— Ясно. Не помнишь, значит, ни хрена. И что однажды Тарас Андрию сказал, тоже не помнишь? А сказал он ему вот что: я, говорит, тебя породил, я же тебя и убью. Ты не боишься, что наша с тобой идиллия может в один прекрасный день завершиться именно таким образом?
   — Зря ты так, Полунин, — с чувством сказал Кривенко. — Можно подумать, я и сам не понимаю…
   — А понимаешь, так отвечай, когда тебя спрашивают, едрена мать! Ты виделся с Келли?
   — Виделся, да, еще три дня назад.
   — Про Густава Дитмара он тебе что-нибудь говорил?
   — Так точно, говорил!
   — Так. Теперь слушай, что скажу я. Разработку Дитмара будешь вести по двум линиям одновременно: для Келли и для меня. Келли об этом знать не должен. Если, не дай бог, узнает — запомни, Кривенко, я тебя и под землей достану…
   — Ну вот еще, — обиделся тот, — ты уже думаешь, я совсем…
   — Я ничего не думаю, я предупреждаю. Значит, по той линии будешь действовать согласно его инструкциям, что уж он тебе скажет делать. А мне нужно вот что: я должен быть в курсе всех перемещений Дитмара и всех его контактов — где, когда, с кем. Но главное — перемещений! Куда бы и на сколько бы времени он ни собрался, об этом я должен знать заранее. Если вдруг внезапно уедет — ну что ж, придется проследить, узнать… Для этого, конечно, тебе надо устроиться в его фирму, хоть подсобником.
   — Зачем подсобником, я и монтером могу — с гордостью сказал адъютант. — Келли говорил, он по электрической части? Вот я и устроюсь как электрик.
   — Ты что, действительно работал электриком?
   — Я кем угодно работал. Кусать-то надо!
   — Тогда совсем хорошо. Только ведь, наверное, монтер из тебя… Со скрытой проводкой приходилось иметь дело — когда трубы в стенах замурованы?
   — Да господи! Я этих проводов тыщу километров проложил.
   — И как же ты их прокладывал, в трубах-то?
   — А лента такая есть, — стал объяснять Кривенко. — Узенькая, стальная, а на конце шарик. Ее пхаешь, она где угодно пролезет, а после к другому концу привязываешь провода, сколько там надо, и тащи. Только надо тальком присыпать, а то застревают, паразиты.
   — Верно, — подтвердил Полунин. — И в самом деле кумекаешь кой-чего. Так что давай тогда оформляйся в «Консэлек» и постарайся для начала зарекомендовать себя хорошим работником. Немцы это ценят прежде всего. Ну, а дальше будешь действовать по обстоятельствам Как говорится, применяясь к местности. Патрону при случае о себе расскажешь, поделишься фронтовыми воспоминаниями. Ты, кстати, в каких был чинах?
   — Войну кончил шарфюрером, — сказал Кривенко скромно, но с достоинством.
   — Да-а, небогато. Но что делать, не всем же быть генералами. Татуировка осталась?
   — Осталась, — Кривенко осклабился. — В сорок пятом я из-за нее чуть не погорел — нарвался в Мюнхене на одного «эмпи», верно из американских жидов…
   — Дитмару обязательно продемонстрируешь, как бы невзначай. Скоро потеплеет, работать можно будет налегке, без рубашки…
   — Понятно, — Кривенко покивал, потом задумался — Тут только одно… — сказал он медленно. — Ты вот говоришь: показать татуировку, фронтовыми воспоминаниями поделиться… Насчет себя, значит, можно ему все чисто выложить?
   — Можно, раз я советую.
   — Выходит, он что же, этот Дитмар… Понимаешь, когда Келли со мной говорил, я вроде так понял, что это тип подозрительный и за ним надо следить. А теперь по-другому получается. Вот тут я что-то не совсем…
   — Дитмар — нужный мне человек, и ты должен не спускать с него глаз. Понял? Если инструкции, которые ты получаешь от Келли, в этом смысле разойдутся с моими, ты должен немедленно сообщить мне и ничего не предпринимать без моего ведома. Ну, например, он скажет: Дитмара будем брать. Или: Дитмара нужно ликвидировать. Боже тебя упаси! Короче говоря — сначала я, потом Келли. Ясно?
