Страница:
Колюня гулял во дворе нашего дома не со мной. Под присмотром Ксаны. Она же сопровождала его в элитную школу, где сдавала с рук на руки охраннику. Вдвоем нам не полагалось появляться по месту жительства. Если мы ехали на "форде" в дальний универсам где-нибудь на Ленинградском шоссе покупать игрушку или на берег Клязьминского водохранилища побегать и побросать камни в воду, я трижды проверялся, что называется, по полной программе на выявление хвоста. И потом ещё и еще, ибо, хотя не боюсь ничего и никого, страх терзает меня. Терзает в личной жизни, поскольку вся эта жизнь - хрупкий Колюня, а все остальное помимо и сверх неё - игра без правил, в том числе и в заложники.
На людей моей профессии у нанимателей существует негласная анкета, в которой среди прочих пунктов есть особенный: отношение к боли. У меня к ней отношения нет. Имеется в виду той степени боль, которую испытывает уже не человек, а шестьдесят или восемьдесят килограммов его мяса под иглами, ножами и электрошоками, не он, а его глаза под тысячеваттной вспышкой или мозг под сверлящим ультразвуком. Много всякого. Когда от боли то, что предает и выдает, уже не дух, а плоть. Слава тем, кто выдерживает. И не будем осуждать сдающихся. Никто из нас ведь не был их плотью. У каждого она - своя...
На Алексеевских курсах семинар "Ломка воли" в начале 70-х вел Боб Шпиган, в прошлом частный детектив международного класса, энергичный весельчак, полное имя которого было Борис де-Шпиганович. Приставку "де" перед фамилией изобрели его родители - иначе французам вовек бы не распознать в них российских дворян. Вводную беседу Боб начал с фразы, позаимствованной у Камю: "Суждение нашего тела ничуть не менее важно, чем суждение нашего ума, а тело избегает самоуничтожения. Привычка жить складывается раньше привычки мыслить. И в том беге, что понемногу приближает нас к смерти, тело сохраняет это неотъемлемое преимущество".
Боб широко пользовался плагиатами, не скрывая этого. По его мнению, человечество настолько шагнуло в будущее по части изобретения зверств, что новое слово в этой области раздастся - он так и говорил, "новое слово" и "раздастся" - только после великого переселения в космос.
Боб обучал искусству "форсированного дознания" и, соответственно, сопротивления ему, а, проще говоря, поведения под пытками.
- Сверление зубов электродрелью, выкручивание половых органов, разрыв кожных покровов или сдирание всей кожи, расплющивание суставов, избиение, порка, прожигание сигаретой перепонок в носу или ушах, извращенное изнасилование... Ах, коллеги! Какие любопытные открытия вас ждут! Трепещете? - вопрошал он, развалясь в кресле. И отвечал с оптимизмом: Ерунда все это! Для начала нацедите пару, тройку раз рюмку мочи, чужой, конечно, и запейте кофе. А когда вас ткнут лицом в дерьмо, чтобы в нем и утопить, вспомните этот тренинг. И все нипочем... Хэ!
"Порог отвращения" преодолевают почти все. "Порог болевой чувствительности" - нет. Я выучился. Боб одолжил кожаные перстни, которые, после отмачивания в воде, высыхая на пальцах ног или рук, сдавливая суставы, вызывают нарастающую боль. На тот случай, если я потеряю сознание, Шпиган смотрел футбол по телевизору, пока я овладевал искусством любви к издевательствам над собственной плотью, кося под мазохиста. Когда игра футболистов становилась вялой, Боб переключался на меня и орал:
- Учись наслаждаться! Жди с тоской - когда же боль станет сильнее! Зови ее! Ну же, боль, ну же, давай, выходи, кто кого... Еще двадцать минут спортивной любви к боли! И ты - в книжке Гиннеса, Бэзил... Ты - великий любовник! Помни: ты - великий любовник боли! Только не противься ей! Люби! Отдайся! Насилуй, мать-перемать...
Не могу не сказать, что приобретенный опыт пришелся кстати в одной из последних моих операции перед возвращением в Россию. В бангкокской тюрьме Бум-Буд, куда меня сунул под видом заключенного майор Випол в погоне за одним новозеландцем, я вляпался в кампанию наркоторговцев, мелких, правда, так называемых "пушеров" или толкачей, сданных мною перед этим полиции. Они тушили о мои ягодицы окурки и тренировались в выдавливании глазных яблок пальцами. До изнасилования, правда, не дошло.
Причиной затянувшихся измывательств в Бум-Буде была нерасторопность администрации. Надзиратель, увлекшись "спектаклем", забыл, что я "подсадной". Однако спохватился вовремя. Глаза остались неповрежденными.
Особа, обещанная Ефимом Шлайном для попечения над Колюней в мое отсутствие, что же, подобную нерасторопность не допустит? Кто они, все эти правительственные агенты? Служащие на зарплате, норовящие отлынивать когда можно.
Если я попадусь, мою плоть не тронут, это, как говорится, не путь. Ставкой, упаси Боже, станет единственный Колюнин волосок. Я немедленно сдам все на свете и в первую очередь Ефима Шлайна со всеми его потрохами и святым делом по части экономической контрразведки за этот один волосок. Таков пункт первый моего контракта.
...После ужина я два часа был на подхвате - участвовал в сборке на компьютерном мониторе скелета ихтиозавра из бесконечного запаса его костей на игровом диске. Обрастание мясом отложили на утро, потому что у Колюни слипались глаза. Могу представить, что ему снилось! Я - слабовольный родитель, тряпка, конечно. Ксана говорила, что для детского развития компьютерные игры - убийцы самостоятельности, и полезнее читать вслух.
Когда Колюня заснул, я набрал на телефоне парижский номер, выслушал сообщение автоответчика и, дождавшись сигнала записи, сказал в трубку:
- Двадцать третьего января. Город Алматы в Казахстане. Около четырех или пяти утра местного. Гостиница называется "Алматы". Спасибо заранее.
Встроенная в аппарате электронная защита разговоров и факсов от перехвата, включая и шлайновской конторой, обошлась мне в три тысячи долларов.
Положив трубку, я подумал, что нашел ответы на вопросы, беспокоившие меня после кондитерских безумств с Ефимом на Большой Дмитровке, и не сомневался, что пальнул только что в десятку...
Глава вторая
Белые уши
1
Пасмурный шереметьевский таможенник, нагнав выше локтя морщины на рукаве салатового мундира, удил в недрах моей сумки слоновой кожи нечто, известное только ему. Кивком он отправил затоптавшегося в нерешительности очередного пассажира мимо "рентгеновского" аппарата, в котором застрял, ожидая очереди на шмон, ещё и мой портфельчик. Тоже слоновой кожи. Третий предмет из этого же материала, бумажник, пластался на конторке.
