Страница:
Включив наконец свет, он постоял, крепко растер лицо ладонями, словно сгоняя сонную одурь, достал из стенного шкафа свой чемодан. Сборы заняли не много времени, он укладывал вещи спокойно и аккуратно — блокировка продолжала действовать. Когда все было готово, он вынес чемодан в прихожую, положил на него туго набитый портфель, пачку перевязанных бечевкой книг. Постояв у двери в ванную, поднял руку, чтобы постучать, но услышал звук приглушенных рыданий и, дернув щекой, отошел.
Уже на площадке, нажав кнопку вызова лифта, он вспомнил про ключ — вернулся, положил его на стол и снова вышел, аккуратно прихлопнув за собой входную дверь.
Свенсон сидел на кухне умеренно пьяный, сосал мате.
— Садись, есть разговор, — буркнул он и подлил кипятку в коричневую выдолбленную тыковку. — Как у тебя с работой?
— Работаю, — неопределенно ответил Полунин, присев к столу. Свенсон протянул ему мате, он поблагодарил молчаливым кивком и стал тянуть через серебряную витую трубочку горький напиток.
— Судовую телефонию знаешь?
Он пожал плечами и вернул тыковку Свенсону.
— Разберусь, если надо. А что?
— Заболел один парень, а в субботу выходить в рейс. Не хочешь поплавать?
Полунин долго молчал, разглядывая выщербленные плитки пола. Балмашев говорит, что дела по репатриации разбираются месяца четыре, а то и дольше; с ним — учитывая все обстоятельства — наверняка решится не так скоро. Торчать все это время здесь…
— По контракту или как? — спросил он.
— Можно и без контракта. Спишешься, когда захочешь, но пару-другую рейсов сделать придется. А там видно будет — вдруг прирастешь? «Сантьяго», парень, — и это я тебе говорю честно, — самое вонючее из всех вонючих судов, которые когда-либо оскверняли Атлантику, но команда у нас — первый сорт. Это тебе Свенсон говорит, не кто-нибудь. Словом, подумай.
— Да ладно, что тут думать…
В понедельник он вместе со Свенсоном побывал на судне и осмотрел свое будущее хозяйство. Три дня ушло на формальности — в пароходной компании, в полиции, в профсоюзе моряков, у врачей. За всеми этими хлопотами он так и не выбрался позвонить Балмашеву, вернее, не решился это сделать, предвидя расспросы по поводу Дуняши. В пятницу вечером, снабженный новенькой матросской книжкой и всякого рода справками, свидетельствами и удостоверениями, Полунин явился со своим чемоданчиком на борт и получил койку в четырехместном кубрике, где кроме него помещались двое радистов и помощник штурманского электрика. В ту же ночь, приняв в трюмы семь тысяч тонн пшеницы, «Сантьяго взял курс на Кейптаун.
Уже на площадке, нажав кнопку вызова лифта, он вспомнил про ключ — вернулся, положил его на стол и снова вышел, аккуратно прихлопнув за собой входную дверь.
Свенсон сидел на кухне умеренно пьяный, сосал мате.
— Садись, есть разговор, — буркнул он и подлил кипятку в коричневую выдолбленную тыковку. — Как у тебя с работой?
— Работаю, — неопределенно ответил Полунин, присев к столу. Свенсон протянул ему мате, он поблагодарил молчаливым кивком и стал тянуть через серебряную витую трубочку горький напиток.
— Судовую телефонию знаешь?
Он пожал плечами и вернул тыковку Свенсону.
— Разберусь, если надо. А что?
— Заболел один парень, а в субботу выходить в рейс. Не хочешь поплавать?
Полунин долго молчал, разглядывая выщербленные плитки пола. Балмашев говорит, что дела по репатриации разбираются месяца четыре, а то и дольше; с ним — учитывая все обстоятельства — наверняка решится не так скоро. Торчать все это время здесь…
— По контракту или как? — спросил он.
— Можно и без контракта. Спишешься, когда захочешь, но пару-другую рейсов сделать придется. А там видно будет — вдруг прирастешь? «Сантьяго», парень, — и это я тебе говорю честно, — самое вонючее из всех вонючих судов, которые когда-либо оскверняли Атлантику, но команда у нас — первый сорт. Это тебе Свенсон говорит, не кто-нибудь. Словом, подумай.
