- Навряд ли вы, барин, умеете в хозяйстве, молоденькие совсем. Пообглядитесь. Придусь по нраву - при вас останусь… нет - отойду, есть у меня куда. И к вам по присмотрюсь, какой тоже у вас характер. А так, глядеться, нравитесь вы мне.
   Когда-то она была дворовой Варвары Петровны Тургеневой, матери писателя. И вот из-под деспотички, какой была ее барыня, остаться такой, без единой черточки рабы! Что ее сохранило так? Виктор Алексеевич понял потом, что сохранило, как многих в народе нашем. Даринька деловито, как бы в тон Матвеевне, сказала:
   - И вы мне нравитесь. Я никогда не жила в имении. Буду рада, если останетесь.
   - Ну и хорошо,- сказала Матвеевна,- спешить некуда. А хозяйству обучитесь, дело нехитрое. Хозяйство, понятно, не любит сложа руки. Расходу требует, тогда и с лихвой воротится. Потому мальчики и продали, денег нет. И воли захотелось, крылышки подросли. А я как отговаривала… родимый кров бросать. Что у них теперь… ни сбывища, ни скрывища, ни крова, ни пристанища…
   Спросила, что сготовить на ужин. Можно и постного подать,- Петровки. Похлебка со свежими грибами, лещике кашей, пирог клубничный… на именины как раз сгaдали, Аграфены-Купальницы нонче. Они тут же ее поздравили и на минутку прошли в людскую.
   Этот случай, как и происшествие с лилиями, разгласился по городку и оставил след. Аграфена Матвеевна приняла посещение и подарочек - коробку мармелада - так же просто, как только что спрашивала про ужин.
   В просторной, чистой людской сидели гости: ямщик Арефа, попадья с дочкой Надей, бывший бурмистр из Спасского и ребята Ютовы. Познакомились, откушали пирога. Падали сумерки, надо было устраиваться. У Дариньки осталось от этого посещения праздничное чувство. Не помешало этому и нечто курьезное,- старший Ютов.
   Этот парень, лет двадцати, крепкий, с бородкой а-ля мужик, сидел за столом оперным бандитом: в широкополой шляпе (Матвеевна сказала ему: «Шапку-то бы снял, Костенька, образа-а…»), в красной рубахе, с дубинкой. Знакомясь с Даринькой, буркнул: «Ютов, медик…» - и усмехнулся. Виктор Алексеевич и раньше его видел, и все таким же: так, под народника, мода такая, несколько запоздавшая; но Даринька удивилась: студент, а такой странный. На обычное Виктора Алексеевича «Очень рад» грубовато отозвался: «Ужли рады?.. а остатние две тыщонки привезли?» - «Как же, сейчас получите»,- сказал Виктор Алексеевич, а Даринька смутилась. Матвеевна одернула: «Костя, ты бы повежливей…» Гости не дивились на медика, а Матвеевна головой только покачала, молвив: «Да не такой ведь ты, настоящий-то, а так, напущаешь на себя»,- «Ну, не серчай, амененннца,- сказал добродушно Ютов.- Айда, господа noмещики… введу вас во владение».
   Даринька не знала, что и думать.Виктор Алексеевич вышутил: «Под Базарова запущаете или под Марка Волохова?» Ютов смущенно рассмеялся: «Да ни под кого: а просто… не люблю условностей». Его брат, лет восемнадцати, нежный лицом и светловолосый, молчал смущенно.
   Уже в сумерках ходили они по комнатам. Дом был куда больше, чем показалось Виктору Алексеевичу в первый его приезд. В неотвязчивой мысли скорей купить, как бы не передумали, он ничего не смотрел, не обошел и усадьбы. Мебель была старинная, много от прошлого века,- столики, секретеры, разные трюмо и зеркала, люстры, в хрустальных шариках…- такая роскошь! Виктор Алексеевич чувствовал себя смущенным: не обманул ли юных наследников, купив все за двенадцать тысяч? - хотя и знал, что никто не давал наличными больше восьми. А когда поднялись в светелку, где угловые комнатки, на цветник и Зушу, со шторами от солнца, Даринька воскликнула: «Господи, красота какая!..» Ютов усмехнулся:
   - Красота понятие относительное. Для меня красота… когда я режу трупы.