   — Ясно…
   — Что ж, тогда вот — держи, это аванс…
   Он достал из портфеля тугую пачку новеньких сотенных купюр, крест-накрест опечатанную банковскими бандеролями с жирно оттиснутой цифрой «5. 000». Кривенко протянул было руку к деньгам, но не взял и настороженно зыркнул на Полунина своими похожими на смотровые щели гляделками.
   — Вроде бы не за что еще, а? — спросил он вкрадчиво.
   — Значит, есть, если пришло время ставить тебя на довольствие. Сумма не подотчетная, никто твоих трат проверять не станет, но учти: если ты завтра спустишь все на баб, а через неделю тебе не на что будет купить секретарше Дитмара коробку конфет, выкручивайся как знаешь.
   — Что ты, что ты, — заторопился Кривенко, засовывая пачку в карман. — Ну, спасибо, Полунин, приятно иметь дело с солидной фирмой. Расписочку на чье имя?
   — На хрен мне твоя расписка Звонить будешь по тому же телефону, каждый понедельник и четверг от двадцати трех ноль-ноль до полуночи. Только имен никаких не называй, Дитмар пусть будет… ну хотя бы «дед». А Келли называй Колей, легче запомнить. С ним как связь договорились поддерживать?
   — Велел сообщать в письменной форме, по мере накопления разведданных.
   — Вот и хорошо, будешь согласовывать свои рапорты со мной. Ну, все запомнил? Ладно, давай тогда действуй, Кривенко, оправдывай доверие…


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


   Однажды утром Полунин нашел в почтовом ящике бандероль, оклеенную пестрыми парагвайскими марками, с недельной давности номером «Эль Паис». Развернув газету, он увидел на третьей полосе обведенную красным карандашом заметку:
   «Пресс-конференция в клубе журналистов Асунсьон, 11 июля (от нашего корр.)


   Интересная пресс-конференция, устроенная выдающимся французским этнографом, состоялась вчера в столичном Клубе журналистов. Доктор Фелипе Маду, продолжительное время руководивший в нашей стране работами экспедиции по изучению быта и фольклора индейских племен, выразил горячую благодарность парагвайским властям и лично его превосходительству Президенту республики генералу Альфредо Стресснеру за неоценимую помощь и содействие исследованиям французских ученых. «Наш опыт, — сказал в заключение Ф. Маду, — несомненно послужит делу дальнейшего расширения франко-парагвайских культурных контактов и углубит дружбу и взаимопонимание между двумя великими народами». Собравшиеся тепло напутствовали д-ра Маду, а также его очаровательную секретаршу и переводчицу, молодую бельгийскую журналистку Астреа В. Эстенховен».

   — Вот и конец нашей экспедиции, — сказал он, передав газету Дуняше. — На, почитай, ты все интересовалась, чем я там занимаюсь…
   Дуняша прочитала и фыркнула.
   — Я вижу, «очаровательная секретарша» уже переделалась в Астрею? Мало ей было королевского имени, идиотке.
   — Да это в газете переврали, вечно путают иностранные имена. Фамилию тоже, на самом деле она Стеенховен.
   — Мне-то что! Она действительно очаровательна?
   — Не в моем вкусе. И потом, у нее роман с Маду.
   — Еще бы, она ведь секретарша. Значит, ты теперь без работы?
   — Выходит, так, — согласился Полунин.
   — Ну и прекрасно, хватит тебе ездить по всяким джунглям. Ты должен отдохнуть, Мишель, ужасно стал нехорош — один нос торчит, и спишь плохо… Они хоть выплатили тебе индемнизацию [57]?
   — Да, я все получил, как положено.
