Спи, тихо приказал ей Петр, оделся и пошел к реке.
Вокруг — никого.
Яснолуние.
Морозные звезды искрятся.
Жутко стало Петру — словно из укрытия он вышел беззащитным под очи того, кто видит все. Крамольным показалось задуманное.
Но я ведь как раз для того, чтобы доказать, что я не тот, мысленно оправдался он.
Он спустился к воле. Именно к воде, а не ко льду, хотя на дворе был декабрь (ведь довольно много времени прошло с тех пор, как он покинул Полынск). К воде — потому что здесь в реку впадала канализация, горячая вода исходила паром и пробивала себе дорогу во льду, образуя широкую и протяженную полынью.
Петр осторожно подошел к краю льда.
Подумал.
Разделся догола — чтобы, вынырнув, согреться сухой одеждой.
Решительно прыгнул в воду и чуть не закричал от ужаса: ноги его стояли на воде.
Он сделал шаг, другой — и понял.
Под ногами был бетонный причал, обычный причал, выступающий от берега на несколько метров и оказавшийся вровень со льдом, с водой. Вот по этому бетону он и идет, а сейчас — ухнет в воду.
И он ухнул, ахнул, ушел с головой, вынырнул, засмеялся от радости и быстренько полез вылезать, одеваться.
Побежал домой.
Люсьен встретила его в двери со свечой в руке. Она теперь не пользовалась дома электрическим освещением, считая его почему-то бесовским. Не включала телевизор. Лишь холодильнику позволяла работать от электричества: надо же кормить Петра свежими продуктами.
— Ты чего? — спросил Петр.
— Я видела.
— Что ты видела? Что я купался?
— Нет, купался ты потом. Когда понял, что я тебя вижу. Ведь ты понял? А до этого ты шел.
— Ничего я не шел!
— Ладно. Не хочешь говорить об этом — не говори, Господи!
— Не зови меня так! И Иисусом не зови! Чтобы не слышал больше, ясно? Я Петр Иванов! Поняла меня? Чтобы ни слова больше про это! Поняла?
— Поняла, Господи.
— Опять? В лобешник получить хочешь?
— Прости. Поняла, Петр.
— Вот и хорошо. Дай-ка водочки, застыл я.
— А тебе можно?
— Да почему нельзя-то? Почему?
— Я думала...
— Индюк тоже думал!
Она налила ему крохотную рюмочку. Петр рассердился, схватил бутылку и выпил ее всю из горлышка.
— Ясно? — спросил он.
— Ясно, — ответила Люсьен, понимая, что Иисус, как истинный Христос, не желает, чтобы вокруг его святости поднимали ажиотаж.
Он прав, подумала Люсьен.
Буду собакой ходить за ним, подумала она еще. А когда — через три года — его распнут, уйду в монастырь. Навсегда...
13
14
Вокруг — никого.
Яснолуние.
Морозные звезды искрятся.
Жутко стало Петру — словно из укрытия он вышел беззащитным под очи того, кто видит все. Крамольным показалось задуманное.
Но я ведь как раз для того, чтобы доказать, что я не тот, мысленно оправдался он.
Он спустился к воле. Именно к воде, а не ко льду, хотя на дворе был декабрь (ведь довольно много времени прошло с тех пор, как он покинул Полынск). К воде — потому что здесь в реку впадала канализация, горячая вода исходила паром и пробивала себе дорогу во льду, образуя широкую и протяженную полынью.
Петр осторожно подошел к краю льда.
Подумал.
Разделся догола — чтобы, вынырнув, согреться сухой одеждой.
Решительно прыгнул в воду и чуть не закричал от ужаса: ноги его стояли на воде.
Он сделал шаг, другой — и понял.
Под ногами был бетонный причал, обычный причал, выступающий от берега на несколько метров и оказавшийся вровень со льдом, с водой. Вот по этому бетону он и идет, а сейчас — ухнет в воду.
И он ухнул, ахнул, ушел с головой, вынырнул, засмеялся от радости и быстренько полез вылезать, одеваться.
Побежал домой.
Люсьен встретила его в двери со свечой в руке. Она теперь не пользовалась дома электрическим освещением, считая его почему-то бесовским. Не включала телевизор. Лишь холодильнику позволяла работать от электричества: надо же кормить Петра свежими продуктами.
— Ты чего? — спросил Петр.
— Я видела.
— Что ты видела? Что я купался?
— Нет, купался ты потом. Когда понял, что я тебя вижу. Ведь ты понял? А до этого ты шел.
— Ничего я не шел!
— Ладно. Не хочешь говорить об этом — не говори, Господи!
— Не зови меня так! И Иисусом не зови! Чтобы не слышал больше, ясно? Я Петр Иванов! Поняла меня? Чтобы ни слова больше про это! Поняла?
— Поняла, Господи.
— Опять? В лобешник получить хочешь?
— Прости. Поняла, Петр.
— Вот и хорошо. Дай-ка водочки, застыл я.
— А тебе можно?
— Да почему нельзя-то? Почему?
— Я думала...
— Индюк тоже думал!
Она налила ему крохотную рюмочку. Петр рассердился, схватил бутылку и выпил ее всю из горлышка.
— Ясно? — спросил он.
— Ясно, — ответила Люсьен, понимая, что Иисус, как истинный Христос, не желает, чтобы вокруг его святости поднимали ажиотаж.
Он прав, подумала Люсьен.
Буду собакой ходить за ним, подумала она еще. А когда — через три года — его распнут, уйду в монастырь. Навсегда...
13
Вадим Никодимов объявил, что им предстоит турне по четырем крупнейшим городам Поволжья, пяти — Сибири, пяти — Центрального района, четырем — Юга; итого, будьте любезны, восемнадцать городов, по три дня в каждом, по два выступления в день.
— Ты с ума сошел! — сказала Люсьен, которая относилась к Никодимову со все возрастающей враждебностью. — Он устал. Он не хочет. Он что, звезда эстрадная, что ли?
Никодимов, словно щелкая орехи, ловко доказал, что не ехать никак нельзя:
Во-первых, везде уже афиши висят и билеты проданы.
Во-вторых (обращаясь к Петру), человек, имеющий такие способности, просто обязан их использовать, лечить болящих и утешать скорбящих. Ну, и проповедовать, само собой.
