XIX

 
   ПОДНЯТИЕ ИКОН

 
   Узнав от Матвевны, что покровские придут поздравить с новосельем и принесут хлеб-соль, Даринька распорядилась.
   Перед верандой устроили помост и накрыли чистыми простынями. Дормидонту Даринька сказала, чтобы побольше цветов, будет Высокое Посещение, молебен о благоденствии всех здесь живущих и всего, до последней травки. Дормидонт записал в тетрадку. Послала в город закупить угощенье для народа. Узнав, что баб дарили платками, а мужиков ситцем на рубахи, нашла, что мало это,-бабам надо дать по полтине, а мужикам по рублику. Купили сластей, подсолнухов, пива-меду и хлебного вина - всего вдосталь. Все весело суетились, словно к Светлому дню готовились.
   Воскресенье выдалось, как Петров день,- ни облачка. Все ушли в церковь. Счел долгом присутствовать и Виктор Алексеевич. Даринька не просила, чтобы и он присутствовал,- знала.
   - Она так меня изучила, угадывала мои мысли даже! - говорил он.- В это воскресенье, оставшееся во мне, до вдохновенного блеска в ее глазах, до белого платься с приколотыми васильками, она была как бы вознесена над всем. Когда стали выносить иконы, она шепнула: «Ты примешь Крестителя Господня»,- и так взглянула, словно мне в душу заглянула, прося и - веля. Я растерялся. Никогда не носил икон, а тут, во всем этом благолепии, на всем народе… Она видела мое смущение, улыбнулась, как бы жалея меня, и повторила: «Да, да… я уже сказала батюшке». И я принял.
   Дариньке пожелалось, чтобы подняли и Святителя, и она удивилась, что нет иконы Святителя, а написано на камне в заломчике и одето рамой, как кивотом. «Пожелала так зиждительница,- не тревожить Святителя, а всегда чтобы был над нею»,- сказал Пимыч.
   Несли иконы крестным ходом, со всенародным пением «Царю небесный», в ликующем трезвоне. Впереди нес на древке фонарик с крестиком батюшкин Сережа, весь в фонарике, в высоте небесной. Четыре за ним хоругвицы, повитые цветами, убранные лентами и солнцем, запрокинув головы, благоговейно-строго, несли Листратыч с Егорычем, Агафья, Поля. Так водится: куда подымают, с того места и трудники. Благообразный Карп и кучер Андрей приняли тяжелую икону Спаса. Престольную - Покрова понесла Даринька с Танюшей. Николая-Угодника, старинную, несли на расшитых ручниках Алеша с внуком Пимыча. Икона
   Покрова была в лилиях, с подзором-пронизью, в жемчугах. Шла она в середине хода, и все на нее взирали: прекрасна была она, сияющая солнцем и самоцветами, и обе трудницы, принявшие на себя ее, блиставшие чистотой и юные, привлекали к себе глаза. Виктору Алексеевичу отец Никифор вручил небольшой образ «Рождества Крестителя Господня», сказав; «Потрудитесь и вы с народом, жить-то с народом будете». В этих словах Виктор Алексеевич почувствовал назидание. Принимая образ, он с непривычки смущался, но скоро обошелся, и ему чувствовалось, как хорошо идти с народом и петь.
   - Я не ожидал, что этот крестный ход оставит во мне глубокий след,- вспоминал он,- явится сдвигом в моей духовно косной жизни, вызовет чувства и мысли глубокого содержания. Это были мгновения мыслей-ощущений. Несу образ, не чувствуя даже, что несу, и от этой поющей толпы, от лиц, обращенных к небу, от сверканья позлащений, от глаз, от умиления-радости носителей иконного благолепия… передавалось мне чувство связанности моей с толпой, с захватом высоким делом, которое она свершает, с полями хлеба, с перезвоном от Покрова, с голубизною неба. Это были миги мысли, как бы ожоги мыслью… от чего пробегало дрожью, намекающим во мне новым чем-то: «Вот это его правда, народная, его устремленье к Абсолютному, укрытие под недосягаемый покров от тяжелой жизни»,- и: «Хорошо, что я с ним… он так же в эти минуты стремится ввысь, как я стремился, отыскивая «Начало» и «Абсолютное»… но я готов был убить себя от сознания тщетности познать все, а народ, плечо к плечу, сердце к сердцу, в чудесном подъеме духа, не сознавая - знает… нет, проникнут «Началом» этим и этим «Абсолютным»…»
