Петруша, не приближаясь, глядел в остолбенении.
— Ты потрогай, потрогай! Сливочные! — ворковала мама Зоя.
Петруша подошел, словно на деревянных ногах, тронул пальцем.
— Да, — сказал он.
Поднял глаза и увидел в двери усмехающегося Ивана Захаровича.
— Хоть и грех, а надо по этому поводу выпить, — сказала мама Зоя, доставая бутылку.
— Почему же грех? — заинтересовался Иван Захарович.
— А госпожинки же, пост же до середины августа. И купаться нельзя: бешеный бык в воду нассал.
— Откуда знаешь?
— От мами. Госпожинки, пост. Я все посты соблюдаю, от мами покойной привычка.
— Так ты верующая, значит?
— А то нет!
— Тогда знай, — сказал Иван Захарович. — Не госпожинки, а Пресвятой Богородицы пост! Верующая, а чушь несешь: госпожинки!
— Мама так говорила. Да выпить можно, чего вы?
— Верующая ты, оказывается... — задумчиво сказал Иван Захарович, поглядывая на Петрушу. Петр побледнел.
— Тогда узнай еще... — многозначительно начал Иван Захарович.
— Нет! — закричал Петр. — Нет, мама Зоя, мне пить нельзя, мне на смену сейчас, ты оставь, мы потом! Ты иди!
И он торопливо стал провожать маму Зою, а в сенях сказал ей:
— Вот что. Ты про это никому не говори. Я тебя очень прошу.
— Ну, не скажу. А чего сказать тогда? Спросют же.
— Скажи: Ибунюшка вылечила.
— Так и поверили! Ибунюшка сроду так никого не вылечивала. Кардинально, — уточнила мама Зоя, вспомнив медицинское слово, часто слышанное в кожно-венерическом диспансере.
— Дело твое, но я — ни при чем. Очень прошу.
— Да ладно, — пожала плечами мама Зоя. — Ты только скажи, откуда это у тебя?
— Чего — это? Нет у меня ничего! И Петр ушел в дом, хлопнув дверью.
— Случайность! — закричал он Ивану Захаровичу. — Она очень вылечиться хотела, вот и вылечилась! Наука такие случаи знает!
— Согласен, — сказал Иван Захарович, тоже читавший про такие случаи в газете «Гудок». — А если не случайность?
— Тебе опять, что ли, влепить? — спросил Петруша.
— Ничего этим не докажешь. Ну, влепил ты мне. Но вторую-то щеку уже подставил. А влепил — уже потом.
В волнении Петруша скусил зубами пробку с бутылки, налил и выпил. Иван Захарович тоже волновался, поэтому и он налил в освободившийся после Петра стаканчик и тоже выпил.
Помолчали.
— Я эту книгу насквозь изучил, — показал Петр на Новый Завет. — Есть ли Бог, не знаю, а парень этот точно был. И парень не чета мне. Говорить умел! Душа какая была!
— И ты не без души.
— Молчи! Ты знаешь?
— Что?
— А то! Сейчас скажу. Скажу — со стула упадешь.
— Ну, скажи.
— Смотри, проболтаешься — убью!
— Слушаю.
— Я с теткой живу. С Екатериной.
— Жил, — сказал Иван Захарович.
— Что?
— Жил. Нам тоже в подробностях неведомо, как и с кем жил Иисус Христос до тридцати лет, хотя с малолетства мудр был. Но с тридцати — совсем другое дело. С тридцати! Вот тебе и еще намек!
— А как насчет головы? — скакнула мысль Петра.
— Какой головы?
— Иоанну-то голову отрезали. Не боишься?
— Чему быть, тому не миновать. Даже рад буду, если это твоему делу послужит.
— Нет, Иван Захарович, как хочешь, а ты псих. Я тебя сдам.
Иван Захарович ничего не ответил.
Петруша теребил в руках книгу. Листал страницы.
— Вот, например, — нашел он. — Смотри. «Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола, и постившись сорок дней и сорок ночей, напоследок взалкал». Можно ли нормальному человеку сорок дней не пить, не есть?
— Нормальному — нельзя. А ты — пробовал?
— Без еды и питья?
— Почему ж. Без еды — это да, а без питья никто столько не проживет, — сказал Иван Захарович, знающий это из всеобъемлющей газеты «Гудок»; впрочем, это и Петр знал еще из школьных знаний. — Иисус росу пил. Воду из ручейков. Так я полагаю.
— В пустыне-то?
— Пустыня, — объяснил Иван Захарович, — сиречь пустынное место, а не Каракумы какие-нибудь.
— Не смогу! — отрезал Петр.
— Девка скажет не могу, дожит ногу на ногу, а миленочек-нахал взял и в глотку запихал, — возразил Иван Захарович народной частушкой. — Не пробовал — не говори! — сказал он уже всерьез.
— И не буду!.. Если только в порядке эксперимента. Просто так. Люди вон Берингов пролив переплывают зимой, на Эверест лезут, а я вот захочу — и сорок дней жрать ничего не буду!
— Не выдержишь, — подначивал Иван Захарович. И Петр видел эту явную подначку, но все же завелся — такой уж характер.
— Спорим?
— Кто спорит, тот дерьма не стоит!
— Завтра же отпуск возьму да отгулы, как раз на сорок дней наберется. Только где пустыню взять? Чтоб людей не было?
— Найдем! — успокоил его Иван Захарович.
— Ты что, со мной пойдешь? Для проверки, что ли?
— Зачем? Чтобы морально поддержать. Хочешь, иди один. Я тебе верю. Да и могу ли я не верить Господу своему Иисусу Христу?! — прорвалось вдруг у Ивана Захаровича с надрывом.
Петр смутился, отвернулся. — Ладно, — сказал он. — Вдвоем веселее. Книжек только взять и карты, а то со скуки сдохнешь.
5
— Ты потрогай, потрогай! Сливочные! — ворковала мама Зоя.
Петруша подошел, словно на деревянных ногах, тронул пальцем.
— Да, — сказал он.
Поднял глаза и увидел в двери усмехающегося Ивана Захаровича.
— Хоть и грех, а надо по этому поводу выпить, — сказала мама Зоя, доставая бутылку.
— Почему же грех? — заинтересовался Иван Захарович.
— А госпожинки же, пост же до середины августа. И купаться нельзя: бешеный бык в воду нассал.
— Откуда знаешь?
— От мами. Госпожинки, пост. Я все посты соблюдаю, от мами покойной привычка.
— Так ты верующая, значит?
— А то нет!
— Тогда знай, — сказал Иван Захарович. — Не госпожинки, а Пресвятой Богородицы пост! Верующая, а чушь несешь: госпожинки!
— Мама так говорила. Да выпить можно, чего вы?
— Верующая ты, оказывается... — задумчиво сказал Иван Захарович, поглядывая на Петрушу. Петр побледнел.