   Даринька вздрогнула и, к изумлению Виктора Алексеевича, сказала возмущенно:
   - Ужас, что вы говорите!.. равнять такое!.. Все…- показала она на цветник, на Зушу, на даль, где мигал золотыми точками громыхавший поезд,- чудесно-живое, дышит… все - красота Господня!..
   - Как кому…- видимо, дразнил Ютов, любуясь ею.- Когда я рассматриваю под микроскопом клеточку…
   - И вы ничего не чувствуете!..- воскликнула Даринька.
   - Почему ни-че-ro?.. чувствую кое-что… хотя бы желание немножко вас рассердить.
   В белом платье, в откинутой назад шляпке с васильками, с горячими глазами, досиня потемневшими, она была прелестна. И - отметил Виктор Алексеевич - она была свободна, заспорила, чего не бывало прежде.
   - Вы… духовно слепы!..-воскликнула она и отвернулась.-В вас нет чувства, вкуса… к красоте Господней!..
   - Ну, по-ло-жим… вкус-то у меня е-эсть!.- не унимался Ютов,- к красивым женщинам… и… к отбивным котлетам. Даринька вспыхнула - и не ответила.
   - В самом деле вы такой циник… или «напущаете на себя»? - шутливо сказал Виктор Алексеевич.-Дешевенький нигилизм, оказывается, еще в моде… провинция-матушка.
   Ютова, видимо, задело. Он пробовал пройтись насчет «духовно слепы», но Даринька не отвечала. Виктор Алексеевич вручил ему две тысячи. Ютов сказал, что завтра он покинет родное пепелище чем свет,- «дорожная сумка готова, давно мечтал пешком обойти весь Крым…».
   - Теперь есть на что… похлопал он по карману.
 

IV

 
   РАЗГОВОР В СУМЕРКАХ

 
   Дариньке почувствовалось в его голосе что-то скрываемо-горькое. Виктор Алексеевич подумал: «Потому и продали гнездо». Взглянул на Ютова: что-то растерянное было в глазах студента. Наигранного ухарства как не бывало. Взгляд его встретился с глазами Ютова.
   - Небось, подумали, ради Крыма и с Ютовым расстались? - сказал студент и криво усмехнулся.
   - Угадали, так и подумал.
   - Прямодушны… это редко теперь. Только ошиблись, не ради Крыма. Было бы преступно - ради Крыма! - вырвалось у студента, и это насторожило Дариньку. - Видите ли… содержать Ютово, как маме нравилось…-раздумчиво сказал он,-нужны средства. Цветники, теплицы, грунтовые сараи… вы еще не видали главного, без чего мама не могла… нам теперь не под силу. И продали. Надо кончать университет, на это хватит, А пока…- обратился он к Дариньке, и она уловила что-то в его глазах,- «удивился словно»,- пройдусь по Крыму и буду созерцать… пусть по-вашему, «красоту Господню». Это и в нас, от мамы. Цветы… для нее было все. И она так же говорила про «красоту». Алеша побудет еще с недельку, кончит свои этюды. Он у нас художник, К… хвалит. Кстати… К… мамин портрет дал, увидите, Там мама юная совсем. К нему Алеша и поедет.
   - Сложна человеческая душа… вспоминал Виктор Алексеевич этот разговор в сумерках, на балкончике светелки.- Оттаял парень. Говорил своим голосом, не играл. Даринька слушала его с волненьем. Очень нежно говорил он «мама». Может быть, подействовала на него открытость Дариньки, непосредственность ее… Конечно, и расставанье с родным гнездом. Ютов сразу как-то приручился. «Напускают на себя» обыкновенно застенчивые, в которых долго остается детскость. Он не давал нам разбираться, смущался, что мешает, и не уходил. Алеша не проронил ни слова, а когда брат говорил о нем, краснел, как девушка. И лицом был… нежное такое, девичье. Мечтательное, хрупкое было в его наружности, резкая противоположность с братом. Стройный, высокий, «ломкий»… куда-то устремленный взгляд, во что-то - вне.