— Да ладно, что тут думать…
В понедельник он вместе со Свенсоном побывал на судне и осмотрел свое будущее хозяйство. Три дня ушло на формальности — в пароходной компании, в полиции, в профсоюзе моряков, у врачей. За всеми этими хлопотами он так и не выбрался позвонить Балмашеву, вернее, не решился это сделать, предвидя расспросы по поводу Дуняши. В пятницу вечером, снабженный новенькой матросской книжкой и всякого рода справками, свидетельствами и удостоверениями, Полунин явился со своим чемоданчиком на борт и получил койку в четырехместном кубрике, где кроме него помещались двое радистов и помощник штурманского электрика. В ту же ночь, приняв в трюмы семь тысяч тонн пшеницы, «Сантьяго взял курс на Кейптаун.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Полунин позвонил в консульский отдел в конце ноября, вернувшись из первого рейса, который продолжался ровно месяц. Балмашев был на месте; он сказал, что новостей пока нет, да и рановато их ждать — ответ может прийти где-нибудь в марте-апреле, не раньше.
— Как моя автобиография — не испугала вас, когда вы прочитали все это черным по белому?
Балмашев посмеялся в трубку.
— И пострашнее читывали, мы не из пугливых. А вы-то куда опять исчезли, неугомонный вы человек?
— Плаваю, — сказал Полунин. — Решил вот на прощанье свет посмотреть.
— Мрачновато звучит, Михаил Сергеич. А в общем, правильно, поплавайте, чего вам тут торчать…
Они договорились, что Полунин даст о себе знать, когда снова вернется в Буэнос-Айрес. Он еще раз позвонил Основской, с которой так и не повидался тогда перед отплытием, но ее не оказалось дома. Больше делать на берегу было нечего, он собрал теплые вещи и вернулся в порт.
Судно стояло в Третьем доке, у элеватора «Бунхе и Борн» — им опять предстояло везти пшеницу. Тонкая пыль клубилась над раскрытыми трюмами, куда были опущены хоботы зернопогрузочных транспортеров. Запах этой пыли напомнил Полунину далекое довоенное лето, которое он проводил у деда в Новгородской области, — на току грохотала высокая красная молотилка, бежал и хлопал длинный приводной ремень, летела по ветру полова…
Он едва успел переодеться у себя в кубрике, как его позвали к первому помощнику: что-то случилось с временной телефонной линией, связывающей судно с берегом. Полунин быстро нашел и устранил неисправность, позвонил для проверки на ближайший пост Морской префектуры — телефон действовал исправно, и он уже собирался уйти из каюты, как вдруг что-то заставило его набрать еще один номер. Когда в трубке пропел сигнал вызова, он протянул руку к рычажку, чтобы тут же дать отбой, но услышал совсем не тот голос, который хотел и боялся услышать. Голос был женский, но явно аргентинский — с той особой хрипотцой и резкостью тембра, что отличает голоса испанок и испаноамериканок.
— Ола, — повторила женщина, — вам кого?
— Извините, — сказал Полунин, — я, вероятно, ошибся, но этот телефон был у меня записан — мои знакомые…
— А, это, верно, прежние жильцы! Сеньора с иностранной фамилией? Она съехала в начале ноября, тут ей все звонили из разных ювелирных фирм. Погодите, я вам дам новый адрес, она оставила у портеро, — это какой-то пансион в Бельграно, на улице Крамер, — минутку, сейчас я найду…
— Спасибо, сеньора, не стоит. Простите за беспокойство…
Вернувшись в кубрик, он забрался на свою верхнюю койку и пролежал до самого отхода, посвистывая сквозь зубы и пересчитывая заклепки на переборке.
И снова потянулись привычные уже судовые будни: утомительное безделье между вахтами, партии в покер или канасту, бесконечные разговоры соседей по койкам — о женщинах, о футболе, о том, где, что и на какую валюту можно купить или продать. Поначалу Полунин, чувствуя себя чужаком, пытался из вежливости принимать посильное участие в таких беседах, но ничего не вышло: футболом он не болел, о женщинах говорить не любил, а купля-продажа вообще была для него тайной за семью печатями. Жильцы кубрика, судя по всему, скоро пришли к выводу, что молчаливый гринго — парень с заскоком, и оставили его в покое. Теперь он обычно проводил свободные часы где-нибудь наверху, на шлюпочной палубе, загорая на тропическом солнце или глядя, как низкие колючие звезды медленно раскачиваются вокруг топ-блока грузовой стрелы — Сириус, Канопус, Ригель…
Он не жалел, что пошел плавать. Коротать последние — самые трудные — месяцы ожидания в Буэнос-Айресе было бы хуже. Одиночество не тяготило его, к нему он привык и там, давно уже привык. А думалось здесь хорошо — в этой особой корабельной тишине, ничуть не нарушаемой шумом волн, гудением ветра в такелаже и ровным, всепроникающим рокотом механизмов…
Дуняша не раз говорила, что верит в конечную целенаправленность всего происходящего, Что ни делается, утверждала она, все к лучшему. С подобным взглядом на жизнь Полунин встречался и у других и всегда завидовал этой благостной, хотя и не подкрепленной реальным опытом вере в разумность мироздания, проявляющуюся на всех уровнях — от законов небесной механики до судьбы отдельного человека. Сам он, к сожалению, этой верой не обладал.