В-третьих, надо же Петру наконец мир посмотреть и себя показать. Что он видел?
— Я видел, — сказал Петр. — Я ездил. То есть летал. Когда в десантных войсках был, нас в разные места бросали. В виде учебы.
— Это не то, — сказал Никодимов.
Неизвестно, какой из перечисленных доводов более всего подействовал на Петра. Пожалуй, все три. Никодимов не обременил его совести, не назвал его при перечислении необходимых причин Христом, мягко обозначил: лечить людей. И действительно, интересно же посмотреть другие города. И действительно, билеты проданы.
Люсьен в это время отключилась, думала о своем.
Она думала: странно, право же, Иисус Христос — и десантные войска! Как-то ей дико все это казалось. Ей хотелось об этом расспросить Петра. А также о другом, например, как все происходило тогда, две тысячи лет назад? Нет, не потому, что не доверяла изложению Евангелия, но она была убеждена, что в нем, как и в других документальных книгах — и в фильмах, — изображено одно, может, даже и близкое к правде, а в самой жизни все-таки происходило другое — так, да не так. Ей хотелось все спросить, где был и что делал Иисус эти две тысячи лет. Ей хотелось спросить о будущей судьбе людей и своей собственной.
Но после того как Петр запретил называть себя Иисусом, она не смела касаться этих тем.
Никодимов с удовольствием избавился бы от нее, у него уже был расторопный администратор на посылках, было пятеро мальчиков охраны, но он понимал, что Люсьен — нужна. Пусть лучше Петр занимается ею, не отвлекаясь на красавиц, которые могут встретиться и уманить его, сбить с пути; график работы будет напряженным, не позволяющим тратить время и силы на амуры. Пусть красавицы видят, что Петр не один, это умерит пыл поклонниц и обожательниц, а что поклонницы и обожательницы будут домогаться Петра, Никодимов знал твердо — уже здесь, в Сарайске, ему пришлось отбиваться от них, в иных случаях — грехи наши невольные — принимая удар на себя.
И вот началось это турне. Заняло оно два месяца, но рассказывать о нем особо нечего, потому что все происходило одинаково, программа выступления сложилась стандартно. Никодимов говорит краткое вступительное слово, Петр демонстрирует свои способности исцелять порознь и оптом, Никодимов уводит его, обессилевшего, сообщает публике, что половина собранных средств пойдет на восстановление церкви в данном городе (таково было условие Петра), — и добавляет еще несколько туманных слов, что-де мы не знаем еще точно, с кем имеем дело, и так далее.
Каждый раз Петр упрекал его за эти слова, и каждый раз Вадим выкатывал глаза: «А что я такого сказал, друг мой?»
Петр хотел, кроме исцелений, сделать еще что-нибудь: продемонстрировать силу гипноза, сказать людям об их будущем, он научился этому не учась, само пришло: видит человека — и знает. Но Никодимов отговаривал: рано, не время. Надо подготовить народ, все сразу он не сумеет переварить.
— Чудеса должны быть дозированы, — говорил он. — Тогда в них верят. Вот, например, НЛО, пришельцы. Умные люди, занимающиеся этим, информацию выдают по чуть-чуть, по капельке. Там светилось, там взорвалось, там на пленку сняли, но туманно. А представь: взяли пришельцы и явились сразу, всем можно смотреть, всем можно пощупать. Не поверят!
— Почему? — изумился Петр.
— Потому что перебор. Скажут: специальных людей нашли, а если они на людей похожи не будут, скажут: в специальных лабораториях вырастили, чтоб народ дурить. Тут нужна недосказанность, таинственность, полуприкрытость — как в эротике. Люсьен, ты ж модельерша, подтверди: обнаженное полностью тело не так возбуждает, как искусно полуодетое! Я знаю людей, друг мой. Ну, допустим, я выхожу и говорю: перед вами выступал Иисус Христос. Поаплодируем!
Люсьен ощерилась.
— Погоди, погоди! — выставил ладонь в ее сторону Никодимов. — Итак, я объявляю. Мне, естественно, никто не верит. Даже после всяких твоих чудес — не верят.
— А если я сделаю что-нибудь... Ну, настоящее чудо?
— А разве ты не делал еще две тысячи лет назад? Воду в Кане Галилейской в вино не превращал? Мертвых не поднимал из фоба? Бесов из людей не изгонял — в свиней вгоняя? Да мало ли! И что — все поверили тебе?
— Нет, не все, — сказал Петр, хорошо помня текст Евангелия.
— Вот то-то! Допустим, я скажу: ВОТ ЧЕЛОВЕК, И ОН — ХРИСТОС. Не поверят! И я говорю так: ВОТ ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ, ВОЗМОЖНО, ХРИСТОС, — будь спокоен, тут же многие начнут тебе поклоняться. Да и начали уже, сам видишь.
Действительно, в залах Петр все чаще замечал людей, одетых так же, как он, во все белое, с крестами на шеях; кресты большие и отличающиеся от канонических: поперечина их приподнята концами вверх, отчего крест приобретает очертания самолета, летящего вниз, внизу же наконечник, как у стрелы.
— Народная мысль быстра! — объяснял Никодимов. — Этот наконечник означает, что новоявленный Христос прикончит врага своего Антихриста. Близок Страшный Суд!
— Ты чего кривляешься? — осадила его Люсьен.
— Разве?
Никодимов подумал, что, в самом деле, нельзя так откровенно смеяться над Петрушей, одаренным идиотом. Хотя — тут же из глубины его просторного мозга донеслось эхом, словно ответ на клич, которого не было, — кто знает, может, не он идиот, а я идиот?
Но встряхивался — и продолжал вершить дела, все устраивать и организовывать. Кстати, люди в белом и с крестами и сами кресты странной формы были его выдумкой, удивительно быстро подхваченной и распространенной — уже без всяких с его стороны усилий.
— Ох, продаст он тебя! — говорила Люсьен Петру. — Как Иуда продаст. Гони ты его!
— Не могу, — сказал Петр. — Все во власти Божьей.
— Ах, ну да, конечно, — вспоминала Люсьен. — Конечно, да...
Турне подходило к завершению.
