Но все-таки не испортила она его. Он не стал кромешным бабником, не стал и пьяницей, хотя выпить никогда не отказывался, жил вообще легко, весело, все делая в удовольствие. Мы не любим чужой легкой и веселой жизни, но улыбка Петруши побеждала всех, его любили и на своей улице, и на чужих, его любили и старухи, и девушки, и женщины. И даже обиженные им мужья неверных жен, подлавливая его темной ночью с друзьями, наваливаясь скопом, били, однако, так, словно не хотели повредить ему ни синих глаз, ни белых ровных красивых зубов, не причинить, то есть, никакого уродства лицу, — а их жены потом, улучив минутку, целовали синяки на возлюбленном теле, страдая сладкой болью за него.
   А потом у него вдруг возникла любовь к Кате Завалуевой, к тетке по отцу, хоть она и младше.
   Он прямо сказал ей об этом.
   — С ума сошел, — сказала Катя, заочная студентка Института культуры и отличница Полынского музыкального училища имени Надежды Константиновны Крупской, занимающая активную гражданскую позицию в соответствии со временем (это был 83-й год).
   — Почему нельзя? — спросил Петр.
   — Мы тетка и племянник с тобой, — объяснила Катя.
   — Я ж не замуж тебя зову.
   — А что тогда?
   — Да ничего. Люблю, сказано же, — сказал Петруша, склонив русую кудрявую голову.
   Катя поразмыслила — и назначила ему встречу в его доме, когда мать Петруши была на работе.
   Потом она вышла, как уже было сказано, замуж, родила девочек-близняшек, стала директором музыкальной школы, а с Петрушей встречаться продолжала, о чем не знала ни одна живая душа.
   — Если узнают, — говорила Катя, — убью и тебя, и себя.
   Петруша улыбался, но верил.
   Что еще о нем сказать?
   Пожалуй, ведь больше и нечего.
   Работал он все в тех же вагоноремонтных мастерских, никогда не уставая и никогда не интересуясь работой больше положенного.
   Гулял с девушками и женщинами помимо Кати, не собираясь ни на ком жениться, и они это понимали, и хоть горевали при расставании с ним, но не до смерти.
   Выпивал — довольно часто и даже помногу, но никогда утром у него не болела голова.
   Любил также рыбалку, любил собирать в одиночестве грибы. Наберет ведро, а домой нести лень, да и не ел он грибов ни в жареном, ни в вареном виде, вот и разбросает по лесу, нанижет на сучки — мелким зверям на съеденье.
   Любил также в погожие дни просто валяться на берегу мелководной речки Мочи (ударение на первом слоге), глядя в небо с облаками или без облаков.
   Из книг предпочитал исторические, а также серию «Жизнь замечательных людей». Художественных книг почти не читал, не понимая, зачем придумывать, если жизнь и так богата интересными событиями. Например: в окрестностях Полынска в конце восьмидесятых появился уродливый зверь. Какой-то волкозаяц. То есть туловище меньше волка, но больше зайца, задние ноги длинные, уши — заячьи, пасть — волчья. Петр мечтал поймать его, интересуясь, какой же у него характер при таком соединении — волчий или заячий? И что он ест? А что будет, если попробовать произвести от него потомство? Но волкозаяц ни разу не попался Петру на глаза, и это даже странно, потому что не было в Полынске человека, который не видел бы волкозайца, за диспетчером Калгановым он даже гнался, а от стрелочника Тонкина, наоборот, удирал, а грузчик Високосное даже сфотографировал его фотоаппаратом «Смена-3», но когда проявлял пленку в чулане, дверь резко открыла жена, думая, что он забрался туда жрать домашнюю самогонку, — и засветила все на свете.
   Петр тоже купил фотоаппарат, чтобы фотографировать, но забросил это увлечение, не сумев сделать ни одного приличного снимка.
   Он понимал вообще, что каждому человеку свойственно какое-нибудь увлечение, и пытался себе что-нибудь придумать, но тут же возникал вопрос: а зачем, если ему и так жить хорошо? И он сделал вывод, что собственно жизнь и есть его увлечение — и нечего мудрить.