   Так опаляемый, в искрах мыслей, от единения с народом, сплотившимся радостью потрудиться для благолепия, «для души», Виктор Алексеевич не слышал, как ступают ноги, и этот ход с народной святыней показался ему мгновеньем. Но за это мгновенье он все замечал и слышал. Помнил, как на повороте в Уютово, когда показались столбы въездной аллеи, золотилась-сияла белыми лилиями икона Покрова, как светилось Даринькино лицо, выбились локоны из-под лазоревой повязки, пылала ее щека… Помнил, как Карп ласково покивал ему, и сияла его благообразная костромская борода. Приметил Анюту даже, в канареечном платьице, как радостно-пугливо несла она священное для нее,- кропило, сунутое ей в руки Пимычем на ее слезное моленье - «чуточку понести чего божественного». Несла она это чудесное для нее кропило вдохновенно, держа обеими руками перед собой, как свечу, и ее неприметное лицо с носом-пуговкой показалось Виктору Алексеевичу прелестным. От этой, такой раньше незаметной Анюты его осветило мыслью: «Все мы - одно перед Непостижимым, маленькие и незаметные… и все в какой-то миг поможем измениться и стать прекрасными в устремленье к тому, что так ищем и вдруг откроем!» …«Все мы единым связаны, одному и тому же обречены, как перст…» Мысль не закончилась, вспыхнула другая: «Откуда такая красота в лицах, в ликах? откуда такое вдохновенье персти? скрепляющая общность, устремленность к небу? откуда все, до скудоумной Поли, теперь - вдохновенно-взыскующий «тростник»?» - переиначилось в нем паскалевское «мыслящий тростник». И всплыло, связалось с принятым образом Предтечи давно, казалось, забытое, заученное в училище, слышанное в детстве, читанное во дни Страстной: «Что смотреть ходили вы в пустыню? трость ли ветром колеблемую?.. Что же смотреть ходили вы? пророка? Да, говорю вам, и больше пророка…» Вспомнив эти слова, он почувствовал в руках образ, а то не чувствовал. Вызвал воображением пустыню и…- «Эти, все, знают и чтут его, и Даринька уповает… тысячелетия протекли, а вот, все живет, влечет…»
   Тут оборвалась его мысль: он увидал суровый лик Матвевны. Она - ход поворачивал в аллею, и видно было голову шествия - несла запрестольный крест, повитый зеленью с гроздями рябины, горевшими на солнце. Она шла сильным, мужичьим шагом, высокая, прямая, поднявши крест. Этот суровый лик, решительная поступь и высокое держанье большого, тяжелого креста изумили его и тронули: в этом почувствовалось ему значительное и строгое. «Что я вижу!..- спросило в нем.- Как это глубоко и как чудесно!., и она это чувствует, и потому лицо ее сурово и крепок шаг… удивительный наш народ». Когда так думал, почувствовал горячо в груди и в глазах. И услыхал: «…сокровище благих и жизни подателю… приди и вселися в ны… и очисти ны от всякий скве-э-рны-ы» - и напевно слился со всем народом. Пели различно, простонародно, сильно, отсекая и вынося, где велит душа, н выходило мощно, словно пела сама земля. Слышал бодрящий шепот: «Сам анженер несет…» Это всем прибавляло духу. Об этом крестном ходе говорили после по деревням.
   Было полное благолепие. Пришло народу…- пришлось переставить помост на луговину перед домом. Над помостом высилась сень, «воздушная беседка», сквозная, повитая хвоей и цветами,- так Дормидонт надумал.
   Вносили иконы в дом, окропляли святой водой. Носили и по службам, и по хлевам. Даринька попросила пронести по яблонному саду. Кропили тихие яблони, сникавшие от плодов. И тут отец Никифор читал молитву - «…от всякаго вреда соблюди невредимы, благословляя тех зде жилище…». Дормидонт слушал умиленно: было его здесь шалаш-жилище.
   Угощали завтраком и чаем причт. На луговине, после поднесения хлеба-соли на ручнике, в коклюшечных кружевах искусных, угощали народ, и не с одного Покрова пришедший, Хозяева выходили, их благодарили за угощение и ласку, желали жительствовать в благополучии. Растроганная Даринька сказала:
   - Спасибо вам, милые… какая нужда будет - скажите мне… поможем…
   Заговорили гулом-благодарением. Вышел речистый, по прозвищу Голова, и сказал за всех:
   - Слово ваше золотое. И наше вам будет в полновес. Не будет отказу нашего во всякой помочи. Помолились, нагостились… припечатали.
   С обедом запоздали. До ночи стоял в Уютове светлый дух, праздничное во всем светилось. Сказала Матвеева Дариньке:
   - Так все хорошо было, барыня, сказать нельзя. Пондравилнсь вы покровскнм нашим.
   Похвалила - дополнила чашу радости.
 