— Тогда узнай еще... — многозначительно начал Иван Захарович.
— Нет! — закричал Петр. — Нет, мама Зоя, мне пить нельзя, мне на смену сейчас, ты оставь, мы потом! Ты иди!
И он торопливо стал провожать маму Зою, а в сенях сказал ей:
— Вот что. Ты про это никому не говори. Я тебя очень прошу.
— Ну, не скажу. А чего сказать тогда? Спросют же.
— Скажи: Ибунюшка вылечила.
— Так и поверили! Ибунюшка сроду так никого не вылечивала. Кардинально, — уточнила мама Зоя, вспомнив медицинское слово, часто слышанное в кожно-венерическом диспансере.
— Дело твое, но я — ни при чем. Очень прошу.
— Да ладно, — пожала плечами мама Зоя. — Ты только скажи, откуда это у тебя?
— Чего — это? Нет у меня ничего! И Петр ушел в дом, хлопнув дверью.
— Случайность! — закричал он Ивану Захаровичу. — Она очень вылечиться хотела, вот и вылечилась! Наука такие случаи знает!
— Согласен, — сказал Иван Захарович, тоже читавший про такие случаи в газете «Гудок». — А если не случайность?
— Тебе опять, что ли, влепить? — спросил Петруша.
— Ничего этим не докажешь. Ну, влепил ты мне. Но вторую-то щеку уже подставил. А влепил — уже потом.
В волнении Петруша скусил зубами пробку с бутылки, налил и выпил. Иван Захарович тоже волновался, поэтому и он налил в освободившийся после Петра стаканчик и тоже выпил.
Помолчали.
— Я эту книгу насквозь изучил, — показал Петр на Новый Завет. — Есть ли Бог, не знаю, а парень этот точно был. И парень не чета мне. Говорить умел! Душа какая была!
— И ты не без души.
— Молчи! Ты знаешь?
— Что?
— А то! Сейчас скажу. Скажу — со стула упадешь.
— Ну, скажи.
— Смотри, проболтаешься — убью!
— Слушаю.
— Я с теткой живу. С Екатериной.
— Жил, — сказал Иван Захарович.
— Что?
— Жил. Нам тоже в подробностях неведомо, как и с кем жил Иисус Христос до тридцати лет, хотя с малолетства мудр был. Но с тридцати — совсем другое дело. С тридцати! Вот тебе и еще намек!
— А как насчет головы? — скакнула мысль Петра.
— Какой головы?
— Иоанну-то голову отрезали. Не боишься?
— Чему быть, тому не миновать. Даже рад буду, если это твоему делу послужит.
— Нет, Иван Захарович, как хочешь, а ты псих. Я тебя сдам.
Иван Захарович ничего не ответил.
Петруша теребил в руках книгу. Листал страницы.
— Вот, например, — нашел он. — Смотри. «Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола, и постившись сорок дней и сорок ночей, напоследок взалкал». Можно ли нормальному человеку сорок дней не пить, не есть?
— Нормальному — нельзя. А ты — пробовал?
— Без еды и питья?
— Почему ж. Без еды — это да, а без питья никто столько не проживет, — сказал Иван Захарович, знающий это из всеобъемлющей газеты «Гудок»; впрочем, это и Петр знал еще из школьных знаний. — Иисус росу пил. Воду из ручейков. Так я полагаю.
— В пустыне-то?
— Пустыня, — объяснил Иван Захарович, — сиречь пустынное место, а не Каракумы какие-нибудь.
— Не смогу! — отрезал Петр.
— Девка скажет не могу, дожит ногу на ногу, а миленочек-нахал взял и в глотку запихал, — возразил Иван Захарович народной частушкой. — Не пробовал — не говори! — сказал он уже всерьез.
— И не буду!.. Если только в порядке эксперимента. Просто так. Люди вон Берингов пролив переплывают зимой, на Эверест лезут, а я вот захочу — и сорок дней жрать ничего не буду!
— Не выдержишь, — подначивал Иван Захарович. И Петр видел эту явную подначку, но все же завелся — такой уж характер.
— Спорим?
— Кто спорит, тот дерьма не стоит!
— Завтра же отпуск возьму да отгулы, как раз на сорок дней наберется. Только где пустыню взять? Чтоб людей не было?
— Найдем! — успокоил его Иван Захарович.
— Ты что, со мной пойдешь? Для проверки, что ли?
— Зачем? Чтобы морально поддержать. Хочешь, иди один. Я тебе верю. Да и могу ли я не верить Господу своему Иисусу Христу?! — прорвалось вдруг у Ивана Захаровича с надрывом.
Петр смутился, отвернулся. — Ладно, — сказал он. — Вдвоем веселее. Книжек только взять и карты, а то со скуки сдохнешь.
5
Они пошли искать пустыню.
Мало ли в России пустынных пространств? Стоит только сойти с дороги и пойти наугад полями и перелесками, о которых стихи в учебнике «Родная речь», — и за целый день можешь не встретить ни одного человека, поневоле задумаешься: кто ж эти стихи-то написал?
Иван Захарович и Петр так и сделали: свернули с дороги и пошли наугад. Место им было нужно такое, чтобы лесок (соорудить шалаш от непогоды) и вода поблизости: ручеек или чистая речка. А лучше всего — родник, потому что чистых ручейков и речек не осталось уже.
Они шли весь день. Вот лесок и родничок струится, но рядом село, значит, уже не пустыня.
А вот, куда ни глянь, — ни сел, ни машин проезжих, ни людей прохожих, и лесок есть, — но нет родника.
Запас воды у них с собой был, поэтому они расположились на ночлег, так и не отыскав подходящего места, расположились в березничке на сухом пригорке.
Попили воды.
Говорить от усталости не хотелось.
Иван Захарович поглядывал на хмурое лицо Петра.
— Чего смотришь? — не выдержал Петр.
— Я ничего. Хорошо, что ватнички прихватили. Ночи холодные в августе.
Ночь, однако, оказалась теплой, безветренной. Зато одолевали комары. Иван Захарович то ли не чувствительным был, то ли пожилое его тело сильно уморилось: спал. А Петр ворочался, прятал под себя голые руки, засовывал голову в воротник, но проклятые комары доставали, жиляли в руки, в шею и самое голову сквозь волосы.
Дурак я и характер у меня дурацкий, думалось Петру. Это все упрямство мое бестолковое.
Петр был упрям, правда. Еще в школе, учась легко, но довольно лениво, влюбился он в молоденькую учительницу литературы. Учительница, прибывшая в Полынск отбывать обязательный срок после университета, не скрывала, что обязательно уедет, на учеников смотрела с гадливостью. Петр этого не заметил, она нравилась ему как женщина, и он написал ей письмо в стихах наподобие Евгения Онегина.
Учительница оставила его после уроков и долго, с усмешками издевалась — нет, не над любовью Петра, а над стихотворением, квалифицированно и с увлечением, не наблюдавшимся в ней во время уроков, разбирая его со всех сторон.
