– Напекем, напекем,– сказал Баев. И поскорей вышел.
   Марья видела, как и он тоже пересек площадь и удалился в улицу. Шел он, поторапливался, смотрел себе под ноги. И под его ногами тоже похрустывал ледок, но мягко – Баев был в валенках.
   А такая была ясность кругом, такая была тишина и ясность, что как-то даже не по себе маленько, если всмотреться и вслушаться. Неспокойно как-то. В груди что-то такое… Как будто подкатит что-то горячее к сердцу и снизу и в виски мягко стукнет. И в ушах толчками пошумит кровь. И все, и больше ничего на земле не слышно. И висит на веревке луна.



Критики


   Деду было семьдесят три, Петьке, внуку,– тринадцать. Дед был сухой и нервный и страдал глухотой. Петька, не по возрасту самостоятельный и длинный, был стыдлив и упрям. Они дружили.
   Больше всего на свете они любили кино. Половина дедовой пенсии уходила на билеты. Обычно, подсчитав к концу месяца деньги, дед горько и весело объявлял Петьке:
   – Ухайдакали мы с тобой пять рубликов!
   Петька для приличия делал удивленное лицо.
   – Ничего, прокормит, – говорил дед (имелись в виду отец и мать Петьки. Дед Петьке доводился по отцу). – А нам с тобой это для пользы.
   Садились всегда в первый ряд: дешевле, и потом там дед лучше слышал. Но все равно половину слов он не разбирал, а догадывался по губам актеров. Иногда случалось, что дед вдруг ни с того ни с сего начинал хохотать. А в зале никто не смеялся. Петька толкал его в бок и сердито шипел:
   – Ты чего? Как дурак…
   – А как он тут сказал? -" спрашивал дед.
   Петька шепотом пересказывал деду в самое ухо:
   – Не снижая темпов.
   – Хе-хе-хе, – негромко смеялся дед уже над собой.– А мне не так показалось.
   Иногда дед плакал, когда кого-нибудь убивали невинного.
   – Эх вы… люди! – горько шептал он и сморкался в платок. Вообще он любил высказаться по поводу того, что видел на экране. Когда там горячо целовались, например, он усмехался и шептал:
   – От черти!.. Ты гляди, гляди… Хэх!
   Если дрались, дед, вцепившись руками в стул, напряженно и внимательно следил за дракой (в молодости, говорят, он охотник был подраться. И умел).
   – Нет, вон тот не… это… слабый. А этот ничего, верткий.
   Впрочем, фальшь чуял.
   – Ну-у,– обиженно говорил он,– это они понарошке.
   – Так кровь же идет,– возражал Петька.
   – Та-а… кровь. Ну и что? Нос, он же слабый: дай потихоньку, и то кровь пойдет. Это не в том дело,
   – Ничего себе не в том!
   – Конечно, не в том.
   На них шикали сзади, и они умолкали.
   Спор основной начинался, когда выходили из клуба. Особенно в отношении деревенских фильмов дед был категоричен до жестокости.
   – Хреновина,– заявлял он.– Так не бывает.
   – Почему не бывает?
   – А что, тебе разве этот парень глянется?
   – Какой парень?
   – С гармошкой-то. Который в окно-то лазил.
   – Он не лазил в окно,– поправлял Петька; он точно помнил все, что происходило в фильме, а дед путал, и это раздражало Петьку,– Он только к окну лез, чтобы спеть песню.
   – Ну, лез. Я вон один раз, помню, полез было…
   – А что, он тебе не глянется?
   – Кто?
   – Кто-кто!.. Ну парень-то, который лез-то. Сам же заговорил про него.
   – Ни вот на столько,– дед показывал кончик мизинца.– Ваня-дурачок какой-то. Поет и поет ходит… У нас Ваня-дурачок такой был – все пел ходил.
   – Так он же любит! – начинал нервничать Петька.
   – Ну и что, что любит?
   – Ну и поет.
   – А?
   – Ну и поет, говорю!