XX

 
   ИСПЫТАНИЕ

 
   - С этого торжества,- вспоминал Виктор Алексеевич,- я как-то освежился, и мне казалось, что случится что-то очень приятное. Неприятности позаглохли, я старался о них не думать. Разумею семейные неприятности. Казалось, и Даринька о них забыла. О разводе с женой не говорили больше. Я набавлял отступного, адвокат писал ей,- ответа не было. После назначенного отцом Варнавой послушания - «вези возок» - Даринька как будто примирилась с положением. Я боялся какого-нибудь подвоха,- могли мстить нам скандалом,- и принял меры. Жизнь устраивалась. Даринька отдалась хозяйству и задушевному деланию. Я был счастлив, и мне почему-то казалось, что будет еще лучше. А что «еще лучше» - не представлял: что-то… «самое главное». После уже понял, что в жизни «самое главное».
   Вскоре случилась маленькая неприятность, вместо ожидавшегося «еще лучше».
   7 июля, под Казанскую, Даринька собиралась идти ко всенощной. Сидела за чаем на веранде, Алеши не было. Пришла Матвеева и сказала, что становой приехал, «нелегкая принесла». Виктора Алексеевича кольнуло.
   Плотный, кургузый становой вытирал пот с лица, чайку с лимончиком принял, но от водочки отказался: «Жарынь-с… да и по долгу службы уж пришлось маленько освежиться, три дня мертвое тело прело, порезали на покосе парня, махонькая драка вышла… хватили с доктором, отшибить дух». Извинился за беспокойство, да мимоездом кстати уж поприветствовать, и справочки насчет новоприбывших: «Время нонче, сами знаете, тьма-с… строгие предписания от губернатора, все чтобы были на виду». Виктор Алексеевич показал, «а кто с нами прибыл,- в конторе». Внося в ведомость, становой спросил: «И при вас супруга… Дария Ивановна… Вен-де… грамер?» Виктор Алексеевич поправил и объяснил: «Жене я отдельно… к доктору в Москву придется ездить, закупки…»- и смутился, поймав взгляд Дариньки. «И хорошо-с,- сказал становой, допивая чай и вытираясь,- злющее время, опять в Мухине поджог, в окружности пока, слава Богу, тихо, все на виду… а в Зазушье опять листки подметные…- внушительно подмигнул он.- Стриженую одну видали в Казакове, завтра чем свет туды… ф-фу-у… да она, шельма, в Бобыри, поди, перестегнула, завтра там ярмонка… мечусь, как волк на гону… да еще господин исправник требуют: «Ты, Бабушкин, хочь одну мне стрыженую пымай, приставлю!» Да рази их устегнешь…до чего чутки, черти!..» - «Да, да… понимаю, понимаю…» - поддакивал Виктор Алексеевич. Получив положенное, становой укатил на дрожках.
   Даринька ни слова не промолвила. Чувствуя неловкость, Виктор Алексеевич стал объяснять:
   - Ну, да… так надо. Все по форме, чтобы не было лишних разговоров. Не ради себя, а чтобы тебя не ставить в ложное положение…
   Она взглянула, и он увидел в ее взгляде укор н жалость.
   - Ты так всегда болезненно… я знаю, как тебя это мучает.
   - Надо терпеть.
   - Теперь для всех ты - моя жена. Для меня с первого дня жена… законнейшая, больше!..
   - А перед Богом?..
   - Бог… все видит. Ему не надо документов!
   - Что ты говоришь?!. опомнись, Виктор!..- воскликнула она.- Ты не признаешь таинства?!..
   - А-а…- вырвалось раздраженно у него,- не знаю, что признаю, что не признаю… смута во мне! неужели ты не понимаешь?!.. Юридически - признаю, надо для социального порядка, а… Но ты же каялась!.. ты отпущена! Тот старец, Варнава, признал наш… пусть и не… неоформленный брак!..
   Она покачала головой: нет.
