А за окном все шлепало и шлепало в подоконник. И заметно согревалось окно, Весна работала. Солодовников почувствовал острое желание действовать.
   Он вышел в коридор, прошел опять мимо желтого пятна на стене, подмигнул ему и мысленно сказал себе: "Шире шаг, маэстро!"
   Анна Афанасьевна, конечно, говорила по телефону и, конечно, о листовом железе.
   Они кивнули друг другу.
   – Я понимаю, Николай Васильевич,– любезно говорила Анна Афанасьевна в трубку, – я вас прекрасно понимаю… Да. Да!.. Пятнадцать листов.
   "Мы все прекрасно понимаем, Николай Васильевич",– съязвил про себя Солодовников, присаживаясь на белую табуретку.
   Не зло съязвил, легко – от избытка доброй силы. Не терпелось скорей заговорить с Анной Афанасьевной.
   – Я вас прекрасно понимаю, Николай Васильевич!.. Хорошо. Бу сделано! – Анна Афанасьевна пришла в мелкое движение – засмеялась беззвучно.– Я в долгу не останусь. До свиданья! Нет, не у нас, не у нас… Что вы все боитесь нас, как… не знаю… До свиданья – на нейтральной почве! В ресторане? – Анфас опять вся заколебалась.– Ну, посмотрим. Ну, лады! Всего,
   "Господи-весь юмор: "бу сделано", "лады", – удивился Солодовников. – И не жалко времени – болтать! Тут теперь каждая минута дорога".
   – Ну-с, Георгий Николаевич…– Анна Афанасьевна весело и значительно посмотрела на Солодовникова.
   – Да здравствует листовое железо! – тоже весело сказал Солодовников без всякого смущения, даже притворного. Он прямо смотрел Анне Афанасьевне в глаза.
   – В смысле? – спросила та.
   – В смысле: у нас будет самодельный холодильник.– Солодовников встал, подошел к окну, постоял, руки в карманы, чувствуя за собой удивленный взгляд главврача… Качнулся с носков на пятки. И соврал. Крупно. Неожиданно.
   – Начал писать работу, Анна Афанасьевна. "Письма из глубинки. Записки врача". Это как-то случилось само собой-эти "Письма из глубинки". И Солодовникова опять поразило: это же ведь то, что нужно! С этого же и надо начинать. Неужели начался неосознанный акт творчества? Если, конечно, это не "удар-закон". Нет, это реально, умно, точно: это описание интересных случаев операционной практики в условиях сельской больницы. В форме писем к Другу "Н". Тут и легкая ирония по поводу этих самых условий, описание самодельного холодильника – глубокой землянки, обшитой изнутри листовым железом,– и легко, вскользь – весна… Но конечно же главным образом работа, работа, работа. Изнуряющая. Радостная. Смелая. Подвижническая. Любовь населения… Уважение. Ночные поездки. Аутотрансплантация. Прободная в условиях полевого стана. Благодарность старушки, ее смешная, искренняя молитва за молоденького неверующего врача… Все это сообразилось в один миг, вдруг, отчетливо, с радостью. Солодовников повернулся к Анне Афанасьевне… Да, тут, конечно, и заботливая, недалекая хлопотунья Анна Афанасьевна, главврач… Которая, прочитав "Записки" в рукописи, скажет, удивленная: "Прямо как роман!" – "Ладно, а как врачу вам это интересно?" – "Очень! Тут же есть просто уникальные случаи!" – "А за себя… не в обиде на автора?" – "Да нет, чего обижаться? Все правда".
   – Что, Анна Афанасьевна?
   – Уже начали писать? – спросила Анна Афанасьевна.– Записки-то. Поэтому и опоздали?
   – Поэтому и опоздал,– Солодовников обиделся на главврача: солдафон в юбке, одно листовое железо в голове.– Извините,– сухо добавил он,больше этого не случится.– Смотреть на часы и огорчаться притворно он не стал. "Все,– подумал он.– Хватит. Пора кончать эти… ужимки и прыжки". Вспомнил свое стихотворение.
