Страница:
Достоевский еще при начале своей деятельности однажды поделился с братом: «Взгляни на Пушкина, на Гоголя – написали немного, а оба ждут монументов». Действительно, стоит сравнить, что написали и сколько написали наши писатели и поэты начала века с тем, что и как написали наши классики, скажем, середины и второй половины века, чтобы эта вроде бы чисто количественная разница прямо бросилась в глаза. С одной стороны, небольшие, то есть малые под объему своему, произведения: «Горе от ума» – «светское евангелие» – едва ли в сотню страниц, «Евгений Онегин» – «энциклопедия русской жизни», вместившаяся в каких-нибудь шесть-семь листов печатных. Наконец, может быть, единственная и высочайшая русская эпопея «Мертвые души» – один небольшой томик.
Знаменитое стихотворное определение, которое дал когда-то Фет сборнику стихов Тютчева, —
Великий этот «синтезис» нашел полное выражение и высшее разрешение в Пушкине. Только в отношении к нему можно понять все или многое и предшествующее и последующее в нашей литературе: и Батюшкова, и Жуковского, и Крылова, и Грибоедова.
И Кольцова. И дело не только в том, что все они, так сказать, внесли свою лепту в пушкинское творчество. Каждый из них, в свою очередь, уже как бы порывается стать Пушкиным. И потому, даже работая в сфере совсем узкой и сравнительно периферийной, в басне, например, самую эту сферу невиданным ни до того, ни после того образом расширяет.
Традиционно считается, что Пушкин свел к себе многие и разные начала предшествовавшей поэзии; скажем, элегический, психологический романтизм Жуковского и очень пластичное жизнерадостное творчество Батюшкова и что тот же Батюшков предшествовал юному, молодому творчеству Пушкина. Батюшков действительно предшествовал, но не раннему Пушкину, а всему Пушкину.
А какие разнообразные пушкинские начала несет поэзия Жуковского! Жуковский уже не только готовит Пушкина, но совершенно по-пушкински готовит и послепушкинскую поэзию.
Подобно этому, песня Кольцова – универсальное, многое синтезирующее явление. Русская песня Кольцова отнюдь не только песня-лирика. Это и эпос, как сказал бы Гегель, «в собственном смысле слова», и часто – драма.
Кольцовская песня – народная песня по характеру своему. Всегда у Кольцова в стихах выступает не этот человек, не этот крестьянин, не эта девушка, как, например, у Некрасова или даже у Никитина, а вообще человек, вообще крестьянин, вообще девушка. Конечно, имеет место и индивидуализация (ленивый мужичок или разгульный молодец), и разнообразие положений и ситуаций. Но, даже индивидуализируясь, характеры у Кольцова до индивидуальности никогда не доходят. Чуть ли не единственный у Кольцова случай как будто бы предельной индивидуализации – имя собственное – лишь подтверждает это: Лихач Кудрявич.
Уже имя героя несет некую общую стихию народного характера. К песням Кольцова в полной мере могут быть отнесены данные Гегелем характеристики народней поэзии: «…Общие черты лирической народной поэзии можно сравнить с особенностями первобытного эпоса под тем углом зрения, что поэт как субъект не выделяется, а теряется в своем предмете:. Хотя в связи с этим в народной песне может найти свое выражение сосредоточенная проникновенность души, все же здесь опознается не отдельный индивид со своим субъективным своеобразием художественного изображения, а общенародное чувство, полностью, целиком поглощающее индивида, поскольку индивид для самого себя не обладает внутренним представлением и чувством, отмежеванным от нации, его быта и интересов.
Эта непосредственная самобытность придает песне чуждую всякого умозрения свежесть коренной сосредоточенности и радикальной правдивости, такая свежесть может вызывать сильнейшее впечатление, но вместе с тем подобная песнь нередко оказывается чем-то фрагментарным, отрывочным, недостаточно вразумительным».
Конечно, песня Кольцова отличается от собственно народной песни в своей, по словам Белинского, «художественности, под которою должно разуметь целость, единство, полноту и выдержанность мысли и формы». Это происходит потому, что, как говорил Белинский же, кольцовские стихотворения – это «произведения народной поэзии, которая уже перешла через себя и коснулась высших сфер жизни и мысли». Но по сути своей она остается именно «произведением народной поэзии» безотносительно к тому, сколько и каких образов, пришедших из собственно народной поэзии, мы в ней находим. В ином литературном произведении таких образов может быть больше, и все же от народной поэзии оно дальше, чем кольцовская песня.
Но отнюдь не абстрактные сами по себе начала национальной народной жизни владеют поэзией Кольцова.
«Для искусства, – писал Белинский, – нет более благородного и высокого предмета, как человек, – и чтобы иметь право на изображение искусства, человеку нужно быть человеком.,. И у мужика есть душа и сердце, есть желания и страсти, есть любовь и ненависть, словом – есть жизнь. Но чтобы изобразить жизнь мужиков, надо уловить… идею этой жизни». Именно «идею» жизни «мужиков» и выразила поэзия Кольцова.
