До обеда, как трава совсем обсохла, старик косил. Солнце поджигало; на голову точно горячий блин положили.
   – Слава богу! – сказал старик, глядя на выкошенную плешину: отхватил изрядно. На душе было радостно.
   Он пошел в шалашик, который сделал себе загодя, когда приходил проведать травы. Теперь можно хорошо, не торопясь поесть.
   В шалаше теплый резкий дух вялой травы. Звенит где-то крохотная пронзительная мушка; горячую тишину наполняет неутомимый, ровный, сухой стрекот кузнечиков. Да с неба еще льются и скользят серебряные жаворонки-сверлышки,
   Хорошо! Господи, как хорошо!.. Редко бывает человеку хорошо, чтобы он знал: вот-хорошо. Это когда нам плохо, мы думаем: "А где-то кому-то хорошо". А когда нам хорошо, мы не думаем: "А где-то кому-то плохо". Хорошо нам, и все.
   Старик расстелил на траве стираную тряпочку, разложил огурцы, хлеб, батунок мытый… Пошел к ключу: там в воде стояла бутылка молока, накрепко закупоренная тряпочной пробкой. Склонился к ручью, оперся руками в сырой податливый бережок, долго, без жадности пил. Видел, как по ржавому дну гоняются друг за другом крохотные светлые песчинки.
   "Как живые",– подумал старик. С трудом поднялся, взял бутылку и пошел к шалашу. А там, у шалашика, сидят на пеньке старик в шляпе и с палочкой. Покуривает,
   – Доброго здоровья,– приветствовал старик в шляпе.– Увидел – человек, присел отдохнуть. Возражений нет?
   – Чево ж? – сказал Анисим.– Давай сюда, тут все же маленько не так жарит.
   – Жарко, да.– Старик в шляпе вошел тоже в шалашик, сел на траву.Жарковато.
   "В добрых штанах-то… зеленые будут", – подумал Анисим.
   – Хошь, садись со мной? – пригласил он.
   – Спасибо, я поел недавно.– Старик в шляпе внимательно смотрел на Анисима, так что тому даже не по себе стало.– Косишь?
   – Надо. Нездешний, видно?
   – Здешний.
   Анисим глянул на гостя и ничего не сказал.
   – Не похож?
   – Пошто? Теперь всякие бывают.– Анисим захрумкал огурцом… И уловил взгляд гостя: тот смотрел на нехитрую крестьянскую снедь на тряпочке. "Хочет, наверно".
   – Подсаживайся,– еще раз сказал он,
   – Ешь, тебе еще полдня работать. Робить.
   – Да хватит тут!
   Городской старик снял шляпу, обнаружив блестящую лысину, придвинулся, взял огурец, отломил хлеба.
   – У тебя газеты нету? – спросил Анисим.
   – Зачем? – удивился гость.
   – Иззеленишь штаны-то. Штаны-то добрые.
   – А-а… Да шут с ними. Ах, огурцы!..
   – Што?
   – Объеденье!
   – Здешний, говоришь… Откуда?
   – Тут, близко…
   Не верилось Анисиму, что гость из этих мест – не похоже действительно.
   – Сейчас-то я не здесь живу. Родом отсюда.
   – А-а, Погостить?
   – Побывать надо на родине… Помирать скоро. Ты из какой деревни-то?
   – Лебяжье. Вот по этой дороге…
   – Один со старухой живешь?
   – Ага.
   – Дети-то есть?
   – Есть. Трое. Да двоих на войне убило.
   – Где эти трое-то? В городе?
   – Один в городе, Колька. А девахи замужем… Одна в Чебурлаке, за бригадиром колхозным, другая – та подальше.– Не сказал, что другая замужем не за русским.– Была Нинка-то по весне… Ребятишки большие уж.
   – А Колька-то в каком городе?
   – Да он – и в городе, и не в городе: работа у ево какая-то непутевая, вечно ездит: железо ищут,
   – А какой город-то?
   – В Ленинграде. Пишет нам, деньги присылает… Так-то хорошо живет. Хочет тоже приехать, да все не выберется. Может, приедет.
   Городской старик отпил немного молока, вытер платком губы.
   – Спасибо. Хорошо поел.
   – Не за што.
   – Косить пойдешь?