   – Какой-то вы сегодня странный.
   – Что с этим язвенником, с трактористом? – спросил Солодовников.– Будем оперировать?
   Анна Афанасьевна больше того удивилась:
   – Зубова? Здрасте, я ваша тетя: я его два дня назад в район отправила. Вы что?
   – Почему?
   – Потому что вы сами просили об этом, поэтому. Что с вами?
   – Да, да,– вспомнил Солодовников.– А эта девушка с мениском?
   – С мениском лежит… Хотите оперировать?
   – Да,– твердо сказал Солодовников.– Сегодня же.
   Анна Афанасьевна посмотрела на своего помощника долгим взглядом. Солодовников тоже посмотрел на нее – как-то несколько задумчиво, чуть прищурив глаза.
   – Так,– молвила Анна Афанасьевна.– Ну, что же… Только вот какое дело, Георгий Николаевич: сегодня операцию отложим. Сегодня вы мне поможете, Георгий Николаевич. Меня вызывают в райздрав, а я договорилась с директором совхоза насчет железа… Причем, это такой человек, что его надо ловить на слове: завтра железа у него не будет, надо брать, пока оно, так сказать, горячо. Я прошу вас получить сегодня это железо. Завхоз наш, как вам известно, в отпуске. Солодовников было огорчился, но, подумав, легко согласился:
   – Хорошо.
   Первая глава в "Записках" будет… о листовом железе. Это сразу введет в обстоятельства и условия, в каких приходилось работать молодому врачу.
   – Что все-таки с вами такое? – опять не выдержала Анна Афанасьевна. Ей чисто по-женски интересно было узнать, отчего молодые люди могут за одну ночь так измениться.– Серьезная любовь?
   Солодовников в свою очередь с любопытством посмотрел на главврача:
   – Вы ничего не замечаете? Что происходит на земле…
   Анна Афанасьевна даже выглянула в окно.
   – Что происходит? Не понимаю…
   – Не во дворе у нас, вообще на земле.
   – Война во Вьетнаме…
   – Нет, я не про то. Лады, Анна Афанасьевна, иду добывать железо! Куда надо идти?
   – Надо ехать в Образцовку к директору совхоза. Ненароков Николай Васильевич. Но раньше надо взять у нас в сельсовете подводу и одного рабочего, там дадут, я договорилась. Скажите Ненарокову, что мы, я или вы, на днях прочитаем у них в клубе лекцию о вреде алкоголя. Это действительно надо сделать, я давно обещала. Вы мне сегодня положительно нравитесь, Георгий Николаевич. Любовь, да?
   – Разрешите идти? – Солодовников прищелкнул каблуками, улыбнулся своей доверчивой, как он ее сам называл, улыбкой.
   – Разрешаю.
   Солодовников вышел к коридор… Пятно света наполовину сползло со стены на пол. Солодовников нарочно наступил на пятно, постоял… "Время идет",подумал он. Без сожаления, однако, подумал, а с радостью, как если бы это обозначало: "Началось мое время. Сдвинулось!"
   В кабинетике он опять достал записную книжку и записал:
   "Сегодня утром я спросил мою уважаемую Анфас: "Что происходит на земле?" Анфас честно выглянула в окно… Подумала и сказала: "Война во Вьетнаме"."А еще?" Она не знала. А на земле была Весна".
   Это-начало первой главы "Записок". Солодовникову оно понравилось. С прозой он, очевидно, в лучших отношениях. Да, с этого дня, с этого утра время работает на него. На книге, которую он подарит Анне Афанасьевне, он напишет: "Фоме неверующему-за добро и науку. Автор".
   Вот и все. Ну, а теперь-листовое железо!
   В сельсовете Солодовникову дали подводу, но того, кто должен был ехать с ним, там не было.
