже только шуга идет, льду нет.
Крестьянство ободрилось:
– Не пойдут на нас городские! Сплоховали! на расправу…
Повеселело и суровое лицо царя Петра Алексеевича. Думалось ему:
– Недалек уже срок, барином советской власти поставленный. Вести из города идут добрые: голод там и на этот год лютует, дров, тоже нет – не везут мужики. Весь народ на советскую власть в большой обиде, даже фабричные, что прежде стеной за нее стояли, теперь отшатнулись. Конец приходит Ленину. К тому же и погода держится. Хотя и снег, но настоящей зимы нет.
Крепкие морозы ударили лишь на Варвару Великомученицу. Унжу в одну ночь сковало. В болотах же вода потеплее, споду греется. На них твердынька тонкая.
Но советская власть того не ведала, и разом, как стала река, войско снарядила на Урени. Нилыч сподручного прислал:
– Видно. По шляху идут, перед гатью стали.
Вскоре же сам прибежал.
– Сунулись, окаянные, мест наших не зная, в топь, где гать была. Ста шагов не прошли – пушку свою увязили! А сила большая: не меньше, как сот два, а то и три…
И назад поспешил для наблюдения. Каждый день стали вести приходить:
– Согнали мужиков из Чудова, гать мостят. Работа споро идет.
– Орудие вытащили.
В ночь все трое прибежали и прямо к царю:
– На твердь вышли. В бору ночуют, костры палят. Надо думать, завтра ждем гостей.
С солнышком царь повелел в била ударить. Не идут, а бегут на выгон мужики. Иные веселы, а на иных лица нет. Друг дружку спрашивают, а пока ничего толком не знают. Кто гуторит:
– Большая сила идет, и сам Ленин с ними.
А кто смеется:
– Солдатишек беглых, “дезиков”, которые за хлебом с мешками по мужикам шастают за воинство посчитали… Тоже Аники-воины!..
Вышел на крыльцо царь и всё в точности объяснил. По концам народ разбил и по сотням развел. Навстреч городским малый дозор выслал. Самых первых охотников; на лыжах побежали.
С остатними старческую молитву на выгоне отстоял, а церковники к попу на молебен сходили. Потом собрал Петр Алексеевич начальников, концевых и сотенных, и на совет в правлении затворился.
Говорил там царь:
– Сподручнее нам этой ночью самим на супостата ударить, пока он с краю топи обозом стоит. Время ночное – жуткое. Всполошим, попятим маленько, с тверди собьем, а на болоте-то еще не крепок лед, споду его греет. Завязнут люди, а орудие всенепременно. Наш верх будет.
Концовые же и прочие сомневаются.
– Наши мужики от дворов не пойдут, а коли и двинутся начала ради, то со страхом и трепетом. Силы боевой, куражу в них не станет.
И царь и старцы сами про то знают:
– Мужик, как кобель цепной: на своем дворе лют и могутен, а отведи его от родного дома – осунется и духом смирится. Вся доблесть из него паром выйдет. Это верно.
Порешили в засеках держаться. Там и укрытия крепкие. Стрелки наши меткие: иные векшу в глаз пулькой малой достают, чтобы шкурка красу не теряла.
– Сподобит Бог городским отпор дать, тогда осмелеет мужик, окрепнет духом. Возможно супостата и в топь гнать, а болот у нас повсеместно в достатке.
На том и решили:
– Стоять.
В тот же час царь концевым и сотенным места боевые указал.
В ночь от лыжных двое прибежали.
– До Дивьего дуба достигли и округ часовни, что по купце, злодеями убиенном, в давние времена поставлена, обоз расположили.
Дивий дуб тот верстах в восьми от Уреней стоял. Триохватное древо, многовечное. И при дедах таким же был и Дивьим прозывался. На Троицу уренские девки, кто заневестится, венки с лентами на ветви его вешали, чтобы Див к Покрову хорошего жениха сыскал. А что за Див такой и какой ему чин, того никто не помнил.
Ночью округ села дозоры ходили, однако ничего не приметили. Солнышко ясное на небо не восходило – наши все по засекам, а царь со старцами уже там. Ожидаем. Остатние лыжники прибежали.
– Близки. Мы лесом бежали, а ихних пять саней по тропе след нам правят. Эти – передовые, сила же за ними верстах в двух.