   Таким Петрушу Салабонова и увидел Иван Захарович Нихилов в один из летних дней тысяча девятьсот девяностого года, когда Петру было, легко сосчитать, под тридцать лет.

3

   Конечно, он видел его и до этого, и даже часто: ведь жили по соседству. Но тут он не просто увидел, а одновременно услышал разговор двух старух. Они сказали: вот идет Петр, у которого мать девственница.
   — Как это? — спросил их Иван Захарович.
   Старухи удивились, потому что Иван Захарович редко вступал в человеческий разговор, но ответили: как ты не знаешь того, что знают все? Максим, покойник, не трогал жену свою Марию, а она понесла и родила. Другие же никто не трогал ее.
   Иван Захарович!..
   Иван Захарович быстрыми шагами пошел домой, открыл тетрадь (это был уже том 3-й) и записал: «Сегодня открылось и стало ясно. Великое. Наконец. Все понятно. Все ясно. Теперь понятно. Теперь знаю о себе и о нем».
   И вдруг словно ударило его.
   Он открыл первую тетрадь, стал читать и ужаснулся: дикий бред каракулями был записан на бумаге. То же — и во второй тетради. То же — и в третьей — до самой сегодняшней записи. Он вырвал листок с нею, а тетради мелко изорвал и сжег.
   Он в один миг словно прозрел и понял, что был — сумасшедшим.
   Он излечился.
   Он в ужасе спрашивал себя, как же он жил всю свою довольно долгую жизнь во мраке ума, не понимая своего сумасшествия?
   Теперь не то. Теперь ясен ум, ясна цель. Он должен исполнить предназначенное.
   И он пошел к Петру Салабонову, и меж ними был разговор, который Иван Захарович потом записал. Записывая два дня, он записал вот что.
   «Я вошел, сказав: Ты — Иисус Христос.
   Он сказал: Нет, я Петр Максимович Салабонов, человек личный.
   Я сказал: Я, как по Библии, по Новому Завету, Иоанн Креститель, сын Захарии, Иван Захарович со случайной фамилией Нихилов, и должен крестить Тебя, хотя сам не крещен. Твое имя тоже случайно, на самом деле Ты, как обещано, воскрес вторично ради Судного Дня, Ты — Иисус Христос.
   Он сказал: Не верю.
   Я сказал: Твоя мать — Дева Мария, родила Тебя, оставшись непорочной.
   Он сказал: Женщины говорят неподобное, это не так.
   Я спросил: Как же? Он не ответил.
   Он спросил: Как я могу быть Иисус Христос, если я не чувствую, что Иисус Христос?
   Я сказал: Теперь почувствуешь, пришло Твое время.
   Он сказал: Нет, я Петр Салабонов.
   Я сказал: Мнимое имя дают люди, настоящее — Бог. Настоящее Твое имя — Иисус. Мне он дал имя как пророку Иоанну, чтобы дать Тебе понять. Матери Твоей дал имя, чтобы оно подтвердило. И если Отец Твой не был Иосиф и плотник, то не все ли равно, какое имя у человека, который не был Тебе отцом?
   Сравни дальше, сказал я, сколько знаков и намеков дает Господь: у Тебя, как и Иисуса, есть братья по дяде, брату отца, ты проживаешь до тридцати лет в безбрачии.
   Тут Он хотел возразить, но промолчал.
   Я сказал: Как и предречено, Антихрист явился вместе с Тобой под личиной человека и даже с таким же именем. Это дядя Твой по Твоему деду Петр Завалуев; власть имущий. Он Антихрист под ликом правителя, он Ирод. Боюсь, не будет ли опять избиения младенцев.
   Он сказал: Ничего не знаю про это.
   Я сказал: Все в Евангелии.
   Он сказал: Я не читал Евангелия.
   Я сказал: Прочтешь.
   Он сказал: Я и так знаю.
   Я спросил: Что ты знаешь?
   Он сказал: Иисус творил чудеса. Я не творю чудес.