   – Вы, это, заехайте за ним, он живет… вот так вот улица повернет от сельпо в горку, а вы…
   Солодовников поехал один в Образцовку. "Черт с ним, с рабочим, один погружу". Ехать до Образцовки не так уж долго, но конек попался грустный, не спешил, да Солодовников и не торопил его. Санная езда кончалась; как выехали на тракт, так потащились совсем тихо и тяжело. Полозья омерзительно скрежетали по камням; от копыт лошади, когда она пробовала бежать рысью, летели ошметья талого грязного снега. В санях было голо, Солодовников не догадался попросить охапку сена, чтоб раскинуть ее и развалиться бы на ней, как, он видел, делают мужики.
   На выезде из села, у крайних домов, Солодовников увидел початый стожок сена. Стожок был огорожен пряслом, но к нему вела утоптанная тропка. Солодовников остановил коня и побежал к стожку. Перелез через прясло и уже запустил руки в пахучую хрустящую благодать, стараясь захватить побольше… И тут услышал сзади злой окрик:
   – Эт-то что за елкина мать?! Кто разрешил?
   Солодовников вздрогнул испуганно и. выдернул руки из сена. К нему по тропке быстро шел здоровый молодой мужик в синей рубахе, без шапки. Нес в руке березовый колышек.
   – Я хотел под бок себе…– поспешно сказал Солодовников и сам почувствовал, что говорит трусливо и униженно.– Немного – вот столько – под бок хотел положить…
   – А по бокам не хотел? Стяжком вот этим вот… Под бок он хотел! Опояшу вот разок-другой…
   – Я врач ваш! – совсем испуганно воскликнул Солодовников.– Мне немного надо-то было… Господи, из-за чего шум?
   – Врач…– Мужик присмотрелся к Солодовникову и, должно быть, узнал врача.– Надо же спросить сперва. Если каждый будет по охапке под бок себе дергать, мне и коровенку докормить нечем будет. Спросить же надо. Тут много всяких ездиют…
   Мужик явно теперь узнал врача, но оттого, что он тем не менее отчитал его, как школяра, Солодовников очень обиделся.
   – Да не надо мне вашего сена, господи! Я немного и хотел-то… под бок немного… Не надо мне его! – Солодовников повернулся и пошел по целику прямо, проваливаясь по колена в жесткий ноздреватый снег, больно царапая лодыжки. Он понимал, что – со стороны посмотреть – вовсе глупо: шагать целиком, когда есть тропинка. Но на тропинке стоял мужик, и его надо было бы обойти.
   – Возьми сена-то! – крикнул мужик.– Чего же пустой пошел?
   – Да не надо мне вашего сена! – чуть не со слезами крикнул Солодовников, резко оглянувшись.– Вы же убьете, чего доброго, из-за охапки сена!
   Мужик молча глядел на него.
   Солодовников дошел до саней, больно стегнул вожжами кобылу и поехал, В какойто статье он прочитал у какого-то писателя, что "идиотизма деревенской жизни" никогда не было и конечно же нет и теперь. "Сам идиот, поэтому и идиотизма нет и не было", – зло подумал он про писателя.
   Ноги Солодовников поцарапал сильно, теперь саднило, и он решил вернуться в больницу и на всякий случай обезвредить ссадины. Но остановился, постоял и раздумал, решил, что в совхозе попросит спирту и протрет ноги.
   Он потихоньку ехал дальше и успокоился. Вообще неплохое продолжение первой главы "Записок". Только с юмором надо как-то… осторожнее, что ли. При чем тут юмор и ирония? Это должна быть трезвая, деловая вещь, без всяких этих штучек. В том-то и дело, что не развлекать он собрался, а поведать о трудной, повседневной, нормальной, если хотите, жизни сельского врача. Солодовников совсем успокоился, только очень неуютно, неудобно было в жестких, холодных санях.
   Николай Васильевич Ненароков, человек нестарый, сорокалетний, но медлительный (нарочно, показалось Солодовникову), рассудительный… Долго беседовал с Солодовниковым, присматривался. Узнал, где учился молодой человек, как попал в эти края (по распределению?), собирается ли оставаться здесь после обязательных трех лет… Солодовникову директор очень не понравился. Под конец он прямо и невежливо спросил:
   – Вы дадите железо?