Не минуло долго времени, выкатывают по тропе пять саней, как сказывали. Едут не шибко. Тропа – не шлях. Снежно. Коням по пузо в низинах.
На передних санях красный флаг утвержден необычного вида, попередно, вроде хоругви и на золотых шнурах с кистями. Кони тоже все красным тряпьем разубраны. Сидят в санях по пятеро. Более ничего не видно.
Подъехали шагов на два ста. Мы не палим. Ожидаем. Снимаются с саней. Подводы оборачивают, в ряд ставят и чего-то на них копошатся.
Трое флаг берут и к нам идут. Флагом помахивают, издалека орут.
– Товарищи-крестьяне, не стреляйте! Допреж того поговорим.
– Поговорить можно. Отчего же?
Подошли не ближе, как на дубовую тень, – шагов на двадцать. Трое. Один в шубе опашной, енотовой. Другие в солдатских шинелишках.
Тот, что в шубе, становится, флаг передает и кричит:
– Товарищи-крестьяне, вы обмануты! Обнаглевшие контрреволюционеры, враги советской власти распространяют о нас гнусные слухи. Не верьте им! Мы, коммунисты, несем крестьянству мир и раскрепощение… – и пошел чесать.
Уренские слушают. Знают: мир-то мир, так и Фролка объяснял, а между прочим хлебушко выгреб и скотинку посчитал… Однако, послушать можно. Даже интересно.
Тут царь подошел, и старцы набежали.
Вожак царя не признал, потому никакого отличия на нем не было – мужик, как и все, – а начетных старцев отличил по скуфьям и по древности.
– Вот они, – орет, – попы ваши, опиумную отраву распространяют!..
А старцы как зашумят:
– Антихрист! Анафема! Велиил! Словеса твои блуд и смрад! Изыди от нас, окаянный!
Нафанаил надрывается на все груди:
– Соблазна твоего и прельщения не приемлем! Изыди, сатана! Не устрашимся врат адовых! – суковник с засеки обламывает и в вожака пуляет.
Стало и нам обидно: пошто наших честных старцев срамит! Сребролюбию они подвержены, это верно, но отравлением человеков не занимались! Того испокон века не было.
Начали и мы в городских снежинами и древом бить. Одному угодили в самый сап: кровью залился. Видят они – кончена их речь. Мужики сами орут, матерятся, Фролку и его продразверстку в мать поминают.
Поворотили лыжи к саням. Там остатние порассунулись, а Симка Трохимов глазастый был – пулеметы в санях подузрил.
– Глядите, – кричит, – с миром пришли, а в соломе пулеметы…
Мужики сильно обозлились и палить хотели, только царь не велел до времени.
Стала ихняя главная сила подходить. Пулеметы с саней стащили и в лес поволокли. Что ж, Урени свой имеют: в срединной засеке, на самой дороге поставлен, ветками еловыми фронтовики его укрыли. Они же при нем и состоят – пять человек.
Солдатишки в лес по обе стороны расходятся, но палить не зачинают. Урени тоже греха брать на душу не хотят, да из охотницкого снаряда и далековато.
Царь Петр Алексеевич засеки обошел, с ним старцы – иконы древние носят, стихиры дроботными голосами поют. Урени – ничего, не робеют. Так больше часа прошло. Совсем ободрились. Кто и духом слабел, и те повеселели.
– Надо полагать, без крови обойдется. Не пойдут солдаты на Урени, – многие так подумали.
Вдруг, как ударит, завыло, засвистело… Словно змей огненный из лесу вынесся… С краев пулеметы, как тетерева, затокали.
– Мать Пресвятая Богородица! Владычица Небесная! Вот она, война-то, какова!
Пулечки промеж нас посвистывают, по засечным соснам постукивают, чок да чок. Уренские тоже палить начали, не в прицел, а более для личного Ободрения.
А оно опять ударило, завыло, засвистало… И еще, и еще, разов пять или шесть…
Фронтовики орут!
– Шрапнель! По селу бьет!
Васютка Железнов, только с Покрова его оженили, на снегу карежится, словно вьюн, выкликает дурным голосом:
– Смертушка моя пришла! Пришел мой час! – в утробу ему пулька ударила.
Оглянулись, а из села бабы бегут, ребятишек волокут, иные, что под руку попало, тащут. Словно на пожаре. Это их шрапнель проклятая напугала. Обезумели.
