– Возьми, родимый, ради Христа, а то, вишь, они какие хапалы, соседи-то твои… Как львы глотают!
   Над мутной Вислой и туманной Двиной уже давно ухали и завывали тяжелые, неповоротливые пушки, а за обряженной в изумрудный сарафан вековечного кондового бора серебряной Унжей стояла нерушимая тишь. По давнему, утвержденному отцами и дедами обычаю текла немудреная и покойная жизнь в кондовых, срубленных из охватных бревен избах волостного села Уреней. Крепко-накрепко оберегали его от обезумевшего мира раскинувшиеся на сотни немеряных верст густые, бездорожные леса да дымящиеся сизыми туманами топкие, невылазные болота. По-прежнему гукал и ухал в них старый хозяин – леший, пугая припоздавших баб-грибовниц; в ясные майские ночи выходили из своих болотных горниц бесстыжие чарусные девки, плескали лебедиными крыльями жемчужную гладь лесных озер, а мглистою осенью, когда первые утренние заморозки знобили алые нити рябины и завертывали в трубку дубовый лист, уставший за летнюю страду Ярило-Купала отпускал на волю двенадцать сестер-трясовиц, и они плясали в болотном мареве, взмахивали откидными рукавами серых саванов, нагоняли на уренчан огневые лихоманки.
   От лихоманок лечила бабка Лутониха, пользовала больных отваром ведомых ей душистых целительных трав, собранных в лесах, в темные Купаловы ночи, когда уренские девки и парни скакали сквозь пламя костров и сами пламенели в любовных шорохах зачарованного бора.
   Мудрственная была бабка, древнюю черную книгу имела и, хотя сама неграмотная была, однако, куда до нее костромским докторам: и кровь-руду зашептывала, когда кого медведь подерет, и в жарко натопленной бане вывихнутые суставы расправляла, а о роженицах и говорить нечего – за долгую свою жизнь (под сотню ей уже подходило), почитай, все Урени на свои руки приняла. Она же и свахой была, да не такой, какие в Солигаличе или на Ветлуге свахи, что за полтинник любой грех на душу возьмут и с корявой да кривобокой окрутят, – нет, придет, к Лутонихе баба, у которой девка на выданье, поклонится дюжиной локтей домотканной суровой холстины, Лутониха посмотрит в свою черную книгу, пошепчет над опарой или квасной гущей, потом на Владычицын лик древнего, праведного письма помолится.
   – За Федора Марью выдавай, а за Ваську-озорника – ни-ни! И не думай.
   По ее слову и сходилось. Федоровым родителям супротив Лутонихи идти было невозможно, и на Покров, по первопутку, катали на разубранных санях “князя” Федора с “княгиней” Марьей.
   В церкви венчали редко. Древнего благочестия держались Урени, в беспоповцах числились. Однако, церковь в селе была, и служил в ней поп Евтихий; ничего, хороший поп, обходительный. Никаких от него притеснений уренчанам не было, даже и младенцев богоданных без купели в книги записывал.
   – По закону, – говорит, – разрешено бабкам слабых младенцев во имя Пресвятой Троицы без попа скрещивать, а они-то, голубчик, ангельские душки; всё-то слабенькие… Гляди, и перышка куриного не поднимут!..
   И уренчане обходительного попа уважали; жил он в достатке, крепко, а уж по огородной части в трех губерниях такого хозяина не было. Одних огурцов не менее, как сортов двадцать выводил поп Евтихий. Любой выбирай: и муромские, и для соления вязниковские, дубовые – не уколупнешь, и нежинские – с наперсток, и выписные из самой Москвы, “чудо Америки” по три фунта весом. Ну, эти более для забавы, настоящего вкуса в них нет.