— Пушкина не знает, а туда же, под «Евгения Онегина» строчит! — сказала она.
— Не знаю? «Евгения — того же — Онегина» — наизусть! — сказал Петр.
— Ври дальше.
— Я сказал!
— Ну, давай. С самого начала.
— Сейчас некогда. Мать огород прополоть велела. На следующем уроке.
Следующий урок был через пятницу, субботу, воскресенье и понедельник — во вторник.
Оставалось, то есть, четыре дня. Четверо суток.
Петр засел за книгу. Сперва он сам не верил в успех. Только прочитать «Онегина» вслух занимало несколько часов, а надо — выучить. Но он долбил, долбил — без отдыха и сна, только пил крепкий чай.
Во вторник утром он стучал в дом бабушки Ибунюшки, где квартировала учительница.
Та еще спала — и удивилась. Она была одна; Ибунюшка, выгнав в стадо корову, отправилась спозаранку в лес собирать росные травы.
Учительница ни за что не хотела слушать чтение Петра.
— Вы мне не верили. А я знаю. Проверьте, — упрямо твердил Петр.
— Теперь верю.
— Нет, вы слушайте!
Она одевалась за перегородкой, а он читал. Она пила чай с пряниками и медом, а он читал. Она собралась идти, но Петр, не прекращая чтения, встал у порога.
— Хватит! — закричала учительница.
— Нет, — сказал Петр. — Пока не кончу, не уйдешь.
Она взглянула в его глаза — и села.
Петр читал сперва торопливо, взахлеб, но к середине разошелся, стал читать уже с выражением. Учительница, вместо того чтобы радоваться, изнемогала. То мягко скажет: «Ну ладно, Петя...» То строго: «Вот что, Салабонов!..» Петр, не давая ей продолжить, возвышая голос до крика, читал и читал.
И вот учительница закатила глаза и стала сползать со стула.
Петр подхватил ее, уложил на постель. Сбрызнул водой.
— Директору... пожа... — прошептала учительница — и обиженно задрожали ее девчоночьи потрескавшиеся на полынских ветрах губы.
Петр не удержался и поцеловал ее.
Через неделю учительница срочно уехала по каким-то семейным, говорили, обстоятельствам. И не вернулась.
И это только один случай, а можно еще вспомнить, как Петр на спор пообещал спрыгнуть с десятиметрового обрыва в мелководную речку Мочу (ударение на первом слоге) — и спрыгнул, рассчитав, что нужно упасть не головой или ногами — тут же стукнешься о дно, а плашмя, и упал плашмя, и так отшиб лицо, грудь и все прочее спереди, что кожа долго была красной, будто после ожога. Можно вспомнить, как он — на спор же, на ящик пива — взялся у клуба перетягивать веревку против семи крепких парней. Парни — в сумерках было дело — привязали веревку к столбу, да и не веревку, а целый канат, стали тянуть — стал тянуть и Петр, стали рвать — стал рвать и Петр. И у них — мертво, и у него — мертво. Наконец он озлился и так дернул, что столб заскрипел, он в горячке не понял, дернул еще раз, еще — и столб повалился, едва парни успели разбежаться.
Ну, и так далее.
Но все это имело какую-то цель, а ради чего он будет голодать сорок дней, Петр не осознал. Вроде на спор, а вроде и нет; с Иваном Захаровичем хоть и спорили, да ни на что не поспорили. Что ж, просто так? Выходит, просто так. Но — слово дадено, нужно держать.
Есть наутро хотелось невыносимо.
Иван Захарович бодрился, ползал потраве, слизывал капельки росы и через час уверял, что вполне напился и обойдется без воды, прихваченной из дома на первое время.
— Мне больше достанется, — сказал Петр и допил воду.
Теперь, хочешь не хочешь, надо искать родник.
Они проплутали весь день и уже под вечер наткнулись на ложбинку возле полузаросшей полевой дороги, где родник, вытекая, образовывал болотце, дальше низиной простирались заросли кустарника. Место сыроватое, но из кустарника зато можно соорудить кое-какой шалаш. Впрочем, оставили это на завтра, улеглись спать.
В эту ночь Петр уже не обращал внимания на комаров, спал беспробудно.
Голод утром уже не показался нестерпимым.
Они стали строить шалаш, и построили, и сели в тени отдыхать.
Но вот отдыхать Петруша устал, читать не хотелось, тем более что Иван Захарович не позволил ему взять никаких книг, кроме Библии, да Петр и сам рассудил не обременяться лишней тяжестью. А картишки все ж прихватили.
— Сметнем в очко? — предложил он Ивану Захаровичу.
Иван Захарович сначала вознамерился взять и порвать карты, но подумал, что игра ведь будет не на деньги, на интерес, не грешная. Только не в очко: воровская игра. В дурачка, милое дело, забава чистых душой старушек.
Семнадцать раз подряд обыграл Петр Ивана Захаровича, поскольку, благодаря своей памяти, всегда знал, какие карты вышли из игры, а какие остались.
— Видишь, — сказал Иван Захарович, — какие у тебя способности! Это тоже неспроста.
— Да иди ты, — ответил, скучая, Петруша.
— Нехорошо, — сказал Иван Захарович. — Ты должен свои грубости забыть. Тебе перед народом выступать предстоит. Проповедовать.
— Ага, разбежался! Не смеши ты меня, Христа ради! Ну, научусь я говорить. А дикция?
— То есть?
— Дикция! У меня же «рррэ» — слышишь? — с картавинкой!
Иван Захарович удивился.
— Не замечал, — сказал он.
— А ты заметь! Ехал грека через реку, видит грека — в реке рак! — прокричал Петр. «Р» было у него не то что картавым, а, как сказал бы Петр, если б знал это слово, — грассирующим.
— Да, — задумался Иван Захарович. — Значит, еще один знак. Еще один знак Господь тебе дал, — чтобы ты речью своей отличался от прочих других! Среди евреев картавых много, а Иисус ведь еврей по человеческому происхождению. Значит, в некотором роде, по особенности речи, ты, можно сказать, тоже в некоторой степени еврей. А?
Петр на это только руками в изумлении развел. Посмотрел потом на небо, поковырял ногой землю и заявил, глядя прямо в глаза Ивану Захаровичу:
— Жрать хочу! Не Христос я! Не могу терпеть. Хочу жрать, ясно? Иду домой. Как раздолбаю десяток яичков, как зажарю на сковородочке, как замолочу!
— Яичницы я тебе, конечно, предложить не могу, — опустил глаза Иван Захарович, словно ему было чего-то совестно. — А вот... — И неведомо откуда достал кусок ржаного хлеба. Хлеб был в тряпице и не зачерствел еще. — На, — сказал Иван Захарович и протянул Петруше, так и не поднимая головы; чувствовалось, как все его существо напряглось и насторожилось.
Петруша все понял.