   - Да, признал! Какие у него были соображения, это его дело, его совести… я тебе не раз говорил, вполне искренно, что меня это удивило. Высокой, говорят, жизни и… при-знал!.. даже не гражданский, как обычно в Европе, а внебрачное сожительство. Даже благословил!..
   - Не благословлял!..- вскрикнула Даринька.- Не знаешь ты его страданий за мой грех! не знаешь, почему так… не можешь знать!..
   - А ты знаешь?!
   - Не знаю… но так надо… почему-то надо. Это после откроется, почему так!..- страстно воскликнула она.- Я верую, что он знает сердцем!.. он провидит…
   - Про-ви-дит!.. что?!..
   - Господь знает. Может быть… больше было бы зла, греха… страданий, если бы…
   - Ну, раз тут мистика… я отказываюсь спорить… мистики я не понимаю, не принимаю…
   - Ты привык принимать только то, что тебе приятно… Я не могу, я неспокойна… Темные, мы ничего не знаем… Оставь.
   - Ты не выслушала, дорогая… успокойся, прошу тебя. Он благословил не эту нашу… незаконность… он не мог этого, конечно… он благословил тебя нести этот грех, «везти возок». Ты приняла, и я с душевной болью принимаю, хотя и не постигаю решения. Пусть на меня падет грех!.. Значит, я еще мал духовно… Но кто виноват в этой проклятой лжи?!.. Она!.. Она нарушила… совесть моя чиста!..
   Даринька хотела сказать что-то - и не сказала, скрыла лицо в ладони. Виктор Алексеевич чувствовал, что хотела она сказать… Он сознавал, что совесть его вовсе не чиста, что он перед ней страшно виноват… не только насилием над нею, пусть в безумии, но и после, когда страстно любил ее, и она металась над пропастью, и только что-то…- чудо?..- спасло ее. Все страшное и больное, что казалось почти зажившим, вырвалось вдруг наружу и крикнуло в нем: «Я с вами и буду мучить!..» Он воскликнул с болью:
   - Есть же, наконец, правда?!.. Я признаю: я грязен, я виноват, я… да, грешник, страшный и окаянный грешник!..- В этом слове звучало для него что-то бездонное, «провальное», связанное с жуткой и темной силой, «как бы бесовское», признавался он,-Но ты!.. чистая вся, святая?!..
   Она подняла руки в ужасе.
   - Не смей говорить так!..- вскрикнула она, побледнев.- Молю тебя, не смей!.. Мой грех я не искупила… я должна искупить его и за тебя, пойми же! если ты не найдешь в себе силы искупить, воли….веры… сознать и принять твою долю в этом… я должна все принять!.. И я приняла, и понесу… за нас. Люблю тебя, виню и себя… и - приму. Старец Варнава… при тебе!. ты помнишь?., при тебе возложил на меня - «везти…» и так ласково на тебя смотрел!.. И ты… не понял?..
   - Что не понял?..- недоуменно-искренно спросил он.
   - Что он без слов, жалея, внушал тебе…
   - Что внушал?!..- улавливая что-то в ее словах, воскликнул он.
   - Как - что?!.. Но ты же так много знаешь, так много думаешь… как же ты не?.. сознать грех и…
   Она перекрестилась: благовестили ко всенощной.
   Когда, уже по заходе солнца, вернулась из церкви Даринька, Виктор Алексеевич все так же сидел у неубранного стола. От цветников лился земляной дух поливки, петуний, никотианы, резеды…- напоминал июльский вечер, цветники Страстного.
   Тихая, умиротворенная, Даринька подошла к креслу, где он сидел, подперев рукой голову, опустилась у его ног, дала на ладони, теплый от теплоты ее, пахнущий «цветом яблони» кусочек благословенного хлеба и сказала покояще:
   - Скушай и успокойся.
   Он принял благословенный хлеб, притянул к себе темную ее головку, прижался губами к ней, слыша, как пахнет от нее теплом ржаного поля, и она почувствовала томящим сердцем, как все его тело дрожит от сдержанных рыданий.
 