   Я сказал: Пришло Твое время, будешь.
   Он засмеялся в предвкушении. Я ушел, боясь утомить Его. Завтра быть у Него».
   О разговоре с сумасшедшим стариком Петруша рассказал Кате, лаская ее, милую.
   — Ты смотри, — приподнялась она на локте. — Ты шугни его, дурака, и никому не говори про это.
   — Чего испугалась-то? — удивился Петруша.
   — А того. Во-первых, это богохульство. Боязно, ну его к черту! А во-вторых, еще неизвестно, куда все повернет. Еще запросто обратно поедем. Вызовут тебя в КГБ: Христос, значит? И припаяют тебе срок.
   — Не пойму, — озадачился Петр. — Ты как коммунистка это говоришь или как верующая говоришь?
   — Как верующая коммунистка говорю, — ответила Катя. А подумав, добавила: — Как реалист жизни!
   (Еще раз придется напомнить: 90-й год на дворе был.)
   Иван Захарович принес Петру Библию, велев начать чтение с Нового Завета.
   Петр увлекся: все-таки историческое чтение.
   И вот в доме на окраине велся такой спор.
   — Как же я могу быть Иисусом Христом, — говорил Петр, — когда я родился пусть неизвестно от какого мужика, это мамино дело, но как человек родился! — а Христос один раз — и навсегда, и ему теперь надо только явиться в готовом виде! К употреблению! — засмеялся Петр.
   — Чего?
   — В виде, готовом к употреблению! — с удовольствием повторил Петр, забавляясь остроумием слов.
   — Да так же твою так! — хлопнул себя по коленкам Иван Захарович. — Как ты не поймешь, дурило?! Ты, может, и не родился вовсе, а было вроде того, ну, как бы изображено, что ты родился — чтобы дать знать! Чтобы люди поняли! Они ведь дуболомы, так их так, если им намека не дать, они же не сообразят же!
   — Так можно было больше намекнуть! Пусть бы опять рождался в Израиле, в самом Вифлееме, если он есть.
   — Есть.
   — Ну вот! Пусть бы он там и рождался, пару чудес совершил — и всем все ясно.
   — Не так просто! — ответил Нихилов. — За что людям такой подарок? Нет, пусть головы поломают, слишком много нагадили, пусть посоображают! Сообразят — спасутся, не сообразят — всем амбец! Понял? Понял или нет, какая миссия на тебе? И зачем тебе Вифлеем, если ты сам в Полынске живешь?
   — А что Полынск?
   — А то! «Звезда Полынь» в Откровении Иоанна — к просту так сказано? Это тебе — не знамение? А тот же Чернобыль, который, если перевести, означает Полынск — не знамение тебе? А землетрясения — не знамения тебе? СПИД — не знамение тебе?
   И долго, долго еще перечислял Иван Захарович страшные события нашего века, нашего ближайшего прошлого, настоящего и даже, чудодейственным наитием угадав, сказал про то, что случилось позже.
   — Волкозаяц-то недаром в наших лесах появился, — добавил он в заключение. — В наших лесах, а не в каких других.
   Возможно, это был для Петра самый значительный факт; к СПИДу же, к землетрясениям и к Чернобыльской катастрофе он чувствовал равнодушие. А волкозаяц — да, волкозаяц его интересовал.
   — Вот я его поймаю, — пообещал он, наливая Ивану Захаровичу стаканчик.
   Иван Захарович стаканчик выпил: с тех пор как он почувствовал себя опять нормальным, ему не хотелось чураться обычных человеческих привычек. Вот только не закурил — потому что не успел научиться курить в тот год, когда сошел с ума. Не курил и Петр, бессознательно уважая свой организм. Выпив, Иван Захарович сказал:
   — Трус ты. Ссыкло, по-нашему, по-простому говоря.
   — Кого я боялся? — снисходительно спросил Петр.