Когда-то Глеб Успенский писал как о главном всеохватывающем и всепроникающем начале такой жизни – о власти земли. Понятие «власть земли» Успенским раскрывается как особый характер отношений с природой, так что слово «земля», по сути, оказывается синонимом слова «природа». Такие отношения зиждутся на особом характере земледельческого труда. В качестве одного из главных аргументов Успенский привел поэзию Кольцова как поэта земледельческого труда: «Поэзия земледельческого труда – не пустое слово. В русской литературе есть писатель, которого невозможно иначе назвать, как поэтом земледельческого труда – исключительно.
Это – Кольцов».
Именно идея такого труда стала главной идеей поэзии Кольцова.
Что касается «земледельческого труда исключительно», то здесь Успенский впадает в односторонность – поэзия Кольцова много шире. И все же именно здесь открыла поэту крестьянская страна в пору нового национального становления своеобразный универсум: полноту жизни, цельность, гармонию и свободу. Вообще, подобно Пушкину, Кольцов мог бы произнести, что и он в «жестокий век» «восславил свободу», ибо человек Кольцова – это прежде всего свободный человек, в подлинном смысле слова «землепашец вольный». Есть у Кольцова стихотворение, которое, может быть, наиболее полно выражает такую «идею» земледельческого труда. Это многими поколениями заученная, прославленная, хрестоматийная «Песня пахаря». «В целой русской литературе едва ли найдется что-либо даже издали подходящее к этой песне, производящее на душу столь могучее впечатление», – писал в 1856 году Салтыков-Щедрин.
Вообще Кольцов осуществил уникальный в своем роде эстетический акт, очень значимый в деле становления, а отчасти и восстановления национального мироощущения. Он перевел народно-поэтическое, эпичное, часто древнее сознание на язык современной жизни, на язык индивидуальности. Именно здесь и в этих рамках реализовался с большой силой совершенно особый психологизм Кольцова. Хорошо знавший Кольцова М. Катков писал: «Я присутствовал при рождении многих его стихотворений. Мало-помалу мысль становилась яснее, слово выразительнее, в потоке слов вдруг что-то проглянет, то там, то тут, проблеснут стихи, в которых уже затеплилось чувство, загорелась жизнь; после многих таких опытов он наконец добирался до своего. Особенно памятно мне в этом отношении одно прекрасное стихотворение Кольцова, которое перешло многие пробы, прежде чем достигло своего настоящего вида. Это „Пора любви“. Помню, какое электрическое действие произвела на друзей Кольцова эта пьеска, когда в ней вдруг оказались следующие стихи:
Эпический характер в поэзии Кольцова остается эпическим, то есть не индивидуальным, не этим характером. Мы не можем никогда дать ему более конкретных определений, чем пахарь, косарь, добрый молодец, красна девица. Но они и правда оказывают «электрическое действие», так как живут, оставаясь всеобщими характерами, жизнью конкретных состояний, «самых утонченных чувствований, самых сложных сочетаний душевных движений». Недаром Писарев писал, что мнение об однообразии и бесцветности народной жизни опровергается именно песнями Кольцова: «Народ ближе нас стоит к природе и смотрит на окружающий его мир яснее, чем мы. Но потому-то нам и трудно наблюдать и анализировать внутреннюю сторону народной жизни. Мы обыкновенно подступаем к ней с предвзятыми идеями и даем свой собственный, произвольный смысл действительным явлениям. Кто, например, понял и верно выразил отношение крестьянина к любимой им женщине?»
Кольцов наблюдает и анализирует «внутреннюю сторону народной жизни». Его «эпический» «добрый молодец», его «эпическая» «красна девица», оставаясь эпическими, чувствуют индивидуально. Кольцов установил связь отдаленных веков и отделенных состояний. И та же «Песня пахаря» не столько даже песня, сколько песнь: эпос, не потерявший эпического содержания, но ставший лирикой. Недаром именно в русском эпосе располагается предтеча кольцовского пахаря.
Замечательный, по характеристике Горького, мыслитель, первый наш философ космоса и пропагандист его освоения, учитель Циолковского Николай Федорович Федоров писал в свое время: «Космогонический эпос… будет переходить от слов к делу и к делу такому же широкому, как и эпическая поэма, точно так же и былинный исторический эпос получит тогда новое поприще, не развлекаемый мануфактурными игрушками (Н.Ф. Федоров был непримиримым критиком буржуазной цивилизации. – Н.С.) народ во всех своих слоях почувствует тогда единство». Так что, может быть, не случайно Некрасов назвал песни Кольцова «вещими».
Всеобщность проникает у Кольцова в любое частное определение. Такую всеобщность народной формулы, например, не теряя частного значения, немедленно приобретает эпитет «сырая». Его, пахаря, «пашня, десятина» в то же время и вся «мать сыра земля», поящая и кормящая. Конечно, здесь есть и точное указание на «технологию» крестьянского труда: пахота идет, пока земля еще не пересохла, пока она «сырая». Но никакой другой, пусть в этом локальном значении более точный, эпитет здесь невозможен – ни «мокрая», ни «влажная»… – только «сырая». Потому что только он, приложенный народным сознанием к матери-земле, несет ощущение живого организма. Недаром чуть позднее здесь же, в «Песне пахаря», у Кольцова появится сама формула уже в этом своем всеобщем значении:
Все это решительно отделяет «Песню пахаря» Алексея Кольцова от такой, например, поэмы, как «Четыре времени года русского поселянина» самоучки из крестьян Федора Слепушкина, где как раз нет этого единого всеохватного ощущения природы, органичного, стихийного, крестьянского, а есть последовательное описание, литературное изложение на тему «времена года». И восходят они к разным источникам. Кольцовская песня к былине о Микуле Селяниновиче – источнику народно-поэтическому, поэма Слепушкина – к поэме Томсона «Четыре времени года», источнику и в свою-то очередь чисто литературному.