   – Нет, обожду маленько. Пусть свалится маленько.
   – Колька-то с какого года? – спросил еще гость.
   – С двадцатого.– Тут только Анисим подумал: "А чего это он выспрашивает-то все?" Посмотрел на гостя.
   Тот невесело как-то, но и не так чтобы уж совсем печально усмехнулся.
   – Вот так, земляк,– сказал.
   "Чудной какой-то,– подумал Анисим.– Старый – чудить-то".
   – Здоровьем-то как? – все пытал городской.
   – Бог милует пока… Голова болит. У нас полдеревни головами маются, молодые даже.
   – Из родных-то есть кто-нибудь? Братья, сестры…
   – Нет, давно уж…
   – Умерли?
   – Сестры умерли, брат ишо с той войны не пришел.
   – Погиб?
   – Знамо, Пошто с войны не приходят?
   Городской закурил. Синяя слоистая струйка дыма потянулась к выходу. Здесь, в шалаше, в зеленоватой тени, она была отчетливо видна, а на светлой воле сразу куда-то девалась, хоть ветерка – ни малого дуновения – не было. Звенели кузнечики; посвистывали, шныряя в кустах, птахи; роняли на теплую грудь земли свои нескончаемые трели хохлатые умельцы.
   По высокой травинке у входа в шалаш взбиралась вверх божья коровка. Лезла упорно, бесстрашно… Старики загляделись на нее. Коровка долезла до самого верха, покачалась на макушке, расправила крылышки и полетела как-то боком над травами,
   – Вот и прожили мы свою жизнь,– негромко сказал городской старик. Анисим вздрогнул: до странного показалась знакомой эта фраза. Не фраза сама, а то, как она была сказана: так говорил отец, когда задумывался,с еле уловимой усмешкой, с легким удивлением. Дальше он еще сказал бы: "Мать твою так-то", Ласково.
   – Не грустно, земляк?
   – Грусти не грусти – што толку?
   – Што-то должно помогать человеку в такое время?
   – У тебя болит, што ль, чего?
   – Душа. Немного. Жалко… не нажился, не устал. Не готов, так сказать.
   – Хэх!.. Да разве ж когда наживесся? Кому охота в ее, матушку, ложиться.
   – Есть же самоубийцы…
   – Это хворые. Бывает: надорвется человек, с виду вроде ничего ишо, а снутри не жилец. Пристал.
   – И не додумал чего-то… А сам понимаю, глупо: что отпущено было, давно все додумал. – Городской помолчал. – Жалко покоя вот этого… Суетился много. Но место надо уступать. А?
   – Надо. Хэх!.. Надо.
   – А так бы и пристроился где-нибудь, чтоб и забыли про тебя, и так бы лет двести! А? – Старик засмеялся весело. Что-то опять до беспокойства знакомое проскользнуло в нем – в смехе.– Чтоб так и осталось все. А?
   – Надоест, поди.
   – Да вот все никак не надоест!
   – А ты зараньше не думай про ее – не будешь страшиться. А придет – ну придет… Сколько там похвораешь! В неделю люди сворачиваются,
   – Да.
   – Ты вот вперед загадываешь, а я беспречь назад оглядываюсь – тоже плохо. Расстройство одно.
   – Вспоминаешь?
   – Но.
   – Это хорошо.
   – Хорошо, а все душу тревожишь. Зачем?
   – Нет, это хорошо. Что же вспоминается? Детство?
   – Больше – детство.
   – Расскажи чего-нибудь! Хулиганили?
   – Брат у меня был, Гринька,– тот прокуда был.– Анисим улыбнулся, вспомнив.– Откуда чево бралось!.. И на войне-то, наверно, вперед других выскочил…
   – Что же он вытворял? – живо заинтересовался городской старик.Расскажи-ка.., Пожалуйста, пока отдыхаешь.
   – Хэх!.. – Анисим покачал головой, долго молчал. – Шельма был… Один раз поймал нас у себя в огороде сосед наш, Егор Чалышев, ну, выпорол. За дело, конечно: не пакости. Арбузишки-то зеленые ишо, мы их больше портили, чем ели. Ночью-то не видно: об коленку ево – куснешь, зеленый – в сторону. Да. Выпорол с сердцем. Потом ишо отец добавил. Гриньку злость взяла. И чево придумал: взял пузырь свинячий – свинью тогда как раз резали, – растер ево в золе… Знаешь, как пузыри-то делают?