А результаты были уже налицо: расходящаяся молва, все больший ажиотаж на выступлениях (в одном из городов пришлось наряд милиции вызывать, чтобы утихомирить тех, кто не достал билета и рвался в помещение, но Петр узнал об этом, вышел и велел всех пропустить, если согласны стоять и вести себя тихо, — и все не шелохнулись, стояли три часа); начала помаленьку откликаться и местная пресса, и даже центральная. Писали осторожно — как об еще одном целителе, о непознанных силах человеческого естества и тому подобное, лишь — по странному для Петра совпадению — «Гудок» отнесся полностью иронически, делая упор не на исцеления, которые производил Петр, а на странные слова его помощника, или кто он там, на странные его намеки, поэтому статья была озаглавлена: «Очередное второе пришествие». Бойкий журналист писал в том смысле, что апокалиптическое мышление нынешних людей, кем-то явно формируемое, провоцирует их на ожидание чуда; объяви сейчас себя любой авантюрист Христом, объяви о грядущем незамедлительно конце света — и у него обязательно найдутся сторонники? последователи, клевреты и апостолы.
В Полынске многие прочли эту статью, но с исчезнувшим Петром Салабоновым не связали, фотографий же Петра не было ни в «Гудке», ни в других газетах: Никодимов запрещал снимать его.
И вот позади два месяца времени, тысячи километров расстояний, восемнадцать городов, десятки переполненных залов.
— Что теперь? — спросил Петр.
— Ага! — воскликнул Никодимов. — Во вкус вошел?
— Он не во вкус вошел, — не преминула сказать Люсьен, — ему долг велит. А был бы ты человеком, ты бы дал ему отдохнуть, он с ног валится.
Петр, правда, чувствовал себя уставшим — но одновременно и необычайно возбужденным.
— Теперь, друзья мои, в Москву! — заявил Никодимов. — Почва подготовлена, хватит по провинциям шиваться. В Москву! А там, глядишь, и выступление по телевидению, а может, и за рубеж пригласят. — Глаза Никодимова сверкнули. — Да мало ли! В Москву, в Москву, как сказано у Чехова, чего ты, Петруша, конечно, не помнишь, — фамильярничал захмелевший от удач Никодимов. — В Москву! Она слезам не верит, но чудесам верит пока! О, Москва, старая кошелка, вселенская стерва! Москва, гноище благоуханное, Москва, рубище с позументами, Москва, гордячка в муаровом платье, но с драными чулками и потасканным бельишком, Москва, богачка, считающая тайно каждый медяк, Москва, скопище снобов, дураков от рождения, дураков по призванию, дураков по службе, дураков из интереса, умных, работающих под дураков, и дураков, работающих под умных, Москва, валютчица и спекулянтка, Москва, презирающая чужаков и готовая пресмыкаться перед ними... — И долго, долго еще, никак не меньше получаса, говорил Никодимов о Москве, приголубливая ее и так, и этак, подбирая ей самые разные, большей частью нелестные эпитеты.
Видно, чем-то Москва ему насолила.
Теперь он собирался взять реванш, но, кажется, поспешил. Связавшись с Москвой, он узнал, что на рынке мероприятий, основанных на массовом сборе денег с населения, в настоящее время кризис перепроизводства: слишком много экстрасенсов, шаманов, адептов как белой, так и черной магий, астрологов и прочая, и прочая.
— Это все фигня! — кричал в телефон Никодимов знакомому менеджеру. — Тебе разве мой представитель не намекнул?
— На что?
— Ну, что у меня не просто экстрасенс, а... — Никодимов помялся, сплюнул мысленно через левое плечо и ошарашил открытым текстом: — Иисус Христос у меня. Это тебе — не товар?
— Есть уже, — спокойно ответил менеджер.
— То есть?
— Очень просто. Шляется по Москве, выступает, толпы за ним ходят, в общем, натуральный Иисус Христос. Я с него, что мог, уже поимел.
— Да это халтура, это самодеятельность! Я тебе серьезно говорю, без дураков, ты меня знаешь, у меня настоящий Иисус Христос! Ты бы видел, что он делает!
— Я сказал: не надо! — И менеджер повесил трубку.
Никодимов после этого разговора долго не мог прийти в себя.
Но Петру, а тем более Люсьен, ничего не сказал. Решил ехать в Москву на свой страх и риск, сориентироваться на месте и действовать по обстоятельствам.
В одночасье собрались и вылетели.
— Ты с ума сошел! — сказала Люсьен, которая относилась к Никодимову со все возрастающей враждебностью. — Он устал. Он не хочет. Он что, звезда эстрадная, что ли?
Никодимов, словно щелкая орехи, ловко доказал, что не ехать никак нельзя:
Во-первых, везде уже афиши висят и билеты проданы.
Во-вторых (обращаясь к Петру), человек, имеющий такие способности, просто обязан их использовать, лечить болящих и утешать скорбящих. Ну, и проповедовать, само собой.
В-третьих, надо же Петру наконец мир посмотреть и себя показать. Что он видел?
— Я видел, — сказал Петр. — Я ездил. То есть летал. Когда в десантных войсках был, нас в разные места бросали. В виде учебы.
— Это не то, — сказал Никодимов.
Неизвестно, какой из перечисленных доводов более всего подействовал на Петра. Пожалуй, все три. Никодимов не обременил его совести, не назвал его при перечислении необходимых причин Христом, мягко обозначил: лечить людей. И действительно, интересно же посмотреть другие города. И действительно, билеты проданы.
Люсьен в это время отключилась, думала о своем.
Она думала: странно, право же, Иисус Христос — и десантные войска! Как-то ей дико все это казалось. Ей хотелось об этом расспросить Петра. А также о другом, например, как все происходило тогда, две тысячи лет назад? Нет, не потому, что не доверяла изложению Евангелия, но она была убеждена, что в нем, как и в других документальных книгах — и в фильмах, — изображено одно, может, даже и близкое к правде, а в самой жизни все-таки происходило другое — так, да не так. Ей хотелось все спросить, где был и что делал Иисус эти две тысячи лет. Ей хотелось спросить о будущей судьбе людей и своей собственной.
Но после того как Петр запретил называть себя Иисусом, она не смела касаться этих тем.