То, что у Слепушкина, по сути, было дворянской идилличностыо, у Кольцова стало крестьянской идеальностью. Ибо в сути своей, в своей идее этот земледельческий, крестьянский труд есть труд особый по характеру его отношений с природой и по его целостности. В «Песне пахаря» не просто поэзия труда вообще, да и вряд ли такая возможна, ибо поэзия абстрактного труда неизбежно должна приобрести абстрактный характер, то есть перестать быть поэзией. Это поэзия труда одухотворенного, органичного, носящего всеобщий, но не отвлеченный характер, включенного в природу, чуть ли не в космос, ощущающего себя в нем и его в себе.
Песня, начавшаяся с понукания сивки, заканчивается обращением, как и в былине о Микуле Селяниновиче, к богу – в ней есть восхождение, строгая иерархия как выражение гармонического строя души.
В статье «Народные песни старой Франции», разбирая «Песни пахаря», Анатоль Франс писал: «Песни пахаря – песни труда… На берегах Луары Эмиль Сувестр часто слышал, как пахари „раззаривали“ своих волов песней, которую те, казалось, понимали.
Вот какой у нее припев:
Слишком уж мрачными красками рисовали нам быт наших сельских предков. Они много трудились и порою претерпевали большие бедствия – но они отнюдь не жили по-скотски. Не будем так уж усердно чернить прошлое нашей родины».
И провансальская песня, и сиракузская буколика, и русская песня – все эти песни пахаря близки друг другу, так как имеют один общий родовой корень – труд на земле. «Весело на пашне… Весело я лажу… Весело гляжу я…» Труд этот органично связан с природой; потому-то и природа одухотворенная, ощущается тоже как организм. Недаром образы Кольцова здесь поражают подлинно античной простотой, почти детской непосредственностью. Уже в начале двадцатого века Бунин рассказывал о том, как Чехов восторгался гимназическим определением: «Море было большое». Эпитет восхитил утонченных литераторов своей абсолютной безыскусностью и непосредственностью. У Кольцова такой «детский» эпитет совершенно естествен:
У Кольцова нет «пейзажей». У него сразу вся земля, весь мир. Потому же не уточненный, не конкретизированный «туман» не становится «белым паром» или чем-то в этом роде, не терпит замен, и «стелется» он не по полям, по лугам, а «по лицу земли», так как у Кольцова предстает не этот ландшафт, тем более не просто сельский вид, а глобальная жизнь всего колоссального земного организма:
«Средства земного шара не безграничны, как все это ничтожно… в сравнении с тем безграничным простором, который открывается в деле обеспечения урожая, так как условия, от которых зависит урожай, вообще растительная жизнь, не ограничиваются даже пределами земной планеты, „не земля нас кормит, а небо“, – говорят крестьяне» (Н. Федоров).
Все живет в этом целостном, не раздельно, не порознь ощущенном мире. Картина эта одухотворена, очеловечена. Но предвзятых сравнений с миром человека нет. Этот мир живет сам по себе, не только одушевленно, но и задушевно:«Туча черная Понахмурилась… Что задумалась, Словно вспомнила Свою родину». И мы верим такому восприятию, потому что оно не авторское только, но закреплено в формах, выработанных вековечным народным сознанием людей, ощущавших родство с этим миром, чувствовавших себя частью этого космоса.
«Не трудно решить, – писал тот же Н. Федоров, – когда народ стоял умственно выше, мировоззрение его было шире, тогда ли, когда он создавал былинный религиозный эпос, обнимавший целый мир, как единое целое, когда признавал в огне (в Сварожиче), в ветрах, во всех земных явлениях, в самом себе действие солнечной силы, т. е. имел тот самый взгляд, к которому приближается нынешняя наука, или же когда фабричная жизнь оторвала его от сельской и обратила к мелочным вопросам цивилизации».
У Кольцова «думы заветные» людей пробуждаются «заодно с весной», вместе с природой. Потому же, хотя стихотворение названо «Урожай», речь в нем совсем не только об урожае, а обо всем земледельческом цикле, как в «Песне пахаря», включенном в природный цикл, ибо работа людей прямо совпадает с «работой» природы, включается в нее и является ее частью. Обращение к сивке «Я сам-друг с тобою, Слуга и хозяин» – это и очень точное выражение двуединых отношений с природой вообще: слуги и хозяина. В одной из песен Кольцова будет сказано – «коня-пахаря». Два пахаря, два соратника, два родных существа: человек-пахарь и конь-пахарь.