   – Знаю.
   – Вот. Высушил, надул, нарисовал на ем морду страшенную… – Анисим засмеялся. – Где он такую харю видал?.. Ну, дождались мы ночи, подкрались тихонько к Егору на крыльцо, привязали за веревочку к верхнему косяку пузырь тот… Утром Егор открыл дверь-то – и на улицу выходит,– а ему прям в лицо харя-то эта глянула.,, Мужик чуть в штаны не наворотил. Захлопнул дверь, да в избу. Да давай в трубу орать: "Караул! У меня черт на крыльце!"
   Городской старик громко захохотал. До слез досмеялся…
   – Трухнул мужичок. А? Ха-ха!..
   – Да, так Егора потом и звали: "Егорка, черт на крыльце".
   А раз-мы уж побольше были-на покосе тоже… Миколай Рогодин-хитрый был мужик, охотник до чужого – и говорит вечером: "Гринька, – говорит, – подседлай какого-нибудь коня, хошь моева, дуй в деревню, насшибай кур у кого-нибудь. Курятинки охота". Гринька недолго думая подседлал коня – и в деревню. Через недолго время привозит пяток кур с открученными головами. Мы все радешеньки. Заварили их туг же… Ну и умели в охотку. А Миколай ел да прихваливал: молодец, мол, Гринька! А Гринька ему: "Ешь, дядя Миколай! Ешь, как своих".
   Оба старика от души посмеялись. Городской закурил.
   – Поматерился же он потом!.. А што сделаешь – сам послал.
   – Да…– Городской старик вытер глаза. Задумался.
   Долго молчали, думая каждый свое, А жизнь за шалашом все звенела, накалялась, все отрешеннее и непостижимее обнажала свою красу под солнцем.
   – Ну, пойду с богом…– сказал Анисим.– Маленько вроде схлынуло.
   – Жарко еще…
   – Ничево.
   – Корову-то обязательно надо держать?
   – Как же?
   Анисим взял литовку, подернул ее бруском… Поглядел на ряды кошенины-неплохо с утра помахал. А городской старик смотрел на него… Внимательно. Грустно.
   – Ну, пойду,– еще раз сказал Анисим.
   – Ну, давай, – сказал городской. – Ну и… прощай, – Посмотрел еще раз в самые глаза Анисиму, ничего больше не сказал, пожал крепко руку и скоро пошел в гору, к дороге. Вышел к дороге, оглянулся, постоял и пошел. И опять пропал за поворотом.
   Старик косил допоздна.
   Потом пошел домой.
   Дома старуха с нетерпением – видно было – ждала его.
   – К нам какой-то человек приезжал!..– сказала она, едва старик показался в воротчиках.– На длинной автонобиле. Тебя спрашивал. Где, говорит, старик твой? Анисим сел на порожек, опустил на землю узелок свой…
   – В шляпе? Старый такой…
   – В шляпе. В кустюме такой… Как учитель.
   Старик долго молчал, глядя в землю, себе под ноги. Теперь-то вот и вспомнилась та странная схожесть, что удивила давеча днем. Теперь-то она и вспомнилась! Только… Неужели же?!
   – Не Гринька ли был-то? Ты ничево не заметила?
   – Господь с тобой!.. С ума спятил. С тово света, што ли?
   С бабой лучше не говорить про всякие догадки души – не поймет. Ей, дуре, пока она молодая, неси не стыдись самые дурацкие слова – верит; старой – скажи попробуй про самую свою нечаянную думу – сам моментально дураком станешь.
   – Уехал он?
   – Уехал. Этто после обеда пошла…
   "Неужто Гринька? Неужто он был?"
   Всю ночь старик не сомкнул глаз. Думал. К утру решил: нет, похожий. Мало ли похожих! Да и что бы ему не признаться? Может, душу не хотел зазря бередить? Он смолоду чудной был…
   "Неужто Гринька?"
   Через неделю старикам пришла телеграмма:
   "Квасову Анисиму Степановичу.
   Ваш брат Григорий Степанович скончался двенадцатого. Просил передать. Семья Квасова".