   — Вот и не смей никуда ангажироваться. Читай книги, гуляй, походи еще на эту свою выставку — ее скоро закроют…
   Разговор происходил за завтраком. Они опять жили по-семейному, — поскольку Дуняша так и не согласилась переехать в квартиру Свенсона, Полунин нашел ей меблированную гарсоньерку неподалеку, на площади Либертад, и почти насильно перевез из пансиона фрау Глокнер. Теперь он обычно ночевал здесь, за исключением тех вечеров, когда ему приходилось сидеть у себя, ожидая звонка из Кордовы.
   — Посмотрим, — сказал он неопределенно. — Без работы тоже взбесишься… Да и от чего мне отдыхать? Я уже и так сколько времени без дела околачиваюсь.
   — Ты только три недели назад вернулся из Парагвая, а до этого был в Кордове, — возразила Дуняша. — И вообще, ты весь какой-то замученный. Окалачиваться — это от слова «калач»? Прости, но ты на калач нисколько не походишь, скорее уж сухарь.
   — При чем тут калач? Это от слова «колотить» — там «о», а не «а».
   — Колотить? А это при чем? Кто тебя колотит? Нет, все-таки язык у нас совершенно фантастический, с ума можно свихнуться. Слушай, Мишель, а если тебе съездить поиграть в казино? Говорят, это хорошо встряхивает. Поезжай, правда!
   — У тебя, Дуня, идеи — одна другой лучше…
   — А что, играл же Достоевский, — Дуняша пожала плечами, допила свой кофе и посмотрела на часы. — О-ля-ля, я опять опаздываю! В одиннадцать у меня свидание с Рикарди… кстати, он, по-моему, хочет предложить мне быть у них штатным дизайнером. Ты как считаешь?
   — Что я могу посоветовать? Понятия не имею, Дуня, смотри, как тебе лучше.
   — Вот я и не знаю. Конечно, это… как сказать… лестно, такая фирма! Но я ведь буду связана? Не знаю, не знаю. О, я тебе не показывала? Мне вчера прислали новые визитные карточки, по моему рисунку…
   Полунин изумленно взял карточку — таких ему еще видеть не приходилось: на бархатно-черном ватмане с неровно обрезанными краями была оттиснута выпуклая золотая корона, под которой — тоже золотым рельефом — сверкали стилизованные под готику буквы «Eudoxie de Novosilzeff». Профессия владелицы — «художественный дизайн» — адрес и номер телефона были напечатаны красным.
   — Черная-то она почему?
   — А почему ей быть белой? У всех белые, а у меня будет черная, и потом, это ведь точно такая бумага, на которой я рисую. Понимаешь? В этом что-то есть, — глубокомысленно пояснила Дуняша, любуясь карточкой.
   — Ты, Евдокия, просто Хлестаков в юбке, — Полунин покачал головой, — на кой тебе шут эта корона? И еще частицу «де» присвоила…
   — Что значит «присвоила»? — возмутилась Дуняша. — Милый мой, Новосильцевы ведут свою генеалогию от четырнадцатого века, это тебе не «мадам де Курдюков»… А корона — ну просто орнамент, и потом, аргентинцам такое импонирует. Должна же я думать и о рекламе, не так ли?
   — Реклама-то ладно, но ведь ты не урожденная Новосильцева?
   Дуняша, уже встав из-за стола, посмотрела на Полунина надменно, сверху вниз.
   — Я урожденная Ухтомская, сударь. А князья Ухтомские, если уж на то пошло, — прямые Рюриковичи. Хотя сама я не княжна, у нас боковая ветвь, но все равно — Ухтомская есть Ухтомская. Даже учитывая мою татарскую бабушку, во мне хватит голубой крови на дюжину Новосильцевых!
   — Хорошо, хорошо, — сказал Полунин, подавив улыбку, — прости, Авдотья свет Рюриковна, не знал твоей родословной. Ты когда вернешься?