В «Урожае» мы опять видим сев, жатву и, наконец, увенчание – урожай. И опять труд этот – труд праздничный: «от возов всю ночь скрыпит музыка». И «скрып» этот не сравнивается с музыкой, что было бы здесь искусственностью. Он-то и есть сама музыка для человека этого мира и такого труда. Как и в «Песне пахаря», заканчивает стихотворение благодарственный молебен. Дело, однако, здесь даже не в чистой, собственно церковной и, так сказать, ортодоксальной религиозности, взывающей к обязательному поклону в конце. Сама религиозность в песнях Кольцова, конечно, бесспорна и, так сказать, безвопросна, то есть сомнений не рождает. Но культовость эта, пожалуй, все время стремится перейти в другой ряд. Она скорее природна, чем внедрена в сознание церковно и извне. Недаром в стихах Кольцова можно найти чуть ли не отождествление божества с солнцем, возвращающее к народной мифологии:
Знаменитое стихотворение Кольцова «Что ты спишь, мужичок…» вряд ли бы приобрело колоссальную популярность в крестьянской среде, если бы было лишь морализирующим указанием на пользу и значение труда. Речь об ином. В основе его то же начало, что и в других песнях-стихах Кольцова. Недаром и начато оно словами о природе, о весне:
И снова в стихотворении Кольцова восстановлено это естество: обозначен весь природный цикл: весна, лето, осень, зима. И весь цикл трудового в нем существования. В песне противопоставлены два состояния:
Знаменитое стихотворное определение, которое дал когда-то Фет сборнику стихов Тютчева, —
приложимо почти к любому из произведений русской классики первых десятилетий прошлого века. Достоевский же однажды и определил особенности такого искусства. «Я действую Анализом, а не Синтезом. Гоголь же берет прямо целое». Искусство начала века – искусство невероятных обобщений, искусство «синтеза». И потому-то оно искусство поэтическое, тяготеющее к стихам, если не прямо в стихах выраженное. Некрасов, бывший не только поэтом, но и прозаиком и всегда опытнейшим знатоком литературы, критиком и редактором, проницательно указал на такую разницу: «Дело прозы анализ, дело поэзии синтез». Потому-то и пишутся в начале века как главные вещи «Горе от ума» – стихотворная комедия, хотя и роман «Евгений Онегин», но в стихах, хотя и в прозе – «Мертвые души», но – поэма.
Вот эта книжка небольшая
Томов премногих тяжелей —
Великий этот «синтезис» нашел полное выражение и высшее разрешение в Пушкине. Только в отношении к нему можно понять все или многое и предшествующее и последующее в нашей литературе: и Батюшкова, и Жуковского, и Крылова, и Грибоедова.
И Кольцова. И дело не только в том, что все они, так сказать, внесли свою лепту в пушкинское творчество. Каждый из них, в свою очередь, уже как бы порывается стать Пушкиным. И потому, даже работая в сфере совсем узкой и сравнительно периферийной, в басне, например, самую эту сферу невиданным ни до того, ни после того образом расширяет.
Может быть, только разностопный ямб вносит некоторую вольность в эту классическую идиллию. А ведь это не эклога, а басня, не Дмитриева, а – Крылова!
Внимало все тогда
Любимцу и певцу Авроры;
Затихли ветерки, замолкли птичьи хоры,
И прилегли стада.
Чуть-чуть дыша, пастух им любовался
И только иногда,
Внимая соловью, пастушке улыбался.
Стихи, которые, еще по замечанию В.А. Жуковского, не испортили бы описания моровой язвы ни в какой эпической поэме. Но это тоже всего лишь басня. И тоже Крылова. До самой «Войны и мира» русская литература не имела положительного образа русской жизни и русской героики 1812 года – Кутузова, лучшего, чем тот, что создан опять-таки в басне. Опять-таки Крылова.
Лютейший бич небес, природы ужас – мор
Свирепствует в лесах. Уныли звери;
В ад распахнулись настежь двери;
Смерть рыщет по полям, по рвам, по высям гор;
Везде разметаны ее свирепства жертвы…
Традиционно считается, что Пушкин свел к себе многие и разные начала предшествовавшей поэзии; скажем, элегический, психологический романтизм Жуковского и очень пластичное жизнерадостное творчество Батюшкова и что тот же Батюшков предшествовал юному, молодому творчеству Пушкина. Батюшков действительно предшествовал, но не раннему Пушкину, а всему Пушкину.
А какие разнообразные пушкинские начала несет поэзия Жуковского! Жуковский уже не только готовит Пушкина, но совершенно по-пушкински готовит и послепушкинскую поэзию.
Подобно этому, песня Кольцова – универсальное, многое синтезирующее явление. Русская песня Кольцова отнюдь не только песня-лирика. Это и эпос, как сказал бы Гегель, «в собственном смысле слова», и часто – драма.
Кольцовская песня – народная песня по характеру своему. Всегда у Кольцова в стихах выступает не этот человек, не этот крестьянин, не эта девушка, как, например, у Некрасова или даже у Никитина, а вообще человек, вообще крестьянин, вообще девушка. Конечно, имеет место и индивидуализация (ленивый мужичок или разгульный молодец), и разнообразие положений и ситуаций. Но, даже индивидуализируясь, характеры у Кольцова до индивидуальности никогда не доходят. Чуть ли не единственный у Кольцова случай как будто бы предельной индивидуализации – имя собственное – лишь подтверждает это: Лихач Кудрявич.