   — Сам себя боисься! — повысил голос Иван Захарович. — Юдоли страшисься своей! — говорил он все громче с полынским выговором. — Опасаисься насмешек и гонений, кои выпали на твою долю две тыщи лет назад, когда Его в своем отечестве не признавали, так их так! Тебе-то, чай, тоже не сразу в ножки кланяться будут!
   — Да с чего?! — рассердился Петр. — Читай вон, читай! — тыкал он в книгу. — Иисус одним касанием лечил!
   — А ты?
   — Что я?
   — Ты не пробовал?
   — Дурак я, что ли? Я же не этот, как их... Не экстрасенс я. И он все больше прокаженных лечил, а у нас их вроде нет.
   — Прокаженных нет, точно. А вот Зоя-то, вдова-то деда твоего, мать тетки твоей и Петра-Антихриста, Зоя-то Завалуева, у нее болезнь на коже, сколько лет страдает. Пойдем к ней!
   — Зачем? — даже испугался Петр.
   — Пойдем, говорю!

4

   Зоя Завалуева, дети которой, Петр и Екатерина, жили в центре Полынска в отдельных благоустроенных квартирах, сама осталась в доме покойного мужа, храня о нем память.
   По возрасту она годилась Петруше Салабонову в матери, но, как жена деда, оказывалась вроде и бабушкой. Впрочем, с детства, когда Петруша частенько бывал в этом доме, играя с одногодкой и тезкой Петром, он называл ее «мама Зоя» — и так осталось.
   Она действительно страдала вот уж двадцать лет псориазом. Болезнь, по счастью, не распространялась дальше рук, но досаждала некрасотой, а главное — мучительно чесались руки, так бы и разодрала их ногтями, а нельзя. Издавна ее лечила бабка Ибунова, или, как ее все ласково называли, бабушка Ибунюшка. Она пользовала словесными заговорами, травными настоями, еще колола шильцем в известных ей местах. Таким образом она предвосхитила и психотерапевтов, и гомеопатов, и иглоукалывателей, расплодившихся в последнее время, поэтому они не смогли составить ей конкуренции. В областном Сарайске экстрасенсы собирали битком набитые дворцы спорта и культуры, к иглоукалывателям записывались на год вперед, травы покупали на вес золота, Полынск же эта лихорадка миновала, Полынск имел бабушку Ибунюшку, к которой, правда, обращались не так уж часто, в обычных случаях обходясь поликлиникой. Если что-то настоящее: тяжелая сердечная болезнь, запой, диабет — вот тогда к бабушке Ибунюшке, как к последнему средству. Она была бы еще популярней и авторитетней, догадайся брать за лечение много денег, но Ибунюшка, раз и навсегда установив цены: полтинник за пучок травы, рубль за заговор и рубль же за обкалывание шильцем, не обращала внимания ни на какие инфляции. Уже даже и совестно было людям давать ей рубль, ставший фактически копейкой, они пытались — ну хоть три, пять, — бабушка Ибунюшка молча поджимала губы, поворачивала голову чуть вбок и ждала своего законного рубля.
   Она умела снимать на время чесотку у Зои Завалуевой, но совсем вылечить не могла, честно сказав, что тут всю кровь надо менять, да и то вряд ли поможет. Лет десять назад, устав от болезни, Зоя поехала в областной Саранск и легла в больницу. И натерпелась же она там стыда! Больница ведь называлась: кожно-венерический диспансер. Венерическое отделение находилось в другом крыле двухэтажного здания; кожники и венерики имели возможность общаться, но не общались: венерики брезговали кожниками, боялись подцепить от них заразу. Эй, вы! — кричали издали сифилитики. — Нам-то что! Нас пенициллином прокачают — и до свиданьица, а вы всю жизнь чесаться будете, сволочи!
   По ночам, когда на два этажа оставались дежурный врач и пара робких юных медсестер, запирающихся в ординаторской, начиналось: тени с первого этажа — на второй, мужской. В процедурных и подсобных помещениях, к которым больные давно подобрали ключи и отмычки, в туалетах и умывальных комнатах, а то и в палатах — не обязательно при этом выгоняя из них желающих мирно спать, воцарялась общая любовь с негласным эпиграфом: болезнь к болезни не прилипает.