   — Это зависит. У меня нынче масса дел, и потом, если Рикарди начнет строить мне куры — это я не от самомнения, куры он Строит всем решительно! — если он, скажем, пригласит меня пообедать…
   — Ох, смотри, Евдокия, доиграешься.
   — Но боже мой, у меня и в мыслях нет с ним играть, этот Рикарди нужен мне, как кошке аккордеон, — но когда ведешь деловую жизнь… Словом, не знаю! Ну, я побежала, милый, не скучай…
   Легко сказать — «не скучай». Последнее время Полунин не знал, чем заняться, чтобы заполнить мучительную пустоту ожидания. Книги валились из рук, он не мог сосредоточиться, постоянно возвращаясь мыслями к одному и тому же. Выставка была изучена до последнего экспоната, да и не очень разумно было бы крутиться там каждый день…
   А ждать предстояло еще долго. Два месяца, три, а может, и еще дольше: чем больше успокоится Дитмар (если его и в самом деле предупредили из Парагвая), тем легче будет его взять. Нужно только хорошо организовать наблюдение, а вот с этим дело обстояло неважно. Кривенко аккуратно звонил из Кордовы в условленные дни около полуночи — в это время легче было дозвониться, обычно междугородные линии бывали перегружены, — но ничего интересного не сообщал. Устроиться монтером бывшему адъютанту удалось без труда, но личные контакты с «дедом» пока не налаживались.
   Пятнадцатого июля Филипп и Астрид отплыли из Монтевидео на «Конте Бьянкамано», чтобы в Генуе пересесть на французский пароход до Марселя. Дино сообщил, что имеет аргентинскую туристскую визу, действительную до тридцать первого декабря; Филипп должен был получить такую же. Оставалось ждать — и это-то было для Полунина самым трудным…
   Он стоял у окна, глядя на залитую зимним солнцем площадь внизу. В просвете между пальмами показалась Дуняша. Дойдя до квадратного бассейна посредине, она оглянулась, подняв голову, помахала ему, послала воздушный поцелуй и, взглянув на часы, пустилась бежать, размахивая сумкой. Полунин смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом улицы Чаркас, потом вздохнул и стал убирать со стола остатки завтрака.
   Иногда он ловил себя на мысли, что все было бы куда проще, будь она другой, обычной женщиной. Тогда он хоть знал бы точно, любит ее или не любит. А сейчас он этого не знал. Находясь в отлучке, он иногда не вспоминал о ней неделями, а иногда тосковал страшно, мучительно, до сердцебиения и сухости во рту, как можно тосковать по женщине, с которой был близок и которую помнишь не только сердцем — губами, ладонями, всей кожей. Казалось бы, страстью проще всего было назвать такое отношение — если бы не было в нем ничего другого; но и другое было, была рвущая душу нежность, какую можно испытывать лишь к ребенку, было изумленное любование, с каким можно смотреть на только что раскрывшийся цветок, на алмазный спектр в капле росы под солнцем, на готовую вспорхнуть бабочку.
   Да, в его отношении к Дуняше было все, из чего составляется любовь, — и страсть, и нежность, и уважение как к человеку, потому что она была хорошим товарищем, на нее — он знал — можно положиться в трудную минуту. И все же, наверное, это еще не было любовью. Потому что любовь — это что-то такое, без чего уже нельзя, что становится вдруг необходимым, как воздух, как хлеб для голодного, как вода для умирающего от жажды. А может ли стать необходимой бабочка или капля росы? Может ли придать сил любование цветком? Впрочем, японцы считают — может…
   Он подошел к ее рабочему столу, перебрал разбросанные рисунки, открыл коробку с новыми визитными карточками, вынул одну и долго рассматривал, морщась от лезущего в глаза сигаретного дыма. Красиво, конечно… на то и художница. И, надо полагать, как реклама задумано совсем неплохо — попробуй такое не заметить. И все-таки нормальный человек до подобного не додумается. Даже как-то зловеще — золото на черном, и еще эти красные буковки внизу… Эх, Дуня, Дуня, ребенка бы тебе самого обыкновенного…
   В передней заверещал телефон, Полунин вышел, снял трубку.