Дорожный "сет" выглядел безупречно. Я бы сказал, стильно. Словно снятый с витрины магазина на парижской рю-де-Риволи.
Приобретались вещички, однако, не там и не за деньги. В марте семьдесят девятого я реквизировал набор в качестве боевого трофея, забрав с полки и очистив от красной пыли в пномпеньском универмаге. Камбоджийскую столицу в тот день зачищали от прокитайских боевиков боевики провьетнамские. Оповестив репортажем, переданным по телефону, о конце войны редакцию газеты, на которую работал ради "крыши", я рыскал в заросших лебедой переулках, примыкающих к проспекту Независимости, в поисках подвала с замурованным денежным ящиком и нуждался в таре для перегрузки в неё наличности, которую подрядился выручить.
Досматривавший тару в пномпеньском аэропорту блюститель национальных экономических интересов носил на оттопыренных горчичных ушах выгоревший картуз тоже салатового оттенка. Сумка, в которой теперь шарил его российский коллега, тогда была набита французскими франками. Прибежал старший, за ним вьетнамский советник, ещё несколько "шишек". Я заявил, что попал в страну, втиснувшись на "газике" в бронеколонну ещё на вьетнамской территории; у танкистов, в том числе и у меня, в Камбодже не потребовали заполнения таможенной декларации и теперь, уезжая с радостью за их победу, я, честное слово, вывожу денег не больше, чем ввез...
Сумка с тех времен почиталась мною как талисман.
- Что это? - спросил таможенник, извлекая из неё затянутый шнурком мешочек размером с книжку.
- Сканер, - сказал я. - "Хьюлетт-Паккард", тип "Скэн Шейп девятьсот двадцать".
- Не радио, не мобильник, не пейджер?
Машина предназначалась для сканирования документов без компьютера. Реквизит, который мне потребуется в случае удачи с документами в Алматы.
- Не радио, не мобильник, не пейджер, - сказал я.
Таможенник немедленно бросил меня, крикнув, выбрасывая руку в сторону человека, тащившему за спиной на перевязи подобие огромной папки с тесемками:
- Прошу остановиться! Вы!
Широкополая шляпа с металлическими нашлепками на ремешке, охватывающем тулью, чуть набекрень сидела на круглой азиатской голове, под которой шеи не было, а сразу начиналась голая грудь с полумесяцем на золотой цепи между отворотами черного кашемирового пальто. Трудно сказать, имелись ли ступни под бордовыми вельветовыми клешами, которые слоновьими ногами уперлись в цементный пол.
- Да? - спросил человек. - В папке мои произведения.
- Покажите, пожалуйста, - распорядился таможенник.
- А это обязательно? - успел услышать я встречный вопрос, унося собственные пожитки.
Над шереметьевским полем, когда я поднимался по трапу в "Боинг-707-200" компании "Эйр Казахстан", мела метель с поземкой, и по тому, как вяло распоряжались русские стюардессы, я почувствовал, что взлетим мы по какой-то причине не скоро. Огромная папка в руках поднимавшегося перед мной человека в шляпе запарусила под порывом ветра, её развернуло, ударило о перила, и я помог ему половчее направить её в самолетный лаз. От художника крепко пахнуло спиртным. Он успел сказать мне через плечо:
- Садитесь рядом, самолет пустой... Хотите выпить? У меня с собой.
И стюардесса утащила его вместе с папкой по просторному чреву "Боинга" в сторону багажного отсека у туалетов.
Свернув и сунув пальто на полку для ручной клади, туда же забросив шляпу и шарф, я устроился в крайнем от прохода кресле, пристегнулся, смежил веки и привычно помолился о прощении грехов и возможности дальше заботиться о своих. Других просьб к Богу у меня не случалось. Молитве научил отец. Вера моя, как и у него, глубока и искренна, хотя не могу сказать, что к клиру, любому клиру, я испытываю почтение. Я бы сравнил мои чувства к вере и церковникам со своим отношением к деньгам и банкам. Первые я сердечно люблю, а вторые всегда подозреваю.
Радио прошуршало и начало говорить женским голосом по-казахски.
Художник вернулся, бросил шляпу в кресло с другой стороны прохода. Наверное, из-за того, что под пальто у него была лишь хлопчатобумажная фуфайка с вырезом, он подобрал полы и прямо в пальто и уселся на собственный головной убор. Где он со мной повстречался, художник уже забыл.
- Привет, - сказал он через проход. - Все нормально?
- Спасибо, - сказал я. - Как сам?
- Хреново. Взяли один эстамп... Собирался в Лейпциг, а заработал в Москве только на дорогу обратно. Возвращаюсь с товаром. Погибло все, и кров, и пища... Бессмертие не состоялось...
Он размашисто махнул медвежьей ладонью, зацепил толстенную цепочку с полумесяцем, который взвился и снова лег на жирную грудь в вырезе фуфайки.
Теперь радио говорило по-английски. По причине сильного снегопада машины, поливающие крылья самолетов жидкостью от обледенения, не справлялись с работой, и господ пассажиров просили принять извинения за опоздание с вылетом. Наш капитан, пообещала девица, поторопит аэродромное обслуживание.
- Задерживаемся, - сообщил я художнику в качестве ответной учтивости. Он выгибал позвоночник как скорпион и силился выдернуть задницу из узости между подлокотниками, чтобы извлечь из-под себя шляпу.
- Хреново, - ответил он с кряхтением. - Как сам-то? Нормально?
Я кивнул.
Он вытащил из внутреннего кармана полулитровую фляжку с краснодарским коньяком и ткнул горлышком в мою сторону. Я помотал головой.
- Хреново, - повторил он оценку происходящего. И припал к живительному источнику.
Русский язык на линиях "Эйр Казахстан" был третьим. Стюардесса бойко оповещала на великом и могучем о задержке вылета.
Я умею спать по принуждению. Еще со времен пансионата для детей малоимущих эмигрантов на Бабблингвелл-роуд в Шанхае, где в пустых, без мебели комнатах делать было совершенно нечего. Или спи на полу, или броди по обветшалому зданию, откуда детей спешно разбирали родители, поскольку в город входили бойцы Мао. Из пансионата, кроме способности впадать в сон, я вынес и имя Бэзил вместо Василия... Я представлял себя щенком, которого уносит в море на оторвавшейся льдине в студеную бескрайность. Даже не щенком, потому что собаки умеют плавать... Котенком, который определенно не выплывет, и умрет без свидетелей, не превращаясь в слякотную мумию, слипшуюся с прелыми досками. За стеной пансиона, некогда бывшего католическим монастырем, выкапывали гнилые гробы и сбрасывали с набережной Вампу в воду, кипевшую от жирных карпов...