Никодимов с удовольствием избавился бы от нее, у него уже был расторопный администратор на посылках, было пятеро мальчиков охраны, но он понимал, что Люсьен — нужна. Пусть лучше Петр занимается ею, не отвлекаясь на красавиц, которые могут встретиться и уманить его, сбить с пути; график работы будет напряженным, не позволяющим тратить время и силы на амуры. Пусть красавицы видят, что Петр не один, это умерит пыл поклонниц и обожательниц, а что поклонницы и обожательницы будут домогаться Петра, Никодимов знал твердо — уже здесь, в Сарайске, ему пришлось отбиваться от них, в иных случаях — грехи наши невольные — принимая удар на себя.
И вот началось это турне. Заняло оно два месяца, но рассказывать о нем особо нечего, потому что все происходило одинаково, программа выступления сложилась стандартно. Никодимов говорит краткое вступительное слово, Петр демонстрирует свои способности исцелять порознь и оптом, Никодимов уводит его, обессилевшего, сообщает публике, что половина собранных средств пойдет на восстановление церкви в данном городе (таково было условие Петра), — и добавляет еще несколько туманных слов, что-де мы не знаем еще точно, с кем имеем дело, и так далее.
Каждый раз Петр упрекал его за эти слова, и каждый раз Вадим выкатывал глаза: «А что я такого сказал, друг мой?»
Петр хотел, кроме исцелений, сделать еще что-нибудь: продемонстрировать силу гипноза, сказать людям об их будущем, он научился этому не учась, само пришло: видит человека — и знает. Но Никодимов отговаривал: рано, не время. Надо подготовить народ, все сразу он не сумеет переварить.
— Чудеса должны быть дозированы, — говорил он. — Тогда в них верят. Вот, например, НЛО, пришельцы. Умные люди, занимающиеся этим, информацию выдают по чуть-чуть, по капельке. Там светилось, там взорвалось, там на пленку сняли, но туманно. А представь: взяли пришельцы и явились сразу, всем можно смотреть, всем можно пощупать. Не поверят!
— Почему? — изумился Петр.
— Потому что перебор. Скажут: специальных людей нашли, а если они на людей похожи не будут, скажут: в специальных лабораториях вырастили, чтоб народ дурить. Тут нужна недосказанность, таинственность, полуприкрытость — как в эротике. Люсьен, ты ж модельерша, подтверди: обнаженное полностью тело не так возбуждает, как искусно полуодетое! Я знаю людей, друг мой. Ну, допустим, я выхожу и говорю: перед вами выступал Иисус Христос. Поаплодируем!
Люсьен ощерилась.
— Погоди, погоди! — выставил ладонь в ее сторону Никодимов. — Итак, я объявляю. Мне, естественно, никто не верит. Даже после всяких твоих чудес — не верят.
— А если я сделаю что-нибудь... Ну, настоящее чудо?
— А разве ты не делал еще две тысячи лет назад? Воду в Кане Галилейской в вино не превращал? Мертвых не поднимал из фоба? Бесов из людей не изгонял — в свиней вгоняя? Да мало ли! И что — все поверили тебе?
— Нет, не все, — сказал Петр, хорошо помня текст Евангелия.
— Вот то-то! Допустим, я скажу: ВОТ ЧЕЛОВЕК, И ОН — ХРИСТОС. Не поверят! И я говорю так: ВОТ ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ, ВОЗМОЖНО, ХРИСТОС, — будь спокоен, тут же многие начнут тебе поклоняться. Да и начали уже, сам видишь.
Действительно, в залах Петр все чаще замечал людей, одетых так же, как он, во все белое, с крестами на шеях; кресты большие и отличающиеся от канонических: поперечина их приподнята концами вверх, отчего крест приобретает очертания самолета, летящего вниз, внизу же наконечник, как у стрелы.
— Народная мысль быстра! — объяснял Никодимов. — Этот наконечник означает, что новоявленный Христос прикончит врага своего Антихриста. Близок Страшный Суд!
— Ты чего кривляешься? — осадила его Люсьен.
— Разве?
Никодимов подумал, что, в самом деле, нельзя так откровенно смеяться над Петрушей, одаренным идиотом. Хотя — тут же из глубины его просторного мозга донеслось эхом, словно ответ на клич, которого не было, — кто знает, может, не он идиот, а я идиот?
Но встряхивался — и продолжал вершить дела, все устраивать и организовывать. Кстати, люди в белом и с крестами и сами кресты странной формы были его выдумкой, удивительно быстро подхваченной и распространенной — уже без всяких с его стороны усилий.
— Ох, продаст он тебя! — говорила Люсьен Петру. — Как Иуда продаст. Гони ты его!
— Не могу, — сказал Петр. — Все во власти Божьей.
— Ах, ну да, конечно, — вспоминала Люсьен. — Конечно, да...
Турне подходило к завершению.
А результаты были уже налицо: расходящаяся молва, все больший ажиотаж на выступлениях (в одном из городов пришлось наряд милиции вызывать, чтобы утихомирить тех, кто не достал билета и рвался в помещение, но Петр узнал об этом, вышел и велел всех пропустить, если согласны стоять и вести себя тихо, — и все не шелохнулись, стояли три часа); начала помаленьку откликаться и местная пресса, и даже центральная. Писали осторожно — как об еще одном целителе, о непознанных силах человеческого естества и тому подобное, лишь — по странному для Петра совпадению — «Гудок» отнесся полностью иронически, делая упор не на исцеления, которые производил Петр, а на странные слова его помощника, или кто он там, на странные его намеки, поэтому статья была озаглавлена: «Очередное второе пришествие». Бойкий журналист писал в том смысле, что апокалиптическое мышление нынешних людей, кем-то явно формируемое, провоцирует их на ожидание чуда; объяви сейчас себя любой авантюрист Христом, объяви о грядущем незамедлительно конце света — и у него обязательно найдутся сторонники? последователи, клевреты и апостолы.
В Полынске многие прочли эту статью, но с исчезнувшим Петром Салабоновым не связали, фотографий же Петра не было ни в «Гудке», ни в других газетах: Никодимов запрещал снимать его.
И вот позади два месяца времени, тысячи километров расстояний, восемнадцать городов, десятки переполненных залов.
— Что теперь? — спросил Петр.
— Ага! — воскликнул Никодимов. — Во вкус вошел?