   Правили Уренями свой выборный старшина Мелетий и урядник, отставной Нижегородского драгунского полка ефрейтор, человек бывалый и, хотя чужой, из Великой Устюжины родом, однако, правильный и с уренскими старцами живет в ладу. Письменную часть при них выполнял учитель, присланный от земства. В школе ему работы не было: читать, писать в Уренях мало кто учился, а если и постигали книжную премудрость, то у начетных стариц по испытанной старопечатной псалтыри и “Адаманту благочестия”. Да и кому, кроме писаря с урядником, нужна была грамота в Уренях? Они из города казенные бумаги получали, они же, что Полагается, народу объявляли. Вот и вся грамота. Дед Зиновей сроду бумаги в руках не держал, а как начнет на Филипповки на посиделках сказки да стародавние бывальщины сказывать, так и до масленой не кончит и ни одной вдругоряд не повторит.
   Крепким, как кряжистый дуб, русским уставом жили Урени, отгородясь лесами и болотами от ошалевшей, потерявшей лицо России. Слышали, конечно, что немецкий царь великою силою пошел на русскую землю, что нашему царю трудно и большая ему помощь от народа нужна. Рассказывали об этом на сходах старшина и урядник, а больше пояснял великий ведун лосиных лесных троп Нилыч, в самую Кострому за сто двадцать верст в двое суток добегавший по бурелому. Он почту носил, в городе бывал, и он же отвел туда в неурочное летнее время первых мобилизованных; летом-то в Урени колесного пути нет.
   Что ж, воля Божия! Повыли бабы, поголосили да и угомонились.
   Бывало такое и раньше, но хранил Господь Урени. А к тому же молотить было время, плакать некогда.
   Но пришло и такое, какого раньше не бывало. Перед самою Пасхою, по последнему санному пути, вместе с бочкою керосина и тюками цветистых ситцев, привез приказчик купца Жирова из Костромы непонятную, страшную новость:
   – Царя больше нету у нас… Нету и нету. А в Костроме нивесть что творится: губернатор в остроге сидит, и ничего понять невозможно…
   Стало боязно, словно за лесом громом прокатило. Обезумевшая Россия вплотную надвинулась на затворившиеся от ее беснований Урени. Однако, до осени на селе было тихо: лесную дорогу летом болотом затягивало, а опричь нее в Урени колесного пути не было. Прибежали, правда, лесными тропами два своих солдата с фронта, но хоть и много они говорили, а в толк становилось лишь одно:
   – Понять ничего невозможно.
   Всё же Покров проводили честь-честью, а как стала Унжа и медведи залегли в свои зимние домовины, собрались в город старшина и урядник. Только их и видели. Назад не вернулись. Лишь на Крещенье узнали в Уренях, что их под караул в уезде взяли и отвели, а куда – неизвестно.
   Подошла масленая. Заревел в бору сохатый, возвещая близкую весну, затоковали тетерева. Кое-где, на припеке, с резных оконниц заснеженных уренских изб ледяные капели свисли. Погуляли. Старики, как полагается, самогону и сыченой браги досыта хватили; девки и парни соломенную масленицу на лубяных санях в мочальной упряжке за погост увезли и там спалили с песнями и хороводным плясом.
   На самое Прощеное Воскресенье, когда уренчане, напарившись в бане до одури и вывалявшись в снегу, обвязали себе больные головы шитыми рушниками, обложили виски квашеною капустой, а уши моченою клюквою набили (с похмелья – первое средство) и сели зверобоем опохмеляться, прибыли в село неведомые люди. Прикатили на четырех подводах и прямо к поповскому дому. А провел их сквозь чащу и сугробы, февральскими метелями нанесенные, свой, Фролка Гунявый, солдатишка беспутный.
   Этого Фролки давно уже не видали в Уренях. Был он бобылем. Такая слава о нем шла, что бабка Лутониха ему даже самой завалящей невесты не отпускала.
   Без огня дыма не бывает. Крепко нечист на руку был Фролка. Начал он свои художества еще в отрочестве по мелочам – холсты с токов потягивал, а как в возраст вошел, с цыганами снюхался и конями промышлять стал. Водили его за это по селу в волчьей шкуре и били крепко. Грозились по обычаю кишки на кол вымотать. Только не помогла наука: отлежался в своей подклети Фролка и через несколько недель у первого уренского богатея Силаева купленного заводского жеребца увел; три катеринки дал Силаев за жеребца – шутка ли! В Урени после этого дела Фролка не вернулся, а, переметнувшись к московским церковникам, через благочинного себе паспорт выправил и был таков.
