Его вдруг пробрало ознобом — не столько от холода в тускло освещенном пассажирском салоне, сколько от внезапно представившейся картины этих пространств там внизу, всех этих бескрайних чужих земель, населенных чужими людьми, которых он никогда — даже прожив среди них всю жизнь — не сможет узнать и понять хотя бы приблизительно. И останется таким же чужим и непонятным среди них.
   Он достал из портфеля бутылку парагвайской «каньи» — прощальный подарок Филиппа, — отвинтил пробку и отхлебнул из горлышка. Огненная жидкость обожгла рот и стала разливаться по телу приятным теплом. Нет, Филипп все-таки друг, хотя и с оговорками. Ну, и Дино. А еще кто? А больше никого, хоть шаром покати. Евдокия не в счет, это другое. Друзей же — настоящих, из соотечественников — друзей-мужчин нет. Хотя он здесь уже восемь лет, пора бы и обзавестись. Ладно, проживем… Он еще раз приложился к бутылке, аккуратно завинтил и сунул в карман. Может быть, Дуня все же согласится приехать? Самолет прилетает около полуночи, еще не поздно — если он позвонит сразу из порта… «Их» квартирки на Сармьенто уже не было, подруга вернулась из Европы раньше, чем думали, и Дуне пришлось снова перебраться к своей фрау Глокнер. Туда ему, конечно, и думать нечего; но представить только, какой сейчас холод у него в комнате…
   Да, друзьями в русской колонии не разживешься. Странно — все более или менее знакомы между собой, всюду одни и те же примелькавшиеся лица, а ведь никто ни о ком толком ничего не знает. Перемещенные лица — народ осторожный, кем только не пуганный и не ловленный, откровенничать в этой среде не принято. Ничего не рассказывать о себе и никогда не пытаться выяснить чужую биографию — это уже стало принятой нормой поведения, правилом хорошего тона. Последнее время Полунин вообще мало с кем общался, но в первые два года после приезда — тогда еще не было ни одного клуба и местом еженедельных встреч служила для всех старая посольская церковь на улице Брасиль — он каждое воскресенье проводил время в компании холостяков, своего возраста или несколько моложе. Заваливались в ресторанчик попроще, сдвигали вместе два-три столика, брали несколько бутылок приторного муската — он до сих пор не мог вспоминать его вкус без отвращения — и начинался беспредметный треп. Травили анекдоты, обсуждали знакомых женщин, говорили о работе — тот устроился хорошо, а тому не везет, меняет уже третье место, и все что-то не то. Подвыпив, начинали петь хором, тут уж все шло вперемежку — «Землянка» и «Хороша страна Болгария», «Эрика» и «Лили Марлен». Настораживало то, что многие так хорошо знают немецкие строевые песни, но опять же — мало ли кто их пел в те годы, могли и в лагерях подцепить…
   Это уже потом пришло ему как-то в голову, что, встречаясь еженедельно, он ничего не знает ни о ком из своих собутыльников. Был там один высокий молчаливый парень со странной привычкой — кивать в знак отрицания и, наоборот, покачивать головой, отвечая «да». Говорил, что он из Болгарии, и, действительно, в Аргентину приехал со своими довольно богатыми родичами — дядька, из деникинских офицеров, был в Софии представителем какой-то американской фирмы. Потом случайно выяснилось, что насчет дядьки все верно, племянник же — одессит чистой воды и до сорок третьего года никуда дальше Больших фонтанов оттуда не выезжал…
   Таких загадочных типов среди перемещенных было пруд пруди. Одно время околачивался в той же компании некто со странной фамилией Ивановас — из Каунаса якобы, сын русской и литовца. Этого разоблачили на вечере в Литовском клубе — оказалось, что он не только не знает языка, но и не может припомнить ни одной каунасской улицы. «А чего, меня пацаном оттуда увезли», — буркнул он в свое оправдание. Над ним потом все смеялись: «Задница ты, Ивановас, родной город тоже надо с умом выбирать… »
