Страница:
– Кто тут?
– Человек,– Никитич пожег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Один, что ли?
– Один.
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
– Мороз, черт его…
– Мороз.– Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник.
Не похож. Ни лицом, ни одежкой.– Март – он ишо свое возьмет.
– Какой март? Апрель ведь.
– Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый.– Что ружья нет, старик промолчал.
– Ничего,– сказал парень.– Один здесь?
– Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
– Садись. Чайку щас поставим.
– Отогреюсь малость…– Выговор у парня нездешний, расейский. Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства,
Парень отогрел руки, закурил папироску.
– Хорошо у тебя. Тепло.
Когда он прикуривал, Никитич лучше разглядел его – красивое бледное лицо с пушистыми ресницами. С жадностью затянулся, приоткрыл рот – сверкнули два передних золотых зуба. Оброс. Бородка аккуратная, чуть кучерявится на скулах… Исхудал… Перехватил взгляд старика, приподнял догорающую спичку, внимательно посмотрел на него. Бросил спичку. Взгляд Никитичу запомнился: прямой, смелый… И какой-то "стылый" так – определил Никитич. И подумал некстати: "Девки таких любят".
– Садись, чего стоять-то?
Парень улыбнулся:
– Так не говорят, отец. Говорят – присаживайся.
– Ну, присаживайся. А пошто не говорят? У нас говорят.
– Присесть можно. Никто не придет еще?
– Теперь кто? Поздно. А придет, места хватит.– Никитич подвинулся на пеньке, парень присел рядом, опять протянул руки к огню. Руки – не рабочие. Но парень, видно, здоровый. И улыбка его понравилась Никитичу – не "охальная", простецкая, сдержанная. Да еще эти зубы золотые… Красивый парень. Сбрей ему сейчас бородку, надень костюмчик – учитель, Никитич очень любил учителей.
– Иолог какой-нибудь? – спросил он.
– Кто? – не понял парень.
– Ну… эти, по тайге-то ищут…
– А-а… Да.
– Как же без ружьишка-то? Рыск.
– Отстал от своих,– неохотно сказал парень.– Деревня твоя далеко?
– Верст полтораста.
Парень кивнул головой, прикрыл глаза, некоторое время сидел так, наслаждаясь теплом, потом встряхнулся, вздохнул:
– Устал,
– Долго один-то идешь?
– Долго. У тебя выпить нету?
– Найдется.
Парень оживился:
– Хорошо! А то аж душа трясется. Замерзнуть к черту можно. Апрель называется…
Никитич вышел на улицу, принес мешочек с салом. Засветил фонарь под потолком.
– Вас бы хошь учили маленько, как быть в тайге одному… А то посылают, а вы откуда знаете! Я вон лонйсь нашел одного – вытаял весной. Молодой тоже. Тоже с бородкой. В одеяло завернулся – и все, и окочурился.Никитич нарезал сало на краешке нар.– А меня пусти одного, я всю зиму проживу, не охну. Только бы заряды были. Да спички.
– В избушку-то все равно лезешь.
– Дак а раз она есть, чего же мне на снегу-то валяться? Я не лиходей себе. Парень распоясался, снял фуфайку… Прошелся по избушке. Широкоплечий, статный. Отогрелся, взгляд потеплел – рад, видно, до смерти, что набрел на тепло, нашел живую душу. Еще закурил одну. Папиросами хорошо пахло. Никитич любил поговорить с городскими людьми. Он презирал их за беспомощность в тайге; случалось, подрабатывал, провожая какую-нибудь поисковую партию, в душе подсмеивался над ними, но любил слушать их разговоры и охотно сам беседовал. Его умиляло, что они разговаривают с ним ласково, снисходительно похохатывают, а сами – оставь их одних – пропадут, как сосунки слепые. Еще интересней, когда в партии – две-три девки. Терпят, не жалуются. И все вроде они такие же, и никак не хотят, чтоб им помогали. Спят все в куче. И ничего – не безобразничают. Доводись до деревенских – греха не оберешься. А эти – ничего. А ведь бывают – одно загляденье: штаны узкие наденет, кофту какую-нибудь тесную, косынкой от мошки закутается, вся кругленькая – кукла и кукла, а ребята – ничего, как так и надо.
– Кого ищете-то?
– Где?
– Ну, ходите-то.
Парень усмехнулся себе:
– Долю.
– Доля… Она, брат, как налим, склизкая: вроде ухватил ее, вроде – вот она, в руках, а не тут-то было.– Никитич настроился было поговорить, как обычно с городскими – позаковырестей, когда внимательно слушают и переглядываются меж собой, а какой-нибудь возьмет да еще в тетрадку карандашиком чего-нибудь запишет. А Никитич может рассуждать таким манером хоть всю ночь – только развесь уши. Свои бы, деревенские, боталом обозвали, а эти слушают. Приятно. И сам иногда подумает о себе: складно выходит, язви тя. Такие турусы разведет, что тебе поп раньше. И лесины-то у него с душой: не тронь ее, не секи топором зазря, а то засохнет, и сам засохнешь – тоска навалится, и засохнешь, и не догадаешься, отчего тоска такая. Или вот: понаедут из города с ружьями и давай направо-налево: трах-бах! – кого попало: самку – самку, самца – самца, лишь бы убить. За такие дела надо руки выдергивать. Убил ты ее, медведицу, а у ей двое маленьких. Подохнут. То ты одну шкуру добыл, а подожди маленько-три будет. Бестолковое дело – душу на зверье тешить.– Вот те и доля,– продолжал Никитич,
Только парню не хотелось слушать. Подошел к окну, долго всматривался в темень. Сказал, как очнулся;
– Все равно весна скоро.
– Придет, никуда не денется. Садись, Закусим чем бог послал.
Натаяли в котелке снегу, разбавили спирт, выпили. Закусили мерзлым салом. Совсем на душе хорошо сделалось, Никитич подкинул в камелек. А парня опять потянуло к окну. Отогрел дыханием кружок на стекле и все смотрел и смотрел в ночь,
– Кого ты щас там увидишь? – удивился Никитич. Ему хотелось поговорить.
– Воля,– сказал парень, И вздохнул. Но не грустно вздохнул. И про волю сказал – крепко, зло и напористо, Откачнулся от окна.
– Дай еще выпить, отец.– Расстегнул ворот черной сатиновой рубахи, гулко хлопнул себя по груди широкой ладонью, погладил.– Душа просит.
– Поел бы, а то с голодухи-то развезет.
– Не развезет. Меня не развезет,– И ласково и крепко приобнял старика за шею.
И пропел:
– Выпьем, добрый человек.
– Наскучал один-то,– Никитич тоже улыбнулся. Парень все больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть,– Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге – поганое дело.