   Администрация диспансера об этих ночных праздниках знала, но знала и то, что предпринимаемые раньше попытки пресечь безобразия успеха не имели: традиции венерического отделения крепки и нерушимы, сама атмосфера, когда все как бы повязаны одним пороком, когда нечего друг друга стесняться, когда в ночи и днем слышны веселые рассказы о приключениях, приведших людей в это заведение, требовала исхода, разрядки. Условие было одно: к дежурному врачу и медсестрам ночью не стучаться, намеков через дверь не делать, спирта не просить, — и это условие выполнялось безукоризненно.
   Зоя Завалуева желала скорей выписаться. Тем более что процедуры ей не помогали. Боль снимали, да, но это и бабушка Ибунюшка умеет. И вот ей предложили (прозорлива оказалась Ибунюшка!) перелить кровь. Зоя отказалась. Кто знает, что за кровь, чья кровь? От одной болезни отцепишься, другую подхватишь, рассуждала она, имея в виду сифилисное отделение. Кровь будет проверенная, чистая, обещали врачи. Нет! — как отрезала.
   И вернулась невылеченной. Так и жила.
   Привыкла в общем-то.
   Думала лишь об одном: что делать, когда бабушка Ибунюшка умрет?
   И вот к ней зашли, слегка навеселе, Петруша и Иван Захарович, гость в этом доме невиданный.
   — Тебе чего тут, псих? — спросила хозяйка.
   — Он теперь, мам Зой, не псих. Он выздоровел, — сказал Петруша.
   — Совершенно верно, — сказал Иван Захарович, глаза которого, как у всякого русского умеренно выпившего человека, стали умней, чем у него самого же, но трезвого. И добавил: — Твой родственник, Зоя Васильевна, меня вылечил.
   Петруша хотел что-то возразить, но Иван Захарович, торопя события, настойчиво продолжал:
   — Необычные способности у Петра обнаружились, не то что у бабки какой-нибудь. Над головой руками поводил — и открылись мои безумные глаза. Я прозрел.
   — Прям как в телевизоре, — сказала Зоя.
   — Не веришь?! — с каким-то даже торжеством спросил Иван Захарович. — А ты попробуй! Ты попробуй!
   — Да ну вас! — сказала Зоя. — Я вам лучше ради выходного чекушечку поставлю.
   — Чекушечка не помешает, — согласился Иван Захарович, — но дело — вперед. Ну-ка, засучай рукава, Зоя Васильевна, тут все свои!
   Стесняясь и посмеиваясь, Зоя все ж показала свои красные наросты.
   — Приступай! — велел Петру Иван Захарович.
   Петруша был в благодушном настроении и начал дурачиться: вознес руки, будто хотел вороном напасть на маму Зою, покружил вокруг нее, стал водить своими руками над ее руками, чего-то там себе под нос завывая.
   — Сосредоточься! — приказал ему Иван Захарович.
   — Да ерунда все это! — сказала Зоя. И вдруг застыла, прислушиваясь к себе.
   — Что чувствуем? А? — требовал Иван Захарович голосом, не сомневающимся в результате.
   — С утра так чесалося, аж жгло! — удивленно произнесла мама Зоя. — А теперь гляди-ка: отходит!
   — Правда, что ль? — растерянно спросил Петруша.
   — Ты работай, работай! — понукал его Иван Захарович.
   Петруша сделал серьезный вид, нахмурил брови, шевелил губами, на этот раз без дураков, хотя, честно сказать, в этот-то момент его физиономия и стала дурацкой.
   — Нет! — заявила мама Зоя, распробовав ощущения внутри себя. — Нет, все-таки чешется!
   — Пройдет! — сказал Иван Захарович. — С первого раза ничего не бывает. Вот выпьем — и повторим сеанс.
   Выпили.
   Но от повторения сеанса мама Зоя отказалась, со смехом выпроводила непрошеных целителей.