Уже имя героя несет некую общую стихию народного характера. К песням Кольцова в полной мере могут быть отнесены данные Гегелем характеристики народней поэзии: «…Общие черты лирической народной поэзии можно сравнить с особенностями первобытного эпоса под тем углом зрения, что поэт как субъект не выделяется, а теряется в своем предмете:. Хотя в связи с этим в народной песне может найти свое выражение сосредоточенная проникновенность души, все же здесь опознается не отдельный индивид со своим субъективным своеобразием художественного изображения, а общенародное чувство, полностью, целиком поглощающее индивида, поскольку индивид для самого себя не обладает внутренним представлением и чувством, отмежеванным от нации, его быта и интересов.
Эта непосредственная самобытность придает песне чуждую всякого умозрения свежесть коренной сосредоточенности и радикальной правдивости, такая свежесть может вызывать сильнейшее впечатление, но вместе с тем подобная песнь нередко оказывается чем-то фрагментарным, отрывочным, недостаточно вразумительным».
Конечно, песня Кольцова отличается от собственно народной песни в своей, по словам Белинского, «художественности, под которою должно разуметь целость, единство, полноту и выдержанность мысли и формы». Это происходит потому, что, как говорил Белинский же, кольцовские стихотворения – это «произведения народной поэзии, которая уже перешла через себя и коснулась высших сфер жизни и мысли». Но по сути своей она остается именно «произведением народной поэзии» безотносительно к тому, сколько и каких образов, пришедших из собственно народной поэзии, мы в ней находим. В ином литературном произведении таких образов может быть больше, и все же от народной поэзии оно дальше, чем кольцовская песня.
Но отнюдь не абстрактные сами по себе начала национальной народной жизни владеют поэзией Кольцова.
«Для искусства, – писал Белинский, – нет более благородного и высокого предмета, как человек, – и чтобы иметь право на изображение искусства, человеку нужно быть человеком.,. И у мужика есть душа и сердце, есть желания и страсти, есть любовь и ненависть, словом – есть жизнь. Но чтобы изобразить жизнь мужиков, надо уловить… идею этой жизни». Именно «идею» жизни «мужиков» и выразила поэзия Кольцова.
Когда-то Глеб Успенский писал как о главном всеохватывающем и всепроникающем начале такой жизни – о власти земли. Понятие «власть земли» Успенским раскрывается как особый характер отношений с природой, так что слово «земля», по сути, оказывается синонимом слова «природа». Такие отношения зиждутся на особом характере земледельческого труда. В качестве одного из главных аргументов Успенский привел поэзию Кольцова как поэта земледельческого труда: «Поэзия земледельческого труда – не пустое слово. В русской литературе есть писатель, которого невозможно иначе назвать, как поэтом земледельческого труда – исключительно.
Это – Кольцов».
Именно идея такого труда стала главной идеей поэзии Кольцова.
Что касается «земледельческого труда исключительно», то здесь Успенский впадает в односторонность – поэзия Кольцова много шире. И все же именно здесь открыла поэту крестьянская страна в пору нового национального становления своеобразный универсум: полноту жизни, цельность, гармонию и свободу. Вообще, подобно Пушкину, Кольцов мог бы произнести, что и он в «жестокий век» «восславил свободу», ибо человек Кольцова – это прежде всего свободный человек, в подлинном смысле слова «землепашец вольный». Есть у Кольцова стихотворение, которое, может быть, наиболее полно выражает такую «идею» земледельческого труда. Это многими поколениями заученная, прославленная, хрестоматийная «Песня пахаря». «В целой русской литературе едва ли найдется что-либо даже издали подходящее к этой песне, производящее на душу столь могучее впечатление», – писал в 1856 году Салтыков-Щедрин.
Вообще Кольцов осуществил уникальный в своем роде эстетический акт, очень значимый в деле становления, а отчасти и восстановления национального мироощущения. Он перевел народно-поэтическое, эпичное, часто древнее сознание на язык современной жизни, на язык индивидуальности. Именно здесь и в этих рамках реализовался с большой силой совершенно особый психологизм Кольцова. Хорошо знавший Кольцова М. Катков писал: «Я присутствовал при рождении многих его стихотворений. Мало-помалу мысль становилась яснее, слово выразительнее, в потоке слов вдруг что-то проглянет, то там, то тут, проблеснут стихи, в которых уже затеплилось чувство, загорелась жизнь; после многих таких опытов он наконец добирался до своего. Особенно памятно мне в этом отношении одно прекрасное стихотворение Кольцова, которое перешло многие пробы, прежде чем достигло своего настоящего вида. Это „Пора любви“. Помню, какое электрическое действие произвела на друзей Кольцова эта пьеска, когда в ней вдруг оказались следующие стихи:
Душа его отличалась удивительной чуткостью. Самые утонченные чувствования, самые сложные сочетания душевных движений были доступны ему».