– Не пропадем, отец. Еще поживем!
И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда-то далеко-далеко и опять "остыли"… И непонятно было, о чем он подумал, как будто что-то вспомнил, Но вспоминать ему это "что-то" не хотелось. Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой. Пожевал сала. Закурил. Встал – не сиделось. Прошелся широким шагом по избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда-то далеко засмотрелся.
– Охота жить, отец,
– Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А мне уж скоро…
– Охота жить! – упрямо, с веселой злостью повторил большой красивый парень, не слушая старика.– Ты ее не знаешь, жизнь. Она…– Подумал, стиснул зубы: – Она – дорогуша. Милая! Роднуля моя.
Захмелевший Никитич хихикнул:
– Ты про жись, как все одно про бабу.
– Бабы – дешевки.– Парня накаляло какое-то упрямое, дерзкое, радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому хотелось его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать.
– Бабы, они… конечно. Но без них тоже…
– Возьмем мы ее, дорогушу,– парень выкинул вперед руки, сжал кулаки,возьмем, милую, за горлышко… Помнишь Колю-профессора? Забыла? – Парень с кем-то разговаривал и очень удивился, что его "забыли". – Колю-то!.. А Коля помнит тебя. Коля тебя не забыл.– Он не то радовался, не то собирался кому-то зло мстить.– А я – вот он. Прошу, мадам, на пару ласковых, Я не обижу. Но ты мне отдашь все. Все! Возьму!..
– Правда, што ли, баба так раскипятила? – спросил удивленный Никитич.
Парень тряхнул головой:
– Эту бабу зовут – воля. Ты тоже не знаешь ее, отец, Ты – зверь, тебе здесь хорошо. Но ты не знаешь, как горят огни в большом городе. Они манят. Там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я здесь? Понимаешь?
– Не навечно же ты здесь…
– Не понимаешь.– Парень говорил серьезно, строго.– Я должен быть там, потому что я никого не боюсь. Я не боюсь смерти. Значит, жизнь – моя.
Старик качнул головой:
– Не пойму, паря, к чему ты?
Парень подошел к нарам, налил в стаканы. Он как будто сразу устал.
– Из тюрьмы бегу, отец,– сказал без всякого выражения.– Давай?
Никитич машинально звякнул своим стаканом о стакан парня. Парень выпил. Посмотрел на старика… Тот все еще держал стакан в руке. Глядел снизу на парня,
– Что?
– Как же это?
– Пей,– велел парень. Хотел еще закурить, но пачка оказалась пустой.Дай твоего.
– У меня листовуха.
– Черт с ней.
Закурили. Парень присел на чурбак, ближе к огню.
Долго молчали.
– Поймают вить,– сказал Никитич. Ему не то что жаль стало парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем. И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают – и все, все псу под хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? – Зря,сказал он трезво.
– Чего?
– Бежишь-то. Теперь не ранешное время – поймают.
Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился. Подкинул в камелек полено.
– Надо бы досидеть… Зря.
– Перестань! – резко оборвал парень. Он тоже как-то странно отрезвел.– У меня своя башка на плечах.
– Это знамо дело,– согласился Никитич.– Далеко идти-то?
– Помолчи пока.
"Мать с отцом есть, наверно,– подумал Никитич, глядя в затылок парню.Придет-обрадует, сукин сын".
Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и набил снова. Парень все смотрел на огонь,
– Деревня твоя – райцентр или нет? – спросил он, не оборачиваясь.
– Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст. Пропадешь ты. Зимнее дело – по тайге…
– Дня три поживу у тебя – наберусь силенок,– не попросил, просто сказал.
– Живи, мне што. Много, видно, оставалось – не утерпел?
– Много.
– А за што давали?
– Такие вопросы никому никогда не задавай, отец.
Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся и закашлялся. Сказал, кашляя:
– Мне што!.. Жалко только. Поймают…
– Бог не выдаст – свинья не съест. Дешево меня не возьмешь, Давай спать.
– Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят,– трубу закрыть. А то замерзнем к утру.
Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял, осмотрел, повесил.
– Старенькое.
– Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под себя, а куфайку-то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К утру все одно выстынет.
Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул.
– Маленький Ташкент,– к чему-то сказал он.– Не боишься меня, отец?
– Тебя-то,– изумился старик.– А чего тебя бояться?
– Ну… я ж лагерник. Может, за убийство сидел.
– За убивство тебя бог накажет, не люди. От людей можно побегать, а от его не уйдешь.
– Ты верующий, что ли? Кержак, наверно?
– Кержак!.. Стал бы кержак с тобой водку пить.
– Это верно. А насчет боженек ты мне мозги не… Меня тошнит от них.Парень говорил с ленцой, чуть осевшим голосом.– Если бы я встретил где-нибудь этого вашего Христа, я бы ему с ходу кишки выпустил.
– За што?
– За што? За то, что сказки рассказывал, врал. Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил. Паскуда! – Голос парня снова стал обретать недавнюю крепость и злость. Только веселости в голосе уже не было.Кто добрый? Я? Ты?
– Я, к примеру, за свою жись никому никакого худа не сделал…
– А зверей бьешь! Разве он учил?
– Сравнил хрен с пальцем. То – человек, а то – зверь,
– Живое существо – сами же трепетесь, сволочи.
Лицо парня Никитич не видел, но оно стояло у него в глазах – бледное, с бородкой; дико и нелепо звучал в теплой тишине избушки свирепый голос безнадежно избитого судьбой человека с таким хорошим, с таким прекрасным лицом.
– Ты чего рассерчал-то на меня?
– Не врите! Не обманывайте людей, святоши. Учили вас терпеть? Терпите! А то не успеет помолиться и тут же штаны спускает – за бабу хляет, гадина. Я бы сейчас нового Христа выдумал: чтоб он по морде учил бить. Врешь? Получай, сука, погань!
– Не поганься,– строго сказал Никитич.– Пустили тебя, как доброго человека, а ты лаяться начал. Обиделся – посадили! Значит, было за што. Кто тебе виноват?!
– М-м.– Парень скрипнул зубами. Промолчал.
– Я не поп, и здесь тебе не церква, чтобы злобой своей харкать. Здесь – тайга: все одинаковые. Помни это. А то и до воли своей не добежишь – сломишь голову. Знаешь, говорят: молодец – против овец, а спроть молодца – сам овца. Найдется и на тебя лихой человек. Обидишь вот так вот – ни за што ни про што, он тебе покажет, где волю искать.
– Не сердись, отец,– примирительно сказал парень.– Ненавижу, когда жить учат, Душа кипит! Суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу! – почти крикнул.– Не буду так жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?! – парень привстал на локоть; смутно – пятном – белело в сумраке, в углу, его лицо, зло и жутковато сверкали глаза.