   Сразу Фролку и не признали: шуба на нем городская, оленьим мехом крытая, а под нею – пиджак мягкой кожи и на голове треух с алой звездой. Выбрался он из крытых ковром розвальней, не спеша ноги расправил и хозяином пошел на попово крыльцо. За ним потянулись и прочие. Снега с валенок не обмели, а прямо в горницу прут, шапок не снявши и Божьего благословения не испросив.
   – Здравия желаю, ваше толстопузое священство! Как изволите жить-поживать?
   Оробел поп Евтихий… Что за люди – не ведомо, но видно, что не с добром прибыли. А Фролка зубы, как волк, ощерил, смеется, цыгарку из газеты крутит да на попа поглядывает. Вишь, в городах зельем антихристовым себя испоганил. Скрутил и к образу… Лампадку неугасимую от Спасова лика снял и припалил от нее цыгарку. Оно, верно, образ письма неправильного, никонианского, а всё же Христово обличье и с двуперстным знамением. И не убил его, проклятого, Бог!
   Поп так и обмер, слова не выговорит, а Фролка под образа садится, ногу через ногу перекидывает.
   – Ну, поп, принимай гостей по достоинству… Вели своей попадье яичницу зажарить, щи из печи тащить, попенок твой пускай насчет самогонного дела расстарается, оно с морозцу не вредно. А вы, товарищи, располагайтесь у сего опиума, потому что и он для народа. Ясно!
   Составили приезжие винтовки в углы, поскидали тулупы, а под ними на каждом полосы с патронами висят и на поясах леворверты. Фролка же дальше командует:
   – Звони, поп, в свою медную посудину, да по моленным дай весть в била ударить, чтобы народ весь на выгон шел. А мы покамест погреемся.
   У попа не токмо что руки, а все суставы в сотрясение пришли, и в глазах живчики скачут, однако распорядился с закуской и работника к начетным старцам послал.
   Ударили в колокол.
   Плохонький он был в Уренях, всего о пяти пудах, большого-то туда не довезти, да и тот, правду сказать, ни к чему: в церковь мало кто хаживал. По сокрытым моленным застучали деревянные била, тревожную весть возвещая. Уренчане покрестились на старописные темные лики, поснимали с гвоздиков опашные шубы из романовских овчин и побрели степенной поступью вдоль тесовых закрещенных околиц. Торопиться в Уренях не любили, а старикам-то спешка и вовсе неподстать.

Глава 15
ХЛЕБУШКО “В ПОТЕ ЛИЦА”

   Фролка с товарищами тем временем и закусить и самогоном обогреться успел. Велел на площадь большой попов стол вынести, а на него другой, поменьше, поставить.
   – Это, – говорит, – трибуна будет, а без нее теперь невозможно.
   Под трибуну распряженные сани поставили, а на них невиданную машину на треноге с колесиком.
   – Это у нас главный оратор,– посмеивался Фролка, – по шестьсот слов в минуту выговаривает. А имя ему – товарищ пулемет. Не видали еще такого, волосатые? Я его сам с фронта вам привез заместо гостинчика.
   Собрались. Конечно, и бабы с ребятишками набежали, в сторонке стоят.
   Фролка духом на стол сиганул и начал:
   – Товарищи! Считаю митинг в селе Уренях открытым, а слово для доклада предоставляю себе, товарищу продкомиссару Гунявому. Ясно – понятно?
   Первое дело, – говорит, – известно нам, что власти у вас сейчас никакой нет, а советской тем более, а также, что в лесах ваших укрывается гидра и контра. Товарищ же Ленин утвердил власть на местах, на каком основании и приступаю к выбору ревкома.