Стоит она, задумалась,
Дыханьем чар овеяна;
Запала в грудь любовь-тоска,
Нейдет с души тяжелый вздох;
Грудь белая волнуется,
Что реченька глубокая —
Песку со дна не выкинет;
В лице огонь, в глазах туман…
Смеркает степь, горит заря…
Эпический характер в поэзии Кольцова остается эпическим, то есть не индивидуальным, не этим характером. Мы не можем никогда дать ему более конкретных определений, чем пахарь, косарь, добрый молодец, красна девица. Но они и правда оказывают «электрическое действие», так как живут, оставаясь всеобщими характерами, жизнью конкретных состояний, «самых утонченных чувствований, самых сложных сочетаний душевных движений». Недаром Писарев писал, что мнение об однообразии и бесцветности народной жизни опровергается именно песнями Кольцова: «Народ ближе нас стоит к природе и смотрит на окружающий его мир яснее, чем мы. Но потому-то нам и трудно наблюдать и анализировать внутреннюю сторону народной жизни. Мы обыкновенно подступаем к ней с предвзятыми идеями и даем свой собственный, произвольный смысл действительным явлениям. Кто, например, понял и верно выразил отношение крестьянина к любимой им женщине?»
Кольцов наблюдает и анализирует «внутреннюю сторону народной жизни». Его «эпический» «добрый молодец», его «эпическая» «красна девица», оставаясь эпическими, чувствуют индивидуально. Кольцов установил связь отдаленных веков и отделенных состояний. И та же «Песня пахаря» не столько даже песня, сколько песнь: эпос, не потерявший эпического содержания, но ставший лирикой. Недаром именно в русском эпосе располагается предтеча кольцовского пахаря.
Это ратай, Микула Селянинович, у Кольцова заговоривший:
А орет в поле ратай, понукивает,
А у ратая-то сошка поскрипывает,
Да но камешкам омешики прочеркивают…
Без Микулы Селяпиновича не было бы никакого кольцовского пахаря. Без кольцовского пахаря мы никогда бы не ощутили Микулу Селяниновича, да и всего нашего народного эпоса, столь кровно, задушевно и лично: рушится связь времен. И здесь, в самой обращенности в прошлое, Кольцов не закладывает ли основы и искусства будущего?
Ну, тащися, сивка,
Пашней, десятиной!
Выбелим железо
О сырую землю.
Замечательный, по характеристике Горького, мыслитель, первый наш философ космоса и пропагандист его освоения, учитель Циолковского Николай Федорович Федоров писал в свое время: «Космогонический эпос… будет переходить от слов к делу и к делу такому же широкому, как и эпическая поэма, точно так же и былинный исторический эпос получит тогда новое поприще, не развлекаемый мануфактурными игрушками (Н.Ф. Федоров был непримиримым критиком буржуазной цивилизации. – Н.С.) народ во всех своих слоях почувствует тогда единство». Так что, может быть, не случайно Некрасов назвал песни Кольцова «вещими».
Всеобщность проникает у Кольцова в любое частное определение. Такую всеобщность народной формулы, например, не теряя частного значения, немедленно приобретает эпитет «сырая». Его, пахаря, «пашня, десятина» в то же время и вся «мать сыра земля», поящая и кормящая. Конечно, здесь есть и точное указание на «технологию» крестьянского труда: пахота идет, пока земля еще не пересохла, пока она «сырая». Но никакой другой, пусть в этом локальном значении более точный, эпитет здесь невозможен – ни «мокрая», ни «влажная»… – только «сырая». Потому что только он, приложенный народным сознанием к матери-земле, несет ощущение живого организма. Недаром чуть позднее здесь же, в «Песне пахаря», у Кольцова появится сама формула уже в этом своем всеобщем значении:
И кольцовский герой враз представляет весь трудовой процесс в целом. Что такое сама эта картина труда в «Песне пахаря»? Вроде бы пахота? Но ведь и сев? И молотьба? Все сразу. Потому что пахарь есть и сеятель, и сборщик урожая.
Его вспоит, вскормит
Мать-земля сырая;
Выйдет в поле травка —
Ну! Тащися, сивка!
Пахарь пашет, но знает, как будет сеять. И знает не отвлеченным умом, как будет собирать посеянное, жать и молотить. Он идет по пашне, но видит гумно и скирды. Он трудится на пахоте, а думает об отдыхе. И не в конце пройденной борозды, а в конце всех работ:
Весело я лажу
Борону и соху,
Телегу готовлю,
Зерна насыпаю.
Весело гляжу я
На гумно, на скирды,
Молочу и вею…
Ну! Тащися, сивка!
«Тяжелый сноп», – скажет человек, который знает тяжесть снопа, но это и сладкая тяжесть – от снопа налитого, им выращенного.
Заблестит наш серп здесь,
Зазвенят здесь косы;
Сладок будет отдых
На снопах тяжелых!
Все это решительно отделяет «Песню пахаря» Алексея Кольцова от такой, например, поэмы, как «Четыре времени года русского поселянина» самоучки из крестьян Федора Слепушкина, где как раз нет этого единого всеохватного ощущения природы, органичного, стихийного, крестьянского, а есть последовательное описание, литературное изложение на тему «времена года». И восходят они к разным источникам. Кольцовская песня к былине о Микуле Селяниновиче – источнику народно-поэтическому, поэма Слепушкина – к поэме Томсона «Четыре времени года», источнику и в свою-то очередь чисто литературному.