— Он не во вкус вошел, — не преминула сказать Люсьен, — ему долг велит. А был бы ты человеком, ты бы дал ему отдохнуть, он с ног валится.
Петр, правда, чувствовал себя уставшим — но одновременно и необычайно возбужденным.
— Теперь, друзья мои, в Москву! — заявил Никодимов. — Почва подготовлена, хватит по провинциям шиваться. В Москву! А там, глядишь, и выступление по телевидению, а может, и за рубеж пригласят. — Глаза Никодимова сверкнули. — Да мало ли! В Москву, в Москву, как сказано у Чехова, чего ты, Петруша, конечно, не помнишь, — фамильярничал захмелевший от удач Никодимов. — В Москву! Она слезам не верит, но чудесам верит пока! О, Москва, старая кошелка, вселенская стерва! Москва, гноище благоуханное, Москва, рубище с позументами, Москва, гордячка в муаровом платье, но с драными чулками и потасканным бельишком, Москва, богачка, считающая тайно каждый медяк, Москва, скопище снобов, дураков от рождения, дураков по призванию, дураков по службе, дураков из интереса, умных, работающих под дураков, и дураков, работающих под умных, Москва, валютчица и спекулянтка, Москва, презирающая чужаков и готовая пресмыкаться перед ними... — И долго, долго еще, никак не меньше получаса, говорил Никодимов о Москве, приголубливая ее и так, и этак, подбирая ей самые разные, большей частью нелестные эпитеты.
Видно, чем-то Москва ему насолила.
Теперь он собирался взять реванш, но, кажется, поспешил. Связавшись с Москвой, он узнал, что на рынке мероприятий, основанных на массовом сборе денег с населения, в настоящее время кризис перепроизводства: слишком много экстрасенсов, шаманов, адептов как белой, так и черной магий, астрологов и прочая, и прочая.
— Это все фигня! — кричал в телефон Никодимов знакомому менеджеру. — Тебе разве мой представитель не намекнул?
— На что?
— Ну, что у меня не просто экстрасенс, а... — Никодимов помялся, сплюнул мысленно через левое плечо и ошарашил открытым текстом: — Иисус Христос у меня. Это тебе — не товар?
— Есть уже, — спокойно ответил менеджер.
— То есть?
— Очень просто. Шляется по Москве, выступает, толпы за ним ходят, в общем, натуральный Иисус Христос. Я с него, что мог, уже поимел.
— Да это халтура, это самодеятельность! Я тебе серьезно говорю, без дураков, ты меня знаешь, у меня настоящий Иисус Христос! Ты бы видел, что он делает!
— Я сказал: не надо! — И менеджер повесил трубку.
Никодимов после этого разговора долго не мог прийти в себя.
Но Петру, а тем более Люсьен, ничего не сказал. Решил ехать в Москву на свой страх и риск, сориентироваться на месте и действовать по обстоятельствам.
В одночасье собрались и вылетели.
14
Не только святое место пусто не бывает, но и всякое другое вообще.
Если где-то исчез, например, сумасшедший, значит, где-то появилась ему замена — или даже не где-то, а в этом же пространстве.
Иван Захарович выздоровел, стал нормальным, хотя и попал в сумасшедшую палату, специально для него оборудованную, — и тут же Полынск приобрел нового психа.
Которого, впрочем, никто не разглядел.
Им оказался потомственный железнодорожник, ступорщик по профессии, Григорий Разьин.
Болезнь развивалась в нем долго и произошла от того, что он был увлекающимся человеком.
Быть увлекающимся, в общем-то, хорошо, недаром же учителя литературы задают в школе сочинения на тему «Мир моих увлечений» — не только для грамотности, но и для воспитания. Для воспитания даже в первую очередь. Ведь каждый ученик, трудясь над сочинением, вдруг начинает понимать, что чем больше увлечений, тем выше будет отметка. И пусть он придумает себе увлечения, каких у него и нет, но, придумывая, смотришь, и всерьез чем-нибудь увлечется, поэтому в данном традиционном учительском приеме много рациональной ценности.
Но речь не о том мире увлечений, где спорт, конструирование действующих авиамоделей, выпиливание лобзиком и собирание гербариев в осеннем лесу с любовью к природе.
Речь — о свойстве характера.
Разьин увлекался именно по свойству характера — и при этом всегда как бы наперекор самому себе.
В юности он увлекся соседкой Дашей — и с этого началась его жизнь. В Даше не было ничего особенного, даже наоборот: толстовата, рябовата, глаза жидкие — но тянет к ней, что ты сделаешь! Дура ж она, уродина толстозадая, уговаривал сам себя Гриша — и, тем не менее, подловил ее однажды в сумерках, стал хватать. Даша стояла без сопротивления, не из интереса, а из любопытства: ее никто еще не хватал. «Давай поженимся!» — сказал вдруг Гриша. «Рано!» — сказала Даша, но тут же побежала к родителям: выньте да положьте, хочу за Гришу, у нас любовь и отношения. Родители рассудили: если бы только любовь, тогда бы можно порассуждать, а если уже отношения, рассуждать уже нечего. К тому же хоть девчонке всего восемнадцать лет, но случай упускать нельзя, неизвестно, позарится ли кто еще на такую квашню, — да и Григорий из хорошей трудовой семьи.
Гриша то же самое своим родителям: женюсь на Даше, не могу! Отец привел резоны — и что в армию скоро идти, и что мог бы под свою внешность получше кого-нибудь найти, но говорил с безнадежностью, зная упрямство сына.
На свадьбе друзья Григория, ребята откровенные, простые, спрашивали его:
— Ты чё, Гринь? На хрен тебе тумба такая? Ты чё?
— Мое дело! Нравится! А если кому не нравится — пусть проваливает со свадьбы, не держим! — резко отвечал Григорий, но в голосе его и во взглядах на невесту сквозило, однако, удивление.
Никто со свадьбы проваливать, конечно, не собирался, справили как положено, отлично, с радостью.
А в армию Григория не взяли: обнаружили скрытый дефект зрения. Оказалось, что у него в глазах все предметы слегка двоятся, потому что зрачки направлены почти что параллельно. Чем ближе предмет, тем больше раздвоение. Григорий до этого и не знал про свой дефект, он думал, что у всех людей такое зрение. И родители упустили, не обратили внимания, что их сын, рассматривая что-либо или читая, закрывает ладонью один глаз.