   Словом, грубоватый Ютов раскрылся. Сказал, что «жалко вот со старухой нашей расставаться, с няней».
   - Узнаете ее - оцените. Много повидала, много знает. Туга только, навязываться не любит. Тургенев, как приедет из-за границы, посылает за ней повидаться. Много у него в рассказах от Матвеевны. Прочтешь «словечко»… Матвеевна наша! Знаете, она хорошо знала Лукерью, с
   хутора Алексеевны, помните - «Живые мощи»? Не читали?!..- удивился Ютов.- Как, неужели не читали… «Живые мощи»?!..- с изумлением переспросил он Дариньку.
   Она смутилась. Смутился и Виктор Алексеевич: помнилось что-то, смутно… кто-то болел, в сарае?..
   - Да как же так… непременно прочтите! Это ведь здешнее, вся округа знает, из стариков. Там-то и есть это…- «красота Господня». Матвеевна за святую почитает ту Лукерью. Сама она вам не скажет. Про этот се «грех»… она, конечно, считает это за грех… я слышал от спасского бурмистра Тихоныча, он эту историю отлично знает. Думнова - по отцу, а по мужу Матвеевна- Полякова. А Василий Поляков когда-то был Лукерьиным женихом, крепко друг друга полюбили, а кончилось «мощами». Лукерья примирилась, что ее Вася женился на хорошей девушке. Непременно прочтите.
   Даринька загорелась,- а где достать это, про «Живые мощи»?
   - Как - где… везде!..-удивленно воскликнул Ютов. - В каждой школе, в любой читальне! Это же из «Записок охотника»!.. «Записки охотника»… неужели не читали?!..
   Даринька со стыда сгорела, даже проступили слезы, и растерянно глядела на Виктора Алексеевича.
   - «Провинциалами»-то оказались мы, - вспоминал он, -даже просто невеждами. Ютов и виду не подал, что уличил в безграмотности. Достал из портмоне ключик на шнурочке и вручил Дариньке: «Все наши книги в вашем распоряжении, там все найдете». Библиотеку Ютовы нам не продали. Эта библиотека, в «гагеновскнх» переплетах, семейные портреты и реликвии были внесены в сохранную расписку и оставлены временно в усадьбе, в большой угловой. Передавая от нее ключ Дариньке, Ютов неожиданно сказал:
   - Хорошо, что вы…- подчеркнул он,-купили наше Ютово. Оно будет в сохранности.
   Говоря, он глядел на Дариньку, и лицо его было почти нежное, с налетом грусти. Виктор Алексеевич подумал: «Почему он так смотрит?» Удивленный таким раскрытием души, он спросил:
   - Почему такое доверие? Вы не ошиблись, все будет в сохранности… но вы совсем нас не знаете…
   - Не знаю почему…- сказал, вдумываясь, Ютов,- подумалось так… Дарья Ивановна радостно приняла все это…- он показал на цветник,- а маме было это дорого. Вспомнилось ярко, будто я слышу ее голос, вижу ее лицо…
   Видно было, как он взволнован: закусил губы и отвернулся. Тут случилось «удивительное»: волнение Ютова сообщилось Дариньке.
   Неожиданно для Ютова,- он чуть отступил и смотрел тревожно,- она взяла его руку, взглянула в лицо и, взволнованно, побледнев, начала говорить, путаясь в словах:
   - Простите, ради Бога… я ошиблась… шутили вы. Горечь, а я подумала, что… грубо показалось. Я знаю, вы хороший, о маме так… и чувствую. Как хорошо, что мы… родное ваше, Уютово…
   - Ютово…- поправил Ютов.
   - Ах, да… Ютово?.. а мы - Уютово, так сбылось в нашей жизни…- говорила она, стараясь подавить волнение, - я хочу сказать, что вы… она прижала свою руку к сердцу, губы ее кривились.
   Ютов вглядывался в нее, на лице его был радостный испуг.