– Поостынешь маленько, поймешь: не было ба добрых людей, жись ба давно остановилась. Сожрали бы друг друга или перерезались. Это никакой меня не Христос учил, сам так щитаю. А святых – это верно: нету. Я сам вроде ничо, никто не скажет: плохой или злой там. А молодой был… Недалеко тут кержацкий скит стоял, за согрой, семья жила: старик со старухой да дочь ихная годов двадцати пяти, Они, может, не такие уж старые были, старики-то, а мне казалось тогда – старые. Они цотом ушли куда-то. Ну, дак вот: была у их дочь. Все божественные, спасу нет: от людей ушли, от греха, дескать, подальше. А я эту дочь-ту заманил раз в березник и… это… ла-ла с ей. Хорошая девка была, здоровая. До ребенка дело дошло. А уж я женатый был…
– А говоришь, худою ничего не делал?
– Вот и выходит, што я не святой. Я не насильничал, правда, лаской донял, а все одно… дитя-то пустил по свету. Спомнишь-жалко. Большой уж теперь, материт, поди.
– Жизнь дал человеку – не убил. И ее, может, спас. Может, она после этого рванула от них. А так довели бы они ее со своими молитвами: повесилась бы на суку где-нибудь, и все. И мужика бы ни разу не узнала. Хорошее дело сделал, не переживай.
– Хорошее или плохое, а было так. Хорошего-то мало, конешно.
– Там еще осталось?
– Спиртяги? Есть маленько. Пей, я не хочу больше.
Парень выпил. Опять крякнул. Не стал закусывать.
– Много пьешь-то?
– Нет, это… просто перемерз. Пить надо не так, отец. Надо красиво пить. Музыка… Хорошие сигареты, шампанское… Женщины. Чтоб тихо, культурно.Парень опять размечтался, лег, закинул руки за голову.– Бардаки презираю. Это не люди – скот. М-м, как можно красиво жить! Если я за одну ночь семь раз заигрывал с курносой – так? – если она меня гладила костлявой рукой и хотела поцеловать в лоб,– я устаю, Я потом отдыхаю, Я наслаждаюсь и люблю жизнь больше всех прокуроров, вместе взятых. Ты говоришь – риск? А я говорю – да. Пусть обмирает душа, пусть она дрожит, как овечий хвост,– я иду прямо, я не споткнусь и не поверну назад.
– Ты кем работал до этого? – поинтересовался Никитич,
– Я? Агентом по снабжению. По культурным связям с зарубежными странами. Вообще я был ученый. Я был доцентом на тему: "Что такое колорадский жук и как с ним бороться",– Парень замолчал, а через минуту сонным голосом сказал: – Все, отец… Я ушел.
– Спи.
Никитич пошуровал короткой клюкой в камельке, набил трубочку и стал думать про парня. Вот тебе и жизнь – все дадено человеку: красивый, здоровый, башка вроде недурная… А… что? Дальше что? По лесам бегать? Нет, это город их доводит до ручки. Они там свихнулись все. Внуки Никитича – трое – тоже живут в большом городе. Двое учатся, один работает, женат. Они не хвастают, как этот, но их тянет в город. Когда они приезжают летом, им скучно. Никитич достает ружья, водит в тайгу и ждет, что они просветлеют, отдохнут душой и проветрят мозги от ученья. Они притворяются, что им хорошо, а Никитичу становится неловко: у него больше ничего нет, чем порадовать внуков. Ему тяжело становится, как будто он обманул их. У них на уме один город. И этот, на нарах, без ума в город рвется. На его месте надо уйти подальше, вырыть землянку и пять лет не показываться, если уж сидеть невмоготу стало. А он снова туда, где на каждом шагу могут за шкирку взять. И ведь знает, что возьмут, а идет… "Что за сила такая в этом городе! Ну ладно, я – старик, я бывал там три раза всего, я не понимаю… Согласен, Там весело и огней много. Но раз я не понимаю, так я и не хаю. Охота там? На здоровье, а мне здесь хорошо. Но так получается, что они приходят оттуда и нос воротят: скучно, тоска. Да присмотрись хорошенько! Ты же увидеть-то ничего не успел, а уж давай молоть про свой город. А посмотри, как, к примеру, муравей живет. Или – крот. Да любая животина!.. Возьми приглядись для интереса. А потом думай: много ты про жизнь знаешь или нет? Вы мне – сказки про город?.. А если я начну рассказывать, сколько я знаю! Но меня не слушают, а на вас глаза пялят – городской. А мне хрен с тобой, что ты городской, что ты штиблетами по тротуару форсишь. Дофорсился вот: отвалили лет пятнадцать, наверно, за красивую-то жизнь. Магазин, наверно, подломил, не иначе. Шиканул разок – и загремел. И опять на рога лезет. Сам! Это уж, значит, не может без города. Опять на какой-нибудь магазин нацелился. Шампанское… а откуда оно, шампанское-то, возьмется? Дурачье… Сожрет он вас, город, с костями вместе. И жалко дураков. И ничего сделать нельзя. Не докажешь".
Дрова в камельке догорели. Никитич дождался, когда последние искорки умерли в золе, закрыл трубу, погасил фонарь, лег рядом с парнем. Тот глубоко и ровно дышал, неловко подвернув под себя руку. Даже не шевельнулся, когда Никитич поправил его руку.
"Намаялся,-подумал Никитич.-Дурило… А кто заставляет? Эх, вы!!"
…За полночь на улице, около избушки, зашумели. Послышались голоса двух или трех мужчин.
Парень рывком привстал – как не спал.
Никитич тоже приподнял голову.
– Кто это? – быстро спросил парень.
– Шут их знает.
Парень рванулся с нар – к двери, послушал, зашарил рукой по стене – искал ружье. Никитич догадался,
– Ну-ка, не дури! – прикрикнул негромко.– Хуже беды наделаешь,
– Кто это? – опять спросил парень.
– Не знаю, тебе говорят.
– Не пускай, закройся.
– Дурак. Кто в избушке закрывается? Нечем закрываться-то. Ложись и не шевелися.
– Ну, дед!..
Парень не успел досказать. Кто-то поднялся на крыльцо и искал рукой скобу. Парень ужом скользнул на нары, еще успел шепнуть:
– Отец, клянусь богом, чертом, дьяволом: продашь… Умоляю, старик. Век…
– Лежи,– велел Никитич.
Дверь распахнулась.
– Ага! – весело сказал густой бас. – Я же говорил: кто-то есть, Тепло, входите!
– Закрывай дверь-то! – сердито сказал Никитич, слезая с нар. – Обрадовался тепло! Расшиперься пошире – совсем жарко будет.