— Искушаешь, значит?
— Искушаю, — шепотом сказал Иван Захарович.
— А кто тебе такое право дал? Ты дьявол, что ли, так твою так? Или заместитель его? Не много ли на себя берешь?
— Прости, Господи, — прошептал Иван Захарович.
— Я тебе не Господи! — закричал Петр. — Я тебе не Господи, а есть не буду — на спор! Сам себе хочу доказать, вот и все! — И он взял хлеб и бросил его на землю.
— Подними, — тихо сказал Иван Захарович.
Петруша посидел, помолчал. Поднял хлеб, протянул Ивану Захаровичу. Тот завернул его в тряпицу, спрятал за пазуху.
— Всегда тут будет.
— Садист, — сказал Петр.
А уже вечерняя заря догорала.
— Вот и третий день прошел, — сказал Иван Захарович. — Дальше совсем легко.
Петр не поддержал ответом его бодрости.
Среди ночи их разбудили голоса и свет в лицо.
Милиция.
Откуда, зачем, почему?
Очень просто. Пустыня, где расположились Иван Захарович и Петр, оказалась в окрестностях города Заморьина, такого же захолустного, как и Полынск. Это не город даже, а ПГТ, Поселок Городского Типа. Но местные жители называли его городом. В подтверждение этого статуса сегодня ночью произошло по-настоящему городское преступление: угнали служебную машину, принадлежащую райкому партии. Хорошую машину, «Волгу» черного цвета. Причем с отягчающими обстоятельствами: по данным свидетелей, машину помогал угнать не кто иной, как сам шофер этой машины.
Милиция на чахлом «уазике» пустилась в погоню. Догнать, конечно, не догнали, хоть и видели вдали и два раза выстрелили в том направлении — и вот возвращались, спрямляя путь по проселку. И высветили фарами на повороте какое-то сооружение, какого здесь раньше не было.
Подъехали, увидели шалаш и двух бродяг.
— Возьмем? — посоветовался сержант Гавриилов с шофером, рядовым Внучко.
— А чё ж не взять? — одобрил шофер.
Они стояли перед бродягами, освещая их фонарями.
Бродяги терли глаза.
— Документы! — потребовал Гавриилов.
А документов меж тем ни Петруша, ни Иван Захарович не взяли. Зачем, мол, если по пустыне скитаться будем, — какому лешему показывать?
— Нету, значит, документов? — радовался Гавриилов.
— Да мы ходили тут... — заторопился Петр. — Мы это, мужики, мы к родственникам, это самое, на свадьбу, вот я, вот дядя мой, ходили на свадьбу, возвращались то есть уже, заблудились, из Полынска мы, проверить можно...
— Не лги! — вдруг громко, на всю окрестность сказал ему Иван Захарович. — Нельзя тебе лгать, неужели не понимаешь?
Петр умолк.
— А ты! — обратился Иван Захарович к сержанту Гавриилову, вытянув руку с обличающим перстом. — Ты! Знаешь ли ты, с кем ты говоришь?
Он, возможно, объяснил бы сержанту, с кем тот говорит, но не успел: рядовой Внучко, горячий еще от погони и желавший действий, тихо оказался сбоку и четко применил к Ивану Захаровичу прием ребром ладони по шее. Одновременно с этим, как бы одобряя и поддерживая действия подчиненного, Гавриилов выстрелил в воздух.
Но тут произошло непредвиденное. Сержанту Гавриилову и рядовому Внучко показалось, что не известный малый (изрядный, надо сказать, верзила), увидев упавшего старика, словно разделился надвое: одна часть бросилась на Гавриилова, другая на Внучко. На самом же деле Петр, вспомнив свое армейское десантное прошлое, Гавриилова достиг в прыжке кулаком, а Внучко в тот же миг достал ногой. Они упали без сознания, в руке Петра оказался пистолет. Кряхтя, держась за шею, Иван Захарович прохрипел:
— Брось! Нельзя тебе! Брось!
— Бежать надо, пока они вырубленные! — сказал Петр. — Они не простят.
— Пусть! — вскричал Иван Захарович. — Я, убогий, думал свое, а Бог по-своему рассудил, он тебе другое испытание приготовил! Брось пистолет, смирись, дурак, все равно по-Божьему выйдет! Как ты можешь идти против воли Его?
Петр стоял в нерешительности, разглядывая хорошо знакомый ему пистолет конструкции Макарова. Он понимал, что нужно немедленно бежать — через болотце, где не пройдет «уазик», бежать, скрыться от греха подальше.
Но вместо этого бросил пистолет к ногам приходящего в себя Гавриилова. Сержант цапнул пистолет и, отползая задом к машине, заорал:
— Руки вверх! Стреляю! Руки вверх!
Руки были подняты.
Ударами по щекам оживив рядового, сержант велел ему взять веревку и связать бандитов, — сам держал их под прицелом.
Они поехали в Заморьино.
Приехали.
Гавриилову и Внучко не терпелось поквитаться со сволочами, но они решили это сделать толково, без суеты. Не докладываясь начальству (да оно и дрыхло сейчас уже), посадили их в КПЗ, камеру предварительного заключения при поселковом отделе милиции.
Час прошел — их не было.
Уставшие, они выпивали и закусывали. Рассказывали друг другу, как они обижены. Распалялись.
— Ну? И чего ты добился? — спрашивал в это время угрюмый Петр. — Они же нас бить сейчас придут. А потом будут судить за нападение на милицию и овладение оружием. Знаю их штучки. Они нас бить будут, а мы? Молчать и щеки подставлять?
Но Иван Захарович был словно не в себе, он сиял и горел.
— Словом их пройми, словом! На то тебе Богом и право дано!
— Достал ты меня своим Богом! Атеист я, между прочим!
— Молчи! Готовься! Думай!
Но Петр не мог думать. Вернее, он думал лишь о том, как сбежать. Но ни стены, ни железная дверь, ни маленькое зарешеченное окошко не оставляли никаких надежд на спасение. Разве только дождаться, когда войдут, — и броситься? Но ведь с пистолетами войдут, суки!
Так и оказалось.
Внучко и Гавриилов, выставив дула, вошли, закрыли за собой дверь.
Улыбались.
— Держи обоих на мушке, — сказал Гавриилов, подошел к Петру и ударил его под дых. Петр согнулся.
— Стойте! — закричал Иван Захарович. — Бить нас будете? Ладно! Но дайте ему сперва слово сказать! Говори, Петр!
Петр молчал, стиснув зубы.
— Тогда я сам буду говорить! — объявил Иван Захарович. И начал: — Скажите мне, чего добьетесь вы побоями? Правды? Но желающий сказать правду скажет ее и так, а не желающий утаит. Если же и скажет под побоями, то велика ли цена той правде?
Гавриилов засмеялся и угостил его справа — но так, чтобы тот не упал и имел возможность говорить. Гавриилову интересно стало послушать старика.