Сейчас он пытался убедить себя, что в данном случае все получилось именно так, как и должно было. Недаром он так долго не мог сам определить свое отношение к Дуняше — физически им было хорошо друг с другом, а вообще-то… Как знать, что было бы с ними потом, не явись вдруг ее непутевый супруг. У Полунина и раньше были очень серьезные сомнения насчет того, как скоро удастся ей приспособиться к жизни в сегодняшней России, и удастся ли вообще. Строго говоря, он взял бы на себя огромную ответственность, забрав ее туда с собой. Ему очень хорошо запомнился тот случай — во время их первого посещения советской выставки, — когда он вдруг так остро ощутил Дуняшину «инородность», словно увидев ее глазами человека оттуда… А если бы она так и не смогла вписаться в нашу действительность?
Возможно, именно этого он всегда и боялся — пусть подсознательно. Возможно, именно это и заставило его сразу отступить, не попытавшись даже ничего выяснить. За это, правда, он себя теперь упрекал. Не за то, что отступил, — за то, что ушел молча. Гордость гордостью, но, вероятно, можно же было расстаться как-то… человечнее. Обиды на Дуняшу у него уже не было, он давно понял, что у нее должны были быть достаточно серьезные причины вернуться к своему Ладушке. 3 самом деле, он ведь ничего не знает, — что, если тот явился больным, инвалидом? В таком случае она и не могла поступить иначе, это естественно.
Полунин раздумывал обо всем этом, убеждая себя в предпочтительности именно такой развязки, и разум охотно принимал все доводы. С сердцем было труднее, оно не поддавалось на уговоры, оно вообще не рассуждало. Оно просто помнило. Помнило ее большие, всегда словно удивленно распахнутые глаза на треугольном личике, помнило ее низковатый голос и ее смешные галлицизмы, помнило все те слова, что они говорили друг другу весенними ночами в Таларе, когда в комнате пахло травами и серебряная от луны пампа лежала за окном. Сердце — оно помнило все, и этих воспоминаний не заглушить было никакими доводами рассудка…
«Сантьяго» шел на этот раз в Гамбург. На пятнадцатый день плавания температура начала падать, в Бискайском заливе их встретила осенняя непогода — на шлюпочной палубе было уже не позагорать, аргентинские свитеры не спасали от пронизывающего норда. Полунин, чтобы не торчать в кубрике, приходил греться в машинное отделение — любовался обманчиво невесомой пляской многотонных шатунов, бесшумными взмахами кривошипов, жирным блеском надраенной стали и латуни. В старой технике есть своя привлекательность, а машина «Сантьяго» — вертикальная, тройного расширения — была реликтом тех времен, когда еще не знали массового производства, каждый болт вытачивался и шлифовался вручную. Размеры ее устрашали — огромный цилиндр низкого давления, с обшитым деревянными рейками защитным кожухом верхней части, высился как башня, весь опутанный тонкими и толстыми трубами, лесенками, решетчатыми площадками и мостками. Иногда Полунин видел здесь Свенсона — тот бегал по трапам с ловкостью старой обезьяны, быстрый и деловитый, совсем не похожий на вечно пьяного забулдыгу, каким бывал дома.
Они благополучно миновали занавешенный туманом Ла-Манш, где в тусклых сумерках хрипло и угрожающе взвывали сирены встречных судов, потом ледяная бутылочно-зеленая вода Северного моря сменилась темной водой Эльбы. Над Гамбургом тоже стояла мгла, где-то за кранами и пакгаузами глухо рокотал, звенел трамваями и перекликался автомобильными гудками огромный чужой город. Полунин не стал сходить на берег — у него не было желания видеть Германию даже спустя десять лет, какой бы процветающей и денацифицированной она ни стала. Пшеницу быстро выгрузили, кран принялся снимать с железнодорожных платформ и опускать в трюм огромные ящики, крупно маркированные трехлучевой звездой в круге и отбитой по трафарету надписью «Мерседес Бенц Аргентина». Вероятно, это было оборудование для строящегося под Буэнос-Айресом автозавода. Полунин слышал об этой стройке, на том скаутском балу, в августе, кто-то ему говорил, что сейчас многие идут на «Мерседес»…
Он стоял, облокотившись на релинг, и неприязненно наблюдал за слаженной работой докеров. Большинство были молодые, но попадались и постарше, — некоторые вместо пластмассовых защитных касок носили традиционные темно-синие фуражки с лакированными козырьками, в какой изображался на портретах Эрнст Тельман. Возможно, это были самые обычные люди, рабочие, знаменитый немецкий пролетариат, когда-то один из самых сознательных в Европе. Тем более — гамбуржцы, — город, можно сказать, с революционными традициями. Строго говоря, не было никаких оснований смотреть на докеров с неприязнью — если не считать того, что каждый старше тридцати, вероятно, носил в свое время мундир со свастикой. Но неприязнь оставалась, разумная или неразумная, тут уж Полунин ничего не мог с собой поделать. Он принадлежал к поколению, для которого не так просто было подчинить доводам трезвого рассудка свое отношение к Германии и к немцам…