   – Да его бы давно на смех подняли, такого! Ему бы проходу не было. Он любит… Когда любят, то стыдятся. А этот трезвонит ходит по всей деревне… Какая же дура пойдет за него! Он же несурьезный парень. Мы вон, помню: поглянется девка, так ты ее за две улицы обходишь – потому что совестно. Любит… Ну и люби на здоровье, но зачем же…
   – Чего – зачем?
   – Зачем же людей-то смешить? Мы вон, помню…
   – Опять "мы, мы". Сейчас же люди-то другие стали!
   – Чего это они другие-то стали? Всегда люди одинаковые. Ты у нас много видел таких дурачков?
   – Это же кино все-таки. Нельзя же сравнивать.
   – Я и не сравниваю. Я говорю, что парень непохожий, вот и все,– стоял на своем дед.
   – Так всем же глянется! Смеялись же! Я даже и то смеялся.
   – Ты маленький ишо, поэтому тебе все смешно. Я вот небось не засмеюсь где попало.
   Со взрослыми дед редко спорил об искусстве – не умел. Начинал сразу нервничать, обзывался.
   Один раз только крепко схлестнулся он со взрослыми, и этот-то единственный раз и навлек на его голову беду.
   Дело было так.
   Посмотрели они с Петькой картину – комедию, вышли из клуба и дружно разложили ее по косточкам.
   – И ведь что обидно: сами ржут, черти (актеры), а тут сидишь – хоть бы хны, даже усмешки нету! – горько возмущался дед. – У тебя была усмешка?
   – Нет,– признался Петька.– Один раз только, когда они с машиной перевернулись.
   – Ну вот! А ведь мы же деньги заплатили – два рубля по-старому! А они сами посмеялись и все.
   – Главное, пишут "Комедия".
   – Комедия!.. По зубам за такую комедию надавать.
   Пришли домой злые.
   А дома в это время смотрели по телевизору какую-то деревенскую картину. К ним в гости приехала Петькина тетя, сестра матери Петьки. С мужем. Из города. И вот все сидят и смотрят телевизор. (Дед и Петька не переваривали телевизор. "Это я, когда еще холостым был, а брат, Микита, женился, так вот я любил к ним в горницу через щелочку подглядывать. Так и телевизор ихний: все вроде как подглядываешь",– сказал дед, посмотрев пару раз телевизионные передачи.)
   Вот, значит, сидят все, смотрят,
   Петька сразу ушел в прихожую учить уроки, а дед остановился за всеми, посмотрел минут пять на телевизорную мельтешню и заявил:
   – Хреновина. Так не бывает.
   Отец Петьки обиделся:
   – Помолчи, тять, не мешай.
   – Нет, это любопытно,– сказал городской вежливый мужчина.– Почему так не бывает, дедушка? Как не бывает?
   – А?
   – Он недослышит у нас,– пояснил Петькин отец.
   – Я спросил: почему так не бывает? А как бывает? – громко повторил городской мужчина, заранее почему-то улыбаясь.
   Дед презрительно посмотрел на него:
   – Вот так и не бывает. Ты вот смотришь и думаешь, что он правда плотник, а я, когда глянул, сразу вижу: никакой он не плотник. Он даже топор правильно держать не умеет.
   – Они у нас критики с Петькой,– сказал Петькин отец, желая немного смягчить резкий дедов тон.
   – Любопытно,– опять заговорил городской.– А почему вы решили, что он топор неправильно держит?
   – Да потому, что я сам всю жизнь плотничал. "Почему решили?"
   – Дедушка,– встряла в разговор Петькина тетя,– а разве в этом дело?
   – В чем?
   – А мне вот гораздо интереснее сам человек. Понимаете? Я знаю, что это не настоящий плотник – это актер, но мне инте… мне гораздо интереснее…
   – Вот такие и пишут на студии,– опять с улыбкой сказал муж Петькиной тети.
   Они были очень умные и все знали – Петькина тетя и ее муж. Они улыбались, когда разговаривали с дедом. Деда это обозлило.
   – Тебе не важно, а мне важно,– отрезал он,– Тебя им надуть – пара пустяков, а меня не надуют,
   – Ха-ха-ха,– засмеялся городской человек.– Получила?