Но этот недостаток не мешал ему жить дальше. Мешал ему теперь жить вопрос: зачем же он на Дарье-то женился? — потому что она ему очень скоро страшно разонравилась.
Она и раньше не нравилась, разбирался он мысленно сам с собой, но тогда хоть любовь была. А теперь и любовь прошла, и не нравится.
Но куда ж теперь: вон уж и ребенок родился — девочка. Вон уж и второй появился — мальчик. Что же я делаю? — размышляет Григорий, зачем мне дети от нелюбимой женщины, ведь я их любить не буду! И не любил. Однако в субботний день, после баньки, выпьет стопочку, потеплеет в его душе, ляжет он в кровать, обнимет жену — не по любви, а чтобы пожалеть ее за то, что он ее не любит, — и забудется, и вот уже третий ребенок пачкает пеленки, а Разьин — недоумевает. Так, недоумевая, прожил он с Дарьей двадцать два года, вырастил пятерых детей.
На других женщин не смотрел, боясь увлечься. Но однажды проводил долгим взглядом порывистую смазчицу Васю, Василису. «Ты не пялься! — дружески предупредили его мужики. — Она каждую ночь в военную часть бегает, у нее, всем известно, триппер на триппере сидит и триппером погоняет». Услышал это Разьин — и еще горячей увлекся, аж оскомина в скулах появилась. И вот в инструменталке, закрыв дверь, он прижал Васю, она шепнула: не надо, больная опять, погоди — вылечусь. Но ничего не слышал Разьин — и получил болезнь, которую, правда, умудрился скрыть, умолив одного своего товарища, неуемного опытного ходока, вылечить и никому не сказать. Опытный ходок вылечил и никому не сказал, честный человек, молодец.
Судьба с Дарьей — основное.
Остальные же увлечения рассыпаны по его жизни, как соль по соломе: и не собрать соль, да и не жаль соли, а главное — зачем было солому-то солить?
Вдруг увлечется выращиванием мандаринов на своем приусадебном участке. Ему говорят: брось, климат не тот, земля не та! Разьин и сам понимает, что из его затеи скорее всего ничего не выйдет, но нестерпимо хочется; так и видит он ряды деревьев, усыпанные яркими плодами, — он выносит их на базар в больших корзинах, не для продажи, а про сто дарит всем: нате, кушайте на здоровье! Он достает саженцы мандаринов, неустанно о них заботится, утепляет на зиму, выписывает и читает садоводческий журнал, посылает письма в Академию сельскохозяйственных наук и получает, между прочим, обнадеживающие ответы. Время идет, деревья растут, а цвета — нет, завязи — нет. Оранжерею бы соорудить, но он посадил деревья не кучкой, а по всему участку, поэтому перед очередной зимой Разьин придумал каждое дерево укрепить колпаком из полиэтилена, всю осень провозился. Пришла весна — не цветут деревья!
Мученья кончились, когда все стволы оказались начисто обглоданными. Волкозайца это дело, решили все, кто видел следы зубов. Григорий вздохнул с облегчением.
Или вот: застрял на их колдобистой улице экскаватор, небольшой, на колесном ходу. Экскаваторщик полдня возился, потом ушел — и никогда не вернулся. Остался стоять экскаватор. Год, два стоит. Три стоит. За это время повыбивали стекла, проткнули колеса, оторвали руль, растащили по частям мотор. Григорий же все эти три года равнодушно ходил мимо, думая о других делах. А однажды вдруг остановился — и тут же увлекся мыслью отремонтировать экскаватор. И, заранее кляня себя за пустую затею, он нанимает трактор, тащит экскаватор к себе в подворье. Чинит. Латает камеры, достает и прилаживает части для мотора, стекла для кабины, провода, гайки, втулки. Приходит с работы и, не умывшись, наскоро поев, — к механизму. Дарья не перечит, глаза ее, жидкие в юности, совсем растаяли, и в них лишь то, что вокруг нее, то есть одно лишь отражение, а своего ничего нет. Год, два возится Григорий с экскаватором, мечтая: захочет кто-то из соседей вырыть погреб, — пожалуйста! Захочет организация «Горсвет» заменить наконец столбы на их улице, поставить новые, а под новые-то ямы нужны, — пожалуйста! Захочет кто-то построить дом, а для дома нужен фундамент, а для фундамента котлован вырыть, — пожалуйста! даром! ради одного только удовольствия!
И он сделал экскаватор.
Но погреба у всех соседей уже есть, и больше рыть не собираются, организация «Горсвет» уверяет, что столбы, стоявшие полвека, еще век простоят, дома если и строили, то без котлована, а часто полынским обычаем и без фундамента. Простаивал экскаватор — пока не увели его ночью подростки: выкатили оравой бесшумно, потом завели и пошли куролесить по городу и окрестностям, пьяные, орали всякие слова и песни, натешились и, разогнав, пустили экскаватор с обрыва в речку Мочу (ударение на первом слоге), в которой он и затонул, высунув наружу ковш, как согнутую для подаяния ладонь.
А Григорий даже и не сразу заметил пропажу. Он в это время увлекся ружьем.
Он нашел ружье.
Под мостом в овраге лежало ружье. Григорий косил там траву для коровы. Вдруг: ружье. Откуда, чье? — непонятно. Ржавчиной уже тронулось, но хорошее еще охотничье ружье.
Григорий поднял его с тоской, желая выбросить куда подальше, но — принес домой. Две недели чистил его и ремонтировал — и решил, что он теперь охотник. Достал патроны, пошел в лес. Хотел волкозайца выследить и подстрелить. Но вместо волкозайца увидел зайца обыкновенного. Григорий, волнуясь, не дыша, поднял ружье, перед ним случилось дерево с сучком; целиться, положив ствол на сучок, было удобно. А заяц застыл: слушает чего-то. Григорий выстрелил, убил зайца. Побежал к нему с радостным криком. Заяц был мертв. Григорий бросил ружье, поднял зайца, прижал к лицу пушистый его теплый мех, пачкаясь кровью, — заплакал. Он ведь в детстве цыпленка случайно заденет ногой — и то переживал, а тут вовсе убил животное. Будь я проклят, твердил Разьин. За что мне такое наказание?