   – А как же? Вы что, обиделись, что расспрашиваю вас? Мне просто интересно… У меня сынишка подрастает, тоже хочет в медицинский, вот я и прощупываю, так сказать, почву. Конкурс большой?
   – Да, с каждым годом больше.
   – Вот,– решил директор.– Нечего и соваться. Есть сельскохозяйственный – прямая дорога. Верно? Специалисты позарез нужны, без работы не будет.
   Солодовников пожал плечами:
   – Но если человек хочет…
   – Мало ли чего мы хочем! Я, может, хочу… – Директор посмотрел на молодого врача, не стал говорить, чего он, "может, хочет". Написал на листке бумаги записку кладовщику, подал Солодовникову:
   – Вот – на складе Морозову отдайте. Лупоглазый такой, узнаете. Он небось с похмелья.
   – Насчет лекции… Анна Афанасьевна просила передать…
   Директор махнул рукой:
   – Толку-то от этих лекций! Приезжайте, поговорите. Вот картину какую-нибудь интересную привезут, я позвоню – приезжайте.
   – Зачем? – не понял Солодовников.
   – Ну, лекцию-то читать.
   – А при чем тут картина?
   – А как людей собрать? Перед картиной и прочитаете. Иначе же их не соберешь, Что?
   – Ничего. Я думал, соберутся специально на лекцию.
   – Не соберутся,– просто, без всякого выражения сказал директор.– Значит, Морозова спросите, завскладом.
   Морозов внимательно прочитал записку директора и вдруг заявил протест:
   – Пятнадцать листов?! А где? У меня их нету. – Он вернул записку. И при этом пытливо посмотрел на врача. – Откуда они у меня?
   – Как же?-растерялся Солодовников.-Они же договорились…
   – Кто?
   – Главврач и ваш директор.
   – Так вот, если они договорились, пусть они вам и выдают. У меня железа нет.– Морозов сунул руки в карманы и отвернулся. Но не отходил. Чего-то он ждал от врача, а чего, Солодовников никак не мог понять.– А то они шибко скорые: Морозов, выдай, Морозов отпусти… А у Морозова на складе – шаром покати. Тоже мне, понимаешь…
   – Как же быть? – спросил Солодовников.
   – Не знаю, не знаю, дорогой товарищ. У меня железо приготовлено для колхоза "Заря", они приедут за ним.– Морозов простуженно, со свистом покашлял в кулак… И опять глянул на врача.– Простыл, к черту,доверительно, совсем не сердито сказал он.– Крутишься день-деньской на улице… Впору к вам ехать – лечиться. Только теперь сообразил Солодовников, что Морозов хочет опохмелиться,
   – Нет железа?
   – Есть. Для других. Для вас – нету.
   – А телефон тут есть где-нибудь?
   – Зачем?
   – Я позвоню директору. Что это такое, в конце концов: я бросил больных, еду сюда, а тут стоит… некий субъект и корчит из себя черт знает что! Где телефон?
   Морозов вынул руки из карманов, нехорошо сузил глаза на врача-молокососа:
   – А полегче, например,– это как, можно? Без гонора. Мм?
   – Где телефон?! – крикнул Солодовников, сам удивляясь своей нахрапистости.– Я вам покажу гонор. И кое-что еще! Мы найдем железо… Я сейчас не директору, а в райком буду звонить. Где телефон?
   Морозов пошел под навес, сдернул со штабеля толь – там было листовое железо.
   – Отсчитывайте пятнадцать листов,– спокойно сказал Морозов,– а мне, пожалуйста, сообщите вашу фамилию.
   – Солодовников Георгий Николаевич.
   Морозов записал.
   – За субъекта… как вы выразились, придется ответить.
   – Отвечу,
   – Если всякие молокососы будут приезжать и обзываться…
   – За молокососа тоже придется ответить. Вы на что намекаете? Что у нас молокососам жизни человеческие доверяют?