   Петькина тетя тоже усмехнулась,
   Петькиному отцу и Петькиной матери было очень неудобно за деда.
   – Тебе ведь трудно угодить, тять,– сказал Петькин отец.– Иди лучше к Петьке, помоги ему.– Склонился к городскому человеку и негромко пояснил: – Помогает моему сыну уроки учить, а сам – ни в зуб ногой. Спорят друг с другом. Умора!
   – Любопытный старик,– согласился городской человек.
   Все опять стали смотреть картину, про деда забыли. Он стоял сзади как оплеванный. Постоял еще немного и пошел к Петьке.
   – Смеются,– сказал он Петьке.
   – Кто?
   – Вон…– Дед кивнул в сторону горницы.– Ничего, говорят, ты не понимаешь, старый хрен. А они понимают!
   – Не обращай внимания, – посоветовал Петька.
   Дед присел к столу, помолчал. Потом опять заговорил.
   – Ты, говорят, дурак, из ума выжил…
   – Что, так и сказали'
   – А?
   – Так и сказали на тебя – дурак?
   – Усмехаются сидят. Они шибко много понимают! – Дед постепенно "заводился", как выражался Петька.
   – Не обращай внимания,– опять посоветовал Петька.
   – Приехали… Грамотеи! – Дед встал, покопался у себя в сундуке, взял деньги и ушел.
   Пришел через час пьяный.
   – О-о! – удивился Петька (дед редко пил).– Ты чего это?
   – Смотрют? – спросил дед,
   – Смотрют. Не ходи к ним. Давай я тебя раздену. Зачем напился-то?
   Дед грузно опустился на лавку.
   – Они понимают, а мы с тобой не понимаем! – громко заговорил он.– Ты, говорят, дурак, дедушка! Ты ничего в жизни не понимаешь. А они понимают! Денег много?! – Дед уже кричал.– Если и много, то не подымай нос! А я честно всю жизнь горбатился!.. И я же теперь сиди помалкивай. А ты сроду топора в руках не держал! – Дед разговаривал с дверью, за которой смотрели телевизор.
   Петька растерялся.
   – Не надо, не надо, – успокаивал он деда. – Давай я тебя разую. Ну их!..
   – Нет, постой, я ему скажу… – Дед хотел встать, но Петька удержал его:
   – Не надо, деда!
   – Финтифлюшки городские. – Дед как будто успокоился, притих.
   Петька снял с него один сапог.
   Но тут дед опять чего-то вскинул голову.
   – Ты мне усмешечки строишь? – Опять глаза его безрассудно заблестели.– А я тебе одно слово могу сказать!..– Взял сапог и пошел в горницу. Петька не сумел удержать его.
   Вошел дед в горницу, размахнулся и запустил сапогом в телевизор:
   – Вот вам!.. И плотникам вашим!
   Экран – вдребезги.
   Все повскакали с мест. Петькина тетя даже взвизгнула.
   – Усмешечки строить! – закричал дед.– А ты когда-нибудь топор держал в руках?!
   Отец Петькин хотел взять деда в охапку, но тот оказал сопротивление. С грохотом полетели стулья. Петькина тетя опять взвизгнула и вылетела на улицу.
   Петькин отец все-таки одолел деда, заломил ему руки назад и стал связывать полотенцем.
   – Удосужил ты меня, удосужил, родитель,– зло говорил он, накрепко стягивая руки деда.– Спасибо тебе.
   Петька перепугался насмерть, смотрел на все это широко открытыми глазами. Городской человек стоял в сторонке и изредка покачивал головой. Мать Петьки подбирала с пола стекла.
   – Удосужил ты меня… – все приговаривал отец Петьки и нехорошо скалился.
   Дед лежал на полу вниз лицом, терся бородой о крашеную половицу и кричал:
   – Ты мне усмешечки, а я тебе – одно слово!.. Слово скажу тебе, и ты замолкнешь. Если я дурак, как ты говоришь…
   – Да разве я так говорил? – спросил городской мужчина.
   – Не говорите вы с ним,– сказала мать Петьки.– Он сейчас совсем оглох. Бессовестный.