XXI

 
   ПРОЯВЛЕНИЕ

 
   Приезд станового запомнился Виктору Алексеевичу: и душный вечер, и фельдфебельское лицо, и луково-потный дух, и клетчатый, в сырости, платок. Но особенно- сосущее, тревожное ощущение, связанное со становым и болезненным объяснением с Даринькой, С этого вечера, под Казанскую, стало в налаживавшуюся жизнь их вкрадываться новое, тревожное.
   В день Казанской пришла депеша из Иркутска: сообщалось, что условия приняты и сорок тысяч сдано в депозит, квитанция выслана страховым. Это окрылило, и Виктор Алексеевич решил прокатить Дариньку в Москву, закупить для новоселья, путейцы будут.
   Но тревожное не пропало, хотя после «благополучной прописки» нечем было тревожиться: «Все оформлено». Перед отъездом из Москвы он побывал у знакомого полицеймейстера, который раз уже помог ему «в этих обстоятельствах», и в пять минут полицеймейстер выдал ему нужный Дариньке документ, за номером и печатью, с напутствием: «Свято и нерушимо, живите и… наполняйте». Томившая Виктора Алексеевича петля свалилась вмиг. И как удачно: на другой день знакомец-полицеймейстер уезжал в армию.
   В Уютово примчалась украшенная цветами тройка с Арефой, высланная путейцами, чествовавшими новоприбывших друзей обедом «у Касьяныча на Зуше», в наречном ресторане на сваях, гремевшем славой по трем губерниям. Ресторан славился и живописным видом, и «шереметьевским» поваром. Дня за три до чествования весь городок говорил о «Касьяныче», когда-то татарине-официанте, державшем буфет в большом вокзале, ныне - «при капиталах». Говорили, что будет неслыханный пир, «все на екстренных паровозах мчится, со всей России»: зернистая-парная прямо с Дону, московские горячие калачи от самого Филиппова.
   Только выкатили из аллеи к ржаному полю, Арефа попридержал своих серых в яблоках и сказал несколько таинственно-радостно:
   - А нам, ден пять тому, проявление Господь послал!..
   - Как?!.. проявление?!..- воскликнула Даринька, а Виктор Алексеевич перебил ее, не поняв: «Что такое-проявление?..»
   - Ты не знаешь?!..- возбужденно сказала Даринька.-Что-то чудесное случилось!.. Что Господь послал?..
   - Настенька наша в разум пришла! Только и говорят про это…
   - Пришла в разум?!..- воскликнула Даринька и перекрестилась.- Ну, говори… пришла в разум?!..
   - В полный разум. Меня доспрашивают, как все было… значит, про цветочки ваши, барыня, дали-то ей… велели Пречистой молиться, отнести. Она и понесла, сам видал. И протчие, которые в церкви молились. Значит, видали. Крестителю цветы вы положили и Пречистой свечку поставили-молились… а Настенька тоже прибежала, цветочки Пречистой становила, белые… и на коленки припала. Сразу и поняли,- молились вы за нее.
   - И выздоровела?.. в разуме стала?..
   - Вполне. Папаша да и мачеха плачут с радости. Позвали доктора: велел вымыть ее, сама просить стала, оболокли во все чистое, не узнать. Кто видал - краше прежнего стала, говорят, как святая мученица-дева! И ничего не помнит, как по городу бегала, в сторожках зимой обогревалась. И все говорит: «Меня Креститель Крестом крестил».
   - Креститель?..
   - И Пречистую поминает, все «Богородице, дево, радуйся» читает, умная совсем. Вчерась ее у Разгонихи видали, платочек с папашей ходили покупать, в Оптину пешком собирается, Хотела ровный, без каемочки, а без каемочки не было, она и говорит, разумно: «Голубенькое за дорогу выгорит, будет платочек ровный, как у белицы».
   - Так и сказала, сама сказала?!..
   - Слово в слово. И как прежняя: тихая, кроткая, ласковая… в папашу своего. Доктор говорил: «Это бывает, очуховаются… да, может, она под юроду напущала!» Известно, доктора Бога не признают.
   Даринька слушала в сильном волнении и все крестилась. А вот и городок. Из лавок глядят на разубранную тройку, снимают картузы.
   - Какое уважение вам, барыня… все вчуствуют,- сказал Арефа,- за пример будут почитать. Народу-то у трактира… ярмонка, а всего только понедельник нонче!..
   Даринька сидела бледная. Виктор Алексеевич помнил ее взгляд - «будто она не смотрит, а… где-то, в своем, таинственном».
 