– Все в порядке,– сказал бас,– И тепло, и хозяин приветливый.
Никитич засветил фонарь.
Вошли еще двое. Одного Никитич знал: начальник районной милиции. Его все охотники знали: мучил охотничьими билетами и заставлял платить взносы.
– Емельянов? – спросил начальник, высокий упитанный мужчина лет под пятьдесят.– Так?
– Так, товарищ Протокин.
– Ну вот!.. Принимай гостей.
Трое стали раздеваться.
– Пострелять? – не без иронии спросил Никитич. Он не любил этих наезжающих стрелков: только пошумят и уедут.
– Надо размяться маленько. А это кто? – Начальник увидел парня на нарах.
– Иолог,– нехотя пояснил Никитич.– От партии отстал.
– Заблудился, что ли?
– Но.
– У нас что-то неизвестно. Куда ушли, он говорил?
– Кого он наговорит! Едва рот разевал: замерзал. Спиртом напоил его – щас спит как мертвый.
Начальник зажег спичку, поднес близко к лицу парня, У того не дрогнул ни один мускул. Ровно дышал.
– Накачал ты его.– Спичка начальника погасла.– Что же у нас-то ничего не известно?
– Может, не успели еще сообщить? – сказал один из пришедших.
– Да нет, видно, долго бродит уже. Не говорил он, сколько один ходит?
– Нет,– ответствовал Никитич.– Отстал, говорит. И все.
– Пусть проспится. Завтра выясним. Ну что, товарищи: спать?
– Спать,– согласились двое.– Уместимся?
– Уместимся,– уверенно сказал начальник.– Мы прошлый раз тоже впятером были. Чуть не загнулись к утру: протопили, да мало. А мороз стоял – под пятьдесят.
Разделись, улеглись на нарах. Никитич лег опять рядом с парнем, Пришлые поговорили немного о своих районных делах и замолчали. Скоро все спали.
…Никитич проснулся, едва только обозначилось в стене оконце. Парня рядом не было, Никитич осторожно слез с нар, нашарил в кармане спички. Еще ни о чем худом не успел подумать. Чиркнул спичкой… Ни парня нигде, ни фуфайки его, ни ружья Никитича не было. Неприятно сжало под сердцем. "Ушел. И ружье взял".
Неслышно оделся, взял одно ружье из трех, составленных в углу, пощупал в кармане патроны с картечью. Тихо открыл дверь и вышел.
Только-только занимался рассвет. За ночь потеплело. Туманная хмарь застила слабую краску зари. В пяти шагах еще ничего не было видно. Пахло весной.
Никитич надел свои лыжи и пошел по своей лыжне, четко обозначенной в побуревшем снегу.
– Сукин ты сын, варнак окаянный,– вслух негромко ругался он.– Уходи, пес с тобой, а ружье-то зачем брать! Што я тут без ружья делать стану, ты подумал своей башкой? Што я, тыщи, што ли, большие получаю,– напасаться на вас на всех ружьями? Ведь ты же его, поганец, все равно бросишь где-нибудь. Тебе лишь бы из тайги выйти… А я сиди тут сложа ручки без ружья. Ни стыда у людей, ни совести.
Помаленьку отбеливало.
День обещал быть пасмурным и теплым.
Лыжня вела не в сторону деревни.
– Боишься людей-то? Эх, вы… "Красивая жись". А последнее ружьишко у старика взять – это ничего, можно. Но от меня ты не уйде-ешь, голубчик. Я вас таких семерых замотаю, хоть вы и молодые.
Зла большого у старика не было. Обидно было: пригрел человека, а он взял и унес ружье. Ну не подлец после этого!
Никитич прошел уже километра три. Стало совсем почти светло; лыжня далеко была видна впереди.
– Рано поднялся. И ведь как тихо сумел!
В одном месте парень останавливался закурить: сбочь лыжни ямка – палки втыкал, На снегу крошки листовухи и обгоревшая спичка.
– И кисет прихватил! – Никитич зло плюнул.– Вот поганец так поганец! – Прибавил шагу.
…Парня Никитич увидел далеко в ложбине, внизу.
Шел парень дельным ровным шагом, не торопился, но податливо. За спиной – ружье.
– Ходить умеет,– не мог не отметить Никитич.
Свернул с лыжни и побежал в обход парню, стараясь, чтоб его скрывала от него вершина длинного отлогого бугра. Он примерно знал, где встретит парня: будет на пути у того неширокая просека. Он пройдет ее, войдет снова в чащу… и, тут его встретит Никитич.
– Щас я на тебя посмотрю,– не без злорадства приговаривал Никитич, налегая вовсю на палки.
Странно, но ему очень хотелось еще раз увидеть прекрасное лицо парня. Что-то было до страсти привлекательное в этом лице. "Может, так и надо, что он рвется к своей красивой жизни. Что ему тут делать, если подумать? Засохнет. Жизнь, язви ее, иди разберись".
У просеки Никитич осторожно выглянул из чащи: лыжни на просеке еще не было – обогнал. Быстро перемахнул просеку, выбрал место, где примерно выйдет парень, присел в кусты, проверил заряд и стал ждать. Невольно, опытным охотничьим глазом осмотрел ружье: новенькая тулка, блестит и резко пахнет ружейным маслом. "На охоту собирались, а не подумали: не надо, чтоб ружье так пахло. На охоте надо и про табачок забыть, и рот чаем прополоскать, чтоб от тебя не разило за версту, и одежду лучше всего другую надеть, которая на улице висела, чтоб жильем не пахло. Охотники-горе луковое".
Парень вышел на край просеки, остановился. Глянул по сторонам. Постоял немного и скоро-скоро побежал через просеку. И тут навстречу ему поднялся Никитич.
– Стой! Руки вверьх! – громко скомандовал он, чтоб совсем ошарашить парня.
Тот вскинул голову, и в глазах его отразился ужас. Он дернулся было руками вверх, но узнал Никитича. – Говоришь: не боюсь никого, – сказал Никитич, – а в штаны сразу наклал.
Парень скоро оправился от страха, улыбнулся обаятельной своей улыбкой немножко насильственно.
– Ну, отец… ты даешь. Как в кино… твою в душу мать. Так можно разрыв сердца получить.
– Теперь, значит, так,– деловым тоном распорядился Никитич, – ружье не сымай, а достань сзади руками, переломи и выкинь из казенника патроны. И из кармана все выбрось. У меня их шешнадцать штук оставалось. Все брось на снег, а сам отойди в сторону. Если задумаешь шутки шутить, стреляю, Сурьезно говорю.
– Человек,– Никитич пожег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Один, что ли?