   – Вы меня с собой за стол сажать не хочете – ладно! Но ты мне… Это – ладно, пускай! – кричал дед.– Но ты мне тогда скажи: ты хоть один сруб срубил за свою жизнь? А-а!.. А ты мне же говоришь, что я в плотниках не понимаю! А я половину этой деревни своими руками построил!..
   – Удосужил, родимчик тебя возьми, удосужил,– приговаривал отец Петьки.
   И тут вошли Петькина тетя и милиционер, здешний мужик, Ермолай Кибяков.
   – Ого-го! – воскликнул Еромолай, широко улыбаясь.– Ты чего это, дядя Тимофей? А?
   – Удосужил меня на радостях-то,– сказал отец Петьки, поднимаясь.
   Милиционер хмыкнул, почесал ладонью подбородок и посмотрел на отца Петьки. Тот согласно кивнул головой и сказал:
   – Надо. Пусть там переночует.
   Ермолай снял фуражку, аккуратно повесил ее на гвоздик, достал из планшета лист бумаги, карандаш и присел к столу.
   Дед притих.
   Отец Петьки стал рассказывать, как все было. Ермолай пригладил заскорузлой темной ладонью жидкие волосы на большой голове, кашлянул и стал писать, навалившись грудью на стол и наклонив голову влево.
   "Гражданин Новоскольцев Тимофей Макарыч, одна тысяча…"
   – Он с какого года рождения?
   – С девяностого.
   "…Одна тысяча девяностого года рождения, плотник в бывшем, сейчас сидит на пенсии. Особых примет нету.
   Вышеуказанный Тимофей двадцать пятого сентября сего года заявился домой в состоянии крепкого алкоголя. В это время семья смотрела телевизор. И гости еще были…"
   – Как кинофильм назывался?
   – Не знаю. Мы включили, когда там уже шло,– пояснил отец.– Про колхоз. "…Заглавие фильма не помнят, Знают одно: про колхоз.
   Тимофей тоже стал смотреть телевизор. Потом он сказал: "Таких плотников не бывает". Все попросили Тимофея оправиться. Но он продолжал возбужденное состояние. Опять сказал, что таких плотников не бывает, вранье, дескать. "Руки, говорит, у плотников совсем не такие". И стал совать свои руки, Его еще раз попросили оправиться. Тогда Тимофей снял с ноги правый сапог (размер 43-45, яловый) и произвел удар по телевизору.
   Само собой, вышеб все на свете, то есть там, где обычно бывает видно.
   Старший сержант милиции КИБЯКОВ".
   Ермолай встал, сложил протокол вдвое, спрятал в планшет.
   – Пошли, дядя Тимофей!
   Петька до последнего момента не понимал, что происходит. Но когда Кибяков и отец стали поднимать деда, он понял, что деда сейчас поведут в каталажку. Он громко заплакал и кинулся защищать его:
   – Куда вы его?! Деда, куда они тебя!.. Не надо, тять, не давай!..
   Отец оттолкнул Петьку, а Кибяков засмеялся:
   – Жалко дедушку-то? Сча-ас мы его в тюрьму посадим. Сча-ас…
   Петька заплакал еще громче.
   Мать увела его в уголок и стала уговаривать:
   – Ничего не будет с ним, что ты плачешь-то? Переночует там ночь и придет. А завтра стыдно будет. Не плачь, сынок,
   Деда обули и повели из избы. Петька заплакал навзрыд. Городская тетя подошла к ним и тоже стала уговаривать Петьку:
   – Что ты, Петенька? В отрезвитель ведь его повели-то, в отрезвитель! Он же придет скоро, У нас в Москве знаешь сколько водят в отрезвитель!.,
   Петька вспомнил, что это она, тетя, привела милиционера, грубо оттолкнул ее от себя, залез на печку и там долго еще горько плакал, уткнувшись лицом в подушку.



Заревой дождь


   Был конец апреля. С карнизов домов срывались крупные капли, теплый ветер сдувал их, они мягко шлепались в стекла окон и медленно стекали светлыми слезами. Ефим Бедарев лежал в районной больнице, в маленькой палате, на плоской койке.