   — Это ничего, — говорил Иван Захарович Петруше через несколько дней вечером. — Вполне может статься, что ты и не способен творить чудеса. Бог, наверно, так рассердился на людей, что решил свои намеки очень тонкими сделать. Явился Христос — но без чудес, с виду совсем обычный. Вот если такого примете, такому поверите, тогда спасетесь. Шанс, надо сказать, весьма проблематичный. Но другого человечество просто и не заслуживает!
   (Речь Ивана Захаровича, не трудно заметить, часто бывала строго правильной и научной: результат внимательного слушания радио и чтения газеты «Гудок», в которой, если взять ее на протяжении десятилетий из номера в номер, накопилось немало человеческой мудрости помимо той политики, которой эта мудрость заслонялась, но Иван Захарович умел видеть — сквозь.)
   — Маловато намеков получается! — сказал Петруша. — Думаешь, я один родился у матери, которую отец не трогал? У меня одного в соседях какой-нибудь Иоанн есть? Маловато!
   — А родился ты в декабре, как Иисус?
   — Маловато!
   — А Полынск?
   — Маловато!
   — А волкозаяц!
   — Маловато!
   — А мать — Мария?
   — Маловато!
   — Тьфу, так твою так, прости, Господи! Чего тебе еще?
   — А волхвы? — спросил Петруша, тыча пальцем в Новый Завет, который он, имея от природы превосходную память, знал уже почти наизусть. — Что-то ни золота, ни ладана, ни этой самой... — Петруша заглянул в текст, — ни смирны какой-то — никто нам не приносил. И ни в какой Египет мать моя бежать не собиралась. И никаких младенцев не избивали!
   — Это как же не избивали? — опроверг Иван Захарович. И напомнил.
   В тысяча девятьсот шестьдесят втором году из школы-интерната стали пропадать дети. Девочки от восьми до двенадцати лет.
   Грешили на цыган, часто кочевавших через Полынск, — когда еще на лошадях, в кибитках, это уж потом только в поездах, современно. Ловили цыган, били их до увечий и до смерти, требовали признаться, указывая на их детей, среди которых несколько было подозрительно светловолосых. Цыгане отпирались.
   Особенно активно проявлял себя в поисках директор школы-интерната Юдин. Он клялся, что лично расправится с преступниками, когда найдет их.
   Интернат был возле Лысой горы.
   Лысая гора местами песчанна, местами камениста. В песчаных местах брали песок для строительных работ, подрывая гору снизу — где подъехать можно, выемки часто осыпались, и в них погибли уже две неосторожные козы и пятеро человек, не вместе, а последовательно, причем один вместе с лошадью и телегой. А в каменистых местах — расщелины и даже пещеры. Две пещерки сухие, неглубокие, а в третью вход узкий, едва человеку протиснуться; впрочем, туда никто, даже шалые пацаны, в последние годы не рисковал забираться — из пещеры слышался постоянный жуткий свист непонятного происхождения. Посвист какой-то заунывный. То тише, то громче, то сиплый, то веселый, высокий, озорной. Так бы никто и не узнал, что там, в этой пещере, если бы не забрел туда, хоронясь от дождя, тендеровщик Буксатов с ружьем и собакой Жулькой. Жулька, не обратив внимания на свист, принюхалась — и бросилась внутрь. Буксатов знал ее привычки: небось падаль унюхала, вываляется теперь в ней и будет вонять целую неделю гнусным запахом животной мертвечины. Он, сердясь, полез за собакой, потому что на зов его она не выбежала.
   Мертвечина оказалась не животной. Пять детских трупиков лежали там, накрытые мешковиной, пять девочек, а одна, пропавшая совсем недавно, была еще цела, на шее у нее был галстук, знакомый всем, кто слушал в клубе железнодорожников выступления директора интерната Юдина, посвященные официальным датам, поскольку он, кроме своей образованности, имел мандат депутата горсовета. Видно было, что директор не просто душил ее, а многое делал до этого. Стала ясна и причина свиста: горлышки бутылок лежали на камне у входа и звучали на разные лады от залетающих ветерков.
   Буксатов не имел детей. Но он всегда их хотел и умилялся издали.