   Брат был. Гринька.



Жена мужа в Париж провожала


   Каждую неделю, в субботу вечером, Колька Паратов дает во дворе концерт. Выносит трехрядку с малиновым мехом, разворачивает ее, и:

 
А жена мужа в Париж провожала,
Насушила ему сухарей…

 
   При игре Колька, смешно отклячив зад, пританцовывает.

 
Тара-рам, тара-рам, тара та-та-ра… рам,
Тари-рам, тари-рам, та-та-та…

 
   Старушки, что во множестве выползают вечером во двор, смеются. Ребятишки, которых еще не загнали по домам, тоже смеются.

 
А сама потихоньку шептала:
«Унеси тебя черт поскорей!»
Тара-рам, тара-рам, та-та-ра-ра…

 
   Колька – обаятельный парень, сероглазый, чуть скуластый, с льняным чубариком-чубчиком. Хоть невысок ростом, но какой-то очень надежный, крепкий сибирячок, каких запомнила Москва 1941 года, когда такие вот, ясноглазые, в белых полушубках, день и ночь шли и шли по улицам, одним своим видом успокаивая большой город.
   – Коль, цыганочку!
   Колька в хорошем субботнем подпитии, улыбчив.
   – Валю-ша,– зовет он, подняв голову.– Брось-ка мне штиблеты – цыганочку товарищи просят.
   Валюша не думает откликаться, она зла на Кольку, ненавидит его за эти концерты, стыдится. Колька знает, что Валюша едва ли выглянет, но нарочно зовет, ломая голос – "по-тирольски", чем потешает публику.
   – Валю-ша! Отреагируй, лапочка!.. Хоть одним глазком, хоть левой ноженькой!.. Ау-у!..
   Смеются, поглядывают тоже вверх… Валюша не выдерживает: с треском распахивается окно на третьем этаже, и Валюша, навалившись могучей грудью на подоконник, свирепо говорит:
   – Я те счас отреагирую – кастрюлей по башке, кретин!
   Внизу взрыв хохота; Колька тоже смеется, хотя… Странно это: глаза Кольки не смеются, и смотрит он на Валюшу трезво и, кажется, доволен, что заставил-таки сорваться жену, довел, что она выказала себя злой и неумной, просто дурой. Колька как будто за что-то жестоко мстит жене, и это очень на него непохоже, и никто так не думает – просто дурачится парень, думают.
   К этому времени вокруг Кольки собирается изрядно людей, есть и мужики и парни.
   – Какой размер, Коля?
   – Фиер цванцихь – сорок два.
   Кольке дают туфли (он в тапочках), и Колька пляшет… Пляшет он красиво, с остервенением. Враз становится серьезным, несколько даже торжественным… Трехрядка прикипает к рукам, в меру помогает цыганочке, где надо молчит, работают ноги. Работают четко, точно, сухо пощелкивают об асфальт носочки – каблучки, каблучки – носочки…
   Опять взвякивает гармонь, и треплется по вспотевшему лбу Кольки льняной мягкий чубарик. Молчат вокруг, будто догадываются: парень выплясывает какую-то свою затаенную горькую боль. В окне на третьем этаже отодвигается край дорогой шторы – Валя смотрит на своего "шута". Она тоже серьезна. Она тоже в плену исступленной, злой цыганочки. Три года назад этой самой цыганочкой Колька "обаял" гордую Валю, больше гордую, чем… Словом, в такие минуты она любит мужа.
   Познакомился сибиряк Колька с Валюшей самым идиотским способом – заочно. Служил вместе с ее братом в армии, тот показал фотографию сестры… Сразу несколько солдатских сердец взволновалось – Валя была красивая. Запросили адрес, но брат Валин дал адрес только лучшему своему корешу – Кольке. Колька отправил в Москву свою фотографию и с фотографией – много "разных слов". Валя ответила… Завязалась переписка. Коля был старше Валиного брата на год, демобилизовался раньше, поехал в Москву один. Собралась вся Валина родня – смотреть Кольку. И всем Колька понравился, и Вале тоже. Смущало, что у солдатика пока что одна душа да чубчик, больше ничего нет, а главное, никакой специальности. Но решили, что это дело наживное. Так Коля стал москвичом, даже домой не доехал, к матери,
   Стали они с Валюшей жить-поживать, и потихоньку до них стало доходить, что они напрочь чужие друг другу люди. Но было поздно: через год у них народилась дочка Нина, хорошенькая, круглолицая, беленькая… Колька понял, что он тут сел намертво. Им сообща – родней – купили двухкомнатную кооперативную квартиру (родные Вали все потомственные портные, и Валя тоже классная портниха). Колька много раз менял место работы, но везде – сто, от силы сто двадцать рублей. А Валя имела до трехсот чистыми. Она работала телеграфисткой: сутки работает, двое дома – шьет.