– Один.
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
– Мороз, черт его…
– Мороз.– Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник.
Не похож. Ни лицом, ни одежкой.– Март – он ишо свое возьмет.
– Какой март? Апрель ведь.
– Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый.– Что ружья нет, старик промолчал.
– Ничего,– сказал парень.– Один здесь?
– Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
– Садись. Чайку щас поставим.
– Отогреюсь малость…– Выговор у парня нездешний, расейский. Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства,
Парень отогрел руки, закурил папироску.
– Хорошо у тебя. Тепло.
Когда он прикуривал, Никитич лучше разглядел его – красивое бледное лицо с пушистыми ресницами. С жадностью затянулся, приоткрыл рот – сверкнули два передних золотых зуба. Оброс. Бородка аккуратная, чуть кучерявится на скулах… Исхудал… Перехватил взгляд старика, приподнял догорающую спичку, внимательно посмотрел на него. Бросил спичку. Взгляд Никитичу запомнился: прямой, смелый… И какой-то "стылый" так – определил Никитич. И подумал некстати: "Девки таких любят".
– Садись, чего стоять-то?
Парень улыбнулся:
– Так не говорят, отец. Говорят – присаживайся.
– Ну, присаживайся. А пошто не говорят? У нас говорят.
– Присесть можно. Никто не придет еще?
– Теперь кто? Поздно. А придет, места хватит.– Никитич подвинулся на пеньке, парень присел рядом, опять протянул руки к огню. Руки – не рабочие. Но парень, видно, здоровый. И улыбка его понравилась Никитичу – не "охальная", простецкая, сдержанная. Да еще эти зубы золотые… Красивый парень. Сбрей ему сейчас бородку, надень костюмчик – учитель, Никитич очень любил учителей.
– Иолог какой-нибудь? – спросил он.
– Кто? – не понял парень.
– Ну… эти, по тайге-то ищут…
– А-а… Да.
– Как же без ружьишка-то? Рыск.
– Отстал от своих,– неохотно сказал парень.– Деревня твоя далеко?
– Верст полтораста.
Парень кивнул головой, прикрыл глаза, некоторое время сидел так, наслаждаясь теплом, потом встряхнулся, вздохнул:
– Устал,
– Долго один-то идешь?
– Долго. У тебя выпить нету?
– Найдется.
Парень оживился:
– Хорошо! А то аж душа трясется. Замерзнуть к черту можно. Апрель называется…
Никитич вышел на улицу, принес мешочек с салом. Засветил фонарь под потолком.
– Вас бы хошь учили маленько, как быть в тайге одному… А то посылают, а вы откуда знаете! Я вон лонйсь нашел одного – вытаял весной. Молодой тоже. Тоже с бородкой. В одеяло завернулся – и все, и окочурился.Никитич нарезал сало на краешке нар.– А меня пусти одного, я всю зиму проживу, не охну. Только бы заряды были. Да спички.
– В избушку-то все равно лезешь.
– Дак а раз она есть, чего же мне на снегу-то валяться? Я не лиходей себе. Парень распоясался, снял фуфайку… Прошелся по избушке. Широкоплечий, статный. Отогрелся, взгляд потеплел – рад, видно, до смерти, что набрел на тепло, нашел живую душу. Еще закурил одну. Папиросами хорошо пахло. Никитич любил поговорить с городскими людьми. Он презирал их за беспомощность в тайге; случалось, подрабатывал, провожая какую-нибудь поисковую партию, в душе подсмеивался над ними, но любил слушать их разговоры и охотно сам беседовал. Его умиляло, что они разговаривают с ним ласково, снисходительно похохатывают, а сами – оставь их одних – пропадут, как сосунки слепые. Еще интересней, когда в партии – две-три девки. Терпят, не жалуются. И все вроде они такие же, и никак не хотят, чтоб им помогали. Спят все в куче. И ничего – не безобразничают. Доводись до деревенских – греха не оберешься. А эти – ничего. А ведь бывают – одно загляденье: штаны узкие наденет, кофту какую-нибудь тесную, косынкой от мошки закутается, вся кругленькая – кукла и кукла, а ребята – ничего, как так и надо.
– Кого ищете-то?
– Где?
– Ну, ходите-то.
Парень усмехнулся себе:
– Долю.
– Доля… Она, брат, как налим, склизкая: вроде ухватил ее, вроде – вот она, в руках, а не тут-то было.– Никитич настроился было поговорить, как обычно с городскими – позаковырестей, когда внимательно слушают и переглядываются меж собой, а какой-нибудь возьмет да еще в тетрадку карандашиком чего-нибудь запишет. А Никитич может рассуждать таким манером хоть всю ночь – только развесь уши. Свои бы, деревенские, боталом обозвали, а эти слушают. Приятно. И сам иногда подумает о себе: складно выходит, язви тя. Такие турусы разведет, что тебе поп раньше. И лесины-то у него с душой: не тронь ее, не секи топором зазря, а то засохнет, и сам засохнешь – тоска навалится, и засохнешь, и не догадаешься, отчего тоска такая. Или вот: понаедут из города с ружьями и давай направо-налево: трах-бах! – кого попало: самку – самку, самца – самца, лишь бы убить. За такие дела надо руки выдергивать. Убил ты ее, медведицу, а у ей двое маленьких. Подохнут. То ты одну шкуру добыл, а подожди маленько-три будет. Бестолковое дело – душу на зверье тешить.– Вот те и доля,– продолжал Никитич,
Только парню не хотелось слушать. Подошел к окну, долго всматривался в темень. Сказал, как очнулся;
– Все равно весна скоро.
– Придет, никуда не денется. Садись, Закусим чем бог послал.
Натаяли в котелке снегу, разбавили спирт, выпили. Закусили мерзлым салом. Совсем на душе хорошо сделалось, Никитич подкинул в камелек. А парня опять потянуло к окну. Отогрел дыханием кружок на стекле и все смотрел и смотрел в ночь,
– Кого ты щас там увидишь? – удивился Никитич. Ему хотелось поговорить.
– Воля,– сказал парень, И вздохнул. Но не грустно вздохнул. И про волю сказал – крепко, зло и напористо, Откачнулся от окна.
– Дай еще выпить, отец.– Расстегнул ворот черной сатиновой рубахи, гулко хлопнул себя по груди широкой ладонью, погладил.– Душа просит.
– Поел бы, а то с голодухи-то развезет.
– Не развезет. Меня не развезет,– И ласково и крепко приобнял старика за шею.
И пропел:
И улыбнулся ласково. Глаза у парня горели ясным, радостным блеском.
А в камере смертной,
Сырой и холодной,
Седой появился старик…
– Выпьем, добрый человек.