Я почувствовал, как мягко сдвинулся "Боинг", набирая скорость, вырулил на взлетную полосу, пошел быстрее, меня вдавило в кресло на взлете, и я заснул по-настоящему.
...Наверное, мы давно перелетели через Уральские горы в Азию, когда специальный агент ФБР Николас Боткин, толстый и подвижный, под два метра ростом, читавший на Алексеевских курсах "Теорию и практику идентификации", заговорил со мной голосом Ефима Шлайна. Он объяснял причины, по которым сдавал меня, своего агента, противнику. Предательство, поучал он, представляется позором только любителям. Добровольцам. Энтузиастам. Молодгвардейцам. Профессионалу плевать на моральные оценки. Он, то есть Шлайн-Боткин, обязан выиграть. Это шахматная партия, в которой не выдают только короля. Попался в западню, отдавай любые фигуры, жертвуй без сомнений и угрызений совести, выдавай хоть всех ради спасения короля Шлайна-Боткина. "Разведка не армия, - выкрикнул он свое любимое поучение. Перерыва в боевых действиях не знает, не до гарнизонных вечеринок со стихами "Жди меня" и суворовских застолий с тостами насчет того, что сам погибай, а товарища выручай. Выручать приказано шефа, и только, товарищи обойдутся... Операция продолжается!"
И, тронув меня за плечо, намного тише спросил:
- Вы пересаживаетесь на рейс в Чимкент?
Сон лопнул. Редко, но все же случается, когда возвращаешься к реальной жизни с удовольствием.
Из полумрака салона возникло расплывчатое лицо третьего или какого там по счету пилота, которого используют на побегушках. Он повторил вопрос.
- Нет. Я выхожу в Алматы, - ответил я.
- Мне сказали, кто-то сидящий здесь, у прохода. Вы - художник?
- Сосед. Вот этот.
- Проснитесь, - сказал ему пилот.
- Что? - хрипловато откликнулся огромный толстяк.
- Подлетаем к Алматы. Ваш рейс на Чимкент через полчаса после того, как сядем. Приготовьтесь. Вы выйдете первым, вас отвезут с другими транзитными пассажирами к самолету на Чимкент. Из-за московской задержки времени в обрез... У вас багаж есть?
- Все со мной, - сказал художник. - Где ставлю ногу, там и дом...
Пилот растворился во мраке.
- Хреново, - донеслось до меня. - Как сам? Нормально?
- Нормально, - сказал я.
Он с кряхтеньем поднялся, обхлопал себя по карманам и положил мне руку на локоть.
- Это... как его... Я ведь переехал, студию продал. Вот моя карточка с новым адресом. Не Бог весть что... Да все свои, так что заходи.
И ушел в туалет. Я сунул мятую картонку в карман пиджака.
"Боинг" сел. Наверное, художник опять забыл про меня, потому что не оглянулся, когда стюардесса, сунув огромную папку ему в руки, уводила его к распахнутой двери, из которой бодряще ударило морозным свежим воздухом. Небо за иллюминатором обсыпали яркие звезды, словно в мультипликации про тысячу и одну ночь. На моих швейцарских "Раймон Вэйл" был час ночи по московскому времени.
Вот я и снова в Азии.
В "Икарусе", ползущем через летное поле к зданию аэровокзала, я услышал, как запищал мобильник. Хрипловатый спросонья голос сказал:
- Алло... Все в порядке, прилетели... Да что ты говоришь... Ладно, до скорого... Лапши бы похлебал... Сделай, пожалуйста.
И, видимо, своему спутнику:
- Повезло. Моя говорит, что три дня перед этим стоял жуткий туман и самолеты аэропорт не принимал, отправляли садиться в Астану или Ташкент.
Я достал визитную карточку, оставленную художником: "Идрис Жалмухамедов, графика и живопись. Казахстан, Чимкент, ул. Бекет-батыра, дом... телефон..."
Секунду я поколебался, и - не выбросил картонный квадратик, когда вышел из автобуса на мороз.
2
Багаж ждал только я, другие пассажиры, обвешанные вещами, немедленно исчезли. Через минут десять лоснящаяся лента транспортера дернулась под рекламным щитом "Техасско-Казахстанского банка" и, едва выдвинулась моя сумка, остановилась. Подбирать её ринулись трое носильщиков. Пришлось окликать, чтобы не беспокоились.
Полицейский в фуражке с огромной тульей удерживал полуоткрытую фанерную дверь, на которую напирали закопченного обличья люди, предлагавшие криками через голову блюстителя порядка дешево отвезти в город.
Зал прилета выглядел как временное строение, которое почти шаталось под осадой диких таксистов, и напомнил мне аэропорт в Дакке, столице Бангладеш. Я летал из Бангкока в Дакку и оттуда ездил автобусом в портовый город Читтагонг на берегу Бенгальского залива, когда подрядился подрывником в компанию, занимавшуюся распиловкой на переплавку корпусов списанных судов. Заведенная на отмель огромная "Королева Кашмира" или "Марина Раскова" после отлива заваливалась, ссыпая палубные механизмы, на бок. Расставив заряды, в ораве других подрывников я опрометью бегал от взрывов, которые производили радиосигналом по жесткому графику. Стальные корпуса полагалось развалить на куски до прилива. Мы бежали, распугивая мелких крабиков, прыгая через коряги и камни. Если дно оказывалось вязким, бежали медленно и, случалось, взрывная волна сбивала с ног.
В Дакке, пройдя паспортный и таможенный контроль, я обычно с полчаса болтался в аэропорту, выжидая, когда забудется "богатый" рейс из Таиланда. Никакие нервы не выдерживали атаки липучих носильщиков, рикш и таксистов.
Здесь, в Алматы, я выжидал, пока рассосется толпа бушующих автоизвозчиков, из опаски не разглядеть нужного.
И отправился в туалет. Через четверть часа осада дверей должна была ослабеть.
Закрывшись в кабине, я развернул комканый авиабилет. Между словами "Жолауши билетман" и "Колжук квитанциясы", которые, видимо, следовало понимать как "пассажирский билет" и "багажная квитанция", Ефим карандашиком вписал: "Здоровенный Усман"
Я разглядел его, едва вышел из дощатой двери, которую казах-полицейский в форме советского милиционера с грохотом задвинул за моей спиной на амбарный засов.