   Он почернел от болезни. Устал.
   Часто заходил врач, молодой парень.
   – Ну, как дела?
   – Как сажа бела,– с трудом отвечал Ефим; в темных провалившихся глазах его на миг вспыхивала странная веселость.– Подвожу баланс.
   – Бросьте вы!..
   – Я шутейно,– успокаивал Ефим. Ему нравился доктор: он был до смешного молодой и застенчивый, этот доктор.
   – Лекарство пили?
   – А как же! Лучше стало – чую.
   Доктор пытливо смотрел на больного. Тот спокойно выдерживал его взгляд.
   – Не веришь? Хэх, доктор!.. До чего же ты молодой еще. Прямо завидки берут.
   Доктор краснел:
   – Как это не верю! Зачем вы так?..
   Ефим легонько хлопал его по руке:
   – Все в порядке, сынок: я понимаю. Я не жалуюсь… Мне бы только дочь…
   – Ей послали телеграмму.
   – Вот хорошо! – Ефим хотел увидеть единственную дочь Нину. – Это хорошо.
   В полдень, когда в палате никого не было, в открытое окно, с улицы, заглянул человек в белом полушубке. Оглядел палату, снял с огромной головы мерлушковую шапку и лег грудью на подоконник. В палате запахло талой землей и овчиной.
   – Здорово, Ефим.
   Больной повернул голову и от удивления округлил глаза. Пошевелился – хотел приподняться, но человек в полушубке замахал рукой:
   – Лежи!
   Ефим внимательно смотрел на пришельца.
   – Зашел попроведать,– заговорил тот, глядя раскосыми глазами не то на больного, не то мимо.– Как делишки, Ефим?
   Ефим усмехнулся:
   – Хорошо.
   Большеголовый понимающе кивнул. Вылез из окна, высморкался на землю и снова влез и лег на подоконник. Некоторое время смотрели друг на друга.
   – Значит, как я понимаю, плохо дело,– сказал большеголовый и опять понимающе кивнул.
   – Ты для чего приполз сюда? – спросил Ефим,
   – А приехал в гости к зятю,– охотно заговорил большеголовый,– ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да-а… А помирать все одно надо.– Он полез в карман полушубка за кисетом.– И опять же так подумал: вот живем мы, живем – вроде так и надо. О смертыньке-то и не думаем. А она – раз! – тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? – Большеголовый посмотрел прямо на Ефима.– Взять хоть тебя, Ефим…Он долго слюнявил край газетной самокрутки.
   – Ну?
   – Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э-э… и все такое.– Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое облачко дыма.– Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?
   – Помню, как же.
   – Во-от. Я к чему это: там есть бог или нету – это ладно. Не про то счас. Я хочу узнать: как вобче-то?
   – Что?
   – Мучаешься?
   – Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал? Это, што ли?
   – Ага, вот это самое.
   – Нет, Кирилл, не мучает. Нисколько. А бога ты зря приплел. Ты ж сам не веришь. Хоть бы сейчас-то не вилял душой.
   Кирилл усмехнулся:
   – Богу не верю – это правда. Ему, как я понимаю, никто не верит, притворяются только.
   – Молодец. Хоть на старости лет за ум взялся.
   – Не радуйся шибко-то.– Большеголовый назидательно посерьезнел.– Я тебя не пужаю, Ефим, но хочу сказать: кто в жизни обижал людей, тот легко не умирает.
   – Ой, как я испугался, прямо трясусь весь. Дурак ты, Кирька, и всегда дураком был. Хэх, блаженненький явился…
   – Это ты передо мной веселишься,– продолжал Кирька.– А самому страшно.
   – А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?
   – Ничего, ничего,– значительно сказал Кирька и затянулся трескучим самосадом.
   Вошел доктор.
   – Это еще что такое? – нахмурился он, увидев Кирьку.
   – Это… сосед мой, – сказал Ефим. – Пусть постоит.
   – Бросьте курить-то! И лучше бы уйти…
   – Нет,– запротестовал Ефим,– пусть побудет.
   Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.
   Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного рядом с ним и ушел.
   Кирька снова лег на подоконник.
   – Хороший уход здесь,– сказал он.
   – "Хороший уход здесь",– передразнил его Ефим, неожиданно почему-то рассердившись.– Оглоеды.
   – Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.
   Помолчали.
   – Гляжу я на тебя, Ефим,– заговорил вдруг Кирька задумчиво и негромко,– и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда – к черту на кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то, что совсем нету: подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до света. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался – и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя последними словами, а стрельнуть не могу.
   Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с любопытством слушал.
   – Ты какой-то все-таки ненормальный был, Ефим. Не серчай – не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким винтом жил – каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у тебя-то душа болела? Он ведь мой, хлеб-то.
   – Дурак,– сказал Ефим.
   – Опять дурак! – обозлился Кирька.– Ты пойми – я ж сурьезно с тобой разговариваю. Чего нам с тобой теперь делить-то? Насобачились на свой век, хватит.
   – Чего тебе понять охота?
   – Охота понять: чего ты добивался в жизни? – терпеливо пытал Кирька.Каждый человек чего-то добивается в жизни. Я, к примеру, богатым хотел быть. А ты?
   – Чтоб дураков было меньше, Вот чего я добивался.
   – Тьфу!.. – Кирька полез за кисетом. – Я ему одно, он – другое.
   – Богатым он хотел быть!.. За счет кого? Дурак, дурак, а хитрый.
   – Сам ты дурак. Трепач. Новая жись!.. Сам не жил как следует и другим не давал.
   Ошибся ты в жизни, Ефим.
   Ефим закашлялся. Высохшее тело его долго содрогалось и корчилось от удушающих приступов. Он смотрел на Кирьку опаляющим взглядом, пытался что-то сказать. Вошел доктор и бросился к больному.
   Кирька слез с окна и пошел из ограды.
   К вечеру, когда больничные окна неярко пламенели в лучах уходящего солнца, Ефиму Бедареву стало хуже.
   Он лежал на спине, закинув руки назад. Время от времени тихо стонал, сжимал непослушными пальцами тонкие прутья кровати, напрягался – хотел встать. Но болезнь не выпускала его из своих цепких объятий, жгла губительным огнем; жаром дышала в лицо, жарко, мучительно жарко было под одеялом, в жарком тумане качались стены и потолок…
   Над Ефимом стояли врач и дочь Нина, женщина лет тридцати, только что приехавшая их города.
   – Что сейчас?.. Ночь? – спрашивал Ефим, очнувшись.
   – Вечер, солнце заходит.
   – Закурить бы…
   – Нельзя, что вы!
   – Ну, пару раз курнуть, я думаю, можно?
   – Да нельзя, нельзя! Как же можно, папа?!
   Ефим обиженно умолкал… И снова терял сознание, и снова хотел встать – упорно и безнадежно. Один раз в беспамятстве ему удалось сесть в кровати. Дочь и доктор хотели уложить его обратно, но он уперся рукой в подушку, а другой торопливо рвал ворот рубашки и тихонько, горячо, со свистом в горле шептал:
   – Да к чему же?.. К чему?.. Я же знаю! Я все знаю!..– В сухих, воспаленный глазах его мерцал беспокойный, трепетный свет горькой какой-то мысли.
   Кое-как уложили его… Дочь припала к отцу на грудь, затряслась в рыданиях:
   – Папа! Папочка мой хороший!.. Папа!..
   Доктор увел женщину из палаты и остался с больным один.
   Ефим притих.
   Врач сидел на кровати, смотрел на него.
   – Кирька! – позвал Ефим, не открывая глаз.
   – Чего? – откликнулся чей-то голос.
   Врач вздрогнул и обернулся – у окна стоял Кирька и глядел на Ефима. Он давно уж наблюдал за непосильной борьбой человека со смертью,
   – Вы что тут?
   – Смотрю…
   – Это кто? Кирька? – спросил Ефим.
   – Я.
   – Пришел?
   – Ага.
   – Ничего, Кирька..,– Ефим жадно дышал.– Я потом с тобой потолкую… Конечно, жалко малость…
   – Ничего, Лежи, Ефим.