   – Ничего, ничего,– сказал Морозов. Но такой поворот дела его явно не устраивал. Солодовников подъехал с санями к штабелю и стал кидать листы в сани. Морозов стоял рядом, считал.
   – Привет тете,– сказал Солодовников, отсчитав пятнадцать листов. И поехал. Морозов закрывал штабель. На Солодовникова не оглянулся,
   Солодовников поехал с хорошим настроением… Только опять было неудобно в санях. Теперь еще железо мешало. Он пристроился сидеть на отводине саней, на железе – совсем холодно.
   Дорога, когда поехал обратно, вовсе раскисла, и лошадь всерьез напрягалась, волоча тяжелые сани по чавкающей мешанине из снега, земли и камней,
   "Вот так и надо! – удовлетворенно думал Солодовников. – В дальнейшем будет только так". Неприятно кольнуло воспоминание о мужике с колышком, но он постарался больше не думать об этом.
   Но – то ли сани очень уж медленно волоклись, то ли малость сегодняшних дел и каких-то глупых стычек – радость и удовлетворение почему-то оставили Солодовникова. Стал безразличен хороший солнечный день, даль неоглядная, где распахнулась во всю красу мокрая весна,– стали безразличны все эти запахи, звуки, пятна… Ну, весна, ну, что же теперь – козлом, что ли, прыгать? Куда как приятнее и веселее вечером. Вечером они уговорились – компанией в пять-шесть человек – играть в фантики и целоваться. Будет музыка, винишко… Будет там эта курносенькая хохотушка, учительница немецкого языка… Она хохотушка-то хохотушка, но умна, черт бы ее побрал, читала много, друзей интересных оставила в городе. Тут что-то такое… сердчишко у врача вздрагивает. Вздрагивает, чего там. Малость она, правда, вульгаритэ: носик. К тридцати годам носик этот самый на лоб полезет. Курносые предрасположены к полноте. Но где они еще, эти ее тридцать пять – сорок лет! Солодовников подстегнул кобылку.
   Пока он сгрузил в больнице железо и пока отвел лошадь в сельсовет и опять вернулся в больницу, прошло много времени. Солодовников чувствовал, что устал. Руки тряслись. Он умылся в кабинетике, хотел пойти посмотреть девушку с мениском, но решил, что завтра с утра. Вошла уборщица и сказала, что там названивают без конца, а Анны Афанасьевны нету,
   – Ну и что? Скажите, что ее нету.
   – Может, вы послушаете. Они там говорят: кто есть, мол.
   Солодовников пошел в кабинет главврача, посидел у телефона, дождался, когда он затрещал, снял трубку.
   – Больница. Солодовников… Она в районе… А-а, это вы? Получил, получил. Пятнадцать листов, все в порядке. Спасибо… Лекцию?.. Нет, сегодня не получится. Нет. Я не смогу… занят, а Анна Афанасьевна… не знаю, когда она приедет. Нет, я занят. Я оставлю ей записку… Во сколько сеанс-то? Я напишу ей. До свиданья.
   Солодовников положил трубку, посидел… И все-таки пошел в палату к девушке с мениском. Посмотрел ее ногу, поговорил с девушкой, с удовольствием похлопал ее по румяной щеке, пошутил. Поговорил с другими больными, послушал их справедливые, скучные слова. Сказал, что на дворе – весна. И ушел. Вошел опять в свой кабинетик, посмотрел на часы – без пятнадцати три, можно отчаливать. Он снял халат, поправил перед зеркалом галстук… Закурил, Нащупал в кармане записную книжку, хмыкнул, вспомнив про стихи, не стал их перечитывать, бросил книжечку в стол, подальше. И пошел из больницы.
   Шел опять той дорогой, какой шел утром, старательно обходил лужи… Здоровался со встречными – вежливо, с достоинством (он поразительно скоро и незаметно как-то научился достоинству), но ни с кем не заговаривал.