   - Да. я чувствую… теперь чувствую… и вот, видит Бог… все здесь, дорогое ваше, будет… как при вашей маме… даю вам слово…- она взглянула на Виктора Алексеевича, и он поспешил сказать: «Да, да… как ты сказала!» - Вы не покидаете, все с вами… будете у себя всегда, пока мы тут…
   - Я был поражен таким порывом ее…- вспоминал Виктор Алексеевич. - Вскоре я понял все. В них обоих таинственным инстинктом приоткрывалась сущность их отношений в будущем. Даринька вскоре узнала все. Ютов не узнал… может быть, догадался? Надо сказать, что, продавая усадьбу, Ютовы выговорили на три года жить летом во флигеле, три комнаты. Дариньке я забыл сказать. И вот она почувствовала желанье братьев сразу не порывать с родимым домом и так дополнила. Ютов был удивлен ее порывом, весь осветился. Голос, глаза…- все другое. Алеша не проронил ни слова, сидел на перилах балкончика, смотрел на Дариньку. Не смотрел - вбирал. В его взоре сиял восторг. Это был взгляд одухотворенного художника,- он это проявил после, в своих картинах «русских духовных недр»,- взгляд мастера, лелеющий неуловимый образ, вдруг давшийся.
   - Вот какая вы…-тихо сказал Ютов,-благодарю вас…-И поклонился.- Вы почувствовали… было тяжело эти дни, последние. А теперь легко. Будто никакой перемены не случилось, а… продолжается…- и мягко улыбнулся.
   - Соловьи!..-тихо сказала Даринька,-так близко!..
   - Что тут в мае!..- ответил Ютов.- Теперь последние, уже неполные коленца. Видите, озерко, на островке, карликовая ива… мама называла ее «грустная малютка». Всегда там, в незабудках, у них гнездо. Привыкли, не боятся. И по жасмину, и по Зуше, в черемухах…
   Пели соловьи, последние. Один в жасмине под балконом, другой - к реке. Один послушает, ответит. Чередовались. Вправо, за усадьбой, где село, сторож отбивал часы, как в сковородку: … девять… десять.
   - Де-сять!..- спохватился Ютов, - вам еще разобраться, а я мешаю. Завтра рано, с пятичасным, в Орле еще подсядут. И уезжать не хочется…
   В большой столовой засветили лампу. В большие окна глядела ночь, пахло жасмином, крепким духом разогретых за день елок. В селе играли на гармони, пели. За рекой костры горели.
   Кто-то приготовил им постели в приятных спальнях. Дариньке выбрал голубую, в птичках, с окном в цветник. Виктору Алексеевичу - в лиловом кабинете, в елки. Так и оставили, пришлось по сердцу.
   К окну тянуло. Даринька подняла штору. Розоватый месяц на ущербе выглядывал из-за кустов: «Ну, как на новоселье?..» Соловьи чередовались. Пахло резедой, петуньями. Этот запах напоминал цветы Страстного. Даринька глядела в небо. Замирало сердце, от полноты. Она опустилась на колени в огромном, до полу, окне, будто под светлым небом…
   Долго не могла заснуть: лежала, обняв подушку. Сковородка пробила - раз, Молилась в дреме, в пенье соловьев. «А завтра… ско-лько!..»
   О первой ночи в Уютове Дарья Ивановна писала:
   «…Тогда впервые сердцем познала я дарованное Господом счастье жить. В ту ночь, смотря на небо, я чувствовала близость Бога, до радостного замиранья сердца. Был Он в звездах, в легком дуновенье, в благоухании от цветника. Слышала Его в пенье соловьев, чувствовала несказанным счастьем, что буду вечно, ибо сотворена по Его Воле, Его Словам. Видела искру в своем сердце, нельзя сего постигнуть. Эта искра стала во мне как свет. С того часу каждый день жизни стал познаванием Его через красоту Творения. Чем измерю безмерную Милость - жить? как выскажу? есть ли слова такие?.. в псалмах?.. В ту ночь вспомнилась мне любимая матушкина молитовка, любимый и мною ирмос:
   «Услышах, Господи, смотрения Твоего таинство, разумех дела Твоя, и прославих Твое Божество».