— Допустим, вы бьете преступника и злодея! — не смутился Иван Захарович. — Но исправите ли вы его побоями? Нет, он лишь озлобится и нанесет обществу еще больше вреда!
Внучко угостил его слева.
— В чем смысл побоя, удара как такового? — светлея ликом, воскликнул Иван Захарович. — В том, чтобы причинить боль! Но сравнима ли эта боль с той духовной болью, на которую человек обрекает себя сам, а паче всего — бьющий?
Гавриилов приложил его справа.
— Следственно! — почти в восторге закричал Иван Захарович (мысленно блаженно вопя: «Спасибо, Господи, за Тебя страдаю!»). — Следственно, битье — всякое! — есть действие бессмысленное! Лишь то действие человека имеет смысл, каковое улучшает природу человека, битье же избиваемому пользы не приносит, оно ему не нужно! Оно необходимо кому? — бьющему! Вывод: бить кого-то или тыкать кулаком стену — нет никакой разницы! Тычьте кулаками в стены, милые, результат тот же!
Внучко, обиженный предложением тыкать кулаками в стену, приложил старика слева посильней прежнего, Иван Захарович упал.
— Пусть отдохнет, — сказал о нем Гавриилов и шагнул к Петру.
А Петр в это время — конечно, не подробно, а промельком в уме — вспомнил, как его впервые поразила несвобода.
До семи лет ничего не стесняло.
Но вот он пошел в школу.
На одном из первых уроков учительница решила проверить память детей и задала учить маленькое стихотворение, чтобы потом тут же, на уроке, его рассказать, а сама в это время писала письмо в Салехард Алексею Рудольфовичу Антипову, красавцу и умнице, с которым она полгода назад ехала до Полынска от Саранска, и тот успел объяснить ей свою жизнь, и оставил адрес, и вот они переписываются (а через полгода, желая сделать ему сюрприз, она поедет в Салехард и найдет Алексея Рудольфовича в окружении жены, детей, забот и мирных трудов, а вовсе не в одиноком несчастьи, — и ее навсегда оставит романтическое представление о жизни).
Петруша первым выучил стихотворение, поднял руку, рассказал — и пошел из класса.
— Куда это ты? — спросила учительница.
— А я всё.
— Ты-то всё, да другие-то не всё!
— Ну, пусть сидят, — рассудил маленький Петруша.
— И ты сиди.
— Зачем?
— Будешь слушать, как они отвечают.
— А чего слушать-то одно и то же?
— Сядь, я сказала! — исчерпала разумные доводы учительница.
— Зачем?
— Затем, что идет урок и с урока не уходят!
— Почему?
— Потому что ты школьник теперь, а не кто-нибудь.
Учительница сердилась: письмо было прервано на интересном моменте, — она доказывала Алексею Рудольфовичу, что, даже не имея друзей близ себя, можно не чувствовать себя одиноким, если есть где-то, пусть даже и вдалеке, тот, кто помнит о тебе, а ты помнишь о нем...
А Петруша все стоял у двери.
— Ты сядешь или нет? — злилась учительница.
— А на кой?
— Не «на кой», а зачем?
— Ну, зачем?
— Заниматься, как и все.
— Все учат, а я выучил уже.
— А вот расскажем, другое задание будет.
— Скажите, сделаю.
— Слушай, Салабонов! Закон школы такой, что ученик слушает учительницу. Ты должен меня слушать.
— А я слушаю.
— Так садись!
— Я и стоя слушать могу.
— Дурак! — взорвалась вдруг учительница. Горько ей сделалось и обидно: так хорошо начиналось утро, так светло было на душе, а теперь явственно открылся ей мрак грядущего года, наполненного мероприятиями по воспитанию дуболомистых детей железнодорожников. Она вскочила, схватила Петрушу за плечо и поволокла его к парте, усадила его обеими руками, словно желая навечно приклеить к сиденью.
Но едва отошла — Петруша вскочил и выбежал.
Уговорили его пойти опять в школу лишь через неделю.
Потом он, конечно, попривык к условиям несвободы и в школе, и, само собой, в армии; он привык опытом, но душой и умом так и не понял. Однажды он читал историческую книгу про Италию, и ему очень захотелось в Италию, но вдруг он понял, что скорее всего никогда не попадет в Италию, — и даже заплакал...
Вот теперь мучает и жжет душу вопрос: почему он здесь, а не на воле?
Почему нельзя объяснять этим людям, что ему невозможно здесь находиться, что от этого и ему, и им будет только хуже?
И эта мука была в Петре сильнее страха боли и даже страха смерти (впрочем, последнего страха он никогда не имел).
— Ты меня лучше убей, сержант, — тихо сказал он приблизившемуся Гавриилову.
— Я тебя не только убью, я тебя на десять лет засажу за нападение на милицию, — сказал Гавриилов, тоже почему-то шепотом.
— Я отсижу, — сказал Петр. — Но я выйду и убью тебя. Богом клянусь.
Ах, не надо бы Гавриилову глядеть в глаза Петра, а он — глянул. А глянув — дрогнул. Хотел поднять руку — не поднимается рука.
И сказал Внучко:
— Ладно. Утром разберемся.
Внучко был не против: после выпивки, еды и физической работы над стариком он притомился и хотел спать.
Гавриилов запер КПЗ и отправился домой, дома его ждали жена и пятилетний сын.
Через десять лет жене будет тридцать четыре, думал Гавриилов. Сыну — пятнадцать. А самому Гавриилову — тридцать семь. Цветущий возраст. Только жить да жить...
Мало ли в России пустынных пространств? Стоит только сойти с дороги и пойти наугад полями и перелесками, о которых стихи в учебнике «Родная речь», — и за целый день можешь не встретить ни одного человека, поневоле задумаешься: кто ж эти стихи-то написал?
Иван Захарович и Петр так и сделали: свернули с дороги и пошли наугад. Место им было нужно такое, чтобы лесок (соорудить шалаш от непогоды) и вода поблизости: ручеек или чистая речка. А лучше всего — родник, потому что чистых ручейков и речек не осталось уже.
Они шли весь день. Вот лесок и родничок струится, но рядом село, значит, уже не пустыня.
А вот, куда ни глянь, — ни сел, ни машин проезжих, ни людей прохожих, и лесок есть, — но нет родника.
Запас воды у них с собой был, поэтому они расположились на ночлег, так и не отыскав подходящего места, расположились в березничке на сухом пригорке.
Попили воды.
Говорить от усталости не хотелось.
Иван Захарович поглядывал на хмурое лицо Петра.
— Чего смотришь? — не выдержал Петр.
— Я ничего. Хорошо, что ватнички прихватили. Ночи холодные в августе.
Ночь, однако, оказалась теплой, безветренной. Зато одолевали комары. Иван Захарович то ли не чувствительным был, то ли пожилое его тело сильно уморилось: спал. А Петр ворочался, прятал под себя голые руки, засовывал голову в воротник, но проклятые комары доставали, жиляли в руки, в шею и самое голову сквозь волосы.