   Позднее Полунин сам удивлялся, чем могла привлекать его в то время подобная компания. Скорее всего, просто тем, что это были соотечественники и с ними можно было хоть раз в неделю поговорить по-русски. После трех лет во французских казармах Буэнос-Айрес с его русской колонией показался ему чуть ли не уголком родины…
   Транспорты из Европы прибывали тогда почти каждый месяц, колония росла как на дрожжах, была освящена еще одна православная церковь — на Облигадо; перемещенные перекочевали туда, не успевшие найти квартиру даже жили там некоторое время, разбив палатки в углу двора. Открылся первый клуб, начала выходить первая еженедельная газета на русском языке — ее издавали католики «восточного обряда», прибывшие в Аргентину со своим пастырем, французским иезуитом отцом де Режи. И вся эта многотысячная масса людей одной национальности оставалась раздробленной, разобщенной, поделенной на множество мелочно враждующих между собой групп и группировок. Мышиная грызня происходила внутри каждого слоя, а сами слои вообще не смешивались, хотя и соприкасались, — как масло и вода, слитые вместе. Перемещенные советские граждане вперемежку со старыми эмигрантами из Европы — один слой, местные старожилы-белоэмигранты — другой, украинцы и белорусы из Польши — третий; старожилы делились в свою очередь на «красных» и «непримиримых», — те и другие к новой эмиграции относились одинаково враждебно, считая ее кто сплошь власовцами, кто сплошь советскими шпионами…
   Полунин незаметно задремал и проспал все три часа полета. Его разбудила стюардесса, сказала, что корабль идет на посадку, и попросила пристегнуть пояс. Снова вспыхнуло табло с запретом курить, голос Гарделя из динамика гнусавил старое приторное танго — «Буэнос-Айрес, земля моя родная… », в иллюминаторах правого борта наплывало и разворачивалось море огней.
   Внизу оказалось холодно, почти морозно, черная ледяная вода неподвижно стыла в бассейне Нового порта. Из первого же автомата Полунин позвонил в пансион фрау Глокнер. Дуня долго не шла, видимо не сразу ее добудились, — наконец спросила сонным голосом:
   — Алло, кто это?
   — Я, я это, — сказал Полунин, — здравствуй, Евдокия…
   — О, Мишель, это ты. Уже прилетел? Здравствуй, я ужасно рада Как там, в Парагвае, все по-старому?
   — Да что там может измениться…
   — Ну, почем знать. Обезьян видел?
   — Кого?
   — Обезьян. В Асунсьоне они, говорят, ходят по улицам, как люди. Я так хотела бы посмотреть!
   — Нет там никаких обезьян, вот козу видел…
   — О, как мило! Настоящая коза? Обожаю коз — у них глаза… как это сказать… такие сатанические. Мишель, а ты не забыл купить кружева?
   — Купил, купил. Послушай, Дуня…
   — Правда? — перебила она обрадованно. — Настоящее ньяндути?
   — Ну, я не очень в этом разбираюсь, сказали, что настоящее Дуня, поехали сейчас ко мне, а? Я поймаю такси, а ты пока собери вещички, хорошо?
   — Погоди, я не могу сообразить… Куда к тебе?
   — На Талькауано, куда же еще! Я по тебе соскучился, Евдокия.
   — Я тоже, но… — Дуняша вздохнула. — К тебе я не могу, ты же знаешь…
   — Да почему не можешь?! — закричал Полунин. — Из-за Свенсона, что ли? Не валяй дурака, он только что ушел в рейс. Ты меня слышишь? Дуня!
   — Слышу, слышу, пожалуйста, не нужно орать, как один слон. Дело в том… Ну, ты понимаешь, Мишель! Как это я вдруг поеду к тебе — все-таки замужняя женщина…
   — Да побойся ты бога, при чем тут твое «замужество»! Дуня, — позвал он жалобно, — тут холод собачий, у меня уже ноги мерзнут, я сдуру в тонких туфлях поехал. При чем тут замужняя ты или незамужняя?