   Он пошел к интернату, вошел в интернат и спросил, где директор.
   В кабинете у себя.
   Он вошел в кабинет и, не имея сил долго рассматривать сидящего за столом директора, поднял ружье и выстрелил в него поочередно из двух стволов...
   Вот что рассказал Иван Захарович, а Петруша слушал этот рассказ хоть и не впервые, но с новым интересом.
   Выслушав и обдумав, сказал:
   — Ну и к чему ты это?
   — А к тому! Директора того я толкую теперь как предтечу Антихриста, Ирода первого, он ведь не просто детей избивал, он искал Христа, чтобы убить, а ты ведь в это время сам в интернате был!
   Действительно, в ту пору мать Петруши прирабатывала уборщицей в интернате, выплачивая долг пропойцы-мужа (его проезжие жулики обыграли в карты, уехали, оставили адрес для присылки денег; если же не пришлешь, грозились, через полгода вернемся и убьем), и иногда брала маленького Петрушу с собой.
   — Но это же девочки были! — воскликнул Петр. — Зачем ему было среди девочек-то Христа искать?
   — А сам-то ты не был на девчонку похож? — тыкал Иван Захарович в стену, где развешаны были в рамках семейные фотографии и на одной из них — Петруша в трех— или четырехлетнем возрасте, кудрявый, в самом деле похожий на девочку.
   Петруша опять призадумался.
   Какая-то логика в словах Ивана Захаровича была. И все-таки.
   — Не может этого быть! — сказал Петруша.
   Иван Захарович понял, что он имеет в виду.
   Помолчал.
   Потом встал, подошел к Петруше, сидящему на диване, взял у него из рук книгу, отложил левой рукой, а правой что было силы ударил Петрушу по щеке — да так и застыл, внимательно глядя в Петрушины глаза. Глаза наливались влагой обиды и недоумения.
   — Ты чего? — спросил Петруша.
   — Ударил тебя, — сказал Иван Захарович.
   — Зачем? — спросил Петруша, хотя и сам уже догадывался.
   — А затем, чтобы посмотреть, ударишь ты меня в ответ или не ударишь.
   — Проверяешь, значит? То есть если я Христос, то не ударю?
   — Именно.
   — А я ведь — ударю! — поднялся Петруша. — Я тебя так ударю, что ты у меня...
   — Поздно! — ничуть не оробел Иван Захарович. — Ты теперь ударишь разумом, а не душой. Душой ты — не ударил.
   — Если я тебя не стукну, — сказал Петруша, — то вовсе не из-за этого. Стариков не бью, вот из-за чего. А ненормальных — тем более. Но вторую щеку тоже не подставлю, не дождешься.
   — Так ты уже подставил, Петруша, — ласково сказал Иван Захарович. — Не ударил меня, значит — подставил.
   — Чего? — вылупил глаза Петр — и тут же бултыхнулись его синие глаза вправо-влево вместе с лицом: Иван Захарович урезал его и по другой щеке.
   Входя в дом, мама Зоя, Зоя Завалуева, услышала какие-то странные звуки и вдруг, испуганно вскрикнув, отскочила: с треском распахнулась дверь и вылетел спиною вперед сумасшедший Нихилов. Встал на карачки, поднялся, утирая со рта кровь.
   Поднялся,
   Отряхнулся.
   — Вы чего это? — спросила мама Зоя. — Перепились?
   — Так. Играем.
   — А-а...
   У мамы Зои не было желания вникать, свое переполняло, пугало и радовало ее. Она вошла в дом и сказала:
   — Петь, а Петь?
   — Ну? — неприветливо спросил раздраженный Петруша.
   — Петь, а руки-то у меня... — Мама Зоя поспешно закатала рукава и показала Петру чистые руки. — Как у молоденькой! Ну, ты дал! Ты и в самом деле, что ль, как эти? Экстрасенц? А? Спасибо тебе, Петя! Прям не верится! Спать даже не могу, не привыкла спать, когда не чешется! — разглядывала мама Зоя свои руки.