- Спасибо, ребята, - сказал я настырным приставалам. - Меня тут встречают. Спасибо всем.
Он шел за моей спиной. На голову ниже, на два корпуса шире в плечах. И не здоровенный, скорее мощный.
- У меня "Жигули", - сказал Усман. - А у дверей шелупень роится. У них и машин-то нет. Снимут пассажира и ведут на стоянку за процент.
- Сколько до гостиницы "Алма-Ата"?
- Тысяча восемьсот тенге, - сказал он.
Я видел обменный курс в зале прилета: сто тридцать девять пятьдесят за один доллар. И имел опыт Дакки.
- Девятьсот.
Он взял из моих рук сумку.
Руль упирался ему в живот.
Темная площадь оказалась в колдобинах. Машина громыхала и звякала. В приспущенное окно втянуло запах дыма, прогорклого масла и шашлыка из несвежего мяса. Лампочки без абажуров, на одних проводах, высвечивали прилавки у кособоких киосков и отражались в раскатанном до блеска снегу с вмерзшими сигаретными пачками. Метнулась над зданием, в котором не горело ни одно окно, неоновая надпись "Гостиница".
- Усман, - сказал я.
- Да?
- Вы кто?
- Никто. А раньше был капитаном.
- Капитаном чего?
- Милиции... Э-э-э, то бишь полиции.
- Это ваша машина?
- Не будь её, не знал бы, что и делать.
- Вы казах?
- Узбек.
- И поэтому больше не полицейский?
- Ну...
Он ловко заложил крутой вираж на развилке. Дорога шла вверх, или, может быть, это только казалось из-за слабых фар и редких фонарей.
На Алексеевских курсах прививали привычку доскональной подготовки к операции. И в Москве я кое-что почитал про реформы в здешних силовых структурах. В полиции оставляли казахов. Формально, национальность не имела значения. Следовало пройти только языковый экзамен. Не думаю, что Усману это бы удалось, даже если бы он сдавал русский или узбекский. Национальность, когда степь обрела независимость, стала суверенной привилегией собирать мзду. Или здесь это называется ясак?
Усман, заехав на тротуар, остановил машину в метре от входа в гостиницу.
В полуосвещенном вестибюле, похожем просторами на вокзал, дежурная едва виднелась из-за высокого прилавка. Я попросил у неё тысячу тенге в счет предстоящего расчета и вышел к Усману, которого охранник удержал у входа.
- Вы ничего не хотите спросить? - сказал узбек, запихивая банкноты в карман.
- А что я должен спросить?
- Где меня найти.
- Зачем?
Теперь, на свету, я постарался разглядеть его получше.
- Здесь на бумажке мой домашний телефон.
Номер он распечатал на древнем игольчатом принтере с изношенной лентой.
- Спасибо, - сказал я. - Понадобишься, позвоню...
- Вы действительно ничего не хотите спросить? - повторил он вопрос.
- Скажи, если хочешь что-то сказать...
- На бумажке сказано.
Я перевернул клочок. Тем же принтером: "23 января, воскресенье, после 20.00, ресторан "Стейк-хауз". Местная, выступает соло".
Вот оно что! Узбек, видимо, использовался конторой Шлайна или непосредственно только Шлайном в качестве нелегального агента поддержки. Прижившиеся и примелькавшиеся, а потому незаметные в районе предполагаемых действий помощники такого рода готовят логова, средства транспорта и связи, если нужно, подставных родственников, обычно жену. Одним словом, оперативную инфраструктуру для реального нелегала. Теперь, когда я приехал, ни о чем не спросил и затем удивился, что он дает мне свой телефон, узбек испугался. Испугался, что отношения с ним прерывают, вступает в действие новый вариант поддержки, может, я и есть этот вариант, а его выбрасывают и заработку конец.
На самом-то деле я просто выжидал, когда связник объявится сам по себе. Рутинное правило. Ждущему или местному виднее, где, когда и в какой форме сподручнее произвести "контакт". Усмана отчего-то лихрадило, он, что называется, заскакивал вперед расписания.
Азиатские люди невозмутимы только внешне, психологически они ломки. Наверное, Усмана порядком вымотали. Шлайн и его коллеги - изощренные эксплуататоры. Узбек, скажем так, перегрелся. Его беспощадно заездили. А кормят, говоря иносказательно, плохо, в основном обещаниями, в которые он все ещё верит. Боб де-Шпиганович, бессмертный гуру, утверждал, что человек - добыча собственных заблуждений, то есть вечно протухающих надежд, которые только ему самому и кажутся свежими.
И, как говорит Ефим Шлайн, бессмертный босс, в этой связи проклевывалась интересная возможность...
Русский охранник между двойных стеклянных дверей дергал себя за мочку уха, чтобы не задремать.
- Сядь в машину, отъезжай на бульвар и жди, - сказал я Усману. Устроюсь и минут через пятнадцать договорим.
В номере на пятом этаже я сполоснул лицо ледяной водой и спустил усмановское послание вместе с клочками авиабилета в унитаз. Выключил свет, раздвинул шторы, за которыми оказалась стеклянная стена от потолка до пола с выходом на узкий балкон.
Далеко внизу Усман, оставив распахнутой дверцу "Жигулей", справлял малую нужду под деревом. На другой стороне бульвара поднимался уставленный строительными лесами четырехколонный храм эпохи централизма, упиравшийся покатой крышей в ночную темноту, границы которой определяли прожекторы подсветки. Оперный театр, за которым в сотне-другой метров находился дом, откуда могла, если понадобится, придти надежная поддержка. Не чета Усману.
Воплощенная доброта и надежность, я сел к нему в машину и увещевательно спросил:
- Ну, чего ты волнуешься, Усман?
- Кинут.
- Кто тебя кинет, а?
- Вы и кинете.
- Зови меня Ефимом.
- Ефим Павлович кинет, - вырвалось у него.
Я достал из кармана свернутые трубкой, напоминающие на ощупь германские марки казахстанские банкноты и положил ему на колени.
- Здесь десять тысяч тенге. От меня лично. Ты, я хочу сказать... такие люди, как ты, Усман, работу не теряют. Это работа может потерять их. Но такое тоже редко случается, если случается... Верно?
Лесть и лицемерное сочувствие человеку, мучимому страхом потерять работу, с намеком на его профессиональную значимость и перспективу остаться востребованным - опасная смесь. Отравит и проницательного.