   — Вот это мне нравится, «при чем»…
   — Да ведь ты же не возражала, когда мы жили вместе На Сармьенто?
   — Нет, ты все-таки ужасно какой-то не тонкий, прямо один варвар! Там ты был у меня, понимаешь, у меня! Потому что Колетт уступила квартиру мне, а не тебе. Одно дело, если женщина принимает у себя своего друга, и совсем другое — если она отправляется к нему. Ты знаешь, я никогда не была ипокриткой, но есть границы… Ну правда, Мишель, не сердись…
   — Я не сержусь, я просто не понимаю, что за логика…
   — Нет, сердишься, сердишься, я по голосу слышу. Хочешь, я тебе почитаю одни стихи?
   — Что почитаешь?
   — Стихи!
   — Читай, — согласился он уныло и переступил с ноги на ногу — цементный пол кабины и в самом деле обжигал холодом сквозь тонкие подошвы.
   — «Оттого и томит меня шорох травы, — нараспев произнесла Дуняша, — что трава пожелтеет, и роза увянет, и твое драгоценное тело, увы», — понимаешь, вообще-то это «он» обращается к «ней», а когда женщина читает это мужчине, слова о драгоценном теле несколько эпатируют, не правда ли?
   — Ничего, я понял. Валяй дальше.
   — «И твое драгоценное тело, увы, полевыми цветами и глиною станет. Даже память исчезнет о нас — и тогда оживет под искусными пальцами глина, и, звеня, ключевая польется вода в золотое, широкое горло кувшина. И другую, быть может, обнимет другой на закате, в условленный час, у колодца. И с плеча обнаженного прах дорогой соскользнет и, звеня, на куски разобьется». Хорошо, а?
   — Главное, кстати, — сказал Полунин. — Ты, Евдокия, удивительно умеешь утешить. Чьи стихи?
   — Не знаю, какой-то Г. Иванов, я нашла в старой тетрадке Ты завтра мне позвонишь? Мы сможем вместе пообедать.
   — Нет, в обед у меня свидание с одним типом, я позвоню позже. Ну что ж, покойной ночи и извини, что разбудил…
   На следующий день, когда Полунин пришел в «Шортхорн Грилл», Келли уже ждал его за столиком.
   — Я думал, вы вообще не явитесь, — ворчливо сказал он и, обернувшись к официанту, сделал знак подавать. — Присаживайтесь, дон Мигель, давно вас не видел. Как жизнь?
   — Веселого мало. У вас, кстати, тоже довольно усталый вид.
   — Есть отчего…
   Явно не в духе, он хмуро молчал, пока им накрывали на стол, потом так же молча принялся за еду. Полунин с аппетитом последовал его примеру — «Шортхорн» славился своим мясом, а он не ел с утра и успел порядком проголодаться.
   — Да, — сказал он, разрезая толстый бифштекс, — во всей этой истории вы, скажем прямо, оказались не на высоте…
   — При чем тут мы? — огрызнулся Келли.
   — В том-то и дело, что ни при чем. А почему, собственно? Организация, подобная вашей, должна быть политической опорой режима.
   — Кроме нас есть еще полицейский аппарат, есть федеральное бюро координации…
   — Знаю, — перебил Полунин. — Налейте-ка мне еще этого «тинто».
   Он подставил бокал, долил содовой из запотевшего сифона. Темное, почти черное вино вспенилось под шипящей струей и приобрело рубиновую прозрачность.
   — Так вот, насчет полицейского аппарата. В Германии, в тридцать третьем году, все это хозяйство пришлось переделать сверху донизу… Переделать и приспособить к новым требованиям, а параллельно создать новый уже полностью свой аппарат Вам не кажется, тут можно провести некоторые аналогии?