И долго еще можно перечислять увлечения Григория, но не в подробностях суть, а в том, что, увлекаясь, получая от этого одни огорчения, Разьин становился все мрачней и задумчивей.
Он искал причины.
И честно нашел их в самом себе.
Умная голова дураку досталась! — услышал он как-то слова старух о пьянице Костоломове, который, действительно, в редкие трезвые дни был сообразительный и ловкий мастер по электричеству, он был электрик.
Ошеломили Григория эти слова. И он подумал о себе так: у меня наоборот — дурная голова умному досталась.
Потому что он считал себя все-таки умным.
Ведь не был бы он умный, он бы все свои дела делал без всякого беспокойства. Дурак ведь что сотворит, то и считает хорошим. А он нет, что ни делает — все ему не нравится, но делать — охота, особенно спервоначалу.
Итак, голова виновата.
Это, наверное, болезнь такая.
Болезни лечат у врачей.
И тут он как раз прочитал в газете «Гудок» сразу две подряд заметки на медицинскую тему: про человека, у которого отрезало руку, а ее положили в лед, отвезли вместе с человеком в больницу и пришили через три часа после отрыва, — и про очередную операцию по пересадке сердца, которая прошла успешно.
Если уж сердце можно заменить, думал Разьин, то голову тем более. Грудь вскрывать не надо, ковыряться не надо, все сверху. Аккуратно голову отрезал, другую приставил.
Если где-то исчез, например, сумасшедший, значит, где-то появилась ему замена — или даже не где-то, а в этом же пространстве.
Иван Захарович выздоровел, стал нормальным, хотя и попал в сумасшедшую палату, специально для него оборудованную, — и тут же Полынск приобрел нового психа.
Которого, впрочем, никто не разглядел.
Им оказался потомственный железнодорожник, ступорщик по профессии, Григорий Разьин.
Болезнь развивалась в нем долго и произошла от того, что он был увлекающимся человеком.
Быть увлекающимся, в общем-то, хорошо, недаром же учителя литературы задают в школе сочинения на тему «Мир моих увлечений» — не только для грамотности, но и для воспитания. Для воспитания даже в первую очередь. Ведь каждый ученик, трудясь над сочинением, вдруг начинает понимать, что чем больше увлечений, тем выше будет отметка. И пусть он придумает себе увлечения, каких у него и нет, но, придумывая, смотришь, и всерьез чем-нибудь увлечется, поэтому в данном традиционном учительском приеме много рациональной ценности.
Но речь не о том мире увлечений, где спорт, конструирование действующих авиамоделей, выпиливание лобзиком и собирание гербариев в осеннем лесу с любовью к природе.
Речь — о свойстве характера.
Разьин увлекался именно по свойству характера — и при этом всегда как бы наперекор самому себе.
В юности он увлекся соседкой Дашей — и с этого началась его жизнь. В Даше не было ничего особенного, даже наоборот: толстовата, рябовата, глаза жидкие — но тянет к ней, что ты сделаешь! Дура ж она, уродина толстозадая, уговаривал сам себя Гриша — и, тем не менее, подловил ее однажды в сумерках, стал хватать. Даша стояла без сопротивления, не из интереса, а из любопытства: ее никто еще не хватал. «Давай поженимся!» — сказал вдруг Гриша. «Рано!» — сказала Даша, но тут же побежала к родителям: выньте да положьте, хочу за Гришу, у нас любовь и отношения. Родители рассудили: если бы только любовь, тогда бы можно порассуждать, а если уже отношения, рассуждать уже нечего. К тому же хоть девчонке всего восемнадцать лет, но случай упускать нельзя, неизвестно, позарится ли кто еще на такую квашню, — да и Григорий из хорошей трудовой семьи.
Гриша то же самое своим родителям: женюсь на Даше, не могу! Отец привел резоны — и что в армию скоро идти, и что мог бы под свою внешность получше кого-нибудь найти, но говорил с безнадежностью, зная упрямство сына.
На свадьбе друзья Григория, ребята откровенные, простые, спрашивали его:
— Ты чё, Гринь? На хрен тебе тумба такая? Ты чё?
— Мое дело! Нравится! А если кому не нравится — пусть проваливает со свадьбы, не держим! — резко отвечал Григорий, но в голосе его и во взглядах на невесту сквозило, однако, удивление.
Никто со свадьбы проваливать, конечно, не собирался, справили как положено, отлично, с радостью.
А в армию Григория не взяли: обнаружили скрытый дефект зрения. Оказалось, что у него в глазах все предметы слегка двоятся, потому что зрачки направлены почти что параллельно. Чем ближе предмет, тем больше раздвоение. Григорий до этого и не знал про свой дефект, он думал, что у всех людей такое зрение. И родители упустили, не обратили внимания, что их сын, рассматривая что-либо или читая, закрывает ладонью один глаз.
Но этот недостаток не мешал ему жить дальше. Мешал ему теперь жить вопрос: зачем же он на Дарье-то женился? — потому что она ему очень скоро страшно разонравилась.
Она и раньше не нравилась, разбирался он мысленно сам с собой, но тогда хоть любовь была. А теперь и любовь прошла, и не нравится.
Но куда ж теперь: вон уж и ребенок родился — девочка. Вон уж и второй появился — мальчик. Что же я делаю? — размышляет Григорий, зачем мне дети от нелюбимой женщины, ведь я их любить не буду! И не любил. Однако в субботний день, после баньки, выпьет стопочку, потеплеет в его душе, ляжет он в кровать, обнимет жену — не по любви, а чтобы пожалеть ее за то, что он ее не любит, — и забудется, и вот уже третий ребенок пачкает пеленки, а Разьин — недоумевает. Так, недоумевая, прожил он с Дарьей двадцать два года, вырастил пятерых детей.
На других женщин не смотрел, боясь увлечься. Но однажды проводил долгим взглядом порывистую смазчицу Васю, Василису. «Ты не пялься! — дружески предупредили его мужики. — Она каждую ночь в военную часть бегает, у нее, всем известно, триппер на триппере сидит и триппером погоняет». Услышал это Разьин — и еще горячей увлекся, аж оскомина в скулах появилась. И вот в инструменталке, закрыв дверь, он прижал Васю, она шепнула: не надо, больная опять, погоди — вылечусь. Но ничего не слышал Разьин — и получил болезнь, которую, правда, умудрился скрыть, умолив одного своего товарища, неуемного опытного ходока, вылечить и никому не сказать. Опытный ходок вылечил и никому не сказал, честный человек, молодец.