Царь Петр Алексеевич вдоль засек бежит, как лось сохатый, снег пургой раскидывает. Шумит фронтовикам издалека:
– Чего вы, растакие-сякие, из пулемета своего бить не зачинаете!
А те – через засеку – скок! Отбежали шагов на двадцать, руки вздели и орут:
– Не стреляй – свои!..
Тут на Урени страх и нашел. Потекли мужики, кто куда! Одни в село, к бабам и добру своему, другие – в лес.
Добежал до середней засеки царь Петр и видит: там одни старцы округ Нафанаила в кучу сбились, кто подревнее – в снег поседали, крестятся. Нафанаил же стоит, аки столп, Нерукотворенного Спаса древнюю икону подъявши, глаза выпучил, уста отверзты, а голос из нутра не идет. Словно закаменел.
Оглядел Петр Алексеевич округ себя на все четыре стороны, перекрестился, опустил могутные длани и стал под сосенку.
А солдаты из засеки бегут по всей линии, винтовки держат наперевес и не палят даже, разве один-другой стрельнет из озорства. Добежали. Окружили царя и старцев, наставили на них штыки.
– Сдавайтесь!
Какая может быть сдача! Сами видят: стоят перед ними немощные старцы, все без оружия. Петр Алексеевич свою винтовку допреж того в снег бросил. Солдаты лаются:
– Кончилась ваша контра, гады! Ишь, чего задумали: советскую власть сокрушать! Поумней вас о том стараются, да не выходит дело!
Фронтовики наши уже промеж них крутятся, цыгарки раскуривают, указывают на Петра Алексеевича:
– Вон он самый царь есть, всему глава!
Солдаты разом на него, кушак открутили и руки ему назад повязали. Тоже сотворили и над Нафанаилом. Оба они не противились.
На могутность Петра Алексеевича дивуются.
– Ну и сила! По ней судя, должно, и в цари выбран. Прямой Петр Великий.
– А его и звать Петром, – кажут уренские фронтовики. Смеются.
Приспел и в енотовой шубе.
– Этот царь? – указывает на Петра.
– Он.
– Здравия желаем, ваше уренское величество, – смеется.
Повели всех к Уреням. Царя с Нафанаилом впереди и штыки на них наставлены, старцы сзади кучей. Однако, никого не бьют, только лают.
Царь за весь путь ни одного слова не вымолвил. Всегда молчалив был мужик, а тут как окаменел. Только когда его на крыльцо правленское возводили, оглянулся и в пояс Уреням поклонился.
– Да будет воля Твоя, о Господи!
После взятия Уреней красной армией началась обычная расправа. Кроме царя, Нафанаила и начетчиков, забрали около пятидесяти зажиточных крестьян, мельника, торговца Селиверстова, а также и попа с учителем. Всех в ту же ночь погнали пешком в Кострому, дав, правда, проститься с родными. Отряд остался в селе.
Начался такой грабеж, что уренчане с умилением вспоминали о Фролке.
– Тот хоть жито забирал, но на прокорм оставлял, а скотинки хватил самую малость. Эти же…
Село было обязано не только выполнить продналог и все поставки за просроченное время, исчисленные в непомерно высоких цифрах, но внести пеню и уплатить контрибуцию деньгами.
Для гарантии уплаты взяли заложников. Жены арестованных, ошалев от страха, вытаскивали заветные кубышки и вытряхивали их в полы красноармейских шинелей. Красноармейцы, участвовавшие в “Уренском походе”, так разжились, что цена золота и “романовских” на костромском базаре пала чуть не на половину.
Зерно выкачали дочиста, угнали большую часть скотины. Подвод нехватало даже в богатых лошадьми Уренях. Созвали возчиков из соседних сел. Картошку тоже забрали и, как водится в социалистическом хозяйстве, свалили на правленском дворе в огромный ворох и поморозили. Но всё же увезли к весне: голодные горожане всё сожрут, еще в очередях за нее драться будут.
Тащили и по мелочи. Зайдет красноармеец в избу, увидит хорошие хозяйские сапоги иль валенки:
– Дай-ка примерить!
И кончено. Всегда по ноге приходились.
Шитые шелками ручники из-под образов, как правило, шли “на оборону”. Впрочем, существовала своя воровская этика: красноармеец, живущий на постое, в своей избе не крал и даже защищал хозяйское добро от налетов, если баба прикармливала жирно.