   — Они и были проведены, в общих чертах.
   — Да, в слишком общих. А как быть с частностями? С тем, что вы вели слежку за студентами и профсоюзными делегатами и проморгали заговор в морском командовании? И вы, кстати, уверены, что дело ограничилось флотом?
   Келли, продолжая жевать, пожал плечами.
   — Трудно сказать. Армия пока сохраняет лояльность.
   — Пока! — выразительно повторил Полунин и тоже занялся едой.
   — Самое любопытное, — сказал он через минуту, — что именно ваш «враг номер один» — коммунисты — на этот раз оказались в стороне. Может, вы не за теми гонялись?
   — Красные по обыкновению хитрят, — отозвался Келли. — Старый метод, дон Мигель, — заставить других таскать каштаны из огня.
   — Не знаю, — Полунин с сомнением покачал головой. — Что-то это не очень на них похоже. Да и некоторые сведения, которыми мы располагаем, говорят о другом.
   — Например?
   — Коммунисты придерживаются строгого нейтралитета. Почему они сейчас не выступают за Перона, вы и сами понимаете. И почему они никогда не выступят против него — тоже понятно. Как бы там ни было, хустисиализм [56] много дал аргентинскому рабочему, а Эвиту до сих пор боготворят в бедных кварталах. Это, разумеется, не может не приниматься в расчет партией, которая объявляет себя авангардом пролетариата.
   — Хустисиализм как доктрина не имеет ничего общего с марксизмом, — возразил Келли.
   — Дело не в доктринальных разногласиях… Когда правительство проводит какую-то реформу, народу важен практический результат, а вовсе не то, на какой теории она построена. И коммунисты — независимо от того, разделяют они или не разделяют идеи нашего лидера, — коммунисты, во всяком случае, никогда не противодействовали осуществлению его социальной программы… В отличие от других идейных противников перонизма.
   — Они просто умнее, — возразил Келли. — И действуют исподтишка.
   — Не знаю, — повторил Полунин. — Я боюсь, вы слишком уж механически переносите в аргентинские условия некоторые тезисы чисто европейского происхождения… Это все-таки не совсем одно и то же. Поймите, если гестапо беспощадно преследовало коммунистов, то это потому, что для нацистского режима они действительно были врагом номер один. Уж что-что, а чувствовать источник реальной опасности люди Гиммлера умели. В этом смысле вам действительно стоило бы внимательнее изучить опыт немецких коллег.
   — Которые в конечном счете оказались в дерьме по самые уши, — желчно заметил Келли. — Вы говорите, мы проморгали Кальдерона. А они, ваши хваленые немцы, не проморгали Роммеля? Вицлебена? Клюге?
   — Вы имеете в виду «генеральский заговор»? Э-э, дон Гийермо, вот тут вы ошибаетесь! — возразил Полунин. — Поверьте, гестапо с самого начала было в курсе всех деталей. Гиммлер выжидал, понимаете? Если бы после взрыва в Растенбурге власть перешла в руки путчистов, он немедленно объявил бы себя спасителем Германии: знал, дескать, обо всем, но ничего не предпринял, не препятствовал покушению, хотя и мог бы. Поэтому, выходит, фактически Гитлера убрал именно он, рейхсфюрер СС. Ну, а когда все повернулось по-другому, то и он по-другому объяснил свое бездействие: выжидал, мол, чтобы прихлопнуть всех заговорщиков разом.
   Келли скептически усмехнулся.