Судьба с Дарьей — основное.
Остальные же увлечения рассыпаны по его жизни, как соль по соломе: и не собрать соль, да и не жаль соли, а главное — зачем было солому-то солить?
Вдруг увлечется выращиванием мандаринов на своем приусадебном участке. Ему говорят: брось, климат не тот, земля не та! Разьин и сам понимает, что из его затеи скорее всего ничего не выйдет, но нестерпимо хочется; так и видит он ряды деревьев, усыпанные яркими плодами, — он выносит их на базар в больших корзинах, не для продажи, а про сто дарит всем: нате, кушайте на здоровье! Он достает саженцы мандаринов, неустанно о них заботится, утепляет на зиму, выписывает и читает садоводческий журнал, посылает письма в Академию сельскохозяйственных наук и получает, между прочим, обнадеживающие ответы. Время идет, деревья растут, а цвета — нет, завязи — нет. Оранжерею бы соорудить, но он посадил деревья не кучкой, а по всему участку, поэтому перед очередной зимой Разьин придумал каждое дерево укрепить колпаком из полиэтилена, всю осень провозился. Пришла весна — не цветут деревья!
Мученья кончились, когда все стволы оказались начисто обглоданными. Волкозайца это дело, решили все, кто видел следы зубов. Григорий вздохнул с облегчением.
Или вот: застрял на их колдобистой улице экскаватор, небольшой, на колесном ходу. Экскаваторщик полдня возился, потом ушел — и никогда не вернулся. Остался стоять экскаватор. Год, два стоит. Три стоит. За это время повыбивали стекла, проткнули колеса, оторвали руль, растащили по частям мотор. Григорий же все эти три года равнодушно ходил мимо, думая о других делах. А однажды вдруг остановился — и тут же увлекся мыслью отремонтировать экскаватор. И, заранее кляня себя за пустую затею, он нанимает трактор, тащит экскаватор к себе в подворье. Чинит. Латает камеры, достает и прилаживает части для мотора, стекла для кабины, провода, гайки, втулки. Приходит с работы и, не умывшись, наскоро поев, — к механизму. Дарья не перечит, глаза ее, жидкие в юности, совсем растаяли, и в них лишь то, что вокруг нее, то есть одно лишь отражение, а своего ничего нет. Год, два возится Григорий с экскаватором, мечтая: захочет кто-то из соседей вырыть погреб, — пожалуйста! Захочет организация «Горсвет» заменить наконец столбы на их улице, поставить новые, а под новые-то ямы нужны, — пожалуйста! Захочет кто-то построить дом, а для дома нужен фундамент, а для фундамента котлован вырыть, — пожалуйста! даром! ради одного только удовольствия!
И он сделал экскаватор.
Но погреба у всех соседей уже есть, и больше рыть не собираются, организация «Горсвет» уверяет, что столбы, стоявшие полвека, еще век простоят, дома если и строили, то без котлована, а часто полынским обычаем и без фундамента. Простаивал экскаватор — пока не увели его ночью подростки: выкатили оравой бесшумно, потом завели и пошли куролесить по городу и окрестностям, пьяные, орали всякие слова и песни, натешились и, разогнав, пустили экскаватор с обрыва в речку Мочу (ударение на первом слоге), в которой он и затонул, высунув наружу ковш, как согнутую для подаяния ладонь.
А Григорий даже и не сразу заметил пропажу. Он в это время увлекся ружьем.
Он нашел ружье.
Под мостом в овраге лежало ружье. Григорий косил там траву для коровы. Вдруг: ружье. Откуда, чье? — непонятно. Ржавчиной уже тронулось, но хорошее еще охотничье ружье.
Григорий поднял его с тоской, желая выбросить куда подальше, но — принес домой. Две недели чистил его и ремонтировал — и решил, что он теперь охотник. Достал патроны, пошел в лес. Хотел волкозайца выследить и подстрелить. Но вместо волкозайца увидел зайца обыкновенного. Григорий, волнуясь, не дыша, поднял ружье, перед ним случилось дерево с сучком; целиться, положив ствол на сучок, было удобно. А заяц застыл: слушает чего-то. Григорий выстрелил, убил зайца. Побежал к нему с радостным криком. Заяц был мертв. Григорий бросил ружье, поднял зайца, прижал к лицу пушистый его теплый мех, пачкаясь кровью, — заплакал. Он ведь в детстве цыпленка случайно заденет ногой — и то переживал, а тут вовсе убил животное. Будь я проклят, твердил Разьин. За что мне такое наказание?
И долго еще можно перечислять увлечения Григория, но не в подробностях суть, а в том, что, увлекаясь, получая от этого одни огорчения, Разьин становился все мрачней и задумчивей.
Он искал причины.
И честно нашел их в самом себе.
Умная голова дураку досталась! — услышал он как-то слова старух о пьянице Костоломове, который, действительно, в редкие трезвые дни был сообразительный и ловкий мастер по электричеству, он был электрик.
Ошеломили Григория эти слова. И он подумал о себе так: у меня наоборот — дурная голова умному досталась.
Потому что он считал себя все-таки умным.
Ведь не был бы он умный, он бы все свои дела делал без всякого беспокойства. Дурак ведь что сотворит, то и считает хорошим. А он нет, что ни делает — все ему не нравится, но делать — охота, особенно спервоначалу.
Итак, голова виновата.
Это, наверное, болезнь такая.
Болезни лечат у врачей.
И тут он как раз прочитал в газете «Гудок» сразу две подряд заметки на медицинскую тему: про человека, у которого отрезало руку, а ее положили в лед, отвезли вместе с человеком в больницу и пришили через три часа после отрыва, — и про очередную операцию по пересадке сердца, которая прошла успешно.
Если уж сердце можно заменить, думал Разьин, то голову тем более. Грудь вскрывать не надо, ковыряться не надо, все сверху. Аккуратно голову отрезал, другую приставил.