 

V

 
   БЛАГОСЛОВЕННОЕ УТРО

 
   Утро первого пробуждения а Уютове Дарья Ивановна называла благословенным, утром жизни. В то памятное утро она познала «духовную жажду жизни».
   Даринька проснулась с солнцем. Пел соловей. Она слушала и не сознавала - да где она?.. И вдруг озарило радостно: «В Уютове, у себя… скорей в церковь!» С вечера было в мыслях, что надо пойти к обедне, начать новую жизнь молитвой. Когда нежилась в постели, чувствуя, как легко, покойно и какое счастье, что они в тихом Уютове, на всю жизнь,- услыхала вчерашнюю сковородку, отбившую шесть раз.
   В тот день была ранняя обедня, в семь, и ей хотелось прийти пораньше, чтобы не обратить внимания. Перед обедней надо было повидать батюшку, попросить, чтобы отслужил молебен Крестителю, и нельзя ли в воскресенье поднять в Уютово иконы по случаю новоселья.
   Босая, подбежала она к окну, вздернула сырую от росы штору, и ее ослепило блеском росы и солнца, затопило жемчужно-розовым, хлынувшим на нее, благоуханьем воздуха, ласковым теплом утра. Жмурясь, стояла она в окне, дышала светом, слыша его касанье, чувствовала, что он живой. «Твой, Господи, свет… творение Твое!..» - вспоминалось молитвенно, из псалма: «Слава Тебе, показавшему нам свет». Она помолилась на небо, в великое Лоно Господа. Будто в чудесном сновиденье было все это,- ненастоящее: самоцветными коврами расстилались пышные цветники, сиявшие необычным светом, живым, жемчужным,- такого не бывает. И знала, что это роса и солнце, что это здесь, в тихом Уютове.
   До церкви было близко, малинником, по тропке в горку,- «Овсы увидите, нашими овсами… тут и церковь увидите…» - показала Матвеевна, подивившись, какая барыня богомольная.
   Когда Даринька шла в росистых овсах по тропке, благовестили к обедне. В сиянье неба звенели жаворонки, в овсах потрескивал коростель. Овсы уже выбросили сережки, были жемчужно-седые от росы. Вспомнилось, как ранним утром на богомолье умывалась росой с травки, и ей захотелось той, детской радости. Она умылась росой с овсов, захватывая пригоршнями с сережек, вдыхая свежесть, окуная лицо в сверканье. «Наши овсы…» - шептала она овсам, и это новое еще слово «наши» показалось ей ласковым. Она не сознавала, что эти овсы - ее овсяное поле: эти овсы в пошумливавших сережках, сыпавших бриллиантами, были в ее глазах живые, Божьи, как и она. Она присела, притянула к себе и целовала, шепча: «Милые, чистые… овески…» - надумывая слова, как дети. Не было никого, не стыдно,- она, да овсы, да благовест… И надо всем Господь.
   Чувствуя, как сердце исполнено нежности ко всему, будто постигнув что-то, она стала благословлять сверкающее поле. Это чувство слиянности со всем, ведомое пустынножителям, - знала Даринька из житий,- в это утро явно открылось ей. Озаренная этим новым, она осмотрелась - и увидала Уютово. Оно открылось так хорошо и близко, что различалось даже озерко среди цветов. Она увидала цветники, блиставшую под обрывом Зушу, фонарь-светелку, словно расплавленное солнце. Повернулась идти - и увидала церковь. Ярко она белела, широкая, пятиглавая, в синих репах. Над папертью, в пузатых столбах-графинах, высилась колокольня, пониже реп, в синеватых кокошннчках-оконцах. Сбоку была пристройка- часовенка ли, прндел ли. Над Зушей, в березах, смотрело крестами кладбище. Через лужок, на котором белели гуси, стояли домики причта. Как раз вышел в летнем подряснике батюшка и пошел лужком к церкви, а перед ним размахались на крыльях гуси.
   За «поповкой» начиналась широкая улица села, в березах. Матушка говорила вчера, что раньше село было большое и называлось Большой Покров; но господа продали главную его часть, что за оврагом, барину Кузюмову, а тот перевел купленных крепостных в свою Кузюмовку, а землю пустил под конопляники, «такой-то был самондравный, да и сынок не лучше». Надя еще сказала: «Папаша одержимым его зовет и темным, что-то от Достоевского».
   Когда Даринька собиралась спуститься к прудочку в ветлах - от него поднимались к церкви,- она услыхала крики, и с окраины Покрова, где большой овраг, вывалилась на дорогу толпа народа, окружавшая беговые дрожки с человеком в белом картузе. Двигались к церкви, и Даринька различила выкрикнутое - «конопляники!». Дойдя до лужайки, толпа стала расходиться, а человек на дрожках погрозил палкой и замелькал в хлебах. Все затихло, и только всполошившиеся гуси продолжали выкрикивать тревожно. Но и они утихли. И теперь только благовест разливался в чудесном утре.
 

VI

 
   СВЯТИТЕЛЬ

 
   В церкви не было никого; только за свещным ящиком возился со свечками и просвирками тощий старичок. Даринька вошла неслышно и огляделась. Церковь сияла солнцем из купольных оконцев. Стены были расписаны. Паникадило в подвесках из хрусталя сияло на плиты радужными полосками. «Приятная какая…- порадовалась Даринька,- и образа богатые, хрустальное паникадило… редко и в городе увидишь». И пошла к старичку взять свечи и просвирки.
   Старичок почтительно поклонился ей и ласково справился, какие она просвирки больше уважает, беленькие или румянистые. Чистенький такой был, говорил говорком, с ухмылочкой, как говорят с детьми. Такие встречались ей на богомолье, в монастырях, особенно монахи-пасечники, с лучиками у глаз, угощавшие ее медком сотовым. Она знала, что такие уже не зовутся по имени, а ласковыми именками - Асеич, Митрич. Она спросила, как его звать. Он засветился лучиками: «А Пимыч я, милая барышня… Пимыч я, ктитором двадцать пятый годок у Покрова.- И спохватился: - То бишь, барыня… молоденькия совсем, как барышни». Даринька подумала, что он, пожалуй, знает, кто она,- «новая ютовская барыня», как вчера называл бурмистр. Видимо, был доволен, что она взяла десять свечек по пятачку и три больших просфоры, румянистых, и почтительно принял лиловое бархатное поминаньице, с золотым крестиком. Поведал, что певчие у них амчанским соборным не уступят. Покойная барыня Ольга Константиновна всегда певчих гостинчиком баловали. И мамаша ихняя всегда внимание оказывали храму Покрова, и придельчик изволили созиждить, там и упокояются. «А вы, милая барыня, не сродни Ольге-то Константиновне?» Даринька сказала - нет, не сродни. «Подумалось, взгляд у вас схожий словно». Она попросила сказать батюшке: хотела бы после обедни молебен Крестителю Господню.
   Пимыч прошел в алтарь, и сейчас же вышел отец настоятель и еще издали приветливо покивал. Она подошла под благословение, по-монастырски, чинно. Он благословил истово, и ей подумалось, что ему приятна ее чинность. Батюшка с готовностью отнесся к ее желанию поднять иконы в Ютово в воскресенье, сказав: «Приятно видеть… не часто это ныне среди образованных».
   И батюшка понравился, говорил сдержанно, без елейности. Открытое лицо, «с деготком»,- по Виктору Алексеевичу. Такие лица, «простецкие», она видела на портретах в обителях, духовные лица русские. В таких лицах, в их некрасивости, особенно чувствовались глаза, или вострые, как у отца Амвросия Оптинского, или мягкие, светлой безмятежности. У отца Никифора были мягкие, вдумчивые глаза.
   Подходил народ, и это смущало Дариньку. Бабы и девки, празднично разодетые, глазели на нее, шептались так внятно, что это ютовская барыня, молоденькая какая, пригоженькая, замужем за богатым инженером, а простая, Аграфену Матвеевну как уважила, конфет мармеладных подарила в именины… Теснились кругом нее, засматривали в лицо, дивились: «Фасонистая… живая куколка…»
   Она была в легком платье из голубой сарпинки, с «плечиками», с открытой шеей,- последней моды,- купленном на Кузнецком по настоянию Виктора Алексеевича: нельзя иначе, в провинции с этим очень считаются, и быть кое-как одетой вызовет только разговоры. Она отказывалась рядиться, но покорилась, нарушила данное себе слово «забыть наряды и все», боялась разговоров. Хоть и смущали ее оценка баб и любованье, было все же приятно, что платье на ней нарядное, «счастливое»,- обновила его в чудесное такое утро, и для церкви,- что нравится ей и всем, даже Матвеевна похвалила: «Какие хорошие-нарядные!..» Пока читали часы, бабы все дивовались: «И губки, и глазки… чисто патрет красивый». Даринька не знала, куда деться. Подошла старушка, поклонилась низко и застелила: «Да вы, красавица барыня, к крылоску пожалуйте… навсягды наши господа там стаивали… и стулец ихний, и коврик… пустите, бабочки, барыне нашей пройтить дайте».
   Дариньке надо было еще свечек, забыла поставить распятию и на канун, и она пошла к Пимычу. Все расступились, упреждая задних: «Барыне нашей пройтить дайте… новая барыня, ютовская,- наша это!..» Даринька чувствовала, как пылает у нее лицо, - так смущали ее бабьи разговоры, пытающие глаза, будто видевшие в ней все. Она шла, опустив глаза от душевной муки. Эта мука всегда таилась ею: «Не знают, какая я, Кто я». За этими словами болела рана: страшное в ее жизни, ее позор. Всегда томило, когда ее хвалили, ласково обходились с ней. И вот теперь, в этой светлой, такой приятной церкви, ее церкви, все любуются на нее, дают дорогу, признают открыто, что она красивей и лучше всех, и предлагают ей самое почетное место, где спокон веку стояли настоящие барыни, а не… Подавленная этим, дошла она до свещного ящика. Пимыч засветился, спросил, нравится ли ей церковь. Она кивнула и попросила еще свечек. Он вызвался поставить, но она сказала, что всегда сама возжигает свечки. Спросила, где бы не на виду ей стать. «Нестеснительно чтоб молиться, желаете?.. а вы в придельчик пожалуйте, проведу вас… и холодок, и молиться хорошо, неглазно, уютный у нас придельчик, во имя умученного Святителя…» Он назвал имя Святителя, которому она всегда молилась, и сердце ее вспорхнуло,- она даже выронила свечки. Кинулись подымать. Пимыч хотел было вести ее к канунному столику, но она попросила еще свечку, «самую большую»: думала о Святителе… Пимыч извинился: теперь у них самая важная свечка - за гривенничек только, а на Покрове будет и в полтину.
   Когда она возжигала перед распятием, а Пимыч ждал провести ее в придельчик, у ней дрожала рука, и она не могла поставить, помог Пимыч: так ее взволновало, что придельчик ее церкви - во имя Святителя. Это было глубоко знаменательное для нее. В ее отныне церкви - и во имя Святителя, память которого связана с ее жизнью, с ее…- страшилась и помыслить. В ней болезненно-стыдно жили невнятные для нее рассказы тетки… не ей, а разговоры тетки с сопутнииами на богомолье о темном и стыдном…- о грехе матери. Осталось в памяти грязное слово, крикнутое соседкой, когда Даринька была ребенком. Это слово потом раскрылось и жгло ее. Остались стыдом и болью темные разговоры тетки о «знатном графе», о нищете, когда застрелился граф, а наследники выгнали ее мать, которую она не помнила, Об этом, смутном, поведала она Виктору Алексеевичу и жалела, зачем поведала. Поведала, что тетка велела ей всегда молиться Святителю, который - «того рода»… Не смела таиться от него. Он понял, как тяжело ей, и они этого больше не касались.
   Не подымая глаз, она пошла за Пимычем в придельчнк, на южной стороне церкви.
   - Тут вам поспокойней будет…- сказал Пимыч, входя тесным и низеньким проломом.- Мамаша покойной Ольги Константиновны так велели, чтобы как в старину было, свод корытцем. Там и упокояются.