Усман молчал и денег не брал. Но и не возвращал.
- На чем тебя взяли? - вальяжно, по-вертухайски спросил я.
- А то не знаете?
- Плели кое-что. Я от тебя услышать хочу. Врать ведь не станешь. Павлович считает, что ты такой...
- Он так считает?
- Ну да... Мало ли что бывает, если не по работе, - осторожно рискнул я.
На людей моей профессии у нанимателей существует негласная анкета, в которой среди прочих пунктов есть особенный: отношение к боли. У меня к ней отношения нет. Имеется в виду той степени боль, которую испытывает уже не человек, а шестьдесят или восемьдесят килограммов его мяса под иглами, ножами и электрошоками, не он, а его глаза под тысячеваттной вспышкой или мозг под сверлящим ультразвуком. Много всякого. Когда от боли то, что предает и выдает, уже не дух, а плоть. Слава тем, кто выдерживает. И не будем осуждать сдающихся. Никто из нас ведь не был их плотью. У каждого она - своя...
На Алексеевских курсах семинар "Ломка воли" в начале 70-х вел Боб Шпиган, в прошлом частный детектив международного класса, энергичный весельчак, полное имя которого было Борис де-Шпиганович. Приставку "де" перед фамилией изобрели его родители - иначе французам вовек бы не распознать в них российских дворян. Вводную беседу Боб начал с фразы, позаимствованной у Камю: "Суждение нашего тела ничуть не менее важно, чем суждение нашего ума, а тело избегает самоуничтожения. Привычка жить складывается раньше привычки мыслить. И в том беге, что понемногу приближает нас к смерти, тело сохраняет это неотъемлемое преимущество".
Боб широко пользовался плагиатами, не скрывая этого. По его мнению, человечество настолько шагнуло в будущее по части изобретения зверств, что новое слово в этой области раздастся - он так и говорил, "новое слово" и "раздастся" - только после великого переселения в космос.
Боб обучал искусству "форсированного дознания" и, соответственно, сопротивления ему, а, проще говоря, поведения под пытками.
- Сверление зубов электродрелью, выкручивание половых органов, разрыв кожных покровов или сдирание всей кожи, расплющивание суставов, избиение, порка, прожигание сигаретой перепонок в носу или ушах, извращенное изнасилование... Ах, коллеги! Какие любопытные открытия вас ждут! Трепещете? - вопрошал он, развалясь в кресле. И отвечал с оптимизмом: Ерунда все это! Для начала нацедите пару, тройку раз рюмку мочи, чужой, конечно, и запейте кофе. А когда вас ткнут лицом в дерьмо, чтобы в нем и утопить, вспомните этот тренинг. И все нипочем... Хэ!
"Порог отвращения" преодолевают почти все. "Порог болевой чувствительности" - нет. Я выучился. Боб одолжил кожаные перстни, которые, после отмачивания в воде, высыхая на пальцах ног или рук, сдавливая суставы, вызывают нарастающую боль. На тот случай, если я потеряю сознание, Шпиган смотрел футбол по телевизору, пока я овладевал искусством любви к издевательствам над собственной плотью, кося под мазохиста. Когда игра футболистов становилась вялой, Боб переключался на меня и орал:
- Учись наслаждаться! Жди с тоской - когда же боль станет сильнее! Зови ее! Ну же, боль, ну же, давай, выходи, кто кого... Еще двадцать минут спортивной любви к боли! И ты - в книжке Гиннеса, Бэзил... Ты - великий любовник! Помни: ты - великий любовник боли! Только не противься ей! Люби! Отдайся! Насилуй, мать-перемать...
Не могу не сказать, что приобретенный опыт пришелся кстати в одной из последних моих операции перед возвращением в Россию. В бангкокской тюрьме Бум-Буд, куда меня сунул под видом заключенного майор Випол в погоне за одним новозеландцем, я вляпался в кампанию наркоторговцев, мелких, правда, так называемых "пушеров" или толкачей, сданных мною перед этим полиции. Они тушили о мои ягодицы окурки и тренировались в выдавливании глазных яблок пальцами. До изнасилования, правда, не дошло.
Причиной затянувшихся измывательств в Бум-Буде была нерасторопность администрации. Надзиратель, увлекшись "спектаклем", забыл, что я "подсадной". Однако спохватился вовремя. Глаза остались неповрежденными.
Особа, обещанная Ефимом Шлайном для попечения над Колюней в мое отсутствие, что же, подобную нерасторопность не допустит? Кто они, все эти правительственные агенты? Служащие на зарплате, норовящие отлынивать когда можно.
Если я попадусь, мою плоть не тронут, это, как говорится, не путь. Ставкой, упаси Боже, станет единственный Колюнин волосок. Я немедленно сдам все на свете и в первую очередь Ефима Шлайна со всеми его потрохами и святым делом по части экономической контрразведки за этот один волосок. Таков пункт первый моего контракта.
...После ужина я два часа был на подхвате - участвовал в сборке на компьютерном мониторе скелета ихтиозавра из бесконечного запаса его костей на игровом диске. Обрастание мясом отложили на утро, потому что у Колюни слипались глаза. Могу представить, что ему снилось! Я - слабовольный родитель, тряпка, конечно. Ксана говорила, что для детского развития компьютерные игры - убийцы самостоятельности, и полезнее читать вслух.
Когда Колюня заснул, я набрал на телефоне парижский номер, выслушал сообщение автоответчика и, дождавшись сигнала записи, сказал в трубку:
- Двадцать третьего января. Город Алматы в Казахстане. Около четырех или пяти утра местного. Гостиница называется "Алматы". Спасибо заранее.
Встроенная в аппарате электронная защита разговоров и факсов от перехвата, включая и шлайновской конторой, обошлась мне в три тысячи долларов.
Положив трубку, я подумал, что нашел ответы на вопросы, беспокоившие меня после кондитерских безумств с Ефимом на Большой Дмитровке, и не сомневался, что пальнул только что в десятку...
Глава вторая
Белые уши
1
Пасмурный шереметьевский таможенник, нагнав выше локтя морщины на рукаве салатового мундира, удил в недрах моей сумки слоновой кожи нечто, известное только ему. Кивком он отправил затоптавшегося в нерешительности очередного пассажира мимо "рентгеновского" аппарата, в котором застрял, ожидая очереди на шмон, ещё и мой портфельчик. Тоже слоновой кожи. Третий предмет из этого же материала, бумажник, пластался на конторке.
Дорожный "сет" выглядел безупречно. Я бы сказал, стильно. Словно снятый с витрины магазина на парижской рю-де-Риволи.