– Наскучал один-то,– Никитич тоже улыбнулся. Парень все больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть,– Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге – поганое дело.
– Не пропадем, отец. Еще поживем!
И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда-то далеко-далеко и опять "остыли"… И непонятно было, о чем он подумал, как будто что-то вспомнил, Но вспоминать ему это "что-то" не хотелось. Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой. Пожевал сала. Закурил. Встал – не сиделось. Прошелся широким шагом по избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда-то далеко засмотрелся.
– Охота жить, отец,
– Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А мне уж скоро…
– Охота жить! – упрямо, с веселой злостью повторил большой красивый парень, не слушая старика.– Ты ее не знаешь, жизнь. Она…– Подумал, стиснул зубы: – Она – дорогуша. Милая! Роднуля моя.
Захмелевший Никитич хихикнул:
– Ты про жись, как все одно про бабу.
– Бабы – дешевки.– Парня накаляло какое-то упрямое, дерзкое, радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому хотелось его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать.
– Бабы, они… конечно. Но без них тоже…
– Возьмем мы ее, дорогушу,– парень выкинул вперед руки, сжал кулаки,возьмем, милую, за горлышко… Помнишь Колю-профессора? Забыла? – Парень с кем-то разговаривал и очень удивился, что его "забыли". – Колю-то!.. А Коля помнит тебя. Коля тебя не забыл.– Он не то радовался, не то собирался кому-то зло мстить.– А я – вот он. Прошу, мадам, на пару ласковых, Я не обижу. Но ты мне отдашь все. Все! Возьму!..
– Правда, што ли, баба так раскипятила? – спросил удивленный Никитич.
Парень тряхнул головой:
– Эту бабу зовут – воля. Ты тоже не знаешь ее, отец, Ты – зверь, тебе здесь хорошо. Но ты не знаешь, как горят огни в большом городе. Они манят. Там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я здесь? Понимаешь?
– Не навечно же ты здесь…
– Не понимаешь.– Парень говорил серьезно, строго.– Я должен быть там, потому что я никого не боюсь. Я не боюсь смерти. Значит, жизнь – моя.
Старик качнул головой:
– Не пойму, паря, к чему ты?
Парень подошел к нарам, налил в стаканы. Он как будто сразу устал.
– Из тюрьмы бегу, отец,– сказал без всякого выражения.– Давай?
Никитич машинально звякнул своим стаканом о стакан парня. Парень выпил. Посмотрел на старика… Тот все еще держал стакан в руке. Глядел снизу на парня,
– Что?
– Как же это?
– Пей,– велел парень. Хотел еще закурить, но пачка оказалась пустой.Дай твоего.
– У меня листовуха.
– Черт с ней.
Закурили. Парень присел на чурбак, ближе к огню.
Долго молчали.
– Поймают вить,– сказал Никитич. Ему не то что жаль стало парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем. И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают – и все, все псу под хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? – Зря,сказал он трезво.
– Чего?
– Бежишь-то. Теперь не ранешное время – поймают.
Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился. Подкинул в камелек полено.
– Надо бы досидеть… Зря.
– Перестань! – резко оборвал парень. Он тоже как-то странно отрезвел.– У меня своя башка на плечах.
– Это знамо дело,– согласился Никитич.– Далеко идти-то?
– Помолчи пока.
"Мать с отцом есть, наверно,– подумал Никитич, глядя в затылок парню.Придет-обрадует, сукин сын".
Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и набил снова. Парень все смотрел на огонь,
– Деревня твоя – райцентр или нет? – спросил он, не оборачиваясь.
– Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст. Пропадешь ты. Зимнее дело – по тайге…
– Дня три поживу у тебя – наберусь силенок,– не попросил, просто сказал.
– Живи, мне што. Много, видно, оставалось – не утерпел?
– Много.
– А за што давали?
– Такие вопросы никому никогда не задавай, отец.
Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся и закашлялся. Сказал, кашляя:
– Мне што!.. Жалко только. Поймают…
– Бог не выдаст – свинья не съест. Дешево меня не возьмешь, Давай спать.
– Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят,– трубу закрыть. А то замерзнем к утру.
Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял, осмотрел, повесил.
– Старенькое.
– Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под себя, а куфайку-то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К утру все одно выстынет.
Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул.
– Маленький Ташкент,– к чему-то сказал он.– Не боишься меня, отец?
– Тебя-то,– изумился старик.– А чего тебя бояться?
– Ну… я ж лагерник. Может, за убийство сидел.
– За убивство тебя бог накажет, не люди. От людей можно побегать, а от его не уйдешь.
– Ты верующий, что ли? Кержак, наверно?
– Кержак!.. Стал бы кержак с тобой водку пить.
– Это верно. А насчет боженек ты мне мозги не… Меня тошнит от них.Парень говорил с ленцой, чуть осевшим голосом.– Если бы я встретил где-нибудь этого вашего Христа, я бы ему с ходу кишки выпустил.
– За што?
– За што? За то, что сказки рассказывал, врал. Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил. Паскуда! – Голос парня снова стал обретать недавнюю крепость и злость. Только веселости в голосе уже не было.Кто добрый? Я? Ты?
– Я, к примеру, за свою жись никому никакого худа не сделал…
– А зверей бьешь! Разве он учил?
– Сравнил хрен с пальцем. То – человек, а то – зверь,
– Живое существо – сами же трепетесь, сволочи.
Лицо парня Никитич не видел, но оно стояло у него в глазах – бледное, с бородкой; дико и нелепо звучал в теплой тишине избушки свирепый голос безнадежно избитого судьбой человека с таким хорошим, с таким прекрасным лицом.
– Ты чего рассерчал-то на меня?
– Не врите! Не обманывайте людей, святоши. Учили вас терпеть? Терпите! А то не успеет помолиться и тут же штаны спускает – за бабу хляет, гадина. Я бы сейчас нового Христа выдумал: чтоб он по морде учил бить. Врешь? Получай, сука, погань!
– Не поганься,– строго сказал Никитич.– Пустили тебя, как доброго человека, а ты лаяться начал. Обиделся – посадили! Значит, было за што. Кто тебе виноват?!
– М-м.– Парень скрипнул зубами. Промолчал.
– Я не поп, и здесь тебе не церква, чтобы злобой своей харкать. Здесь – тайга: все одинаковые. Помни это. А то и до воли своей не добежишь – сломишь голову. Знаешь, говорят: молодец – против овец, а спроть молодца – сам овца. Найдется и на тебя лихой человек. Обидишь вот так вот – ни за што ни про што, он тебе покажет, где волю искать.