   Говорит отчетливо, как топором рубит, а всё же непонятно, что за ревком такой и опять же продкомиссар?.. Исправник, что ли, или становой по-новому?
   А Фролка дальше тешет:
   – Ставлю на голосование список кандидатов: товарищи Гунявый Фрол, Тихонов Петр и Ерошкин Ефим. Кто против? Никого. Воздержавшиеся? Тоже никого, Значит: единогласно. Переходим к текущим делам: волостное правление протопить для ревкома и команды, а указанных товарищей разместить у попа, у Силаева и у бывшего старшины. Ясно-понятно?
   Это понятнее. Значит, пришла новая власть. А с чем пришла – увидим.
   Ожидать долго не пришлось. На другое же утро позвал к себе Фрол учителя.
   – Списки давай!
   – Какие тебе списки?
   – А всего уренского населения! Должны такие быть.
   – Как же, имеются. И все в порядке. Посадил Фролка двух своих солдатишек за стол, учителю велел списки зачитывать.
   – Ревком, говорит, в полном составе. Приступаем к разверстке продналога.
   Учитель читает, Фролка на каждого человека цену определяет, а солдатишка прописывает.
   – Евстигнееву 100, Медведу – 100, Сукачеву eщё 50 добавить, вытянет…
   А как дошел до Силаева, у которого жеребца увёл, так по столу кулаком застучал.
   – Двести ему, чорту голанскому, ставь! Триста!.. Нет, мало, и пятьсот найдется!..
   Старики, которые собрались в правлении, – ничего, этого Фрол не возбранял, – слушают, только опять невдомек – к чему этот счет ведет? И Силаев сам тут же, кленовым посошком подпирается. Пока что помалкивают. Что дальше будет ожидают.
   А получилось вот что: закончил Фрол свою расценку и говорит:
   – Вот что, граждане советские, медведям да волкам соседские! Прочтет вам сейчас учитель список. В нём кому что проставлено, тому и быть. Отпирайте клети да амбары, сыпьте золото-зерно, ржицу-матушку. Принимать с весу сам буду. Денька два потрудимся на советскую народную рабоче-крестьянскую власть, а в четверг с утра и в уезд повезем, потому что команде задерживаться здесь нечего. А в Костроме, вместо хлеба, по полфунту жмыха на рыло дают… На то приказ товарища Ленина…
   Прочитал учитель список.
   Мы молчим. Чего ж говорить на такое нестаточное дело. Брали с нас и допреж подушных по 32 копейки, да земских с полтину набегало, платили, и никогда за селом недоимок не бывало. Так ведь не сто же пудов! Такого и быть не может! Смеется Фролка, обдуряет. Что за приказ? Какой-такой Ленин его писал? Все же промолчали. Пошли по домам, там погуторим.
   Мужики побогаче у Силаева собрались, шумят.
   – Не могёт такого приказа быть! Разорение это крестьянству! Слыханное ли дело, с Силаева пятьсот пуд, да он, может быть, их десять лет копил!.. Тем более, места наши лесные, не хлебородные, для себя только сеем, а прибыток более со льна да скотинки берем. Ежели всё это выплатить, так не только на семена не останется, а и хлебушка до новины не хватит.
   Шумели до позднего и порешили:
   – Хлеба не давать, а пускай Фролка приказ покажет, чтобы подписанный был и с печатью. Ленина ж мы никакого не знаем. Кем он на власть поставлен и кого? Про то пусть Фролка объяснит.
   Наутро без звона всем селом на выгон собрались Громада! Сила! Поболее трех сотен дворов оно, село-то Урени, а с бабами да с ребятишками сколько народ будет, поди, посчитай.
   Ждали недолго. Фролка от попа разом в правление прошел, а оттуда солдата с красным флагом выслал. Солдат его над крыльцом втыкает, гвоздем бьет, а глядим – Мать Пресвятая Богородица! Да ведь это попадьина юбка сподняя, канаусовая!
   Бабы пересмеиваются, пальцами кажут.