   Горе началось с того, что Колька скоро обнаружил у жены огромную, удивительную жадность к деньгам. Он попытался было воздействовать на нее, что нельзя же так-то уж, но получил железный отпор.
   – У нас в деревне и то бабы не такие жадные…
   – Заткнись со своей деревней,– посоветовала Валя.– Ехай туда, кому ты здесь нужен!
   "Ну и влип… – терзался изумленный Колька. – Как влип!"
   Он был парень не промах, хоть и "деревня", сроду не чаял и не гадал, что судьба изобразит ему такую колоссальную фигу. В армии он много думал о том, как он будет жить после демобилизации: во-первых, закончит десятилетку в вечерней школе (у него было девять классов), во-вторых… И в-третьих, и в-четвертых – все накрылось. Первый год он мыкался в поисках подходящей работы – сам того не сознавая, он, оказывается, искал работу, которая бы подходила не ему самому, а жене Вале,– таковой не подыскал, махнул рукой, остался грузчиком в торговой сети. Потом родилась дочка, и все свободное время он должен был отдавать ей, так как скупая Валя не наняла старушку, которая бы хоть гуляла с девочкой. Сама же шила, шила, шила. Десятилетка Колькина лопнула. Колька вечером сажал дочку на скамеечку во дворе и играл ей на гармошке и пел кривляясь:

 
Моя мечта не струйка дыма,
Что тает вдруг в сиянье дня;
Но вы прошли с улыбкой мимо
И не заметили меня.

 
   Дочка смеялась, а Кильке впору было заплакать злыми, бессильными слезами. Он бы и уехал в деревню, но как подумает, что тогда он лишится дочери, так… Нет, это было выше сил, будь они хоть трижды сибирские -" крепкие, способные вынести много. Все что угодно, только не это.
   Полгода назад приезжала к ним мать Колькина, Валя приняла ее вежливо, но мать все равно боялась ее, лишний раз боялась ступить по квартире, боялась внучку на руки взять… Колька исказнился, глядя на мать. Когда они остались одни, он упрекнул ее:
   – Мам, ты че это?
   – Че?
   – Да какая-то… внучку на руки даже не взяла.
   – Да боюсь я, сынок, че-нибудь не так сделаю.
   – Ну, ты уж какая-то…
   – Да ниче, че ты? Посмотрела вот – и слава богу. Хорошо живешь-то, сынок, хорошо. Куда с добром!.. Слава те, господи! И живи. Она бабочка-то ниче, с карахтером, правда, но такая-то лучше, чем размазня кака-нибудь. Хозяйка. Живите с богом, Так и уехала мать с мыслью, что сын живет хорошо.
   Когда супруги после ее отъезда поругались из-за чего-то, Валя куснула мужа в больное:
   – Что же мамочка-то твоя?.. Приехала и сиди-ит, как… это… Ни обед ни разу не сготовила, ни с внучкой не погуляла… Барыня кособокая.
   Колька впервые тогда шваркнул жену по загривку. Она, ни слова не говоря, умотала к своим. Колька взял Нину, пошел в магазин, выпил, пришел домой и стал ждать. И когда явились тесть с тещей, вроде не так тяжко было толковать с ними.
   – Ты смотри, смотри-и, парень! – говорили в два голоса тесть и теща и стучали пальцами по столу. – Ты смотри-и!.. Ты – за рукоприкладство-то – в один миг вылетишь из Москвы. Нашелся!.. Для тебя мы ее ростили, чтоб ты руки тут распускал?! Не дорос! С ней вон какие ребята дружили, инженеры, не тебе чета…
   – Что же вы сплоховали? Надо было хватать первого попавшегося и в загс – инженера-то. Или они хитрей вас оказались? Удовольствие получили – и в кусты? Как же вы так лопухнулись?