XXII

 
   ПОКЛОН

 
   Когда сходили с коляски; толпа раздалась, освобождая проход к крыльцу, обтянутому полосатым полотнищем. На крыльце встретил глубоким поклоном в пояс сам Касьяныч, при белом фартуке, круглоголовый, в малиновой тюбетейке. Виктор Алексеевич слышал голоса в толпе: «Самая она, та барыня… ютовская новая…» Парадные путейцы, свои и с боковой колеи, приняли под руки, повели, в шуме возгласов. Даринька приняла букет еще не виданных ею душистых цветов. «Магнолии, только что из Ялты!» - сказал кто-то. Подал магнолии старейшина, Караваев. Не нашлась ответить на сказанное приветствие, кивнула и спрятала в сладко пахнувшие цветы разгоревшееся теперь лицо. Посторонних никого не было: на весь вечер Касьяныч был оставлен за путейцами, и у полосатого входа стал на стражу вызванный по наряду рослый жандарм со станции.
   Даринька как будто выпила шампанского: глаза блестели, лицо бледнело и снова разгоралось. Виктор Алексеевич тревожился за нее, но она скоро обошлась, стала общительной. Рядом с ней посадили пожилого инженера, спокойного и приятного, и он стал занимать ее рассказом о Сибири, так чутко и ласково, будто рассказывал девочке занимательную сказку.
   Сервировано было великолепно, богато и обильно, радовало глаза. «Фруктовый» стол поражал роскошью Крыма, Кавказа, Туркестана,- «дышали тончайшими ароматами дыни и персики,- красота! - вспоминал Виктор Алексеевич.- Алели в изморози небывало ранние арбузы». Вина…- но об этом надо писать поэму…
   Виктор Алексеевич помнил, что подавались раки-исполины, «кубанские». Хорошо помнил: случилась одна история.
   Только стали закусывать, совсем молодой путеец, с розовыми щеками, смущавшийся перед Даринькой, вошел в раж после второй рюмки: объявил громогласно, что самая пикантная закуска…- и привлек общее внимание. Налив «по третьей», открыл секрет: «Живым раком! но… каким?.. рукоплещущим такой чести!» Это всех захватило. Сам, значительно погрозив, кинулся в кухню и, сопровождаемый Касьянычем, видавшим виды, но с таким номером еще не знакомым, принес на блюде огромнейшего рака…- «совсем омар!» - недавно отлинявшего, в совсем еще нежном панцире. «Надобно бы, собственно, совсем мягким, но я и с этим справлюсь!» - заявил дерзатель.
   Все окружили путейца, выжидая. Виктор Алексеевич помнил, какими «пытливыми» глазами смотрела Даринька. Прежде чем приступить к закуске, шутник предварил, что сей исполин «очень польщен вниманием такого избранного общества, в восторге от такой чести и сейчас примется аплодировать,- айн, цвай, драй!..» - вилкой перекувыркнул рака на спину, и в самом деле,- исполин бешено защелкал по блюду шейкой, и до того похоже, что все зарукоплескали. И тут случилось,- вспоминали после - «самое лучшее изо всего меню»: услыхали радостный возглас,- Виктор Алексеевич не понял сразу, что это Даринька,- «будто не ее был голос, такой восторженный, высокий…».