   – Разубрал попадью Фролка-греховодник! И срамоту не почел, прости Господи!
   Флаг прибили, а на крыльцо пулемет солдаты отнесли, крутятся около него. Вышел и Фролка, с крыльца не сходит.
   – Чего вам, товарищи? С чем пришли? Мы тут все разом и зашумели.
   – Нет такого приказа, чтобы хлебушко до зерна выбирать!..
   – Откуда у нас жито? Сами покупаем…
   – Не дадим, да и только!.. Деньгами подушными соберем, это правильно: царю ли или Ленину твоему нам всё одно!..
   Слушает Фролка, молчит. А как приутихли маленько, леворверт у пояса расстегнул и спокойно так, будто шутейно, говорит:
   – Все вы врете, сукины сыны! Будто я вас впервой вижу, будто я вас ране не знал? По сто пудов валить не можете, а у самих скирды по три года немолоченные стоят. Приказ на то у меня есть, по-советскому, мандат называется, – бумагу вынул и кажет, – всё с печатью, по закону, а есть и другой приказ – вот…
   Отхватил леворверт от пояса да как пальнет, а с крыльца солдатишки тотчас пулеметом затекали.
   Сроду уренчане такого не слыхали и не видали, хотя все на селе охотниками были. Бросились, кто куда, Друг дружку топчут, свету не видят; бабы дурным голосом кличут, ребят тащут. Старцы посошки порастеряли, в сугробы попадали, плачут, имя Божие призывают
   А Фрол вслед кричит:
   – Это вам, косопузым, только для старого знакомства очередь поверх пустил! В другой раз прямо бить буду! Товарищ-то пулемет, он не милует: шестерых насквозь пробивает, в седьмом застревает!.. Так-то!..
   Вот тебе и ревком с продкомиссаром! Дожили!
   Фролка же, часа не теряя, пулемет к первой от края избе подкатывает, в воротах ставит, а сам с леворвертом к хозяину:
   – Давай ключи от амбара! Духом!
   Тому что делать! Токмо бы душу спасти…
   – На, окаянный, бери, что хошь! Твоя воля! Оставь только животы наши в телесах… А Фрол уже из амбара кричит:
   – Мешки давай и веретья! Сани налаживай, коням корм засыпай да соседей зови, а то нам одним несподручно!
   Не прошло и часу, как все закрома очистили, куренку и тому клюнуть нечего. Зерно в мешки ссыпали и на сани сложили.
   Ребятишки ревмя-ревут, баба убивается, а Фролка хоть бы что, козырем ходит, антихрист, поганой цыгаркой везде коптит, шапку со звездой набок сдвинул словно на игрище.
   – Всем так будет, кто ржицу сокроет. А кто по-хорошему объявит, тому на прокормление оставлю,советская власть шутить не любит!
   Так и пошло – со двора на двор. Груженные санки к правлению вывозили. Там караул был поставлен. Объявляли по списку, сколько с кого пудов причитается. Только весить было некогда: Фролка всех торопил и обмерял наглаз. Увидит, что в закроме уже пол белеется и лопатка уже о доски стучит:
   – Довольно, – кричит, – пиши: продразверстка выполнена!
   А когда до Силаева дошел, – всё зерно дочиста выбрал и закромины велел веником обмести; в избу зашел, у баб муку забрал и по ветру ее пустил, а опару на пол вывалил.
   – Будет, чорт, жеребца своего помнить!
   На ночь ворота в Уренях всегда на запоре; не то чтобы баловство какое бывало, а обычай такой: лес кругом. В ту же ночь не только на засовы воротницы взяли, но и колодами подперли изнутри: большого страха за день набрались.
   Затихла улица, а по дворам работа идет: xopoнят зерно мужики, кто куда может: кто в солому зарывает, в подполье тащут, и на чердак, и на сеновалы. Были такие догадливые, что даже в колодезь мешки опускали. Коли мешок туго набит, так вреда самая малое будет: обмокнет на вершок снаружи, а внутрь вода идет.