Дурак я и характер у меня дурацкий, думалось Петру. Это все упрямство мое бестолковое.
Петр был упрям, правда. Еще в школе, учась легко, но довольно лениво, влюбился он в молоденькую учительницу литературы. Учительница, прибывшая в Полынск отбывать обязательный срок после университета, не скрывала, что обязательно уедет, на учеников смотрела с гадливостью. Петр этого не заметил, она нравилась ему как женщина, и он написал ей письмо в стихах наподобие Евгения Онегина.
(Тут надо бы «люблю» — но проклятая рифма!)
Я вас увидел, и сейчас же
В душе моей любовь зажглась.
Но понимаю, что нельзя же,
Чтоб ваша враз отозвалась.
Мы с вами возрастом различны,
К тому же вы так симпатичны,
Что я не в силах вам сказать,
Как я желаю вас обнять.
Но я гляжу, как ненормальный,
На ваших прелесть дивных ног,
Которых Пушкин если б мог
Увидеть, он бы моментально
За вас бы замуж поспешил.
Не Пушкин я — но вас любил!
Учительница оставила его после уроков и долго, с усмешками издевалась — нет, не над любовью Петра, а над стихотворением, квалифицированно и с увлечением, не наблюдавшимся в ней во время уроков, разбирая его со всех сторон.
— Пушкина не знает, а туда же, под «Евгения Онегина» строчит! — сказала она.
— Не знаю? «Евгения — того же — Онегина» — наизусть! — сказал Петр.
— Ври дальше.
— Я сказал!
— Ну, давай. С самого начала.
— Сейчас некогда. Мать огород прополоть велела. На следующем уроке.
Следующий урок был через пятницу, субботу, воскресенье и понедельник — во вторник.
Оставалось, то есть, четыре дня. Четверо суток.
Петр засел за книгу. Сперва он сам не верил в успех. Только прочитать «Онегина» вслух занимало несколько часов, а надо — выучить. Но он долбил, долбил — без отдыха и сна, только пил крепкий чай.
Во вторник утром он стучал в дом бабушки Ибунюшки, где квартировала учительница.
Та еще спала — и удивилась. Она была одна; Ибунюшка, выгнав в стадо корову, отправилась спозаранку в лес собирать росные травы.
Учительница ни за что не хотела слушать чтение Петра.
— Вы мне не верили. А я знаю. Проверьте, — упрямо твердил Петр.
— Теперь верю.
— Нет, вы слушайте!
Она одевалась за перегородкой, а он читал. Она пила чай с пряниками и медом, а он читал. Она собралась идти, но Петр, не прекращая чтения, встал у порога.
— Хватит! — закричала учительница.
— Нет, — сказал Петр. — Пока не кончу, не уйдешь.
Она взглянула в его глаза — и села.
Петр читал сперва торопливо, взахлеб, но к середине разошелся, стал читать уже с выражением. Учительница, вместо того чтобы радоваться, изнемогала. То мягко скажет: «Ну ладно, Петя...» То строго: «Вот что, Салабонов!..» Петр, не давая ей продолжить, возвышая голос до крика, читал и читал.
И вот учительница закатила глаза и стала сползать со стула.
Петр подхватил ее, уложил на постель. Сбрызнул водой.
— Директору... пожа... — прошептала учительница — и обиженно задрожали ее девчоночьи потрескавшиеся на полынских ветрах губы.
Петр не удержался и поцеловал ее.
Через неделю учительница срочно уехала по каким-то семейным, говорили, обстоятельствам. И не вернулась.
И это только один случай, а можно еще вспомнить, как Петр на спор пообещал спрыгнуть с десятиметрового обрыва в мелководную речку Мочу (ударение на первом слоге) — и спрыгнул, рассчитав, что нужно упасть не головой или ногами — тут же стукнешься о дно, а плашмя, и упал плашмя, и так отшиб лицо, грудь и все прочее спереди, что кожа долго была красной, будто после ожога. Можно вспомнить, как он — на спор же, на ящик пива — взялся у клуба перетягивать веревку против семи крепких парней. Парни — в сумерках было дело — привязали веревку к столбу, да и не веревку, а целый канат, стали тянуть — стал тянуть и Петр, стали рвать — стал рвать и Петр. И у них — мертво, и у него — мертво. Наконец он озлился и так дернул, что столб заскрипел, он в горячке не понял, дернул еще раз, еще — и столб повалился, едва парни успели разбежаться.
Ну, и так далее.
Но все это имело какую-то цель, а ради чего он будет голодать сорок дней, Петр не осознал. Вроде на спор, а вроде и нет; с Иваном Захаровичем хоть и спорили, да ни на что не поспорили. Что ж, просто так? Выходит, просто так. Но — слово дадено, нужно держать.
Есть наутро хотелось невыносимо.
Иван Захарович бодрился, ползал потраве, слизывал капельки росы и через час уверял, что вполне напился и обойдется без воды, прихваченной из дома на первое время.
— Мне больше достанется, — сказал Петр и допил воду.
Теперь, хочешь не хочешь, надо искать родник.
Они проплутали весь день и уже под вечер наткнулись на ложбинку возле полузаросшей полевой дороги, где родник, вытекая, образовывал болотце, дальше низиной простирались заросли кустарника. Место сыроватое, но из кустарника зато можно соорудить кое-какой шалаш. Впрочем, оставили это на завтра, улеглись спать.
В эту ночь Петр уже не обращал внимания на комаров, спал беспробудно.
Голод утром уже не показался нестерпимым.
Они стали строить шалаш, и построили, и сели в тени отдыхать.
Но вот отдыхать Петруша устал, читать не хотелось, тем более что Иван Захарович не позволил ему взять никаких книг, кроме Библии, да Петр и сам рассудил не обременяться лишней тяжестью. А картишки все ж прихватили.
— Сметнем в очко? — предложил он Ивану Захаровичу.
Иван Захарович сначала вознамерился взять и порвать карты, но подумал, что игра ведь будет не на деньги, на интерес, не грешная. Только не в очко: воровская игра. В дурачка, милое дело, забава чистых душой старушек.
Семнадцать раз подряд обыграл Петр Ивана Захаровича, поскольку, благодаря своей памяти, всегда знал, какие карты вышли из игры, а какие остались.
— Видишь, — сказал Иван Захарович, — какие у тебя способности! Это тоже неспроста.
— Да иди ты, — ответил, скучая, Петруша.
— Нехорошо, — сказал Иван Захарович. — Ты должен свои грубости забыть. Тебе перед народом выступать предстоит. Проповедовать.
— Ага, разбежался! Не смеши ты меня, Христа ради! Ну, научусь я говорить. А дикция?
— То есть?
— Дикция! У меня же «рррэ» — слышишь? — с картавинкой!