   "Нет, в курносенькой что-то есть,– думал Солодовников.– Определенно что-то есть. Но пожалуй, слишком уж серьезно к себе относится – это при том, что неутомимая хохотушка. Бережет себя… Так – раззадорить можно, но не больше того. Нет, не больше".



Мастер


   Жил-был в селе Чебровка Семка Рысь, забулдыга, но непревзойденный столяр. Длинный, худой, носатый – совсем не богатырь на вид. Но вот Семка снимает рубаху, остается в одной майке, выгоревшей на солнце… И тогда-то, когда он, поигрывая топориком, весело лается с бригадиром, тогда-то видна вся устрашающая сила и мощь Семки. Она – в руках… Руки у Семки не комкастые, не бугристые, они ровные от плеча до кисти, толстые, словно литые. Красивые руки. Топорик в них – игрушечный. Кажется, не знать таким рукам усталости, и Семка так, для куража, орет:
   – Что мы тебе, машины? Тогда иди заведи меня – я заглох. Но подходи осторожней – лягаюсь!
   Семка не злой человек. Но ему, как он говорит, "остолбенело все на свете", и он транжирит свои "лошадиные силы" на что угодно: поорать, позубоскалить, нашкодить где-нибудь,– милое дело. Временами он крепко пьет. Правда, полтора года в рот не брал, потом заскучал и снова стал поддавать.
   – Зачем же, Семка? – спрашивали.
   – Затем, что так – хоть какой-то смысл есть, Я вот нарежусь, так? И неделю хожу – вроде виноватый перед вами. Меня не тянет как-нибудь насолить вам, я тогда лучше про вас про всех думаю. Думаю, что вы лучше меня. А вот не пил полтора года, так насмотрелся на вас… Тьфу! И потом: я же не валяюсь каждый день под бочкой.
   Пьяным он безобразен не бывал, не оскорблял жену – просто не замечал ее.
   – Погоди, Семка, на запой наладишься,– стращали его.– Они все так, запойники-то: месяц не пьют, два, три, а потом все до нитки с себя спускают. Дождешься.
   – Ну так, ладно,– рассуждал Семка,– я пью, вы – нет. Что вы такого особенного сделали, что вам честь и хвала? Работаю я наравне с вами, дети у меня обуты-одеты, я не ворую, как некоторые…
   – У тебя же золотые руки! Ты бы мог знаешь как жить!.. Ты бы как сыр в масле катался, если бы не пил-то.
   – А я не хочу как сыр в масле. Склизко.
   Он, правда, из дома ничего не пропивал, всю зарплату отдавал семье. Пил на то, что зарабатывал слева. Он мог такой шкаф "изладить", что у людей глаза разбегались. Приезжали издалека, просили сделать, платили большие деньги. Его даже писатель один, который отдыхал летом в Чебровке, возил с собой в областной центр, и он ему там оборудовал кабинет… Кабинет они оба додумались "подогнать" под деревенскую избу (писатель был из деревни, тосковал по родному).
   – Во, дурные деньги-то! – изумлялись односельчане, когда Семка рассказывал, какую они избу уделали в современном городском доме.Шешнадцатый век!
   – На паркет настелили плах, обстругали их, и все – даже не покрасили. Стол – тоже из досок сколотили, вдоль стен – лавки, в углу – лежак. На лежаке никаких матрасов, никаких одеял… Лежит кошма и тулуп, и все. Потолок паяльной лампой закоптили – вроде по-черному топится. Стены горбылем обшили… Шешнадцатый век,– задумчиво говорил Семка.– Он мне рисунки показывал, я все по рисункам делал.
   Когда Семка жил у писателя в городе, он не пил, читал разные книги про старину, рассматривал старые иконы, прялки… Этого добра у писателя было навалом.