   Между собой не сговаривались, куда там, днем когда было, а глядя, как солдатишки хлеб забирают, у всех одна дума в головах стояла: сохранить добро свое, праведным трудом нажитое, горьким потом
   Деньги – что! В каждой избе в Уренях имелась своя заветная кубышка, лежало в ней веками накопленное серебро-золото, находились в этих кубышках и полновесные серебряные рубли с изображением ласковой императрицы, и тонкие, как кленовый листок, золотые полтинники с ликом праведного царя Петра Федоровича (который в тайности старую веру хранил). Бумаг только уренчане не жаловали. Неверные они. Деды сказывали: набрали они этих бумаг, а после того, как воля вышла, понесли их в город на размен, а там не только что не берут, а еще смеются охальные гостинорядцы:
   – Мохом вы обросли, в Уренях ваших сидючи да с лешими в свайку играючи… Эти самые ассигнации уж годов пять как прикончены, и размена им больше нет. Эх, вы, уренчане, гусиные лапы, воду лаптем черпали (присказка такая на Урени в народе)…
   Кто пожег от сердца неверные бумаги, а кто и до сей поры бережет. Старица начетная Селивестрия каждый год о Петров день из кубышки вынимает и на солнышке развешивает – сушить.
   – Не верю тому, – говорит, – чтобы деньга с царским орлом без цены стала. Это солигаличские купцы, нечистые щепотники, народ обманывают, новое гонение на истинную веру налагают…
   Деньги – что, наживное дело! До войны каждую зиму в Рождественский пост правили Урени в Ветлугу, Буй, Солигалич, а то и в саму Кострому обозы. Везли мед, воск топленый, дубленую овчину, кожу сыромятную, рыбу мороженую, ерша и налима из чистых лесных озер, лен-долгунец трепаный.
   Всё правильное, богоданное, от Его великих щедрот человекам на услаждение, а хлебушко – он трудовой, ибо сказано про него в Писании: “в поте лица”; а про мед и овчину того не написано.
   Деньги – что! От них блуд и развращение сердец. Что на них покупали: бабам ситцы да миткали цветистые, фабричные, машинки швейные; ребятам сахар да крендели белые пшеничные (от них лишь зубная хворь), а мужики, кто в вере послабее, так бывало потаенно и прескверную траву китайскую за пазухой возили. Ну, конечно, керосин и прочее…
   А хлебушко-то – он не купленный, без него же и мышь не живет. Пошлет Господь дождичка во благовременье – сыта земля и радуется, прогневается – Его святая воля, – иссохнет земля в печали и несть человекам на потребу…
   Утром, когда светлая зоренька еще за лесом нежилась, завились кудрявые дымки над Уренями – бабы печи запалили, заскрипели ворота – за водой с деревянными бадьями на расписных коромыслах девки пошли, а от колодцев иные и без воды прибежали сказать страшную новость:
   – Ночью Фролкины солдаты Силаева да еще пятерых богатеев-тысячников из домов забрали и в правлении под крепким караулом держат.
   А колокол снова сбор бьет. Снова на выгон тянутся мужики, только уж на тот раз бабам и ребятишкам путь туда заказан: – долго ли до греха.
   Фролка же, полного сбора не ожидая, с крыльца народу кричит:
   – Поите коней да запрягайте, чтобы через час обоз в путь был, а об арестованных мною вам беспокоиться нечего. Они за сокрытие излишков взяты, понесут за то революционную ответственность по пролетарской справедливости, а кроме того, они и есть самая гидра-контра, которая против Ленина и большевицкой партии идет. С ней разговор короткий! Которые же честно весь хлеб покажут, тем опасаться нас нечего.
   Зачесались затылки у уренчан и головы вертуном пошли. Слова-то, слова-то какие! Революционная, пролетарская, гидра-контра… наверное, и сам поп Евтихий того не разберет, а он в губернии все науки превзошел. Это верно.