– Не сердись, отец,– примирительно сказал парень.– Ненавижу, когда жить учат, Душа кипит! Суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу! – почти крикнул.– Не буду так жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?! – парень привстал на локоть; смутно – пятном – белело в сумраке, в углу, его лицо, зло и жутковато сверкали глаза.
– Поостынешь маленько, поймешь: не было ба добрых людей, жись ба давно остановилась. Сожрали бы друг друга или перерезались. Это никакой меня не Христос учил, сам так щитаю. А святых – это верно: нету. Я сам вроде ничо, никто не скажет: плохой или злой там. А молодой был… Недалеко тут кержацкий скит стоял, за согрой, семья жила: старик со старухой да дочь ихная годов двадцати пяти, Они, может, не такие уж старые были, старики-то, а мне казалось тогда – старые. Они цотом ушли куда-то. Ну, дак вот: была у их дочь. Все божественные, спасу нет: от людей ушли, от греха, дескать, подальше. А я эту дочь-ту заманил раз в березник и… это… ла-ла с ей. Хорошая девка была, здоровая. До ребенка дело дошло. А уж я женатый был…
– А говоришь, худою ничего не делал?
– Вот и выходит, што я не святой. Я не насильничал, правда, лаской донял, а все одно… дитя-то пустил по свету. Спомнишь-жалко. Большой уж теперь, материт, поди.
– Жизнь дал человеку – не убил. И ее, может, спас. Может, она после этого рванула от них. А так довели бы они ее со своими молитвами: повесилась бы на суку где-нибудь, и все. И мужика бы ни разу не узнала. Хорошее дело сделал, не переживай.
– Хорошее или плохое, а было так. Хорошего-то мало, конешно.
– Там еще осталось?
– Спиртяги? Есть маленько. Пей, я не хочу больше.
Парень выпил. Опять крякнул. Не стал закусывать.
– Много пьешь-то?
– Нет, это… просто перемерз. Пить надо не так, отец. Надо красиво пить. Музыка… Хорошие сигареты, шампанское… Женщины. Чтоб тихо, культурно.Парень опять размечтался, лег, закинул руки за голову.– Бардаки презираю. Это не люди – скот. М-м, как можно красиво жить! Если я за одну ночь семь раз заигрывал с курносой – так? – если она меня гладила костлявой рукой и хотела поцеловать в лоб,– я устаю, Я потом отдыхаю, Я наслаждаюсь и люблю жизнь больше всех прокуроров, вместе взятых. Ты говоришь – риск? А я говорю – да. Пусть обмирает душа, пусть она дрожит, как овечий хвост,– я иду прямо, я не споткнусь и не поверну назад.
– Ты кем работал до этого? – поинтересовался Никитич,
– Я? Агентом по снабжению. По культурным связям с зарубежными странами. Вообще я был ученый. Я был доцентом на тему: "Что такое колорадский жук и как с ним бороться",– Парень замолчал, а через минуту сонным голосом сказал: – Все, отец… Я ушел.
– Спи.
Никитич пошуровал короткой клюкой в камельке, набил трубочку и стал думать про парня. Вот тебе и жизнь – все дадено человеку: красивый, здоровый, башка вроде недурная… А… что? Дальше что? По лесам бегать? Нет, это город их доводит до ручки. Они там свихнулись все. Внуки Никитича – трое – тоже живут в большом городе. Двое учатся, один работает, женат. Они не хвастают, как этот, но их тянет в город. Когда они приезжают летом, им скучно. Никитич достает ружья, водит в тайгу и ждет, что они просветлеют, отдохнут душой и проветрят мозги от ученья. Они притворяются, что им хорошо, а Никитичу становится неловко: у него больше ничего нет, чем порадовать внуков. Ему тяжело становится, как будто он обманул их. У них на уме один город. И этот, на нарах, без ума в город рвется. На его месте надо уйти подальше, вырыть землянку и пять лет не показываться, если уж сидеть невмоготу стало. А он снова туда, где на каждом шагу могут за шкирку взять. И ведь знает, что возьмут, а идет… "Что за сила такая в этом городе! Ну ладно, я – старик, я бывал там три раза всего, я не понимаю… Согласен, Там весело и огней много. Но раз я не понимаю, так я и не хаю. Охота там? На здоровье, а мне здесь хорошо. Но так получается, что они приходят оттуда и нос воротят: скучно, тоска. Да присмотрись хорошенько! Ты же увидеть-то ничего не успел, а уж давай молоть про свой город. А посмотри, как, к примеру, муравей живет. Или – крот. Да любая животина!.. Возьми приглядись для интереса. А потом думай: много ты про жизнь знаешь или нет? Вы мне – сказки про город?.. А если я начну рассказывать, сколько я знаю! Но меня не слушают, а на вас глаза пялят – городской. А мне хрен с тобой, что ты городской, что ты штиблетами по тротуару форсишь. Дофорсился вот: отвалили лет пятнадцать, наверно, за красивую-то жизнь. Магазин, наверно, подломил, не иначе. Шиканул разок – и загремел. И опять на рога лезет. Сам! Это уж, значит, не может без города. Опять на какой-нибудь магазин нацелился. Шампанское… а откуда оно, шампанское-то, возьмется? Дурачье… Сожрет он вас, город, с костями вместе. И жалко дураков. И ничего сделать нельзя. Не докажешь".
Дрова в камельке догорели. Никитич дождался, когда последние искорки умерли в золе, закрыл трубу, погасил фонарь, лег рядом с парнем. Тот глубоко и ровно дышал, неловко подвернув под себя руку. Даже не шевельнулся, когда Никитич поправил его руку.
"Намаялся,-подумал Никитич.-Дурило… А кто заставляет? Эх, вы!!"
…За полночь на улице, около избушки, зашумели. Послышались голоса двух или трех мужчин.
Парень рывком привстал – как не спал.
Никитич тоже приподнял голову.
– Кто это? – быстро спросил парень.
– Шут их знает.
Парень рванулся с нар – к двери, послушал, зашарил рукой по стене – искал ружье. Никитич догадался,
– Ну-ка, не дури! – прикрикнул негромко.– Хуже беды наделаешь,
– Кто это? – опять спросил парень.
– Не знаю, тебе говорят.
– Не пускай, закройся.
– Дурак. Кто в избушке закрывается? Нечем закрываться-то. Ложись и не шевелися.
– Ну, дед!..
Парень не успел досказать. Кто-то поднялся на крыльцо и искал рукой скобу. Парень ужом скользнул на нары, еще успел шепнуть:
– Отец, клянусь богом, чертом, дьяволом: продашь… Умоляю, старик. Век…
– Лежи,– велел Никитич.
Дверь распахнулась.
– Ага! – весело сказал густой бас. – Я же говорил: кто-то есть, Тепло, входите!