   Тут они поперли на него в три голоса.
   – Кретин! Сволочь!
   – А вот мы счас милицию! А вот мы счас милицию вызовем!..
   – Живет на все готовенькое, да еще!.. Сволочь!
   – Голодранец поганый!
   – Кретин!
   Дочка Нина заплакала. Колька побелел, схватил топорик, каким мясо рубят, пошел на тестя, на жену и на тещу. Негромко, но убедительно сказал:
   – Если не прекратите орать, я вас всех, падлы… Всех уложу здесь!
   С того раза поняли супруги Паратовы, что их жизнь безнадежно дала трещину. Они даже сделали вид, что им как-то легче обоим стало, вольнее. Валя стала куда-то уходить вечерами.
   – Куда это? – спрашивал Колька, прищемив боль зубами.
   – К заказчикам.
   Спали, впрочем, вместе.
   – Ну как заказчики? – интересовался ночью Колька, и похлопывал жену по мягкому телу, и смеялся – не притворялся, действительно смех брал, правда, нервный какой-то смех.
   – Дурачок,– спокойно говорила Валя.– Не думай – не из таких.
   – Вы не из таких,– соглашался Колька,– вы из таковских.
   Бывало, что по воскресеньям они втроем – с дочкой – ездили куда-нибудь. Раза три ездили на ВДНХ, Заходили в шашлычную, Колька брал шашлыки, бутылку хорошего вина, конфет дочери… Вкусно обедали, попивали вино. Колька украдкой взглядывал на жену, думал: "Что мы делаем? Что делаем, два дурака?! Можно же хорошо жить. Ведь умеют же другие!"
   Смотрели на выставке всякую всячину, Колька любил смотреть сельхозмашины, подолгу простаивал перед тракторами, сеялками, косилками… Мысли от машин перескакивали на родную деревню, и начинала болеть душа. Понимал, прекрасно понимал: то, как он живет,– это не жизнь, это что-то очень нелепое, постыдное, мерзкое… Руки отвыкли от работы, душа высыхает – бесплодно тратится на мелкие, мстительные, едкие чувства. Пить научился с торгашами. Поработать не поработают, а бутылки три-четыре "раздавят" в подвале (к грузчикам еще пристегнулись продавцы – мясники, здоровые лбы, беззаботные, как колуны). Что же дальше? Дальше – плохо. И чтобы не вглядываться в это отвратительное "дальше", он начинал думать о своей деревне, о матери, о реке… Думал на работе, думал дома, думал днем, думал ночами. И ничего не мог придумать, только травил душу, и хотелось выпить,
   "Да что же?! Оставляют же детей! Виноват я, что так получилось?"
   Люди давно разошлись по домам… А Колька сидит, тихонько играет – подбирает что-то на слух, что-то грустное. И думает, думает, думает. Мысленно он исходил свою деревню, заглянул в каждый закоулок, посидел на берегу стремительной чистой реки.,, Он знал, если он приедет один, мать станет плакать: это большой грех – оставить дите родное, станет просить вернуться, станет говорить… О господи! Что делать? Окно на третьем этаже открывается.
   – Ты долго там будешь пилить? Насмешил людей, а теперь спать им не даешь. Кретин! Тебя же счас во всех квартирах обсуждают!
   Колька хочет промолчать.
   – Слышишь, что ли? Нинка не спит!.. Клоун чертов.
   – Закрой поддувало. И окно закрой – она будет спать.
   – Кретин!
   – Падла!
   Окно закрывается. Но через минуту снова распахивается.
   – Я вот расскажу кому-нибудь, как ты мечтал на выставке: "Мне бы вот такой маленький трактор, маленький комбайник и десять гектаров земли". Кулачье недобитое. Почему домой-то не поехал? В колхоз неохота идти? Об единоличной жизни мечтаете с мамашей своей… Не нравится вам в колхозе-то? Заразы, Мещаны.
   Самое чудовищное, что жена Валя знала: отец Кольки, и дед, и вся родня – бедняки в прошлом и первыми вошли в колхоз, Колька ей рассказывал.