Иван Захарович удивился.
— Не замечал, — сказал он.
— А ты заметь! Ехал грека через реку, видит грека — в реке рак! — прокричал Петр. «Р» было у него не то что картавым, а, как сказал бы Петр, если б знал это слово, — грассирующим.
— Да, — задумался Иван Захарович. — Значит, еще один знак. Еще один знак Господь тебе дал, — чтобы ты речью своей отличался от прочих других! Среди евреев картавых много, а Иисус ведь еврей по человеческому происхождению. Значит, в некотором роде, по особенности речи, ты, можно сказать, тоже в некоторой степени еврей. А?
Петр на это только руками в изумлении развел. Посмотрел потом на небо, поковырял ногой землю и заявил, глядя прямо в глаза Ивану Захаровичу:
— Жрать хочу! Не Христос я! Не могу терпеть. Хочу жрать, ясно? Иду домой. Как раздолбаю десяток яичков, как зажарю на сковородочке, как замолочу!
— Яичницы я тебе, конечно, предложить не могу, — опустил глаза Иван Захарович, словно ему было чего-то совестно. — А вот... — И неведомо откуда достал кусок ржаного хлеба. Хлеб был в тряпице и не зачерствел еще. — На, — сказал Иван Захарович и протянул Петруше, так и не поднимая головы; чувствовалось, как все его существо напряглось и насторожилось.
Петруша все понял.
— Искушаешь, значит?
— Искушаю, — шепотом сказал Иван Захарович.
— А кто тебе такое право дал? Ты дьявол, что ли, так твою так? Или заместитель его? Не много ли на себя берешь?
— Прости, Господи, — прошептал Иван Захарович.
— Я тебе не Господи! — закричал Петр. — Я тебе не Господи, а есть не буду — на спор! Сам себе хочу доказать, вот и все! — И он взял хлеб и бросил его на землю.
— Подними, — тихо сказал Иван Захарович.
Петруша посидел, помолчал. Поднял хлеб, протянул Ивану Захаровичу. Тот завернул его в тряпицу, спрятал за пазуху.
— Всегда тут будет.
— Садист, — сказал Петр.
А уже вечерняя заря догорала.
— Вот и третий день прошел, — сказал Иван Захарович. — Дальше совсем легко.
Петр не поддержал ответом его бодрости.
Среди ночи их разбудили голоса и свет в лицо.
Милиция.
Откуда, зачем, почему?
Очень просто. Пустыня, где расположились Иван Захарович и Петр, оказалась в окрестностях города Заморьина, такого же захолустного, как и Полынск. Это не город даже, а ПГТ, Поселок Городского Типа. Но местные жители называли его городом. В подтверждение этого статуса сегодня ночью произошло по-настоящему городское преступление: угнали служебную машину, принадлежащую райкому партии. Хорошую машину, «Волгу» черного цвета. Причем с отягчающими обстоятельствами: по данным свидетелей, машину помогал угнать не кто иной, как сам шофер этой машины.
Милиция на чахлом «уазике» пустилась в погоню. Догнать, конечно, не догнали, хоть и видели вдали и два раза выстрелили в том направлении — и вот возвращались, спрямляя путь по проселку. И высветили фарами на повороте какое-то сооружение, какого здесь раньше не было.
Подъехали, увидели шалаш и двух бродяг.
— Возьмем? — посоветовался сержант Гавриилов с шофером, рядовым Внучко.
— А чё ж не взять? — одобрил шофер.
Они стояли перед бродягами, освещая их фонарями.
Бродяги терли глаза.
— Документы! — потребовал Гавриилов.
А документов меж тем ни Петруша, ни Иван Захарович не взяли. Зачем, мол, если по пустыне скитаться будем, — какому лешему показывать?
— Нету, значит, документов? — радовался Гавриилов.
— Да мы ходили тут... — заторопился Петр. — Мы это, мужики, мы к родственникам, это самое, на свадьбу, вот я, вот дядя мой, ходили на свадьбу, возвращались то есть уже, заблудились, из Полынска мы, проверить можно...
— Не лги! — вдруг громко, на всю окрестность сказал ему Иван Захарович. — Нельзя тебе лгать, неужели не понимаешь?
Петр умолк.
— А ты! — обратился Иван Захарович к сержанту Гавриилову, вытянув руку с обличающим перстом. — Ты! Знаешь ли ты, с кем ты говоришь?
Он, возможно, объяснил бы сержанту, с кем тот говорит, но не успел: рядовой Внучко, горячий еще от погони и желавший действий, тихо оказался сбоку и четко применил к Ивану Захаровичу прием ребром ладони по шее. Одновременно с этим, как бы одобряя и поддерживая действия подчиненного, Гавриилов выстрелил в воздух.
Но тут произошло непредвиденное. Сержанту Гавриилову и рядовому Внучко показалось, что не известный малый (изрядный, надо сказать, верзила), увидев упавшего старика, словно разделился надвое: одна часть бросилась на Гавриилова, другая на Внучко. На самом же деле Петр, вспомнив свое армейское десантное прошлое, Гавриилова достиг в прыжке кулаком, а Внучко в тот же миг достал ногой. Они упали без сознания, в руке Петра оказался пистолет. Кряхтя, держась за шею, Иван Захарович прохрипел:
— Брось! Нельзя тебе! Брось!
— Бежать надо, пока они вырубленные! — сказал Петр. — Они не простят.
— Пусть! — вскричал Иван Захарович. — Я, убогий, думал свое, а Бог по-своему рассудил, он тебе другое испытание приготовил! Брось пистолет, смирись, дурак, все равно по-Божьему выйдет! Как ты можешь идти против воли Его?
Петр стоял в нерешительности, разглядывая хорошо знакомый ему пистолет конструкции Макарова. Он понимал, что нужно немедленно бежать — через болотце, где не пройдет «уазик», бежать, скрыться от греха подальше.
Но вместо этого бросил пистолет к ногам приходящего в себя Гавриилова. Сержант цапнул пистолет и, отползая задом к машине, заорал:
— Руки вверх! Стреляю! Руки вверх!
Руки были подняты.
Ударами по щекам оживив рядового, сержант велел ему взять веревку и связать бандитов, — сам держал их под прицелом.
Они поехали в Заморьино.
Приехали.
Гавриилову и Внучко не терпелось поквитаться со сволочами, но они решили это сделать толково, без суеты. Не докладываясь начальству (да оно и дрыхло сейчас уже), посадили их в КПЗ, камеру предварительного заключения при поселковом отделе милиции.
Час прошел — их не было.
Уставшие, они выпивали и закусывали. Рассказывали друг другу, как они обижены. Распалялись.
— Ну? И чего ты добился? — спрашивал в это время угрюмый Петр. — Они же нас бить сейчас придут. А потом будут судить за нападение на милицию и овладение оружием. Знаю их штучки. Они нас бить будут, а мы? Молчать и щеки подставлять?