Приобретались вещички, однако, не там и не за деньги. В марте семьдесят девятого я реквизировал набор в качестве боевого трофея, забрав с полки и очистив от красной пыли в пномпеньском универмаге. Камбоджийскую столицу в тот день зачищали от прокитайских боевиков боевики провьетнамские. Оповестив репортажем, переданным по телефону, о конце войны редакцию газеты, на которую работал ради "крыши", я рыскал в заросших лебедой переулках, примыкающих к проспекту Независимости, в поисках подвала с замурованным денежным ящиком и нуждался в таре для перегрузки в неё наличности, которую подрядился выручить.
Досматривавший тару в пномпеньском аэропорту блюститель национальных экономических интересов носил на оттопыренных горчичных ушах выгоревший картуз тоже салатового оттенка. Сумка, в которой теперь шарил его российский коллега, тогда была набита французскими франками. Прибежал старший, за ним вьетнамский советник, ещё несколько "шишек". Я заявил, что попал в страну, втиснувшись на "газике" в бронеколонну ещё на вьетнамской территории; у танкистов, в том числе и у меня, в Камбодже не потребовали заполнения таможенной декларации и теперь, уезжая с радостью за их победу, я, честное слово, вывожу денег не больше, чем ввез...
Сумка с тех времен почиталась мною как талисман.
- Что это? - спросил таможенник, извлекая из неё затянутый шнурком мешочек размером с книжку.
- Сканер, - сказал я. - "Хьюлетт-Паккард", тип "Скэн Шейп девятьсот двадцать".
- Не радио, не мобильник, не пейджер?
Машина предназначалась для сканирования документов без компьютера. Реквизит, который мне потребуется в случае удачи с документами в Алматы.
- Не радио, не мобильник, не пейджер, - сказал я.
Таможенник немедленно бросил меня, крикнув, выбрасывая руку в сторону человека, тащившему за спиной на перевязи подобие огромной папки с тесемками:
- Прошу остановиться! Вы!
Широкополая шляпа с металлическими нашлепками на ремешке, охватывающем тулью, чуть набекрень сидела на круглой азиатской голове, под которой шеи не было, а сразу начиналась голая грудь с полумесяцем на золотой цепи между отворотами черного кашемирового пальто. Трудно сказать, имелись ли ступни под бордовыми вельветовыми клешами, которые слоновьими ногами уперлись в цементный пол.
- Да? - спросил человек. - В папке мои произведения.
- Покажите, пожалуйста, - распорядился таможенник.
- А это обязательно? - успел услышать я встречный вопрос, унося собственные пожитки.
Над шереметьевским полем, когда я поднимался по трапу в "Боинг-707-200" компании "Эйр Казахстан", мела метель с поземкой, и по тому, как вяло распоряжались русские стюардессы, я почувствовал, что взлетим мы по какой-то причине не скоро. Огромная папка в руках поднимавшегося перед мной человека в шляпе запарусила под порывом ветра, её развернуло, ударило о перила, и я помог ему половчее направить её в самолетный лаз. От художника крепко пахнуло спиртным. Он успел сказать мне через плечо:
- Садитесь рядом, самолет пустой... Хотите выпить? У меня с собой.
И стюардесса утащила его вместе с папкой по просторному чреву "Боинга" в сторону багажного отсека у туалетов.
Свернув и сунув пальто на полку для ручной клади, туда же забросив шляпу и шарф, я устроился в крайнем от прохода кресле, пристегнулся, смежил веки и привычно помолился о прощении грехов и возможности дальше заботиться о своих. Других просьб к Богу у меня не случалось. Молитве научил отец. Вера моя, как и у него, глубока и искренна, хотя не могу сказать, что к клиру, любому клиру, я испытываю почтение. Я бы сравнил мои чувства к вере и церковникам со своим отношением к деньгам и банкам. Первые я сердечно люблю, а вторые всегда подозреваю.
Радио прошуршало и начало говорить женским голосом по-казахски.
Художник вернулся, бросил шляпу в кресло с другой стороны прохода. Наверное, из-за того, что под пальто у него была лишь хлопчатобумажная фуфайка с вырезом, он подобрал полы и прямо в пальто и уселся на собственный головной убор. Где он со мной повстречался, художник уже забыл.
- Привет, - сказал он через проход. - Все нормально?
- Спасибо, - сказал я. - Как сам?
- Хреново. Взяли один эстамп... Собирался в Лейпциг, а заработал в Москве только на дорогу обратно. Возвращаюсь с товаром. Погибло все, и кров, и пища... Бессмертие не состоялось...
Он размашисто махнул медвежьей ладонью, зацепил толстенную цепочку с полумесяцем, который взвился и снова лег на жирную грудь в вырезе фуфайки.
Теперь радио говорило по-английски. По причине сильного снегопада машины, поливающие крылья самолетов жидкостью от обледенения, не справлялись с работой, и господ пассажиров просили принять извинения за опоздание с вылетом. Наш капитан, пообещала девица, поторопит аэродромное обслуживание.
- Задерживаемся, - сообщил я художнику в качестве ответной учтивости. Он выгибал позвоночник как скорпион и силился выдернуть задницу из узости между подлокотниками, чтобы извлечь из-под себя шляпу.
- Хреново, - ответил он с кряхтением. - Как сам-то? Нормально?
Я кивнул.
Он вытащил из внутреннего кармана полулитровую фляжку с краснодарским коньяком и ткнул горлышком в мою сторону. Я помотал головой.
- Хреново, - повторил он оценку происходящего. И припал к живительному источнику.
Русский язык на линиях "Эйр Казахстан" был третьим. Стюардесса бойко оповещала на великом и могучем о задержке вылета.
Я умею спать по принуждению. Еще со времен пансионата для детей малоимущих эмигрантов на Бабблингвелл-роуд в Шанхае, где в пустых, без мебели комнатах делать было совершенно нечего. Или спи на полу, или броди по обветшалому зданию, откуда детей спешно разбирали родители, поскольку в город входили бойцы Мао. Из пансионата, кроме способности впадать в сон, я вынес и имя Бэзил вместо Василия... Я представлял себя щенком, которого уносит в море на оторвавшейся льдине в студеную бескрайность. Даже не щенком, потому что собаки умеют плавать... Котенком, который определенно не выплывет, и умрет без свидетелей, не превращаясь в слякотную мумию, слипшуюся с прелыми досками. За стеной пансиона, некогда бывшего католическим монастырем, выкапывали гнилые гробы и сбрасывали с набережной Вампу в воду, кипевшую от жирных карпов...