То, что у Слепушкина, по сути, было дворянской идилличностыо, у Кольцова стало крестьянской идеальностью. Ибо в сути своей, в своей идее этот земледельческий, крестьянский труд есть труд особый по характеру его отношений с природой и по его целостности. В «Песне пахаря» не просто поэзия труда вообще, да и вряд ли такая возможна, ибо поэзия абстрактного труда неизбежно должна приобрести абстрактный характер, то есть перестать быть поэзией. Это поэзия труда одухотворенного, органичного, носящего всеобщий, но не отвлеченный характер, включенного в природу, чуть ли не в космос, ощущающего себя в нем и его в себе.
Песня, начавшаяся с понукания сивки, заканчивается обращением, как и в былине о Микуле Селяниновиче, к богу – в ней есть восхождение, строгая иерархия как выражение гармонического строя души.
В статье «Народные песни старой Франции», разбирая «Песни пахаря», Анатоль Франс писал: «Песни пахаря – песни труда… На берегах Луары Эмиль Сувестр часто слышал, как пахари „раззаривали“ своих волов песней, которую те, казалось, понимали.
Вот какой у нее припев:
…Спору нет, жизнь землепашца сурова. Жалобы провансальского пахаря, погоняющего своих волов, неизбежно трогают нас, так же как жалобы его беррийского сотоварища. И все же для нас очевидно, что к этим жалобам примешиваются радость, удовлетворение и гордость…
Эй,
Ты, рыжая,
Ты, мой черияк,
Живей, живей, а дома в стойло
Будет вам сено, будет пойло.
Слишком уж мрачными красками рисовали нам быт наших сельских предков. Они много трудились и порою претерпевали большие бедствия – но они отнюдь не жили по-скотски. Не будем так уж усердно чернить прошлое нашей родины».
И провансальская песня, и сиракузская буколика, и русская песня – все эти песни пахаря близки друг другу, так как имеют один общий родовой корень – труд на земле. «Весело на пашне… Весело я лажу… Весело гляжу я…» Труд этот органично связан с природой; потому-то и природа одухотворенная, ощущается тоже как организм. Недаром образы Кольцова здесь поражают подлинно античной простотой, почти детской непосредственностью. Уже в начале двадцатого века Бунин рассказывал о том, как Чехов восторгался гимназическим определением: «Море было большое». Эпитет восхитил утонченных литераторов своей абсолютной безыскусностью и непосредственностью. У Кольцова такой «детский» эпитет совершенно естествен:
Картина природы у Кольцова именно в силу своей органичности и одухотворенности обычно остается в рамках, заданных народно-поэтической традицией образов. К тому же крайне немногочисленных, и роднит их то, что они всегда – про всю землю, про весь белый свет. Картина утра у него всегда ограничена привычным на первый взгляд оборотом: загорелась заря. Дополнительно, сейчас, оживает он лишь за счет конкретного применения. И в «Песне пахаря» и в «Урожае» образ, по сути, один. Но в «Песне пахаря» есть мягкий лиризм и интимность:
Красавица зорька
В небе загорелась,
Из большого леса
Солнышко выходит.
В «Урожае» тот же образ обернулся грандиозной картиной, рождая ощущение ослепительной вспышки, пожара вселенского.
Красавица зорька
В небе загорелась.
Через несколько лет другой воронежский поэт – Никитин в прекрасных стихах по-своему повторит эту картину:
Красным полымем
Заря вспыхнула.
Но здесь уже нет простоты и мощи Кольцова. Сколь многими словами «замаскированы» главные образы, народные по сути, кольцовские: заря и туман. Дело в том, что у Никитина уже нет, как у Кольцова, праздничного слияния с природой, своеобразного пантеизма. Она не объект непосредственного стихийного восприятия. Она скорее предмет стороннего вглядывания. Общая картина мира у него уже в известной мере вытеснена тем, что можно назвать пейзажем. Стихотворение тоже про пахаря, но названо «Утро».
Звезды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кустам лозняка
От зари алый свет разливается.
У Кольцова нет «пейзажей». У него сразу вся земля, весь мир. Потому же не уточненный, не конкретизированный «туман» не становится «белым паром» или чем-то в этом роде, не терпит замен, и «стелется» он не по полям, по лугам, а «по лицу земли», так как у Кольцова предстает не этот ландшафт, тем более не просто сельский вид, а глобальная жизнь всего колоссального земного организма:
Здесь одним взглядом охвачено все сразу: поля и горы, солнце и тучи, гроза и радуга, «все стороны света белого» – зрелище космическое.
Красным полымем
Заря вспыхнула;
По лицу земли
Туман стелется;
Разгорелся день
Огнем солнечным,
Подобрал туман
Выше темя гор;
Пагустил его
В тучу темную,
Туча черная
Понахмурилась,
Понахмурилась,
Что задумалась,
Словно вспомнила
Свою родину…
Понесут ее
Ветры буйные
Во все стороны
Света белого…
«Средства земного шара не безграничны, как все это ничтожно… в сравнении с тем безграничным простором, который открывается в деле обеспечения урожая, так как условия, от которых зависит урожай, вообще растительная жизнь, не ограничиваются даже пределами земной планеты, „не земля нас кормит, а небо“, – говорят крестьяне» (Н. Федоров).