   - Стойте, стойте!.. вот это как надо делать!..
   Виктор Алексеевич увидал Дариньку, и в страхе показалось ему, что она не в себе…
   Она схватила вилку, в мгновенье ловко перевернула щелкавшего по блюду рака спинкой вверх, схватила…- и рак полетел в Зушу - было слышно, в мертвой тишине, как он шлепнулся. И тут же прелестный, «вдохновенный» голос:
   - Так ведь лучше живому раку?.. правда?..
   Если бы грянул гром в чистом вечернем небе, не поразил бы так, как это. Не только это: надо было видеть Даринькино лицо, глаза, робко… будто хотела сказать: «Глупая, сбаловала, простите меня…» Опомнившись от такой нежданности, все обступили ее, и ни возгласа, ни аплодисментов, а… взирали, в восторженном молчании. Виктор Алексеевич отлично помнил это «восторженное молчание». Что было в нем? Ему казалось,- «какое-то сложное душевное движение, неопределимое словами, как бывает при восприятии совершеннейшего произведения искусства».
   Первым отозвался Караваев. Он отстранил мешавших, встал перед Даринькой, собрал мысли, обдумывая… и взволнованно произнес:
   - Дария Ивановна… кланяюсь вам, от всех нас…
   И он поклонился ей по-русски, в пояс, коснувшись перстом земли. Помнили, как длинная борода его коснулась пола.
   А Даринька, странно спокойная, так же низко, легко, по-монастырски, поклонилась ему.
   Все произошло в полном молчании, как бы в оцепенении. Чудесное было в поклонах этих.
   Встряхнулись, оживились, всем сообщилась задушевность. Обед проходил в радостном возбуждении, «в какой-то пьянящей взбудораженности». Небывало разнообразный, тонкий, удививший самих хозяев. «Шереметьевский» превзошел себя. Много было выпито шампанского. Оно и все не прошли даром Дариньке: дорогой домой она чувствовала себя совсем разбитой. А за обедом была оживлена, до одного, впрочем, случая…- не одного: в конце обеда произошло «два явления».
   Один из путейских, очень замкнутый, отличный певец,- вскоре он был принят в оперу и восхищал столицы - согласился охотно петь. Не захотел под имевшийся у Касьяныча рояль, а под отличную, привезенную Караваевым гитару. Спел «Во лузях», «Лучинушку». Был он некрасив, что-то калмыцкое, но так жило его лицо, что Даринька не могла глаз отвести. Пение захватило всех и растрогало Дариньку. И только кончил петь «Лучинушку» и взял дрожавшей от волнения рукой стакан вина…
 

XXIII

 
   ЯВЛЕНИЕ

 
   …сочный голос отмерил барственно:
   - Браво, Шурик. Сегодня вы совершенно несравненны. Народу у трактира!..
   Вошли двое: путейский и плотный высокий барин, лет за сорок, смугловатый, с безразличным взглядом чуть свысока. Одет приятно-просто: синий сюртук в талию, жилет-пике, брюки в клетку, верховые сапоги с отворотами, белейшие манжеты, стек. Кивнул знакомо-рассеянно: депешу подали в Липовом, на охоте… «Но лучше поздно, чем…»
   - Ах, Павел Кирилыч, на сей раз не «лучше»! - сказал Караваев.- Пропустили неповторимое.