Я почувствовал, как мягко сдвинулся "Боинг", набирая скорость, вырулил на взлетную полосу, пошел быстрее, меня вдавило в кресло на взлете, и я заснул по-настоящему.
...Наверное, мы давно перелетели через Уральские горы в Азию, когда специальный агент ФБР Николас Боткин, толстый и подвижный, под два метра ростом, читавший на Алексеевских курсах "Теорию и практику идентификации", заговорил со мной голосом Ефима Шлайна. Он объяснял причины, по которым сдавал меня, своего агента, противнику. Предательство, поучал он, представляется позором только любителям. Добровольцам. Энтузиастам. Молодгвардейцам. Профессионалу плевать на моральные оценки. Он, то есть Шлайн-Боткин, обязан выиграть. Это шахматная партия, в которой не выдают только короля. Попался в западню, отдавай любые фигуры, жертвуй без сомнений и угрызений совести, выдавай хоть всех ради спасения короля Шлайна-Боткина. "Разведка не армия, - выкрикнул он свое любимое поучение. Перерыва в боевых действиях не знает, не до гарнизонных вечеринок со стихами "Жди меня" и суворовских застолий с тостами насчет того, что сам погибай, а товарища выручай. Выручать приказано шефа, и только, товарищи обойдутся... Операция продолжается!"
И, тронув меня за плечо, намного тише спросил:
- Вы пересаживаетесь на рейс в Чимкент?
Сон лопнул. Редко, но все же случается, когда возвращаешься к реальной жизни с удовольствием.
Из полумрака салона возникло расплывчатое лицо третьего или какого там по счету пилота, которого используют на побегушках. Он повторил вопрос.
- Нет. Я выхожу в Алматы, - ответил я.
- Мне сказали, кто-то сидящий здесь, у прохода. Вы - художник?
- Сосед. Вот этот.
- Проснитесь, - сказал ему пилот.
- Что? - хрипловато откликнулся огромный толстяк.
- Подлетаем к Алматы. Ваш рейс на Чимкент через полчаса после того, как сядем. Приготовьтесь. Вы выйдете первым, вас отвезут с другими транзитными пассажирами к самолету на Чимкент. Из-за московской задержки времени в обрез... У вас багаж есть?
- Все со мной, - сказал художник. - Где ставлю ногу, там и дом...
Пилот растворился во мраке.
- Хреново, - донеслось до меня. - Как сам? Нормально?
- Нормально, - сказал я.
Он с кряхтеньем поднялся, обхлопал себя по карманам и положил мне руку на локоть.
- Это... как его... Я ведь переехал, студию продал. Вот моя карточка с новым адресом. Не Бог весть что... Да все свои, так что заходи.
И ушел в туалет. Я сунул мятую картонку в карман пиджака.
"Боинг" сел. Наверное, художник опять забыл про меня, потому что не оглянулся, когда стюардесса, сунув огромную папку ему в руки, уводила его к распахнутой двери, из которой бодряще ударило морозным свежим воздухом. Небо за иллюминатором обсыпали яркие звезды, словно в мультипликации про тысячу и одну ночь. На моих швейцарских "Раймон Вэйл" был час ночи по московскому времени.
Вот я и снова в Азии.
В "Икарусе", ползущем через летное поле к зданию аэровокзала, я услышал, как запищал мобильник. Хрипловатый спросонья голос сказал:
- Алло... Все в порядке, прилетели... Да что ты говоришь... Ладно, до скорого... Лапши бы похлебал... Сделай, пожалуйста.
И, видимо, своему спутнику:
- Повезло. Моя говорит, что три дня перед этим стоял жуткий туман и самолеты аэропорт не принимал, отправляли садиться в Астану или Ташкент.
Я достал визитную карточку, оставленную художником: "Идрис Жалмухамедов, графика и живопись. Казахстан, Чимкент, ул. Бекет-батыра, дом... телефон..."
Секунду я поколебался, и - не выбросил картонный квадратик, когда вышел из автобуса на мороз.
2
Багаж ждал только я, другие пассажиры, обвешанные вещами, немедленно исчезли. Через минут десять лоснящаяся лента транспортера дернулась под рекламным щитом "Техасско-Казахстанского банка" и, едва выдвинулась моя сумка, остановилась. Подбирать её ринулись трое носильщиков. Пришлось окликать, чтобы не беспокоились.
Полицейский в фуражке с огромной тульей удерживал полуоткрытую фанерную дверь, на которую напирали закопченного обличья люди, предлагавшие криками через голову блюстителя порядка дешево отвезти в город.
Зал прилета выглядел как временное строение, которое почти шаталось под осадой диких таксистов, и напомнил мне аэропорт в Дакке, столице Бангладеш. Я летал из Бангкока в Дакку и оттуда ездил автобусом в портовый город Читтагонг на берегу Бенгальского залива, когда подрядился подрывником в компанию, занимавшуюся распиловкой на переплавку корпусов списанных судов. Заведенная на отмель огромная "Королева Кашмира" или "Марина Раскова" после отлива заваливалась, ссыпая палубные механизмы, на бок. Расставив заряды, в ораве других подрывников я опрометью бегал от взрывов, которые производили радиосигналом по жесткому графику. Стальные корпуса полагалось развалить на куски до прилива. Мы бежали, распугивая мелких крабиков, прыгая через коряги и камни. Если дно оказывалось вязким, бежали медленно и, случалось, взрывная волна сбивала с ног.
В Дакке, пройдя паспортный и таможенный контроль, я обычно с полчаса болтался в аэропорту, выжидая, когда забудется "богатый" рейс из Таиланда. Никакие нервы не выдерживали атаки липучих носильщиков, рикш и таксистов.
Здесь, в Алматы, я выжидал, пока рассосется толпа бушующих автоизвозчиков, из опаски не разглядеть нужного.
И отправился в туалет. Через четверть часа осада дверей должна была ослабеть.
Закрывшись в кабине, я развернул комканый авиабилет. Между словами "Жолауши билетман" и "Колжук квитанциясы", которые, видимо, следовало понимать как "пассажирский билет" и "багажная квитанция", Ефим карандашиком вписал: "Здоровенный Усман"
Я разглядел его, едва вышел из дощатой двери, которую казах-полицейский в форме советского милиционера с грохотом задвинул за моей спиной на амбарный засов.
- Спасибо, ребята, - сказал я настырным приставалам. - Меня тут встречают. Спасибо всем.
Он шел за моей спиной. На голову ниже, на два корпуса шире в плечах. И не здоровенный, скорее мощный.