   В то же лето, как побывал Семка в городе, он стал приглядываться к церковке, которая стояла в деревне Талице, что в трех верстах от Чебровки. Церковка была эакрыта давно. Каменная, небольшая, она открывалась взору вдруг, сразу за откосом, который огибала дорога в Талицу… По каким-то соображениям те давние люди не поставили ее на возвышении, как принято, а поставили внизу, под откосом. Еще с детства помнил Семка, что если идешь в Талицу и задумаешься, то на повороте, у косогора, вздрогнешь – внезапно увидишь церковь, белую, изящную, легкую среди тяжкой зелени тополей.
   В Чебровке тоже была церковь, но явно позднего времени, большая, с высокой колокольней. Она тоже давно была закрыта и дала в стене трещину. Казалось бы – две церкви, одна большая, на возвышении, другая спряталась где-то под косогором,– какая должна выиграть, если сравнить? Выигрывала маленькая, под косогором. Она всем брала: и что легкая, и что открывалась глазам внезапно… Чебровскую видно было за пять километров кругом -на то и рассчитывали строители. Талицкую как будто нарочно спрятали от праздного взора, и только тому, кто шел к ней, она являлась вся, сразу.
   Как-то в выходной день Семка пошел опять к талицкой церкви. Сел на косогор, стал внимательно смотреть на нее. Тишина и покой кругом. Тихо в деревне. И стоит в зелени белая красавица – столько лет стоит! – молчит. Много-много раз видела она, как восходит и заходит солнце, полоскали ее дожди, заносили снега… Но вот – стоит. Кому на радость? Давно уж истлели в земле строители ее, давно стала прахом та умная голова, что задумала ее такой, и сердце, которое волновалось и радовалось, давно есть земля, горсть земли. О чем же думал тот неведомый мастер, оставляя после себя эту светлую каменную сказку? Бога ли он величил или себя хотел показать? Но кто хочет себя показать, тот не забирается далеко, тот норовит поближе к большим дорогам или вовсе на людную городскую площадь – там заметят. Этого заботило что-то другое – красота, что ли? Как песню спел человек, и спел хорошо. И ушел. Зачем надо было? Он сам не знал. Так просила душа. Милый, дорогой человек!.. Не знаешь, что и сказать тебе – туда, в твою черную жуткую тьму небытия,– не услышишь. Да и что тут скажешь? Ну – хорошо, красиво, волнует, радует… Разве в этом дело? Он и сам радовался, и волновался, и понимал, что – красиво. Что?.. Ничего. Умеешь радоваться – радуйся, умеешь радовать – радуй… Не умеешь – воюй, командуй или что-нибудь такое делай – можно разрушить вот эту сказку: подложить пару килограммов динамита – дроболызнет, и все дела. Каждому свое.
   Смотрел, смотрел Семка и заметил: четыре камня вверху, под карнизом, не такие, как все,– блестят. Подошел поближе, всмотрелся – да, тот мастер хотел, видно, отшлифовать всю стену. А стена – восточная, и если бы он довел работу до конца, то при восходе солнца (оно встает из-за косогора) церковка в ясные дни загоралась бы с верхней маковки и постепенно занималась бы светлым огнем вся, во всю стену – от креста до фундамента. И он начал эту работу, но почему-то бросил,– может, тот, кто заказывал и давал деньги, сказал: "Ладно, и так сойдет".
   Семка больше того заволновался – захотел понять, как шлифовались камни. Наверно, так: сперва грубым песком, потом песочком помельче, потом – сукном или кожей. Большая работа.
   В церковь можно было проникнуть через подвал – это Семка знал с детства, не раз лазил туда с ребятней. Ход в подвал, некогда закрываемый створчатой дверью (дверь давно унесли), полуобвалился, зарос бурьяном… Семка с трудом протиснулся в щель и – где на червереньках, где согнувшись в три погибели – вошел в придел. Просторно, гулко в церкви… Легкий ветерок чуть шевелил отставший, вислый лист железа на маковке, и шорох тот, едва слышный на улице, здесь звучал громко, тревожно. Лучи света из окон рассекали затененную пустоту церкви золотыми широкими мечами.