   — Ола, кто это? — спросил он по-испански, думая, что звонят Дуняше.
   — Михаил Сергеевич, здравствуйте, — ответил ему голос Основской. — Наконец-то вы нашлись! Звонила уже два раза к вам на Талькауано, а потом вспомнила, что вы однажды дали мне номер второго телефона, и решила попытать счастья здесь. Я вот почему вас разыскиваю — скажите, вы нынче не заняты?
   — Нет, сегодня я совершенно свободен. А что?
   — Да дело в том, что я наконец смогла выполнить вашу просьбу относительно Алексея Ивановича…
   — Алексея Ивановича? — не поняв, переспросил Полунин.
   — Ну да! Это… то лицо, с которым вы просили меня поговорить — ну, помните, месяца полтора назад…
   — Ах, вот кто! А я просто не мог сразу сообразить, о ком идет речь… Так вы с ним виделись?
   — Да, и он сказал, что охотно с вами познакомится. Как я и думала, все ваши опасения и колебания оказались совершенно напрасны! Я сказала ему, что попытаюсь вас разыскать, и если вы не заняты, то сегодня же туда и придете…
   Полунин досадливо прикусил губу. Черт возьми, перестаралась Надежда Аркадьевна… Единственное, чего сейчас не хватает, это чтобы Келли пронюхал о его контактах с советским дипломатом!
   — Вы меня слышите? Михаил Сергеевич, алло…
   — Да-да, вот теперь слышно, — что-то пропадал звук…
   … А отказаться от встречи неудобно, сам ведь напросился; не пойти сейчас — второй раз уже не попросишь… Да черт с ним, с Келли и его «соратниками», может и не так уж следят сейчас за его контактами, а в крайнем случае как-нибудь отбрешется. Семь бед, один ответ. Полунин чувствовал, что еще больше запутывается в собственной лжи, но выбираться теперь из этой паутины было уже поздно. На худой конец, Келли можно и самому — так сказать, превентивно — намекнуть на некий источник информации, близкий к дипломатическим кругам…
   — Ну, спасибо вам, Надежда Аркадьевна, — сказал он, мгновенно прокрутив в голове все эти соображения. — Я сегодня же и побываю у вашего знакомого.
   — Вот и отлично. Адрес-то знаете? Это не там, где посольство, а…
   — Да-да, я знаю, — прервал Полунин.
   — Отлично, — повторила Основская. — Спросите там, где его найти, вам скажут. Ну, бог вам в помощь, голубчик…

 
   — Михаил Сергеевич? Очень приятно… — Человек средних лет, в аккуратном сером костюме, с неприметным лицом и гладко зачесанными назад светлыми волосами встретил его в дверях, энергично пожал руку и указал на кресло возле низкого круглого столика с журналами. — Присаживайтесь… И извините, я вас на пять минут оставлю. Полистайте пока, тут, кажется, есть относительно свежие…
   Бегло улыбнувшись ему, Балмашев вышел. Полунин взял «Огонек», рассеянно просмотрел фоторепортаж о визите нашей правительственной делегации в Индию, очерк о трудовых подвигах покорителей целины. Обо всем этом он уже читал, — в книжном магазине братьев Лашкевич на проспекте Леандро Алем всегда можно было купить некоторые советские газеты. «Правда», «Известия», «Комсомольская правда» приходили с опозданием на месяц и довольно нерегулярно; политика властей в этом отношении была совершенно непредсказуема: иногда газеты и журналы из СССР пропускали, иногда задерживали, причем явно вне всякой связи с характером публикуемого материала. С книгами, кстати, делалось то же самое: Основская жаловалась, что чаще всего изымают почему-то техническую литературу — учебники, справочники…
   Положив журнал на место, Полунин обвел взглядом комнату. Было в ней что-то не совсем обычное, не здешнее, он даже не сразу сообразил, что именно. Потом вдруг понял — дорожка! Малиновая ковровая дорожка, окаймленная светло-зеленым, делила комнату надвое, пересекая ее от одной двери к другой, — точно такая, вспомнилось ему, лежала у них в институте, в приемной деканата… Поразительно, как удерживаются в памяти такие мелочи, сейчас вот стоило увидеть — и сразу вспомнил. Здесь, в Аргентине, он, пожалуй, ни разу не видел в служебных помещениях ничего подобного, здесь это не принято. Поэтому-то дорожка сразу обратила на себя внимание: воспринимается как нечто нездешнее, экзотическое. Но о чем, конкретно, будет он говорить с этим Алексеем Ивановичем Балмашевым?