- У меня "Жигули", - сказал Усман. - А у дверей шелупень роится. У них и машин-то нет. Снимут пассажира и ведут на стоянку за процент.
- Сколько до гостиницы "Алма-Ата"?
- Тысяча восемьсот тенге, - сказал он.
Я видел обменный курс в зале прилета: сто тридцать девять пятьдесят за один доллар. И имел опыт Дакки.
- Девятьсот.
Он взял из моих рук сумку.
Руль упирался ему в живот.
Темная площадь оказалась в колдобинах. Машина громыхала и звякала. В приспущенное окно втянуло запах дыма, прогорклого масла и шашлыка из несвежего мяса. Лампочки без абажуров, на одних проводах, высвечивали прилавки у кособоких киосков и отражались в раскатанном до блеска снегу с вмерзшими сигаретными пачками. Метнулась над зданием, в котором не горело ни одно окно, неоновая надпись "Гостиница".
- Усман, - сказал я.
- Да?
- Вы кто?
- Никто. А раньше был капитаном.
- Капитаном чего?
- Милиции... Э-э-э, то бишь полиции.
- Это ваша машина?
- Не будь её, не знал бы, что и делать.
- Вы казах?
- Узбек.
- И поэтому больше не полицейский?
- Ну...
Он ловко заложил крутой вираж на развилке. Дорога шла вверх, или, может быть, это только казалось из-за слабых фар и редких фонарей.
На Алексеевских курсах прививали привычку доскональной подготовки к операции. И в Москве я кое-что почитал про реформы в здешних силовых структурах. В полиции оставляли казахов. Формально, национальность не имела значения. Следовало пройти только языковый экзамен. Не думаю, что Усману это бы удалось, даже если бы он сдавал русский или узбекский. Национальность, когда степь обрела независимость, стала суверенной привилегией собирать мзду. Или здесь это называется ясак?
Усман, заехав на тротуар, остановил машину в метре от входа в гостиницу.
В полуосвещенном вестибюле, похожем просторами на вокзал, дежурная едва виднелась из-за высокого прилавка. Я попросил у неё тысячу тенге в счет предстоящего расчета и вышел к Усману, которого охранник удержал у входа.
- Вы ничего не хотите спросить? - сказал узбек, запихивая банкноты в карман.
- А что я должен спросить?
- Где меня найти.
- Зачем?
Теперь, на свету, я постарался разглядеть его получше.
- Здесь на бумажке мой домашний телефон.
Номер он распечатал на древнем игольчатом принтере с изношенной лентой.
- Спасибо, - сказал я. - Понадобишься, позвоню...
- Вы действительно ничего не хотите спросить? - повторил он вопрос.
- Скажи, если хочешь что-то сказать...
- На бумажке сказано.
Я перевернул клочок. Тем же принтером: "23 января, воскресенье, после 20.00, ресторан "Стейк-хауз". Местная, выступает соло".
Вот оно что! Узбек, видимо, использовался конторой Шлайна или непосредственно только Шлайном в качестве нелегального агента поддержки. Прижившиеся и примелькавшиеся, а потому незаметные в районе предполагаемых действий помощники такого рода готовят логова, средства транспорта и связи, если нужно, подставных родственников, обычно жену. Одним словом, оперативную инфраструктуру для реального нелегала. Теперь, когда я приехал, ни о чем не спросил и затем удивился, что он дает мне свой телефон, узбек испугался. Испугался, что отношения с ним прерывают, вступает в действие новый вариант поддержки, может, я и есть этот вариант, а его выбрасывают и заработку конец.
На самом-то деле я просто выжидал, когда связник объявится сам по себе. Рутинное правило. Ждущему или местному виднее, где, когда и в какой форме сподручнее произвести "контакт". Усмана отчего-то лихрадило, он, что называется, заскакивал вперед расписания.
Азиатские люди невозмутимы только внешне, психологически они ломки. Наверное, Усмана порядком вымотали. Шлайн и его коллеги - изощренные эксплуататоры. Узбек, скажем так, перегрелся. Его беспощадно заездили. А кормят, говоря иносказательно, плохо, в основном обещаниями, в которые он все ещё верит. Боб де-Шпиганович, бессмертный гуру, утверждал, что человек - добыча собственных заблуждений, то есть вечно протухающих надежд, которые только ему самому и кажутся свежими.
И, как говорит Ефим Шлайн, бессмертный босс, в этой связи проклевывалась интересная возможность...
Русский охранник между двойных стеклянных дверей дергал себя за мочку уха, чтобы не задремать.
- Сядь в машину, отъезжай на бульвар и жди, - сказал я Усману. Устроюсь и минут через пятнадцать договорим.
В номере на пятом этаже я сполоснул лицо ледяной водой и спустил усмановское послание вместе с клочками авиабилета в унитаз. Выключил свет, раздвинул шторы, за которыми оказалась стеклянная стена от потолка до пола с выходом на узкий балкон.
Далеко внизу Усман, оставив распахнутой дверцу "Жигулей", справлял малую нужду под деревом. На другой стороне бульвара поднимался уставленный строительными лесами четырехколонный храм эпохи централизма, упиравшийся покатой крышей в ночную темноту, границы которой определяли прожекторы подсветки. Оперный театр, за которым в сотне-другой метров находился дом, откуда могла, если понадобится, придти надежная поддержка. Не чета Усману.
Воплощенная доброта и надежность, я сел к нему в машину и увещевательно спросил:
- Ну, чего ты волнуешься, Усман?
- Кинут.
- Кто тебя кинет, а?
- Вы и кинете.
- Зови меня Ефимом.
- Ефим Павлович кинет, - вырвалось у него.
Я достал из кармана свернутые трубкой, напоминающие на ощупь германские марки казахстанские банкноты и положил ему на колени.
- Здесь десять тысяч тенге. От меня лично. Ты, я хочу сказать... такие люди, как ты, Усман, работу не теряют. Это работа может потерять их. Но такое тоже редко случается, если случается... Верно?
Лесть и лицемерное сочувствие человеку, мучимому страхом потерять работу, с намеком на его профессиональную значимость и перспективу остаться востребованным - опасная смесь. Отравит и проницательного.
Усман молчал и денег не брал. Но и не возвращал.
- На чем тебя взяли? - вальяжно, по-вертухайски спросил я.
- А то не знаете?
- Плели кое-что. Я от тебя услышать хочу. Врать ведь не станешь. Павлович считает, что ты такой...
- Он так считает?
- Ну да... Мало ли что бывает, если не по работе, - осторожно рискнул я.