   — Вам, конечно, виднее, — сказал он, — я не столь подробно осведомлен об интригах покойного рейхсфюрера. Возможно, он был гениальным политиком. Но те немцы, с которыми приходилось — и, к сожалению, приходится — иметь дело мне, это в большинстве своем просто напыщенные болваны, которые склонны всех поучать, но страшно не любят, когда им указывают на их собственные промахи. А их обидчивость — это просто что-то патологическое. Я сам столкнулся с этим года два назад, когда речь зашла о проверке лояльности некоторых иммигрантов из Западной Германии. Местные встали на дыбы — увидели в этом чуть ли не оскорбление расы! Как это, мол, так — проверять истинных арийцев? Конечно, в принципе я готов согласиться, что немецкая колония — особенно та ее часть, что прибыла сюда после катастрофы сорок пятого года, — представляет собой как бы самоочищающуюся среду, однако…
   — Тоже не совсем верно, — перебил Полунин. Он отодвинул тарелку, закурил, Келли смотрел на него выжидающе. — Что значит «самоочищающаяся среда»? Таких не бывает, строго говоря. История разведки достаточно убедительно доказывает, что опытного агента можно внедрить в любую среду… какой бы стерильной она ни казалась. А уж говорить о «стерильности» здешних иммигрантских колоний — сейчас, когда Аргентина стала проходным двором всего континента… Мы, помнится, касались уже с вами этой темы. А, кстати, тот парень, что я вам тогда сосватал, — как он, ничего?
   — Позвольте… Ах да, русский, который служил в СС? Знаете, не сказал бы, что это такое уж приобретение.
   — Правда? — Полунин горестно удивился. — Подумайте, а ведь мне его аттестовали с самой лучшей стороны. Я все больше убеждаюсь, что решительно никому нельзя верить. Что же он, недостаточно усерден?
   — Да нет, усердия хоть отбавляй, — Келли оглянулся, подозвал официанта и велел подавать кофе. — Результатов пока не видно, сообщает всякую чушь. Вдруг, вообразите, приносит такой рапорт: «Вчера, там-то, в моем присутствии, такой-то произнес по адресу сеньора президента Республики русское национальное ругательство из трех слов». Можете себе представить подобный уровень информации! Что это еще, кстати, за «национальное ругательство»?
   — Ну, есть такое. Перевести я затрудняюсь, — это скорее идиома, и довольно грубая.
   — Нашел чем удивить, — сказал Келли. — Сеньора президента сейчас кроют все кому не лень… причем едва ли ограничиваясь тремя словами, уж в бранных-то эпитетах кастильский язык недостатка не испытывает. А что касается иммигрантских колоний, то вы правы — это наверняка рассадники всяческой инфекции, какая тут, к черту, стерильность. Вот чего не хотят понимать наши идиоты немцы.
   — Сами они, к слову сказать, развели у себя такой бордель, что волосы дыбом встают. Скажу вам откровенно: я избегаю всяких контактов с немцами, просто боюсь, ну их к черту, с ними можно так нарваться… Да вот вам пример, не угодно ли? В сорок четвертом году, во Франции, в одной из партизанских банд подвизался на должности комиссара некто Густав Дитмар. Да, немец, как ни странно. Впрочем, «странность» эта объясняется довольно легко: Дитмар, как мне сказали, старый функционер КПГ, лично знал Тельмана, а карьеру военного комиссара начинал еще в Испании, в одной из Интернациональных бригад — помните, были такие?
   — Помню, конечно. Вернее, знаю. И что же?
   — А то, что этот Дитмар сейчас здесь. Вот вам, пожалуйста, немецкая «самоочищающаяся среда».
   — Любопытно. Здесь — это значит в столице?
   — Нет, он поселился в Кордове.
   — Под каким же именем он там поселился?
   — Под своим собственным, представьте. Хотите адрес его фирмы? «Консэлек лимитада», улица Доррего, восемьсот двадцать шесть.
   — Очень любопытно, — повторил Келли. — Не совсем обычный прием, а?
   — Как сказать, — Полунин усмехнулся. — Один из лучших советских разведчиков, Рикардо Зорге, тоже не утруждал себя придумыванием псевдонимов.
   — Если не ошибаюсь, японцы его повесили? Уж лучше бы утруждал. А он действительно работал под своим настоящим именем?