   Полунин снова мысленно ругнул Надежду Аркадьевну за поспешность, а заодно и себя: точнее надо было сформулировать просьбу. Сказать, чтобы только позондировала возможности, но ни в коем случае не договаривалась бы пока о встрече. Или тогда уж отказаться сегодня, придумать какую-нибудь причину — но что придумаешь, если уже сказал, что ничем не занят весь день… А сейчас положение глупее глупого. Сейчас вот он вернется и скажет: «Я вас слушаю»… В самом деле, припереться к занятому человеку, в разгар рабочего дня, — просто так, чтобы познакомиться? Черт, как глупо вышло, если бы хоть за сутки предупредила — обдумать, подготовиться к разговору…
   — Еще раз прошу меня извинить, — еще с порога заговорил, входя в комнату, Балмашев, — нужно было закончить там с одним товарищем. День сегодня, понимаете, сумасшедший какой-то… С самого утра то одно, то другое…
   — Я, выходит, не очень кстати, — сказал Полунин, по-мальчишески обрадовавшись предлогу удрать. — Тогда, может быть, в другой раз? У меня-то ведь, собственно, срочного ничего…
   — Да нет, нет, я уже освободился! — Балмашев сел в соседнее кресло, извлек из-под журналов пепельницу — тяжелую, под граненый хрусталь, тоже, как и малиновая дорожка на полу, очень какую-то нездешнюю. — Напротив, Михал Сергеич, я рад… что нашли время заглянуть, мне Надежда Аркадьевна много о вас говорила… Непременно, думаю, надо бы познакомиться с товарищем. Нам ведь, по правде сказать, общаться с проживающими здесь советскими гражданами приходится не так уж часто… Я имею в виду тех, кто после войны сюда приехал. Курите?
   Он выложил на столик пачку «Беломора».
   — Спасибо, я привык к более крепким. А впрочем…
   Полунин взял папиросу, осторожно прикурил от протянутой Балмашевым зажигалки. Дым был непривычно слабый, странного, почти забытого вкуса.
   — Кстати, ваши, ленинградские, — улыбнулся Балмашев, тоже закуривая. — Вы ведь, если не ошибаюсь, ленинградец?
   — Да.
   — И воевали на Ленинградском?
   — Нет, на Юго-Западном… в сорок первом. А потом на Западном — не на нашем, а там… во Франции. Но это уж под занавес.
   — Да, мне Надежда Аркадьевна говорила, что вы были в маки.
   — И в маки, и в регулярных. Войну я закончил под Инсбруком, в Первой французской армии.
   Балмашев присвистнул.
   — Во-о-он оно что, — протянул он. — Да-а… Покидало вас, я вижу, по свету.
   — Если б меня одного, — усмехнулся Полунин.
   — Тоже верно. Сейчас, впрочем, обратное намечается движение… Все-таки тянет людей домой, никуда от этого не деться. Да, любопытно… Вы что же, во французской армии были как советский гражданин?
   — Нет, разумеется. Там я был французом — Мишелем Баруа. Документы на это имя мне еще в сорок третьем году выковали…
   — Выковали?
   — Виноват, это, кажется, галлицизм. Словом, бумаги были, липовые.
   — Французский там освоили или раньше?