Но Иван Захарович был словно не в себе, он сиял и горел.
— Словом их пройми, словом! На то тебе Богом и право дано!
— Достал ты меня своим Богом! Атеист я, между прочим!
— Молчи! Готовься! Думай!
Но Петр не мог думать. Вернее, он думал лишь о том, как сбежать. Но ни стены, ни железная дверь, ни маленькое зарешеченное окошко не оставляли никаких надежд на спасение. Разве только дождаться, когда войдут, — и броситься? Но ведь с пистолетами войдут, суки!
Так и оказалось.
Внучко и Гавриилов, выставив дула, вошли, закрыли за собой дверь.
Улыбались.
— Держи обоих на мушке, — сказал Гавриилов, подошел к Петру и ударил его под дых. Петр согнулся.
— Стойте! — закричал Иван Захарович. — Бить нас будете? Ладно! Но дайте ему сперва слово сказать! Говори, Петр!
Петр молчал, стиснув зубы.
— Тогда я сам буду говорить! — объявил Иван Захарович. И начал: — Скажите мне, чего добьетесь вы побоями? Правды? Но желающий сказать правду скажет ее и так, а не желающий утаит. Если же и скажет под побоями, то велика ли цена той правде?
Гавриилов засмеялся и угостил его справа — но так, чтобы тот не упал и имел возможность говорить. Гавриилову интересно стало послушать старика.
— Допустим, вы бьете преступника и злодея! — не смутился Иван Захарович. — Но исправите ли вы его побоями? Нет, он лишь озлобится и нанесет обществу еще больше вреда!
Внучко угостил его слева.
— В чем смысл побоя, удара как такового? — светлея ликом, воскликнул Иван Захарович. — В том, чтобы причинить боль! Но сравнима ли эта боль с той духовной болью, на которую человек обрекает себя сам, а паче всего — бьющий?
Гавриилов приложил его справа.
— Следственно! — почти в восторге закричал Иван Захарович (мысленно блаженно вопя: «Спасибо, Господи, за Тебя страдаю!»). — Следственно, битье — всякое! — есть действие бессмысленное! Лишь то действие человека имеет смысл, каковое улучшает природу человека, битье же избиваемому пользы не приносит, оно ему не нужно! Оно необходимо кому? — бьющему! Вывод: бить кого-то или тыкать кулаком стену — нет никакой разницы! Тычьте кулаками в стены, милые, результат тот же!
Внучко, обиженный предложением тыкать кулаками в стену, приложил старика слева посильней прежнего, Иван Захарович упал.
— Пусть отдохнет, — сказал о нем Гавриилов и шагнул к Петру.
А Петр в это время — конечно, не подробно, а промельком в уме — вспомнил, как его впервые поразила несвобода.
До семи лет ничего не стесняло.
Но вот он пошел в школу.
На одном из первых уроков учительница решила проверить память детей и задала учить маленькое стихотворение, чтобы потом тут же, на уроке, его рассказать, а сама в это время писала письмо в Салехард Алексею Рудольфовичу Антипову, красавцу и умнице, с которым она полгода назад ехала до Полынска от Саранска, и тот успел объяснить ей свою жизнь, и оставил адрес, и вот они переписываются (а через полгода, желая сделать ему сюрприз, она поедет в Салехард и найдет Алексея Рудольфовича в окружении жены, детей, забот и мирных трудов, а вовсе не в одиноком несчастьи, — и ее навсегда оставит романтическое представление о жизни).
Петруша первым выучил стихотворение, поднял руку, рассказал — и пошел из класса.
— Куда это ты? — спросила учительница.
— А я всё.
— Ты-то всё, да другие-то не всё!
— Ну, пусть сидят, — рассудил маленький Петруша.
— И ты сиди.
— Зачем?
— Будешь слушать, как они отвечают.
— А чего слушать-то одно и то же?
— Сядь, я сказала! — исчерпала разумные доводы учительница.
— Зачем?
— Затем, что идет урок и с урока не уходят!
— Почему?
— Потому что ты школьник теперь, а не кто-нибудь.
Учительница сердилась: письмо было прервано на интересном моменте, — она доказывала Алексею Рудольфовичу, что, даже не имея друзей близ себя, можно не чувствовать себя одиноким, если есть где-то, пусть даже и вдалеке, тот, кто помнит о тебе, а ты помнишь о нем...
А Петруша все стоял у двери.
— Ты сядешь или нет? — злилась учительница.
— А на кой?
— Не «на кой», а зачем?
— Ну, зачем?
— Заниматься, как и все.
— Все учат, а я выучил уже.
— А вот расскажем, другое задание будет.
— Скажите, сделаю.
— Слушай, Салабонов! Закон школы такой, что ученик слушает учительницу. Ты должен меня слушать.
— А я слушаю.
— Так садись!
— Я и стоя слушать могу.
— Дурак! — взорвалась вдруг учительница. Горько ей сделалось и обидно: так хорошо начиналось утро, так светло было на душе, а теперь явственно открылся ей мрак грядущего года, наполненного мероприятиями по воспитанию дуболомистых детей железнодорожников. Она вскочила, схватила Петрушу за плечо и поволокла его к парте, усадила его обеими руками, словно желая навечно приклеить к сиденью.
Но едва отошла — Петруша вскочил и выбежал.
Уговорили его пойти опять в школу лишь через неделю.
Потом он, конечно, попривык к условиям несвободы и в школе, и, само собой, в армии; он привык опытом, но душой и умом так и не понял. Однажды он читал историческую книгу про Италию, и ему очень захотелось в Италию, но вдруг он понял, что скорее всего никогда не попадет в Италию, — и даже заплакал...
Вот теперь мучает и жжет душу вопрос: почему он здесь, а не на воле?
Почему нельзя объяснять этим людям, что ему невозможно здесь находиться, что от этого и ему, и им будет только хуже?
И эта мука была в Петре сильнее страха боли и даже страха смерти (впрочем, последнего страха он никогда не имел).
— Ты меня лучше убей, сержант, — тихо сказал он приблизившемуся Гавриилову.
— Я тебя не только убью, я тебя на десять лет засажу за нападение на милицию, — сказал Гавриилов, тоже почему-то шепотом.
— Я отсижу, — сказал Петр. — Но я выйду и убью тебя. Богом клянусь.
Ах, не надо бы Гавриилову глядеть в глаза Петра, а он — глянул. А глянув — дрогнул. Хотел поднять руку — не поднимается рука.
И сказал Внучко:
— Ладно. Утром разберемся.
Внучко был не против: после выпивки, еды и физической работы над стариком он притомился и хотел спать.
Гавриилов запер КПЗ и отправился домой, дома его ждали жена и пятилетний сын.
Через десять лет жене будет тридцать четыре, думал Гавриилов. Сыну — пятнадцать. А самому Гавриилову — тридцать семь. Цветущий возраст. Только жить да жить...