   — Да, все время. Понимаете, это особый психологический прием: когда от тебя ждут лжи, скажи правду — и ее пропустят мимо ушей. Я помню забавный случай: один террорист вез чемодан с брикетами ТНТ, на станции его остановили — проверка документов, дело было во время войны. Документы подозрения не вызвали, а потом полицейский спрашивает: «Что у вас в чемодане? » Тот отвечает: «Ничего, кроме взрывчатки». Полицейский рассмеялся и пропустил его на выход. Понимаете? Тут та же схема поведения.
   — Так, так… — Келли протянул руку к сахарнице и задумчиво пощелкал клапаном на конической серебряной крышке. — Чем именно занимается в Кордове этот… Дитман, вы сказали? — Он опрокинул сахарницу над своей чашкой и вытряхнул в кофе струйку песка. — И зачем ему вообще понадобилось сюда приезжать?
   — Ну знаете, — Полунин улыбнулся, — вы слишком многого от меня хотите! Осторожно, вы уже сыпали себе сахар…
   Келли поставил сахарницу. Попробовав кофе, он поморщился и долил свежим из кофейника.
   — О Дитмаре я знаю только то, что вы сейчас услышали, — продолжал Полунин. — Меня эта личность не особенно интересует… Тем более что я, как уже сказал, вообще предпочитаю держаться от тевтонов подальше. Я просто вспомнил про этого типа в связи с нашим разговором о вражеской агентуре. Что Дитмар может делать в Кордове? Да что угодно. Он там открыл электромонтажную фирму, причем с довольно специфическим, я бы сказал, уклоном. «Консэлек» интересуется главным образом промышленными объектами, а подряды на электрооборудование обычных жилых домов берет неохотно. Хотя всякий специалист вам скажет, что квартирная проводка куда выгоднее, чем промышленный монтаж. И если вспомнить, что именно в Кордове расположены заводы ИАМЕ… где, кстати, скоро будет запущен в серию первый в Латинской Америке реактивный боевой самолет отечественной конструкции…
   — Вы это про наш пресловутый «Пульки-1»? Между нами говоря, до серийного выпуска еще далеко, пока проще и дешевле покупать у англичан их старые «глостеры»… Но вообще это интересно, вашего немца стоило бы прощупать. Безусловно. Но вот как это сделать… Если я опять скажу этим болванам, что у них не все благополучно…
   — Ну и черт с ними, — сказал Полунин, посмотрев на часы. — В конце концов, есть соответствующие органы, пусть они им и занимаются. Уж они-то оказии не упустят, эта публика любит снимать сливки… и зарабатывать престиж на такого рода сенсационных разоблачениях.
   Келли долго молчал.
   — Вопрос приоритета меня не волнует, — сказал он наконец. — Плохо другое… Там ведь тоже сидят кретины, которые не переносят советов, а сами заваливают дело за делом. В этом случае нужна гибкость, — профессионалы, как правило, ею не отличаются.
   — Ну уж, наверное, среди ваших… соратников, или как вы их там называете… найдется какой-нибудь немец, которому можно поручить подобраться к Дитмару? Я понимаю, аргентинец здесь не годится.
   — Немцы есть, — кивнул Келли. — Куда больше, чем мне бы хотелось, и отношения у меня с ними весьма натянутые. Меня тут вообще некоторые считают чуть ли не антинацистом, представляете? Это меня, который еще до войны больше сделал для пропаганды гитлеровских идей в Южной Америке, чем любой из этих…
   — Подумайте, — сочувственно сказал Полунин. — В самом деле, ведь ваша неприязнь к немцам на самого Гитлера не распространяется? У вас, помнится, в кабинете висит его портрет…
   — Гитлер был действительно великий человек, а окружали его пигмеи, жалкие ничтожества, — именно в этом трагедия нацизма.