   Врач ничего не понял из этого странного разговора. Он решил, что Ефим опять бредит, и сделал знак Кирьке, чтобы тот ушел: больной волновался.
   Кирькина голова исчезла.
   Ночь кончалась. Заревая сторона неба нахмурилась тучами. Повеяло затхлым теплом болотистых низин – собирался дождь.
   Где-то прогудела машина; несколько кобелей-цепняков простуженно забухали в рассветную ттишину.
   Над Ефимом склонились врач и дочь.
   – Все? – спросил Ефим одними губами.
   У женщины запрыгал подбородок. Врач воскликнул:
   – Что это вы, Ефим Назарыч! Глупости какие…
   – Открой окно.
   – Оно открыто.
   – Тяжко… Нина, дочка… ребятешек… м-м…-Ефим повел потускневший взгляд в сторону, потянулся под одеялом… Лицо покрылось мучнистой бледностью. Он закашлялся… Изо рта на подушку протянулся тонкий ручеек сукровицы. Последним усилием рванулся он с койки… сел.
   Доктор и дочь подхватили его.
   В горле у Ефима кипело. Он хотел что-то сказать, но только мычал. Он плохо держал голову… пачкал белый халат дочери теплой кровью и мычал – хотел что-то сказать.
   – Что, Ефим, плохо? – с искренней участливостью спросил вдруг посторонний голос – это Кирька опять стоял у окна. Ему никто не ответил. Его даже, наверно, не услышали.
   Ефим сразу отяжелел в руках дочери, обвис… Его бережно положили на койку. Стало тихо.
   Женщина окаменела у койки. Смотрела на отца большими глазами. В стекла окон сыпанули первые крупные капли дождя; деревья в больничном саду встрепенулись, закачали ветвями, зашумели.
   Порывом ветра в окно палаты закинуло клочок бумаги; он упал к ногам женщины, тихо шаркнув по полу. Она вздрогнула, опустилась перед отцом на колени… Кирька медленно пошел прочь от больницы. Шапку забыл надеть – нес в руках. Теплый обильный дождь полоскал голову, стекал по лицу, по шее, за ворот, барабанил по полушубку. Это был желанный дождь – первый в этом году,
   Шел Кирька и грустно смотрел в землю. Жалко было Ефима Бедарева. Сейчас он даже не хотел понять: почему жалко? Грустно было и жалко, и все.
   Дождь шумел, отплясывал на дороге тысячью длинных сверкающих ножек. Кипело, булькало в канавках и в лужицах… Хлюпало.



Горе


   Бывает летом пора: полынь пахнет так, что сдуреть можно. Особенно почему-то ночами. Луна светит тихо. Неспокойно на душе, томительно. И думается в такие огромные, светлые, ядовитые ночи вольно, дерзко, сладко. Это даже – не думается, что-то другое: чудится, ждется, что ли. Притаишься где-нибудь на задах огородов, в лопухах,– сердце замирает от необъяснимой тайной радости. Жалко, мало у нас в жизни таких ночей.
   Одна такая ночь запомнилась мне на всю жизнь.
   Было мне лет двенадцать. Сидел я в огороде, обхватив руками колени, упорно, до слез смотрел на луну. Вдруг услышал: кто-то невдалеке тихо плачет. Я оглянулся и увидел старика Нечая, соседа нашего.
   Это он шел, маленький, худой, в длинной холщовой рубахе. Плакал и что-то бормотал неразборчиво.
   У дедушки Нечаева три дня назад умерла жена, тихая, безответная старушка. Жили они вдвоем, дети разъехались.
   Старушка Нечаева, бабка Нечаиха, жила незаметно и умерла незаметно. Узнали поутру: "Нечаиха-то… гляди-ко, сердешная",-сказали люди. Вырыли могилку, опустили бабку Нечаиху, зарыли – и все. Я забыл сейчас, как она выглядела. Ходила по ограде, созывала кур: "Цып-цып-цып". Ни с кем не ругалась, не заполошничала по деревне. Была – и нету, ушла.