   Обоз снарядили в сто подвод. Четыре солдата с ним пошли. А Фрол передохнуть не дает – уже другой готовит. Лошадей и саней в Уренях хватает. Безлошадных дворов искони не было, а иные и по две пары держали – корма в лесу привольные и сено по полянам изобильное.
   Не узнать стало тихих Уреней. Над волостным правлением попадьина юбка треплется и доска прибита с надписью: “Ры-сы-фы-сы-ры. Уренский сельский революционный комитет”. В самом помещении столов понаставлено, и учитель до ночи сидит и пишет. Царский портрет Фролка вырвал из рамы, углем разрисовал непристойно и на улицу бросил, туда же образа пошли. Бабы подобрали, спрятали. А раму с царева портрета старики отстояли: золоченая и деньги мирские за нее плачены. Фролка поспорил и плюнул.
   – Чорт с ней! Пускай пустая висит. Привезу с города Ленина и в нее влеплю.
   Фролку самого и по имени и по отчеству звать воспрещено, а приказано:
   – Товарищ предревком.
   Иным и выговорить трудно: не туда язык повернется и такое получается, что – тьфу, прости Господи! – сказать непристойно – бабы засмеют, а Фролка ничего, не обижается.
   – Первые пять лет, – говорит, – трудно, а после привыкнете.
   Прежде зимой в Уренях тихо было. На улице только ребята в снежки забавляются, а мужики с бабами по дворам да по избам своим делом заняты: бабы ткут и прядут, а хозяева всякую снасть к лету справляют: кто рыбачьи сети плетет, кто бороны вяжет; ложки тоже резали, пимы валяли, овчину дубили.
   Теперь с учреждением ревкома в Уренях по весь день дым коромыслом идет. Выбирает Фролка излишки и обоз за обозом в город гонит. Торопится. Знает бес, что санного пути не более, как на месяц, осталось. Зерно обобрал – за скотину принялся. Тоже, говорит, продналог со всего он идет, отпустят морозы и картошку повезем.
   Вечером солдаты по избам ходят и народ в правление сгоняют; там тот же Фролка или дружок его Ерошкин про коммуну и товарища Ленина рассказывают. Выходило оно распрекрасно. Не дале как к осени, урожай собравши, во всем свете этот Ленин полный порядок установит. Денег не будет – бери так всё, что надобно, мануфактуру и прочее, солдатчины тоже не будет, потому – воевать не с кем станет: все языки и царства эту самую коммуну принять обязательно должны, а Ленина на весь мир царем поставить. Про землю тоже рассказывал: от господ ее отобрать и между крестьянами поделить. Только уренчанам это неинтересно было: село спокон веков государственное, и господ в нем не водилось. Земли и леса хватало. Кроме того, вокруг на многие версты казенные леса шли. Коси траву на полянах, грибы сбирай, хворост, бурелом, скотину паси – никто слова тебе не скажет, разве от своей добродетели объездчику Митричу к празднику кто гривенничек подарит и то из уважения.
   Выходило по Фролову хорошо, а на деле – крестьянам разорение. Кое-кто, конечно, хлебца-то спрятать сумел, а у иных и взаправду последние осметки доедали – погибель, до новых-то полгода еще. Скотины тоже поубавилось.
   Однако, кое-кто на сладкие Фролкины речи подался и к нему потаенно в попову горницу ходить стал. Особливо те, кто на водочку слаб был. С ними Фрол особые разговоры вел.
   – Комбед, – говорил, – учредим, и всё Урени промеж себя переделим.

Глава 16
ЦАРЬ ПЕТР АЛЕКСЕЕВИЧ

   Незаметно и весна подошла. На Марию Египетскую последний обоз из города вернулся. Еле добрались. Просовы и полыньи – коням по пузо. Еще бы денек, так все бы в лесу и остались. Разом весна слюни распустила.
   Новую страшную весть обозники привезли: первою – старика, уренского богатея Силаева и всех взятых с ним вместе в остроге смертью казнили. Просили уренские возчики хоть мертвеньких им выдать для честного погребения, а им в ответ посмеялись только: