- А-а…- оглянул Кузюмов,- что же?..
- Это и непередаваемо.
- Досадно…- и развел руками.
Касьяныч хлопотал, опрастывая место для прибора. Кузюмов отказался: перекусил уже, да и жарынь. Вот коньяку - можно, и замороженного «Кремля». Его представили. Он отчетливо поклонился Дариньке, и ей запомнился его удивленный взгляд. Она была в голубой сарпинке, как на Иванов день в церкви, в серебристо-голубой повязке, синие бокальчики глоксиний в бутоньерке. Посадили рядом с Даринькой, были предупредительны-сдержанны. На дороге он был персона,- его леса требовали тысячи вагонов, путейцы охотились в его угодьях.
- Скоро едете?..- спросил кто-то.
- Пока охочусь…- неопределенно сказал Кузюмов,- с манифеста дожидаюсь, торопятся не очень. Я уже имел удовольствие видеть вас…- обратился он к Дариньке,- при встрече на станции, в одном поезде ехал с вами. И тогда же пришло мне… Вы человек свежий и вызвали такую у всех симпатию… это редкость в нашем городишке. Здешние легендарно злоречивы… да и плуты, Тургенев еще отметил. Когда на кого зуб, высказывают пожелание: «Амчанина те во двор!..»
- Не знаю…- сказала смущенно Даринька,- все приветливы, столько церквей… мне нравится здесь.
- Когда мы сами хороши, все сияет,- английская, кажется, поговорка. Желал бы знать ваше мнение…
Не находит ли она, что надо что-то… Проходят воинские составы… с лазаретами пока преждевременно, но… встретить на станции, наделить теплыми вещами… комитет тотчас же разрешат.
- Я совсем неопытная в этом… что же надо?..
- В вас с избытком, что надо!..
Даринька не поняла. Кто-то воскликнул: «Дарья Ивановна может горами двигать!..»
Она взглянула на Виктора Алексеевича. Кузюмов уловил ее взгляд и откачнулся на стуле, как в удивлении.
- Очень верно! - сказал он, не отмеривая слова.- И сама жизнь это раскрывает… проявля-ет. Сейчас один мне внушал: «проявление», барин!..
- Это про юродивую вы?..- сказал Виктор Алексеевич.- Мы тоже слышали, но как-то не… Это о себе я… Дарья Ивановна верит, что чудеса возможны.
- Да, про дурочку, считали ее «юродной»… благодать на ней! Выкрикивала невнятицу, мазалась грязью…- опять мерил слова Кузюмов, и можно было понимать надвое.- Теперь она будто бы… Вы, Дарья Ивановна, ее видали… мне рассказывали, она вам попалась у моста, как раз в день вашего приезда, и вы пожаловали ей белые лилии. Она побежала с ними в церковь, видели там и вас, с такими же цветами… и все это связывают с «проявлением». Весь городишко знает, что вы молились за Настеньку… и до моей Кузюмовки докатилось: «Настенька наша воздвиглась в разуме!» Что она, по-видимому, «воздвиглась», я сам свидетель. Сейчас с Георгием Владимирычем видели ее чисто одетой и будто здравой…- развел он руки,- она плакала, и взгляд у ней был ясный, никакой сумасшедшинки…
- Я тут не…- в сильном смущении отозвалась Даринька,- я только испугалась за нее, она чуть не попала под лошадей… попросила цветочков, и я дала. Если она исцелилась милостию Божией, надо радоваться и благодарить Господа!..- сказала она покойно, без смущения, и Виктор Алексеевич понял, что она овладела собой, чувствует себя в своем воздухе, свободной.
- Разумеется…- сказал, пожав плечами, Кузюмов,- если случилось… чу-до…- и чуть уловимо улыбнулся.
Эту неясную улыбку, с оттенком усмешливости в тоне, Даринька поняла и взволновалась.
- Вы говорите усмешливо…- сказала она, бледнея,- зачем же говорить о таком, если не веруешь?..
Это так было неожиданно, что Кузюмов как будто растерялся. Поднял руки и сказал уже другим тоном:
- Боже упаси, я могу сомневаться, но никак не думал шутить таким.
- Ну, положим!..- выкрикнул кто-то с концп стола.- Тон делает музыку… и Дарья Ивановна чувствует, что «усмешливо»!.. За здоровье Дарьи Ивановны!.. ура-а!..
Оказалось, крикнул юный путейский, собиравшийся закусывать живым раком. В первые минуты после своего «опыта» он был подавлен, считал себя «недостойным сидеть в присутствии…» - но его уговорили, Даринька сама подошла к нему и успокоила, даже сказала, что «смутила его», и он чуть не до слез растрогался. Теперь он был снова в раже и
«восторгался». Хотя и осторожничали с Кузюмовым, но «раж» сообщился всем, и «ура» дружно поддержали. Все поднялись и, в гомоне, протягивали бокалы к Дариньке. Но что особенно примечательно, встал Кузюмов, с сияющим видом, и, поклонившись, выпил за ее здоровье. Но мало этого: сказал, неожиданно для всех:
- Перед вами, Дарья Ивановна, я могу быть только искренним. Вы правы, и я каюсь: в моем тоне было немножко и… усмешки. Ради моей искренности, вы, может быть, простите меня?..
Оглушительное «ура» было ответом на «искренность»: всем стало на редкость весело. Но Даринька чувствовала себя совсем смущенной, наклонила голову и нервно собирала крошки на скатерти. Все же ответила Кузюмову:
- Я не хотела обидное… мне показалось… усмешливо. И вы сами…
- Помилуйте, разве я могу быть в обиде!..- воскликнул Кузюмов,- напротив, я должен благодарить вас, что вы так чутко подошли… и сказали так прямо, так достойно. Поверьте, я уважаю верующих людей и сам искренно хотел бы верить…
- Я знаю…-неожиданно для Виктора Алексеевича, сказала Даринька; неожиданно и для Кузюмова.
Он посмотрел удивленно, недоуменно даже.
- Вы знаете?!..- спросил он.- Или, может быть, я не так понял ваши слова?.. Вы изволили сказать, что знаете, что… я уважаю верующих людей… Но вы же меня не знаете!..
Даринька смотрела растерянно, не понимая, почему она так сказала. Что-то спросив в себе, она ответила совсем спокойно и утвердительно:
- Думаю, что я могу сказать это: это хорошее, а о хорошем можно и нужно говорить. Я вас не знаю, но я слышала от других, и я не могу не верить, что это правда, так чувствую…- Виктор Алексеевич слушал, изумленный.- Вы защитили одну девушку, в Москве, очень религиозную… над ней посмеялся, над ее религиозным… один студент. Правда?..
Это «правда?» она сказала наивно-просто, совсем по-детски.
- Вы знаете это?!..- сказал в удивлении Кузюмов.- Да, что-то в этом роде было… Но это… я, кажется, и тогда «сшутил». А тут, в случае с юродивой, проявление, то есть чудо, нельзя абсолютно отрицать, налицо факт, и вы… как-то участвовали в этом, по общему утверждению: глас народа - глас божий.
- Я только дала цветы, такая малость…
Она была в замешательстве, не знала, как кончить разговор. Но Кузюмов, видимо, вовсе не хотел кончать.
- Не смею спорить, но и через малое… Где-то сказано о «большом» через «малое»… «если имеешь зерно горушное…» - запутался Кузюмов, может быть, и небессознательно.
Даринька взглянула на Виктора Алексеевича, прося избавить ее… и он понимал, как мучительно ей все это, пытался переводить на другое, ;но Кузюмов очень умело возвращался все к тому же:
- Поверьте, Дария Ивановна, этот случай меня очень захватил!.. Узнав, что говорят в городке, я послал за ямщиком Арефой. Право, отличный малый? И он мне все передал, со всеми подробностями. И по его тоже мнению, а он душевно умен… это началось с цветов. Он удивительно обстоятельный и верующий, в Оптину собирается…
- Да?!..- воскликнула Даринька.- У него в лице такая чистота, доброта… духовная даже мудрость…
- Вот видите… и я ему поверил больше, чем всему городишке. Как он рассказывает, с каким воодушевлением… Говорил - весь сиял!.. Больная вдруг перестала бегать по городу и сидеть на Зуше, в грязи. А вчера видели ее в церкви, впервые за два года, во всем чистом. А сейчас я ее сам видел тихой, будто совсем здоровой.
- Да?!..- воскликнула Даринька, взглянув на Кузюмова «осветляющими глазами».- Пречистая просветила потемнение в ней…
- Вы мне верите?..- сказал Кузюмов, как бы прося, чтобы она верила ему.- Вам… я могу говорить лишь правду. Все сейчас говорили там…- махнул Кузюмов к городу,- что она в первый раз за эти годы заплакала! Вот сейчас, как мы проходили сюда в толпе. Народ тут, говорят, с самого утра толпится, чего-то ждет. Когда наш чудесный русский Мазини, Александр Иванович… Вы, дорогой, несравненней итальянца! ка-ак вы спели «Лучинушку»!.. ваше здоровье!..- Он чокнулся с Артабековым.- И как раз она проходила с отцом и остановилась послушать… и - заплакала!.. Все говорили: «Гляньте, Настенька наша плачет!..» Она будто бы не могла плакать, была как закостенелая. Это на моих глазах было. И ее отец, лавочник, тоже заплакал и стал креститься. Она показалась мне очень привлекательной! Как-то показывали мне ее, еще до «помраченья»… ну, мещаночка-красавка… чиновнички называли «дуська». А сегодня… никакой мещаночки, а, просто… девочка… дева… как вот пишут чистых…- Кузюмов чуть отклонился на стуле и посмотрел на Дариньку,- светильник, лилии… Словом, преображение, или, по-здешнему, проявление. Мне пьяненький почему-то пальцем грозился и кричал: «Проявле-ние, барин… про-я-вле-ние!..»
XXIV
Кузюмов извинился, что позволил себе в таких подробностях коснуться такого - для него - «захватывающего случая». По его словам, для него самого было непонятно, почему это так его захватило. Не скрыл, что он вообще никакой в этой… да, важной области человеческого духа… хотя много преувеличенного о его «шутках», он это отлично знает.
- Поверьте, мне было бы очень… досадно, если бы вы принимали все, как здесь накручивают…- сказал он с оттенком горечи даже, обращаясь к Дариньке,- но, к счастью, вы - не все, в чем я отлично убедился, слыша из ваших уст. Верите, Дарья Ивановна, что я говорю совершенно открыто, искренно?..
- Верю,- сказала Даринька.
- Благодарю вас…- поклонился Кузюмов.- Извините, я отошел от поднятого мной текущего, в связи с войной. С вашего позволения. могу я к вам побывать, и мы обсудим, что надо предпринять?..
- Да…- занятая чем-то своим, рассеянно ответила Даринька.
Виктор Алексеевич поспешил поправить ее оплошность:
- Пожалуйста, заезжайте… это, конечно, очень нужно… Дарья Ивановна не раз говорила, что мы должны облегчатъ страдания… это ее душевная потребность. Мы сумеем организовать и пробудить общественность… очень важно.
Разговор перешел к войне. Осман-паша, говорят, разбил нашу дивизию, а в газетах хоть бы слово. Что точно известно?..
- По последней депеше штаба, Осман-паша не разбил, а отбил атаку пятой дивизии генерала Шульднера…- сказал Кузюмов. - Как раз вчера у меня был проездом раненый офицер-волынец, едет к семье… Как раз под первые пули угодил, когда форсировали Дунай, в ночь на пятнадцатое июня. Коньяку?.. Пожалуйста. Вы не позволите?.. предложил он Дариньке.- Эти «наши корреспонденты»! Все, что они пописывают, надо принимать, как говорится… «кум грано салис» (1). Сотни примеров. Да вот, на днях… помните?.. во всех газетах мы читали… «Геройской смертью пал ротмистр лейб-гвардии гусарского Его Величества полка, князь… Дмитрий Вагаев»?..- отмерил он.
(1) С осторожностью (лат.).
Виктор Алексеевич почувствовал, как холодная рука Дариньки сжала его руку. Кто-то сказал: «Да, да… было… а что?..»
- «Пал геройской смертью…» Воображаю, как отозвалось в Питере, он там гремел. И что пережила моя тетушка, его мать, в своей Тамбовщине! А на самом деле мой милый Дима… только ранен, хотя серьезно.
Виктор Алексеевич почувствовал, как Даринька выпустила его руку, и услыхал вздох. Он взглянул на нее: она сидела как окаменевшая, но ее лицо слабо розовело.
- Дайте… каплю…- сказала она Кузюмову, наклоняя лафитничек. Кузюмов поспешно налил. Она пригубила.
- Вы, кажется, встречались?..- спросил Кузюмов Виктора Алексеевича.- Дима не раз поминал вас… Вейденгаммер, если я не ошибаюсь?
- Как же, мы вместе учились в пансионе моего отца, да и потом видались. Добрый малый, восторженный немножко…
- Сорвиголова. Да, фантазер, романтик… немножко поэт, и не без таланта. И порядочно образованный. При своем донжуанстве как-то ухитрялся находить время почитывать. Женщины были от него без ума. Был даже один дворцовый романчик, чуть не сломавший его блестящую карьеру. Правда, красивый малый, с некой остротцой… статный, чудесные черные глаза!.. Представьте, какая же насмешка: теперь кривой.
- Кри…вой!.. - воскликнула невольно Даринька.
- Пуля пробила глаз.
Даринька передернулась.
- Глаз вытек,- продолжал спокойно-повествовательно Кузюмов,- но пулька осталась в голове. И он пишет мне с волынцем: «Прибавил весу… на пульку». Поедет к маме, заедет ко мне, проездом. Да… спрашивает, далеко ли от меня вы… он почему-то знает, что вы «где-то недалеко от Мценска».
- Он заезжал к нам перед отъездом на войну… меня не застал… Дарья Ивановна видела его и сообщила, что и мы уезжаем…- сказал Виктор Алексеевич.
Кузюмов хотел что-то спросить у Дариньки, но только чуть скользнул взглядом по ее неподвижному лицу и не спросил.
- Как подлечится, думает опять… «весу добирать».
Замороженный «Кремль» был великолепен. Кузюмов куда-то собирался - «к десяти, по делу». Спрашивал Дариньку, не скучно ли ей здесь «после Москвы». Она отвечала неохотно, чувствовала себя усталой. Подсел Караваев и стал сказывать ей смешную сказочку, что теперь там, в реке… какой переполох у раков!.. Не видывали такого «великана»…- и так отлично рассказывал, представляя в сценах и с мимикой, что улыбалась и Даринька. Рассказывали Кузюмову «неповторимое» и «непередаваемое». Пожалел Кузюмов, что не видал. Синели сумерки, но с реки еще отсвечивало зарей. «Касьяныч» засветился фонариками, жгли бенгальский огонь, щелкали ракеты. Просили Артабекова еще петь. «Раз такое «галя» (1)…- мотнул он за реку, где чернело по берегу народом. Запел из «Аскольдовой могилы»: «Уж как веет ветером…» Пели и хором, под звезды выносил «русский Мазини»:
(1) Торжественный концерт (франц.)
…Ра-азовьем мы бе-э-резу…
Ра-зовьем мы ку-удряву…
Было к полуночи. Кузюмов, давно собиравшийся уехать,- «к десяти, по делу одному..,» - прощаясь, сказал Дариньке: «Душу отогрели»,- и можно было понять, что говорит о песнях. После его ухода Виктор Алексеевич пригласил всех отпраздновать новоселье в ближайшее воскресенье.
Тройка несла ночными полями, в звоне. Даринька молчала, спрятав лицо в букет гардений и магнолий.
XXV
Виктор Алексеевич удивлялся, как Даринька свободно говорила на обеде, и особенно - как сравнительно легко приняла известие о Вагаеве. По разным соображениям он так и не сказал ей, что Дима убит, как прочитал в газетах, когда ехали из Москвы. Теперь само сказалось. И хорошо, а то бы она могла подумать, что нарочно он выдумал о смерти. Услышав, что Дима жив, но «окривел», он почувствовал спокойствие. В этом «спокойствии» было что-то тревожащее совесть, признавался он, и он избегал смотреть Дариньке в глаза. Когда она молчала по дороге из города, его мутило: потрясена известием, больно ей.
- Я не мог понять, что во мне: рад ли, что теперь «больше ничего не будет», или - что Дима жив… Она почувствовала, взяла мою руку и сказала: «Я так спокойна, милый… так надо было, и мы должны принять это, как Его милость нам… ты мог подумать, что я жалею о нем… нет, я рада за него и за нас». Она успокоила меня этим, и я понял, что и я рад, что Дима жив. Моему «спокойствию» содействовало, конечно, и то, что он окривел, каюсь. И я соглашался с ней, что «так надо» и что это нам милость…
Насколько она была выше моей душонки!.. Тою же ночью я убедился, насколько она была и глубже, мудрей… Дорогой я перебирал все случившееся на обеде. Ее разговор с Кузюмовым поразил меня, как, думаю, и всех. Да и самого Кузюмова. Он вдруг переменил тон превосходства и стал… затрудняюсь определить: приятней, ясней?.. Все отмечали эту перемену. Да и случай с «избавлением рака»… это было действительно «неповторимое». Я спрашивал себя, почему в таком глупом опыте юнца произошло то, чего, казалось, никогда бы не могло быть? Почему все, после первых рюмок настроенные на шутки, вдруг притихли и были изумлены? бьюсь об заклад, что все, и я в том числе, ожидали, когда она схватила вилку, что она эту вилку… вонзит в рака! - и я испугался, что она не в себе. Потому испугался, что видел безумно-восторженное лицо ее, какую-то… безудержную решимость. А произошло совсем иначе, по вдохновению, «неповторимое и непередаваемое», как сказал метко Караваев. Сто женщин в подобном случае сделали бы, как всегда в таких шутках: одни возмутятся дикостью, другие высмеют шутника, отнимут рака… ну, залюбопытствуют, как «аплодирует» рак, как дерзатель станет жевать «прямо со скорлупой». А тут был дан урок, и как целомудренно и властно. И вот почему притихли: почувствовали творческое сердце, красоту душевного движения. Это было то же «проявление». И эта дивная робость, смущенье, это «исподлобья», это сознание какой-то вины… Какой вины? А вот какой: «Мне стыдно, что я, совсем необразованная, должна была показать вам, какие вы… какие все мы». Стыдно за творческое движенье сердца! Вот чему изумились все. И потому этот… эти два «просящих прощения» поклона. Вдумайтесь-ка, наполните эти поклоны содержанием! Тут - головокружительная высота. И через наиглупейший пустяк! Как же не почувствовать радостно паренья Духа - в «персти»?! А случай с юродивой, уже известный иным из сотрапезников, жившим в городе, еще поспособствовал эффекту. Мы-то и не знали. Все знали, и в Уютове уже знали, как я удостоверился после, и на Поповке знали, и в Кузюмовке знали… и, я не постигаю, почему-то сдерживались сказать нам прямо. Боялись, что ли, ввести в смущение Дариньку? не верили? Первым сказал Арефа, но сказал прикровенно, сдержанно, как бы спрашивая себя, можно ли сказать прямо. Открыл Кузюмов, несколько с усмешливой улыбкой и сейчас же был удивительно тонко выправлен. Прорываясь сквозь толщу тревожных дум, слагалось во мне нечто: «Странная вещь, зачем-то надо было, чтобы открывшееся народу «проявление» закрепилось всенародно и на глазах никакого в вере Кузюмова «слезами умягчения», вызванными родною песнею, тут, рядом с пиром?» Все было не случайно, подумалось мне тогда же, в ночи, дорогой. А Даринька ясно видела. Все это творило в нашей душе «спокойствие». В ту ночь, бессонную от мыслей, я сознал, какой дар послан был мне в темную мартовскую ночь, когда я решил кончить с «бессмысленной жизнью, кoгда, идя бульваром, я повторял пушкинские стихи: «Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?..» И мне был послан дар, и этим даром приказано было мне: живи и познай.
В эту бессонную ночь, после «Касьяныча на Зуше», предстала Виктору Алексеевичу некая загадка - «о петухе».
XXVI
Когда вернулись в Уютово, было за полночь. Даринька поднялась в светелку: там, в боковой комнатке-фонаре, устроила она себе уединение, для молитвы. Виктор Алексеевич знал, когда она начинала и кончала молиться,- по шороху шторок, сухих, трескучих. Знал, что после молитвы она будет смотреть на звезды - «радоваться», поведала она как-то. Сковородка в селе отбила, с опозданием, полночь. В окно кабинета-спальни Виктора Алексеевича вливалась ночная свежесть, благоухание цветников и нагревшихся за день елок, Чтобы успокоить мысли, он по привычке почитал немного,- попала книжка журнала с «Анной Карениной». Почитал, как косил Левин со стариком и полдничал с ним у речки. Услыхал скрипучие ступеньки от светелки, хотел выйти к Дарнньке и не решился: она помолилась, не надо ее тревожить. Слышал, как прошла она в спальню и затворилась. Услыхал шорох полотняной шторы и понял, что она подняла ее и смотрит в сад,-так всегда делала, говорила цветам «покойной ночи».
Он подошел к окну. Сквозь елки мерцали звезды, пряный еловый дух тянул в комнату. «Чудесно, все чудесно…- подумал он, чувствуя, как он счастлив,- чудесно-стройно». Узнал Вегу, особенно яркую сегодня, высунулся в окно и на конце еловой ветки узнал Арктур, мысленно провел линию и нашел Альтаир, столь же, как Вега, яркий. И услыхал сковородку от Покрова, там, где созвездие Персея,- один удар. Был час ночи. И тут же пропел петух. Виктор Алексеевич подумал, что рано выбил сторож, недавно било полночь, а первые петухи кричат чуть за полночь. Зажег спичку и посмотрел на каминные часы: было двенадцать минут первого. Подумалось: «Первые петухи кричат чуть за полночь, верно… почему так верно?» Вслушивался, как петухи перекликались. Показалось ему таким необыкновенным это ночное, урочное пение петухов, будто в первый раз в жизни слышит.
Так он слышал действительно как бы впервые в жизни, и в петушином крике почувствовалась ему особенная значительность. Конечно, не раз он слышал, но без внимания, будто не слыхал, хоть и засиживался за полночь с чертежами. Не внимал этим крикам, и не было мысли, что поют петухи, и почему поют по ночам и так урочно. В юности живал летом в имении и не помнил, чтобы слышал петушьи ночные переклички, и не задавался вопросом, почему петухи…- и только одни петухи из всех пернатых - поют по ночам урочно, трижды. А в эту ночь слушал и вопрошал себя. В перекличках он различал уютовских и покровских петухов, и заречных, от Гнездова, версты четыре… В этих перекликаньях чувствовался ему строй, налаженность, словно у петухов было условлено, кому и когда вступать. Он с обостренным вниманием стал слушать. Затихали покровские, а уютовские чего-то выжидали… выжидали, когда доплывут едва различимые, как бы спросоночные гнездовские. И только эти заслышатся, тотчас же, и оглушительно, раскатывались уютовские. Глухой ночью могло казаться - оглушительно. Как он потом проверял не раз, ночные петушьи крики были не похожи на дневные. Слышалось как бы принужденье, велящее полупроснуться и прокричать. Когда завершится круг этих урочных криков, стихнут, заснут до срока.
В ту ночь в мыслях Виктора Алексеевича родился вопрос: почему? почему так урочно? почему только петухи? Ни у Брэма, ни после, у Мензбира, он не нашел, чтобы ночью, урочно, трижды кричали другие птицы.
Он пытался отвлечься от этих навязчивых вопросов, зажег свечи - и не мог читать: в ушах перекликались петухи, застряли. Принял лавровишни, но ему все казалось, что петухи продолжают петь. Объяснял это нервами. Осаждали мысли, давно забытое. Вспоминались и начинали томить ошибки и проступки, будто их разбудили и осветили ночные крики… Он вспомнил, что славяне именовали петуха «будимир»: «буди народ». «Буди»…- для него это словно углубилось, раскрылось через Дариньку, и открытие поразило его.
Виктор Алексеевич знал, что не заснет от горячивших мыслей. Иногда ему помогало, если поест. Подумал, не поесть ли, и почувствовал, что голоден, с обеда прошло немало. Он взял свечку и пошел в столовую, осторожно, чтобы не потревожить Дариньку. Открывая буфет, забыл, что створка откидывается с треском. Так и вышло. Дарннька окликнула: «Ты что… плохо тебе?»
- Да нет, милая… не могу заснуть, есть хочу…- сказал он, смеясь,- копченую колбасу ем.
И услыхал, как Даринька спрыгнула с постели. Она вышла в голубом халатике, косы на грудь.
- И я хочу колбаски… или лучше открой сардинки, я совсем голодная, в обед почти ничего не ела.
Радостные, как дети, закусывали они у буфета, не садились. Вокруг свечки кружились мотыльки. Сковородка пробила два. И тут же крикнул петух, уютовский.
- Слышишь?..- сказал Виктор Алексеевич.- Вторые петухи.
- Да, вторые. Почему ты так, серьезно? что поздно, да? Я люблю их слушать… часто просыпаюсь, когда им петь… будто я тоже петушок…- улыбнулась она, сияя жемчужными зубами.
- Нет, ты курочка и должна спать. Почему-то не мог заснуть. Запели первые петухи, и будто я в первый раз услыхал их, разные мысли одолели. Пришло почему-то в голову, навязалось: почему только петухи поют трижды ночью, и в час урочный? Слышишь, тоненькие, далекие… это гнездовские.
Она удивленно посмотрела: что он, шутит? что тут особенного?
- И почему-то мне надо решить навязчивый вопрос этот: почему ночью, трижды…
- Чего же тут решать? Поют потому…
- Ты знаешь- почему?..- перебил он ее.
- Конечно, знаю… давным-давно известно! Потому что им так назначено.
- То есть как назначено? откуда ты знаешь, кто назначил?..
- Назначено извечно, от сотворенья.
- Ты так решительно говоришь, милочка, словно была при «назначено»!
Он хотел поцеловать ее, но она уклонилась.
- Или ты никогда не читал Евангелия? не слыхал - «не пропоет петух три раза, как ты трижды отречешься от Меня»? Вот почему. Почему ты так смотришь, тебе не верится?.. Вдумайся и тогда поверишь. Тут не для одного Апостола Петра, а для всех. С того страшного часа, когда Петр сознал свой страшный грех… петух напомнил ему… и он горько плакал… плакал…- шептала она, и слезы были в ее глазах,- горько плакал… мучила его совесть… Ах, если бы ты слышал, как матушка Мелитина толковала это Евангелие… и все мы плакали!.. И вот с самого того часа открылось людям во святом Слове… «крик совести» открылся. Нет, я спутала… совесть всегда, это живой голос в сердце человеков… С того часа, когда ночью кричит петух… всем должно помниться, что случилось тогда.
Взволнованная ей вспомнившимся - «что случилось тогда», истомленная трудным днем, она сказала усталым шепотом;
- Успокойся, ступай и ляг… и я… я так устала…
Она подошла к окну.
- Какая глубина, Господи!..- прошептала она молитвенно, сложив на груди руки, смотря на усеянное яркими звездами небо, не тронутое еще зарей.- Покойной ночи.
И затворилась в спальной.
Он стоял, думая, что она сказала. В нем осталось, со всеми неуловимыми тонами, исполненное чувства глубочайшего: «Какая глубина. Господи!..»
- Это и непередаваемо.
- Досадно…- и развел руками.
Касьяныч хлопотал, опрастывая место для прибора. Кузюмов отказался: перекусил уже, да и жарынь. Вот коньяку - можно, и замороженного «Кремля». Его представили. Он отчетливо поклонился Дариньке, и ей запомнился его удивленный взгляд. Она была в голубой сарпинке, как на Иванов день в церкви, в серебристо-голубой повязке, синие бокальчики глоксиний в бутоньерке. Посадили рядом с Даринькой, были предупредительны-сдержанны. На дороге он был персона,- его леса требовали тысячи вагонов, путейцы охотились в его угодьях.
- Скоро едете?..- спросил кто-то.
- Пока охочусь…- неопределенно сказал Кузюмов,- с манифеста дожидаюсь, торопятся не очень. Я уже имел удовольствие видеть вас…- обратился он к Дариньке,- при встрече на станции, в одном поезде ехал с вами. И тогда же пришло мне… Вы человек свежий и вызвали такую у всех симпатию… это редкость в нашем городишке. Здешние легендарно злоречивы… да и плуты, Тургенев еще отметил. Когда на кого зуб, высказывают пожелание: «Амчанина те во двор!..»
- Не знаю…- сказала смущенно Даринька,- все приветливы, столько церквей… мне нравится здесь.
- Когда мы сами хороши, все сияет,- английская, кажется, поговорка. Желал бы знать ваше мнение…
Не находит ли она, что надо что-то… Проходят воинские составы… с лазаретами пока преждевременно, но… встретить на станции, наделить теплыми вещами… комитет тотчас же разрешат.
- Я совсем неопытная в этом… что же надо?..
- В вас с избытком, что надо!..
Даринька не поняла. Кто-то воскликнул: «Дарья Ивановна может горами двигать!..»
Она взглянула на Виктора Алексеевича. Кузюмов уловил ее взгляд и откачнулся на стуле, как в удивлении.
- Очень верно! - сказал он, не отмеривая слова.- И сама жизнь это раскрывает… проявля-ет. Сейчас один мне внушал: «проявление», барин!..
- Это про юродивую вы?..- сказал Виктор Алексеевич.- Мы тоже слышали, но как-то не… Это о себе я… Дарья Ивановна верит, что чудеса возможны.
- Да, про дурочку, считали ее «юродной»… благодать на ней! Выкрикивала невнятицу, мазалась грязью…- опять мерил слова Кузюмов, и можно было понимать надвое.- Теперь она будто бы… Вы, Дарья Ивановна, ее видали… мне рассказывали, она вам попалась у моста, как раз в день вашего приезда, и вы пожаловали ей белые лилии. Она побежала с ними в церковь, видели там и вас, с такими же цветами… и все это связывают с «проявлением». Весь городишко знает, что вы молились за Настеньку… и до моей Кузюмовки докатилось: «Настенька наша воздвиглась в разуме!» Что она, по-видимому, «воздвиглась», я сам свидетель. Сейчас с Георгием Владимирычем видели ее чисто одетой и будто здравой…- развел он руки,- она плакала, и взгляд у ней был ясный, никакой сумасшедшинки…
- Я тут не…- в сильном смущении отозвалась Даринька,- я только испугалась за нее, она чуть не попала под лошадей… попросила цветочков, и я дала. Если она исцелилась милостию Божией, надо радоваться и благодарить Господа!..- сказала она покойно, без смущения, и Виктор Алексеевич понял, что она овладела собой, чувствует себя в своем воздухе, свободной.
- Разумеется…- сказал, пожав плечами, Кузюмов,- если случилось… чу-до…- и чуть уловимо улыбнулся.
Эту неясную улыбку, с оттенком усмешливости в тоне, Даринька поняла и взволновалась.
- Вы говорите усмешливо…- сказала она, бледнея,- зачем же говорить о таком, если не веруешь?..
Это так было неожиданно, что Кузюмов как будто растерялся. Поднял руки и сказал уже другим тоном:
- Боже упаси, я могу сомневаться, но никак не думал шутить таким.
- Ну, положим!..- выкрикнул кто-то с концп стола.- Тон делает музыку… и Дарья Ивановна чувствует, что «усмешливо»!.. За здоровье Дарьи Ивановны!.. ура-а!..
Оказалось, крикнул юный путейский, собиравшийся закусывать живым раком. В первые минуты после своего «опыта» он был подавлен, считал себя «недостойным сидеть в присутствии…» - но его уговорили, Даринька сама подошла к нему и успокоила, даже сказала, что «смутила его», и он чуть не до слез растрогался. Теперь он был снова в раже и
«восторгался». Хотя и осторожничали с Кузюмовым, но «раж» сообщился всем, и «ура» дружно поддержали. Все поднялись и, в гомоне, протягивали бокалы к Дариньке. Но что особенно примечательно, встал Кузюмов, с сияющим видом, и, поклонившись, выпил за ее здоровье. Но мало этого: сказал, неожиданно для всех:
- Перед вами, Дарья Ивановна, я могу быть только искренним. Вы правы, и я каюсь: в моем тоне было немножко и… усмешки. Ради моей искренности, вы, может быть, простите меня?..
Оглушительное «ура» было ответом на «искренность»: всем стало на редкость весело. Но Даринька чувствовала себя совсем смущенной, наклонила голову и нервно собирала крошки на скатерти. Все же ответила Кузюмову:
- Я не хотела обидное… мне показалось… усмешливо. И вы сами…
- Помилуйте, разве я могу быть в обиде!..- воскликнул Кузюмов,- напротив, я должен благодарить вас, что вы так чутко подошли… и сказали так прямо, так достойно. Поверьте, я уважаю верующих людей и сам искренно хотел бы верить…
- Я знаю…-неожиданно для Виктора Алексеевича, сказала Даринька; неожиданно и для Кузюмова.
Он посмотрел удивленно, недоуменно даже.
- Вы знаете?!..- спросил он.- Или, может быть, я не так понял ваши слова?.. Вы изволили сказать, что знаете, что… я уважаю верующих людей… Но вы же меня не знаете!..
Даринька смотрела растерянно, не понимая, почему она так сказала. Что-то спросив в себе, она ответила совсем спокойно и утвердительно:
- Думаю, что я могу сказать это: это хорошее, а о хорошем можно и нужно говорить. Я вас не знаю, но я слышала от других, и я не могу не верить, что это правда, так чувствую…- Виктор Алексеевич слушал, изумленный.- Вы защитили одну девушку, в Москве, очень религиозную… над ней посмеялся, над ее религиозным… один студент. Правда?..
Это «правда?» она сказала наивно-просто, совсем по-детски.
- Вы знаете это?!..- сказал в удивлении Кузюмов.- Да, что-то в этом роде было… Но это… я, кажется, и тогда «сшутил». А тут, в случае с юродивой, проявление, то есть чудо, нельзя абсолютно отрицать, налицо факт, и вы… как-то участвовали в этом, по общему утверждению: глас народа - глас божий.
- Я только дала цветы, такая малость…
Она была в замешательстве, не знала, как кончить разговор. Но Кузюмов, видимо, вовсе не хотел кончать.
- Не смею спорить, но и через малое… Где-то сказано о «большом» через «малое»… «если имеешь зерно горушное…» - запутался Кузюмов, может быть, и небессознательно.
Даринька взглянула на Виктора Алексеевича, прося избавить ее… и он понимал, как мучительно ей все это, пытался переводить на другое, ;но Кузюмов очень умело возвращался все к тому же:
- Поверьте, Дария Ивановна, этот случай меня очень захватил!.. Узнав, что говорят в городке, я послал за ямщиком Арефой. Право, отличный малый? И он мне все передал, со всеми подробностями. И по его тоже мнению, а он душевно умен… это началось с цветов. Он удивительно обстоятельный и верующий, в Оптину собирается…
- Да?!..- воскликнула Даринька.- У него в лице такая чистота, доброта… духовная даже мудрость…
- Вот видите… и я ему поверил больше, чем всему городишке. Как он рассказывает, с каким воодушевлением… Говорил - весь сиял!.. Больная вдруг перестала бегать по городу и сидеть на Зуше, в грязи. А вчера видели ее в церкви, впервые за два года, во всем чистом. А сейчас я ее сам видел тихой, будто совсем здоровой.
- Да?!..- воскликнула Даринька, взглянув на Кузюмова «осветляющими глазами».- Пречистая просветила потемнение в ней…
- Вы мне верите?..- сказал Кузюмов, как бы прося, чтобы она верила ему.- Вам… я могу говорить лишь правду. Все сейчас говорили там…- махнул Кузюмов к городу,- что она в первый раз за эти годы заплакала! Вот сейчас, как мы проходили сюда в толпе. Народ тут, говорят, с самого утра толпится, чего-то ждет. Когда наш чудесный русский Мазини, Александр Иванович… Вы, дорогой, несравненней итальянца! ка-ак вы спели «Лучинушку»!.. ваше здоровье!..- Он чокнулся с Артабековым.- И как раз она проходила с отцом и остановилась послушать… и - заплакала!.. Все говорили: «Гляньте, Настенька наша плачет!..» Она будто бы не могла плакать, была как закостенелая. Это на моих глазах было. И ее отец, лавочник, тоже заплакал и стал креститься. Она показалась мне очень привлекательной! Как-то показывали мне ее, еще до «помраченья»… ну, мещаночка-красавка… чиновнички называли «дуська». А сегодня… никакой мещаночки, а, просто… девочка… дева… как вот пишут чистых…- Кузюмов чуть отклонился на стуле и посмотрел на Дариньку,- светильник, лилии… Словом, преображение, или, по-здешнему, проявление. Мне пьяненький почему-то пальцем грозился и кричал: «Проявле-ние, барин… про-я-вле-ние!..»
XXIV
ЕЩЕ «ЯВЛЕНИЕ»
Кузюмов извинился, что позволил себе в таких подробностях коснуться такого - для него - «захватывающего случая». По его словам, для него самого было непонятно, почему это так его захватило. Не скрыл, что он вообще никакой в этой… да, важной области человеческого духа… хотя много преувеличенного о его «шутках», он это отлично знает.
- Поверьте, мне было бы очень… досадно, если бы вы принимали все, как здесь накручивают…- сказал он с оттенком горечи даже, обращаясь к Дариньке,- но, к счастью, вы - не все, в чем я отлично убедился, слыша из ваших уст. Верите, Дарья Ивановна, что я говорю совершенно открыто, искренно?..
- Верю,- сказала Даринька.
- Благодарю вас…- поклонился Кузюмов.- Извините, я отошел от поднятого мной текущего, в связи с войной. С вашего позволения. могу я к вам побывать, и мы обсудим, что надо предпринять?..
- Да…- занятая чем-то своим, рассеянно ответила Даринька.
Виктор Алексеевич поспешил поправить ее оплошность:
- Пожалуйста, заезжайте… это, конечно, очень нужно… Дарья Ивановна не раз говорила, что мы должны облегчатъ страдания… это ее душевная потребность. Мы сумеем организовать и пробудить общественность… очень важно.
Разговор перешел к войне. Осман-паша, говорят, разбил нашу дивизию, а в газетах хоть бы слово. Что точно известно?..
- По последней депеше штаба, Осман-паша не разбил, а отбил атаку пятой дивизии генерала Шульднера…- сказал Кузюмов. - Как раз вчера у меня был проездом раненый офицер-волынец, едет к семье… Как раз под первые пули угодил, когда форсировали Дунай, в ночь на пятнадцатое июня. Коньяку?.. Пожалуйста. Вы не позволите?.. предложил он Дариньке.- Эти «наши корреспонденты»! Все, что они пописывают, надо принимать, как говорится… «кум грано салис» (1). Сотни примеров. Да вот, на днях… помните?.. во всех газетах мы читали… «Геройской смертью пал ротмистр лейб-гвардии гусарского Его Величества полка, князь… Дмитрий Вагаев»?..- отмерил он.
(1) С осторожностью (лат.).
Виктор Алексеевич почувствовал, как холодная рука Дариньки сжала его руку. Кто-то сказал: «Да, да… было… а что?..»
- «Пал геройской смертью…» Воображаю, как отозвалось в Питере, он там гремел. И что пережила моя тетушка, его мать, в своей Тамбовщине! А на самом деле мой милый Дима… только ранен, хотя серьезно.
Виктор Алексеевич почувствовал, как Даринька выпустила его руку, и услыхал вздох. Он взглянул на нее: она сидела как окаменевшая, но ее лицо слабо розовело.
- Дайте… каплю…- сказала она Кузюмову, наклоняя лафитничек. Кузюмов поспешно налил. Она пригубила.
- Вы, кажется, встречались?..- спросил Кузюмов Виктора Алексеевича.- Дима не раз поминал вас… Вейденгаммер, если я не ошибаюсь?
- Как же, мы вместе учились в пансионе моего отца, да и потом видались. Добрый малый, восторженный немножко…
- Сорвиголова. Да, фантазер, романтик… немножко поэт, и не без таланта. И порядочно образованный. При своем донжуанстве как-то ухитрялся находить время почитывать. Женщины были от него без ума. Был даже один дворцовый романчик, чуть не сломавший его блестящую карьеру. Правда, красивый малый, с некой остротцой… статный, чудесные черные глаза!.. Представьте, какая же насмешка: теперь кривой.
- Кри…вой!.. - воскликнула невольно Даринька.
- Пуля пробила глаз.
Даринька передернулась.
- Глаз вытек,- продолжал спокойно-повествовательно Кузюмов,- но пулька осталась в голове. И он пишет мне с волынцем: «Прибавил весу… на пульку». Поедет к маме, заедет ко мне, проездом. Да… спрашивает, далеко ли от меня вы… он почему-то знает, что вы «где-то недалеко от Мценска».
- Он заезжал к нам перед отъездом на войну… меня не застал… Дарья Ивановна видела его и сообщила, что и мы уезжаем…- сказал Виктор Алексеевич.
Кузюмов хотел что-то спросить у Дариньки, но только чуть скользнул взглядом по ее неподвижному лицу и не спросил.
- Как подлечится, думает опять… «весу добирать».
Замороженный «Кремль» был великолепен. Кузюмов куда-то собирался - «к десяти, по делу». Спрашивал Дариньку, не скучно ли ей здесь «после Москвы». Она отвечала неохотно, чувствовала себя усталой. Подсел Караваев и стал сказывать ей смешную сказочку, что теперь там, в реке… какой переполох у раков!.. Не видывали такого «великана»…- и так отлично рассказывал, представляя в сценах и с мимикой, что улыбалась и Даринька. Рассказывали Кузюмову «неповторимое» и «непередаваемое». Пожалел Кузюмов, что не видал. Синели сумерки, но с реки еще отсвечивало зарей. «Касьяныч» засветился фонариками, жгли бенгальский огонь, щелкали ракеты. Просили Артабекова еще петь. «Раз такое «галя» (1)…- мотнул он за реку, где чернело по берегу народом. Запел из «Аскольдовой могилы»: «Уж как веет ветером…» Пели и хором, под звезды выносил «русский Мазини»:
(1) Торжественный концерт (франц.)
…Ра-азовьем мы бе-э-резу…
Ра-зовьем мы ку-удряву…
Было к полуночи. Кузюмов, давно собиравшийся уехать,- «к десяти, по делу одному..,» - прощаясь, сказал Дариньке: «Душу отогрели»,- и можно было понять, что говорит о песнях. После его ухода Виктор Алексеевич пригласил всех отпраздновать новоселье в ближайшее воскресенье.
Тройка несла ночными полями, в звоне. Даринька молчала, спрятав лицо в букет гардений и магнолий.
XXV
СПОКОЙСТВИЕ
Виктор Алексеевич удивлялся, как Даринька свободно говорила на обеде, и особенно - как сравнительно легко приняла известие о Вагаеве. По разным соображениям он так и не сказал ей, что Дима убит, как прочитал в газетах, когда ехали из Москвы. Теперь само сказалось. И хорошо, а то бы она могла подумать, что нарочно он выдумал о смерти. Услышав, что Дима жив, но «окривел», он почувствовал спокойствие. В этом «спокойствии» было что-то тревожащее совесть, признавался он, и он избегал смотреть Дариньке в глаза. Когда она молчала по дороге из города, его мутило: потрясена известием, больно ей.
- Я не мог понять, что во мне: рад ли, что теперь «больше ничего не будет», или - что Дима жив… Она почувствовала, взяла мою руку и сказала: «Я так спокойна, милый… так надо было, и мы должны принять это, как Его милость нам… ты мог подумать, что я жалею о нем… нет, я рада за него и за нас». Она успокоила меня этим, и я понял, что и я рад, что Дима жив. Моему «спокойствию» содействовало, конечно, и то, что он окривел, каюсь. И я соглашался с ней, что «так надо» и что это нам милость…
Насколько она была выше моей душонки!.. Тою же ночью я убедился, насколько она была и глубже, мудрей… Дорогой я перебирал все случившееся на обеде. Ее разговор с Кузюмовым поразил меня, как, думаю, и всех. Да и самого Кузюмова. Он вдруг переменил тон превосходства и стал… затрудняюсь определить: приятней, ясней?.. Все отмечали эту перемену. Да и случай с «избавлением рака»… это было действительно «неповторимое». Я спрашивал себя, почему в таком глупом опыте юнца произошло то, чего, казалось, никогда бы не могло быть? Почему все, после первых рюмок настроенные на шутки, вдруг притихли и были изумлены? бьюсь об заклад, что все, и я в том числе, ожидали, когда она схватила вилку, что она эту вилку… вонзит в рака! - и я испугался, что она не в себе. Потому испугался, что видел безумно-восторженное лицо ее, какую-то… безудержную решимость. А произошло совсем иначе, по вдохновению, «неповторимое и непередаваемое», как сказал метко Караваев. Сто женщин в подобном случае сделали бы, как всегда в таких шутках: одни возмутятся дикостью, другие высмеют шутника, отнимут рака… ну, залюбопытствуют, как «аплодирует» рак, как дерзатель станет жевать «прямо со скорлупой». А тут был дан урок, и как целомудренно и властно. И вот почему притихли: почувствовали творческое сердце, красоту душевного движения. Это было то же «проявление». И эта дивная робость, смущенье, это «исподлобья», это сознание какой-то вины… Какой вины? А вот какой: «Мне стыдно, что я, совсем необразованная, должна была показать вам, какие вы… какие все мы». Стыдно за творческое движенье сердца! Вот чему изумились все. И потому этот… эти два «просящих прощения» поклона. Вдумайтесь-ка, наполните эти поклоны содержанием! Тут - головокружительная высота. И через наиглупейший пустяк! Как же не почувствовать радостно паренья Духа - в «персти»?! А случай с юродивой, уже известный иным из сотрапезников, жившим в городе, еще поспособствовал эффекту. Мы-то и не знали. Все знали, и в Уютове уже знали, как я удостоверился после, и на Поповке знали, и в Кузюмовке знали… и, я не постигаю, почему-то сдерживались сказать нам прямо. Боялись, что ли, ввести в смущение Дариньку? не верили? Первым сказал Арефа, но сказал прикровенно, сдержанно, как бы спрашивая себя, можно ли сказать прямо. Открыл Кузюмов, несколько с усмешливой улыбкой и сейчас же был удивительно тонко выправлен. Прорываясь сквозь толщу тревожных дум, слагалось во мне нечто: «Странная вещь, зачем-то надо было, чтобы открывшееся народу «проявление» закрепилось всенародно и на глазах никакого в вере Кузюмова «слезами умягчения», вызванными родною песнею, тут, рядом с пиром?» Все было не случайно, подумалось мне тогда же, в ночи, дорогой. А Даринька ясно видела. Все это творило в нашей душе «спокойствие». В ту ночь, бессонную от мыслей, я сознал, какой дар послан был мне в темную мартовскую ночь, когда я решил кончить с «бессмысленной жизнью, кoгда, идя бульваром, я повторял пушкинские стихи: «Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?..» И мне был послан дар, и этим даром приказано было мне: живи и познай.
В эту бессонную ночь, после «Касьяныча на Зуше», предстала Виктору Алексеевичу некая загадка - «о петухе».
XXVI
ПОЧЕМУ?..
Когда вернулись в Уютово, было за полночь. Даринька поднялась в светелку: там, в боковой комнатке-фонаре, устроила она себе уединение, для молитвы. Виктор Алексеевич знал, когда она начинала и кончала молиться,- по шороху шторок, сухих, трескучих. Знал, что после молитвы она будет смотреть на звезды - «радоваться», поведала она как-то. Сковородка в селе отбила, с опозданием, полночь. В окно кабинета-спальни Виктора Алексеевича вливалась ночная свежесть, благоухание цветников и нагревшихся за день елок, Чтобы успокоить мысли, он по привычке почитал немного,- попала книжка журнала с «Анной Карениной». Почитал, как косил Левин со стариком и полдничал с ним у речки. Услыхал скрипучие ступеньки от светелки, хотел выйти к Дарнньке и не решился: она помолилась, не надо ее тревожить. Слышал, как прошла она в спальню и затворилась. Услыхал шорох полотняной шторы и понял, что она подняла ее и смотрит в сад,-так всегда делала, говорила цветам «покойной ночи».
Он подошел к окну. Сквозь елки мерцали звезды, пряный еловый дух тянул в комнату. «Чудесно, все чудесно…- подумал он, чувствуя, как он счастлив,- чудесно-стройно». Узнал Вегу, особенно яркую сегодня, высунулся в окно и на конце еловой ветки узнал Арктур, мысленно провел линию и нашел Альтаир, столь же, как Вега, яркий. И услыхал сковородку от Покрова, там, где созвездие Персея,- один удар. Был час ночи. И тут же пропел петух. Виктор Алексеевич подумал, что рано выбил сторож, недавно било полночь, а первые петухи кричат чуть за полночь. Зажег спичку и посмотрел на каминные часы: было двенадцать минут первого. Подумалось: «Первые петухи кричат чуть за полночь, верно… почему так верно?» Вслушивался, как петухи перекликались. Показалось ему таким необыкновенным это ночное, урочное пение петухов, будто в первый раз в жизни слышит.
Так он слышал действительно как бы впервые в жизни, и в петушином крике почувствовалась ему особенная значительность. Конечно, не раз он слышал, но без внимания, будто не слыхал, хоть и засиживался за полночь с чертежами. Не внимал этим крикам, и не было мысли, что поют петухи, и почему поют по ночам и так урочно. В юности живал летом в имении и не помнил, чтобы слышал петушьи ночные переклички, и не задавался вопросом, почему петухи…- и только одни петухи из всех пернатых - поют по ночам урочно, трижды. А в эту ночь слушал и вопрошал себя. В перекличках он различал уютовских и покровских петухов, и заречных, от Гнездова, версты четыре… В этих перекликаньях чувствовался ему строй, налаженность, словно у петухов было условлено, кому и когда вступать. Он с обостренным вниманием стал слушать. Затихали покровские, а уютовские чего-то выжидали… выжидали, когда доплывут едва различимые, как бы спросоночные гнездовские. И только эти заслышатся, тотчас же, и оглушительно, раскатывались уютовские. Глухой ночью могло казаться - оглушительно. Как он потом проверял не раз, ночные петушьи крики были не похожи на дневные. Слышалось как бы принужденье, велящее полупроснуться и прокричать. Когда завершится круг этих урочных криков, стихнут, заснут до срока.
В ту ночь в мыслях Виктора Алексеевича родился вопрос: почему? почему так урочно? почему только петухи? Ни у Брэма, ни после, у Мензбира, он не нашел, чтобы ночью, урочно, трижды кричали другие птицы.
Он пытался отвлечься от этих навязчивых вопросов, зажег свечи - и не мог читать: в ушах перекликались петухи, застряли. Принял лавровишни, но ему все казалось, что петухи продолжают петь. Объяснял это нервами. Осаждали мысли, давно забытое. Вспоминались и начинали томить ошибки и проступки, будто их разбудили и осветили ночные крики… Он вспомнил, что славяне именовали петуха «будимир»: «буди народ». «Буди»…- для него это словно углубилось, раскрылось через Дариньку, и открытие поразило его.
Виктор Алексеевич знал, что не заснет от горячивших мыслей. Иногда ему помогало, если поест. Подумал, не поесть ли, и почувствовал, что голоден, с обеда прошло немало. Он взял свечку и пошел в столовую, осторожно, чтобы не потревожить Дариньку. Открывая буфет, забыл, что створка откидывается с треском. Так и вышло. Дарннька окликнула: «Ты что… плохо тебе?»
- Да нет, милая… не могу заснуть, есть хочу…- сказал он, смеясь,- копченую колбасу ем.
И услыхал, как Даринька спрыгнула с постели. Она вышла в голубом халатике, косы на грудь.
- И я хочу колбаски… или лучше открой сардинки, я совсем голодная, в обед почти ничего не ела.
Радостные, как дети, закусывали они у буфета, не садились. Вокруг свечки кружились мотыльки. Сковородка пробила два. И тут же крикнул петух, уютовский.
- Слышишь?..- сказал Виктор Алексеевич.- Вторые петухи.
- Да, вторые. Почему ты так, серьезно? что поздно, да? Я люблю их слушать… часто просыпаюсь, когда им петь… будто я тоже петушок…- улыбнулась она, сияя жемчужными зубами.
- Нет, ты курочка и должна спать. Почему-то не мог заснуть. Запели первые петухи, и будто я в первый раз услыхал их, разные мысли одолели. Пришло почему-то в голову, навязалось: почему только петухи поют трижды ночью, и в час урочный? Слышишь, тоненькие, далекие… это гнездовские.
Она удивленно посмотрела: что он, шутит? что тут особенного?
- И почему-то мне надо решить навязчивый вопрос этот: почему ночью, трижды…
- Чего же тут решать? Поют потому…
- Ты знаешь- почему?..- перебил он ее.
- Конечно, знаю… давным-давно известно! Потому что им так назначено.
- То есть как назначено? откуда ты знаешь, кто назначил?..
- Назначено извечно, от сотворенья.
- Ты так решительно говоришь, милочка, словно была при «назначено»!
Он хотел поцеловать ее, но она уклонилась.
- Или ты никогда не читал Евангелия? не слыхал - «не пропоет петух три раза, как ты трижды отречешься от Меня»? Вот почему. Почему ты так смотришь, тебе не верится?.. Вдумайся и тогда поверишь. Тут не для одного Апостола Петра, а для всех. С того страшного часа, когда Петр сознал свой страшный грех… петух напомнил ему… и он горько плакал… плакал…- шептала она, и слезы были в ее глазах,- горько плакал… мучила его совесть… Ах, если бы ты слышал, как матушка Мелитина толковала это Евангелие… и все мы плакали!.. И вот с самого того часа открылось людям во святом Слове… «крик совести» открылся. Нет, я спутала… совесть всегда, это живой голос в сердце человеков… С того часа, когда ночью кричит петух… всем должно помниться, что случилось тогда.
Взволнованная ей вспомнившимся - «что случилось тогда», истомленная трудным днем, она сказала усталым шепотом;
- Успокойся, ступай и ляг… и я… я так устала…
Она подошла к окну.
- Какая глубина, Господи!..- прошептала она молитвенно, сложив на груди руки, смотря на усеянное яркими звездами небо, не тронутое еще зарей.- Покойной ночи.
И затворилась в спальной.
Он стоял, думая, что она сказала. В нем осталось, со всеми неуловимыми тонами, исполненное чувства глубочайшего: «Какая глубина. Господи!..»