   — Я его еще в школе когда-то учил, — странное такое совпадение, в большинстве школ был немецкий… Ну, а в отряде напрактиковался, — в армии уже никто ничего не замечал. Конечно, на отвлеченные темы беседовать не приходилось, а для обычных солдатских разговоров словарного запаса хватало. Потом, правда, читал много.
   — Смотрите… Значит, у вас способности лингвиста! В каких местах пришлось партизанить?
   — Нормандия, Иль-де-Франс. После освобождения Парижа все отряды влились в регулярную армию, я попал в Первую — к Делатру. Она действовала на правом фланге американцев, в Эльзасе.
   — Тяжелые были бои?
   — Под Кольмаром — да. Позже, когда пошли за Рейн, боев практически не было.
   — Ну, понятно. А потом, значит, решили посмотреть Южную Америку…
   — Да, вот так получилось.
   — Понятно, — задумчиво повторил Балмашев. — Служили-то в каком роде войск?
   — Дома — в пехоте, а у французов попал в бронетанковые. Был стрелком-радистом на «шермане».
   — А я до Берлина с матушкой пехотой дотопал, — улыбнулся Балмашев. — Перед войной только успел закончить истфак, годик попреподавал, собирался было в аспирантуру… Кстати, Михал Сергеич, вы где учились?
   — В Ленинградском электротехническом институте связи — ЛЭИС имени Бонч-Бруевича. Два курса.
   — Ну, вы еще человек молодой… Живы остались — это главное, остальное все поправимо. Как вам Аргентина, в общем-то?
   Полунин пожал плечами.
   — Страна как страна, бывают хуже. Во Франции, скажем, я бы жить не хотел.
   — Не любите французов?
   — Да нет, против французов ничего не имею, у меня лучший друг, кстати, француз… И дружба у нас не на словах, а проверена еще тогда… в сорок четвертом. Да и не он один… и в отряде, и позже, в армии, я отличных знал ребят. Но в целом, понимаете… не знаю даже, как это объяснить. Во всяком случае, я вполне согласен с тем, что мне приходилось читать о Франции у наших прежних писателей. Хотя бы у Блока в письмах, помните?
   — Блоку претило мещанство французской мелкобуржуазной среды. Вы это имеете в виду?
   — Да, пожалуй.
   — А здесь, по-вашему, этого нет? — спросил Балмашев.
   — Есть, наверное, только не так шибает в глаза. Нет этого самодовольства, что ли. Аргентинцы вообще больше на нас похожи. Странно, правда?
   — Нет, это объяснимо. Здесь все-таки преобладает культурное наследие Испании, а испанский национальный характер ближе к русскому, чем любой другой западноевропейский.
   — Пожалуй… Вы думаете, здесь сыграла роль техническая отсталость в прошлом?
   — Не столько это, сколько сходство исторических судеб. Испанцы триста лет служили буфером между двумя соударяющимися культурами — Востока и Запада. Мы, на другом конце Европы, были примерно в таком же положении — и даже примерно тот же срок.
   Полунин помолчал.
   — Занятно, — произнес он. — Я как-то никогда в таком разрезе об этом не думал. Вообще, наверное, вы правы… Тут только одно можно возразить: в Испании действительно столкнулись две культуры, а перед нами что стояло? Дикая орда…
   — Мы ведь говорим о сходстве, а не о тождестве ситуаций. Прямые аналогии тут, естественно, не годятся. И потом, видите ли, дело не в объективном значении двух данных культур, а скорее в степени их несоизмеримости. В разности потенциалов, скажем так. Представьте себе две железные стены, подключенные к разным полюсам динамо-машины; если вы оказались между этими двумя стенами, то чем выше напряжение, тем сильнее вы это почувствуете, не правда ли?
   — Еще как почувствуете.
   — Вот об этом и речь. И мы, и испанцы слишком долго находились под током — или в слишком сильном магнитном поле… если это грамотное сравнение, — тут я, как гуманитарий, могу и ошибиться. Так с аргентинцами, говорите, вы особой розни не ощущаете?