   — Вот оно что, — сказал Полунин. — Теперь я понимаю, почему у вас такие натянутые отношения с местными немцами. Если вы так же откровенно высказываете перед ними свои взгляды…
   — А почему я должен их скрывать? Я, кстати, не скрываю от немцев и своего кредо. А кредо у меня простое: Аргентина — для аргентинцев. Мы страна гостеприимная, но это вовсе не значит, что мы готовы позволить нашим гостям нами командовать. Немцы же даже здесь продолжают считать себя «расой господ» и соответствующим образом себя ведут. А меня это не устраивает! Какого черта, здесь им, в конце концов, не Европа…
   — Да, сложный переплет… — Полунин опять глянул на часы. — Ну что ж, дон Гийермо… Приятно было с вами поговорить, а сейчас мне пора.
   — Да, идемте.
   Келли подозвал официанта и жестом остановил Полунина, который полез было за бумажником.
   — Ну погодка, — с отвращением проворчал он, когда они вышли на улицу, в промозглую сырость зимних сумерек — Вам в какую сторону? Идемте, я вас провожу до метро, мне тоже туда. В Европе сейчас лето?
   — Да, самый разгар…
   — Как вы вообще переносите наш климат?
   — Приспособился уже. Вначале все не мог привыкнуть к тому, что на Новый год — жара.
   — Представляю. Это, наверное, трудно — все шиворот-навыворот. А мне вот странно думать, что в январе может быть холодно. Я читал записки одного испанца — был в России с дивизией Муньоса Гранде. Пишет, что зимой термометр показывал сорок ниже нуля. Неужели правда?
   — Вполне. Впрочем, сорок — не совсем обычная температура даже для тех мест. «Голубая дивизия», если не ошибаюсь, дралась под Псковом? Но минус двадцать пять, тридцать — это сколько угодно.
   — Чудовищно! — Келли поежился. — Да, не удивительно, что немцы проиграли русскую кампанию. С такими морозами…
   — При чем тут морозы? Битва на Курском выступе шла летом, в самую жару. Кстати, о немцах, дон Гийермо… Мне сейчас пришло в голову: если вы все-таки захотите сами заняться делом Дитмара, подумайте об этом парне из СС… ну, который информирует вас, кто и как ругает сеньора президента. Здесь, видно, от этого дурака действительно мало толку, а в Кордове он мог бы пригодиться. Немцы обычно симпатизируют иностранцам, которые у них служили, и охотно приближают их к себе…
   Келли ничего не ответил. Они дошли до станции метро, остановились у чугунного парапета, ограждающего спуск.
   — В самом деле, подумайте над этим вариантом, — снова заговорил Полунин. — Я не к тому, конечно, чтобы поручить ему всю разработку Дитмара, для этого он, боюсь, глуповат. Но просто покрутиться рядом, понаблюдать, выяснить окружение, контакты… почему бы и нет?
   — Это, пожалуй, мысль, — равнодушно согласился Келли. — Я подумаю…
   Выждав несколько дней, Полунин позвонил Кривенко и назначил ему встречу. Тот послушно явился минута в минуту, со своей всегдашней улыбочкой и преданностью во взоре.
   — Ну что, капитан, — небрежно спросил Полунин, — жизнью вы довольны? Чего еще не хватает вам для полного счастья?
   — Хе-хе, — посмеялся тот. — А оно бывает, полное-то?
   — Ты смотри, — Полунин покачал головой, — тебя, я вижу, на философию уже потянуло. Опасный признак, капитан. Пани Ирэна не будет по вас скучать?
   — А чего ей скучать…
   — Ну, не знаю… Генеральши иногда привязываются к адъютантам. Ты, кстати, когда едешь?
   — Куда?
   — В Кордову, куда еще ездят зимой порядочные люди.
   — А-а, в Кордову…
   — Слушай, Кривенко. Ты «Тараса Бульбу» читал?
   — Ну… проходили в школе, — уклончиво отозвался тот.