   Колька ставит гармонь на скамейку… Хватит! Надо вершить стог. Эта добровольная каторга сделает его идиотом и пьяницей. Какой-то конец должен быть.
   Скоро преодолел он три этажа… Влетел в квартиру, Жена Валя, зачуяв недоброе, схватила дочь на руки.
   – Только тронь! Только тронь посмей!..
   Кольку било крупной дрожью.
   – П-положь ребенка,– сказал он, заикаясь.
   – Только тронь!..
   – Все равно я тебя убью сегодня.– Колька сам подивился – будто не он сказал эти страшные слова, а кто-то другой, сказал обдуманно.– Дождалась ты своей участи… Не хотела жить на белом свете? Подыхай. Я тебя этой ночью казнить буду.
   Колька пошел на кухню, достал из ящика стола топорик… Делал все спокойно, тряска унялась. Напился воды… Закрыл кран. Подумал, снова зачем-то открыл кран.
   – Пусть течет пока,-сказал вслух.
   Вошел в комнату – Вали не было. Зашел в другую комнату – и там нет.
   – Убежала.– Вышел на лестничную площадку, постоял… Вернулся в квартиру.– Все правильно…
   Положил топорик на место… Походил по кухне. Достал из потайного места початую бутылку водки, налил стакан, бутылку опять поставил на место. Постоял со стаканом… Вылил водку в раковину.
   – Не обрадуетесь, гады.
   Сел… Но тотчас встал – показалось, что на кухне очень мусорно. Он взял веник, подмел.
   – Так? – спросил себя Колька.– Значит, жена мужа в Париж провожала? – Закрыл окно, закрыл форточку. Закрыл дверь. Закурил, курнул раза три подряд поглубже, загасил папиросу. Взял карандаш и крупно написал на белом краешке газеты: "Доченька, папа уехал в командировку".
   Положил газетку на видное место… И включил газ, обе горелки…
   Когда рано утром пришли Валя, тесть и теща, Колька лежал на кухне, на полу, уткнувшись лицом в ладони. Газом воняло даже на лестнице.
   – Скотина! И газ не…– Но тут поняла Валя. И заорала.
   Теща схватилась за сердце.
   Тесть подошел к Кольке, перевернул его на спину.
   У Кольки не успели еще высохнуть слезы… И чубарик его русый был смят и свалился на бочок. Тесть потряс Кольку, приоткрыл пальцами его веки… И положил тело опять в прежнее положение.
   – Надо… это… милицию.



Алеша Бесконвойный


   Его звали-то не Алеша, он был Костя Валиков, но все в деревне звали его Алешей Бесконвойным. А звали его так вот за что: за редкую в наши дни безответственность, неуправляемость. Впрочем, безответственность его не простиралась беспредельно: пять дней в неделе он был безотказный работник, больше того – старательный работник, умелый (летом он пас колхозных коров, зимой был скотником – кочегарил на ферме, случалось-ночное дело -принимал, телят), но наступала суббота, и тут все: Алеша выпрягался, Два дня он не работал в колхозе: субботу и воскресенье. И даже уж и забыли, когда это он завел такой порядок, все знали, что этот преподобный Алеша "сроду такой" – в субботу и воскресенье не работает– Пробовали, конечно, повлиять на него, и не раз, но все без толку. Жалели вообще-то: у него пятеро ребятишек, из них только старший добрался до десятого класса, остальной чеснок сидел где-то еще во втором, в третьем, в пятом… Так и махнули на него рукой. А что сделаешь? Убеждай его, не убеждай – как об стенку горох. Хлопает глазами… "Ну, понял, Алеша?" – спросят. "Чего?" – "Да нельзя же позволять себе такие вещи, какие ты себе позволяешь! Ты же не на фабрике работаешь, ты же в сельском хозяйстве! Как же так-то? А?" – "Чего?" – "Брось дурачка из себя строить! Тебя русским языком спрашивают: будешь в субботу работать?" – "Нет. Между прочим, насчет дурачка – я ведь могу тоже… дам в лоб разок, и ты мне никакой статьи за это не найдешь. Мы тоже законы знаем. Ты мне оскорбление словом, я тебе – в лоб: считается – взаимность". Вот и поговори с ним. Он даже на собрания не ходил в субботу.