Все живет в этом целостном, не раздельно, не порознь ощущенном мире. Картина эта одухотворена, очеловечена. Но предвзятых сравнений с миром человека нет. Этот мир живет сам по себе, не только одушевленно, но и задушевно:«Туча черная Понахмурилась… Что задумалась, Словно вспомнила Свою родину». И мы верим такому восприятию, потому что оно не авторское только, но закреплено в формах, выработанных вековечным народным сознанием людей, ощущавших родство с этим миром, чувствовавших себя частью этого космоса.
«Не трудно решить, – писал тот же Н. Федоров, – когда народ стоял умственно выше, мировоззрение его было шире, тогда ли, когда он создавал былинный религиозный эпос, обнимавший целый мир, как единое целое, когда признавал в огне (в Сварожиче), в ветрах, во всех земных явлениях, в самом себе действие солнечной силы, т. е. имел тот самый взгляд, к которому приближается нынешняя наука, или же когда фабричная жизнь оторвала его от сельской и обратила к мелочным вопросам цивилизации».
У Кольцова «думы заветные» людей пробуждаются «заодно с весной», вместе с природой. Потому же, хотя стихотворение названо «Урожай», речь в нем совсем не только об урожае, а обо всем земледельческом цикле, как в «Песне пахаря», включенном в природный цикл, ибо работа людей прямо совпадает с «работой» природы, включается в нее и является ее частью. Обращение к сивке «Я сам-друг с тобою, Слуга и хозяин» – это и очень точное выражение двуединых отношений с природой вообще: слуги и хозяина. В одной из песен Кольцова будет сказано – «коня-пахаря». Два пахаря, два соратника, два родных существа: человек-пахарь и конь-пахарь.
В «Урожае» мы опять видим сев, жатву и, наконец, увенчание – урожай. И опять труд этот – труд праздничный: «от возов всю ночь скрыпит музыка». И «скрып» этот не сравнивается с музыкой, что было бы здесь искусственностью. Он-то и есть сама музыка для человека этого мира и такого труда. Как и в «Песне пахаря», заканчивает стихотворение благодарственный молебен. Дело, однако, здесь даже не в чистой, собственно церковной и, так сказать, ортодоксальной религиозности, взывающей к обязательному поклону в конце. Сама религиозность в песнях Кольцова, конечно, бесспорна и, так сказать, безвопросна, то есть сомнений не рождает. Но культовость эта, пожалуй, все время стремится перейти в другой ряд. Она скорее природна, чем внедрена в сознание церковно и извне. Недаром в стихах Кольцова можно найти чуть ли не отождествление божества с солнцем, возвращающее к народной мифологии:
Глеб Успенский в свое время отметил любопытные трансформации и перевоплощения такого рода в крестьянском сознании: «Святые и чудотворцы также переведены на крестьянское положение: св. апостол Онисим переименован в Онисима-овчарника, Иов многострадальный – в Иова-горшочника… Герасим-грачевник, Ирина-рассадница, „на Кузьму – сей свеклу“, Лукерья-комарница (13 мая), Леонтий-огуречник, Акулина-гречишница и т. д. и т. п.». Все это скорее крестьяне-труженики.
С величества тропа,
С престола чудес
Божий образ – солнце
К нам с неба глядит.
Знаменитое стихотворение Кольцова «Что ты спишь, мужичок…» вряд ли бы приобрело колоссальную популярность в крестьянской среде, если бы было лишь морализирующим указанием на пользу и значение труда. Речь об ином. В основе его то же начало, что и в других песнях-стихах Кольцова. Недаром и начато оно словами о природе, о весне:
В «Урожае» люди «заодно с весной». Здесь же – удивительное дело – весна! – а «мужичок»-крестьянин спит. Потому эта песня и производила такое впечатление, что она рассказывала о по-своему страшной вещи – о выпадении из естества, то есть из жизни. Недаром, разбирая крестьянскую речь, Анатоль Франс однажды заметил, что только в крестьянском языке возможно сравнение безрассудного, то есть сумасшедшего, человека с землепашцем, отклоняющимся от борозды.
Что ты спишь, мужичок?
Ведь весна на дворе.
И снова в стихотворении Кольцова восстановлено это естество: обозначен весь природный цикл: весна, лето, осень, зима. И весь цикл трудового в нем существования. В песне противопоставлены два состояния:
Но это противопоставление отнюдь не означает противопоставления нужды и достатка. Как ни странно это может показаться, но Кольцов редко опускается в быт: крестьянский, повседневный, так сказать, бытовой быт у Кольцова обычно отсутствует. В этом же стихотворении появляется бытовая картина бедности и запустения:
Что ты был и что стал?
И что есть у тебя?
А противостоит этому отнюдь не картина иного быта, пусть даже зажиточного, богатого:
И под лавкой сундук
Опрокинут лежит;
И, погнувшись, изба
Как старушка стоит.
Вспомни время свое:
Как катилось оно
По полям и лугам
Золотою рекой!
Со двора и гумна