– Закрывай дверь-то! – сердито сказал Никитич, слезая с нар. – Обрадовался тепло! Расшиперься пошире – совсем жарко будет.
– Все в порядке,– сказал бас,– И тепло, и хозяин приветливый.
Никитич засветил фонарь.
Вошли еще двое. Одного Никитич знал: начальник районной милиции. Его все охотники знали: мучил охотничьими билетами и заставлял платить взносы.
– Емельянов? – спросил начальник, высокий упитанный мужчина лет под пятьдесят.– Так?
– Так, товарищ Протокин.
– Ну вот!.. Принимай гостей.
Трое стали раздеваться.
– Пострелять? – не без иронии спросил Никитич. Он не любил этих наезжающих стрелков: только пошумят и уедут.
– Надо размяться маленько. А это кто? – Начальник увидел парня на нарах.
– Иолог,– нехотя пояснил Никитич.– От партии отстал.
– Заблудился, что ли?
– Но.
– У нас что-то неизвестно. Куда ушли, он говорил?
– Кого он наговорит! Едва рот разевал: замерзал. Спиртом напоил его – щас спит как мертвый.
Начальник зажег спичку, поднес близко к лицу парня, У того не дрогнул ни один мускул. Ровно дышал.
– Накачал ты его.– Спичка начальника погасла.– Что же у нас-то ничего не известно?
– Может, не успели еще сообщить? – сказал один из пришедших.
– Да нет, видно, долго бродит уже. Не говорил он, сколько один ходит?
– Нет,– ответствовал Никитич.– Отстал, говорит. И все.
– Пусть проспится. Завтра выясним. Ну что, товарищи: спать?
– Спать,– согласились двое.– Уместимся?
– Уместимся,– уверенно сказал начальник.– Мы прошлый раз тоже впятером были. Чуть не загнулись к утру: протопили, да мало. А мороз стоял – под пятьдесят.
Разделись, улеглись на нарах. Никитич лег опять рядом с парнем, Пришлые поговорили немного о своих районных делах и замолчали. Скоро все спали.
…Никитич проснулся, едва только обозначилось в стене оконце. Парня рядом не было, Никитич осторожно слез с нар, нашарил в кармане спички. Еще ни о чем худом не успел подумать. Чиркнул спичкой… Ни парня нигде, ни фуфайки его, ни ружья Никитича не было. Неприятно сжало под сердцем. "Ушел. И ружье взял".
Неслышно оделся, взял одно ружье из трех, составленных в углу, пощупал в кармане патроны с картечью. Тихо открыл дверь и вышел.
Только-только занимался рассвет. За ночь потеплело. Туманная хмарь застила слабую краску зари. В пяти шагах еще ничего не было видно. Пахло весной.
Никитич надел свои лыжи и пошел по своей лыжне, четко обозначенной в побуревшем снегу.
– Сукин ты сын, варнак окаянный,– вслух негромко ругался он.– Уходи, пес с тобой, а ружье-то зачем брать! Што я тут без ружья делать стану, ты подумал своей башкой? Што я, тыщи, што ли, большие получаю,– напасаться на вас на всех ружьями? Ведь ты же его, поганец, все равно бросишь где-нибудь. Тебе лишь бы из тайги выйти… А я сиди тут сложа ручки без ружья. Ни стыда у людей, ни совести.
Помаленьку отбеливало.
День обещал быть пасмурным и теплым.
Лыжня вела не в сторону деревни.
– Боишься людей-то? Эх, вы… "Красивая жись". А последнее ружьишко у старика взять – это ничего, можно. Но от меня ты не уйде-ешь, голубчик. Я вас таких семерых замотаю, хоть вы и молодые.
Зла большого у старика не было. Обидно было: пригрел человека, а он взял и унес ружье. Ну не подлец после этого!
Никитич прошел уже километра три. Стало совсем почти светло; лыжня далеко была видна впереди.
– Рано поднялся. И ведь как тихо сумел!
В одном месте парень останавливался закурить: сбочь лыжни ямка – палки втыкал, На снегу крошки листовухи и обгоревшая спичка.
– И кисет прихватил! – Никитич зло плюнул.– Вот поганец так поганец! – Прибавил шагу.
…Парня Никитич увидел далеко в ложбине, внизу.
Шел парень дельным ровным шагом, не торопился, но податливо. За спиной – ружье.
– Ходить умеет,– не мог не отметить Никитич.
Свернул с лыжни и побежал в обход парню, стараясь, чтоб его скрывала от него вершина длинного отлогого бугра. Он примерно знал, где встретит парня: будет на пути у того неширокая просека. Он пройдет ее, войдет снова в чащу… и, тут его встретит Никитич.
– Щас я на тебя посмотрю,– не без злорадства приговаривал Никитич, налегая вовсю на палки.
Странно, но ему очень хотелось еще раз увидеть прекрасное лицо парня. Что-то было до страсти привлекательное в этом лице. "Может, так и надо, что он рвется к своей красивой жизни. Что ему тут делать, если подумать? Засохнет. Жизнь, язви ее, иди разберись".
У просеки Никитич осторожно выглянул из чащи: лыжни на просеке еще не было – обогнал. Быстро перемахнул просеку, выбрал место, где примерно выйдет парень, присел в кусты, проверил заряд и стал ждать. Невольно, опытным охотничьим глазом осмотрел ружье: новенькая тулка, блестит и резко пахнет ружейным маслом. "На охоту собирались, а не подумали: не надо, чтоб ружье так пахло. На охоте надо и про табачок забыть, и рот чаем прополоскать, чтоб от тебя не разило за версту, и одежду лучше всего другую надеть, которая на улице висела, чтоб жильем не пахло. Охотники-горе луковое".
Парень вышел на край просеки, остановился. Глянул по сторонам. Постоял немного и скоро-скоро побежал через просеку. И тут навстречу ему поднялся Никитич.
– Стой! Руки вверьх! – громко скомандовал он, чтоб совсем ошарашить парня.
Тот вскинул голову, и в глазах его отразился ужас. Он дернулся было руками вверх, но узнал Никитича. – Говоришь: не боюсь никого, – сказал Никитич, – а в штаны сразу наклал.
Парень скоро оправился от страха, улыбнулся обаятельной своей улыбкой немножко насильственно.
– Ну, отец… ты даешь. Как в кино… твою в душу мать. Так можно разрыв сердца получить.
– Теперь, значит, так,– деловым тоном распорядился Никитич, – ружье не сымай, а достань сзади руками, переломи и выкинь из казенника патроны. И из кармана все выбрось. У меня их шешнадцать штук оставалось. Все брось на снег, а сам отойди в сторону. Если задумаешь шутки шутить, стреляю, Сурьезно говорю.