Он был рад, когда «Сантьяго» тронулся в обратный путь. Из устья Эльбы выходили утром, — позади, за плоским побережьем земли Шлезвиг-Гольштейн, вставало из тумана багровое студеное солнце. Где-то по этой равнине шел к северо-востоку Кильский канал, за ним лежала Балтика — двое суток ходу до Ленинграда. Впервые за много лет Полунин думал сейчас о родном городе без привычной тоски — не как изгнанник уже, а просто как человек, который слишком долго не был дома и предвкушает скорое возвращение. Хорошо бы весной, к белым ночам…
Но пока он плыл обратно на юг — к черным, пылающим чужими созвездиями ночам низких широт. На третий день прошли по левому борту желтые скалистые берега Астурии. Южнее Канарских островов сильно штормило при ослепительно ясном небе, старик «Сантьяго» скрипел и стонал всеми переборками, переваливаясь с борта на борт, и то медленно задирал нос, то вдруг тяжко проваливался во внезапно расступившуюся перед форштевнем седловину — сотни тонн атлантического рассола с пушечным грохотом рушились на бак, кипящими водоворотами омывая лебедки, брашпили, протянутые по палубе якорные цепи. Пенистые потоки еще низвергались за борт через шпигаты и клюзы, а наперерез судну уже шел, грозно взбухая и набирая силу, новый водяной холм — мутно-зеленый, с мраморными разводами в основании, стеклянно просвеченный солнцем в своей верхней части, дымящийся срываемой с гребня пеной.
Перед тропиком Рака океан утих, и вторая половина обратного пути была спокойной. К Буэнос-Айресу подходили утром, сквозь голубую дымку медленно проступала, розовея на солнце, панорама порта — батареи элеваторов, серебристые цилиндры нефтехранилищ, мачты, трубы, надстройки, километры причалов и пакгаузов, геометрическое кружево кранов. Здесь лето было в разгаре — около десяти утра, когда Полунин сошел на берег, термометр показывал тридцать два градуса в тени, но сейчас даже эта жара была приятна, после Гамбурга Буэнос-Айрес казался удобным, привычным, обжитым…
Он не стал связываться с транспортом, пошел пешком через Пласа-де-Майо. У подъездов Розового дома, вместо традиционных конногренадеров, пестро одетых в мундиры эпохи Сан-Мартина, стояли в караулах автоматчики морской пехоты в стальных шлемах, счетверенные стволы эрликонов смотрели в небо с крыши дворца, поверх лепнины карнизов; президент Арамбуру (уже второй по счету после сентябрьской «революции»), судя по всему, чувствовал себя не очень уверенно…
Полунин шел по Диагональ Норте, с удовольствием ощущая под ногами прочные плитки тротуара, не подверженные ни бортовой, ни килевой качке. С непривычки даже пошатывало. Жара, однако, давала себя знать — дойдя наконец до улицы Талькауано, он устал и взмок, словно просидел одетым в парилке. Квартира встретила его отрадной прохладой. Он поставил под вешалку свой чемоданчик и еще не успел снять пиджак, как дверь его комнаты с грохотом распахнулась и в прихожую выскочил Лагартиха, держа перед животом автомат.
— Карамба, это вы! — воскликнул он с облегчением. — А я чуть было не засадил очередь через дверь — думал, за мной пришли…
— Ну, знаете, — сказал Полунин, не сразу опомнившись, — и шуточки же у вас, Освальдо…
— Мне не до шуток, че, за мной уже неделю бегает половина федеральной полиции, — Лагартиха щелкнул предохранителем, повесил автомат на вешалку и обнял Полунина. — Дон Мигель, ваша квартира второй раз спасает мне жизнь!
— Так, так. Опять, значит, в активной оппозиции. Ну, а теперешнее правительство чем вас не устраивает?
— Какое «правительство», не смешите меня! Если эти гориллы в адмиральских погонах думают, что мы для них делали революцию…
— А для кого же еще? — спросил Полунин. — Вспомните наш разговор в августе.
Он прошел в комнату. По столу были разбросаны исписанные листы бумаги, стояла портативная пишущая машинка, лежала книга в истрепанной бумажной обложке — «Техника государственного переворота» Курцио Малапарте.
— Я не знал, когда вы вернетесь, — сказал Лагартиха, — поэтому и позволил себе это вторжение. Но завтра или послезавтра я все равно уезжаю, так что…
— Опять в Монтевидео? — спросил Полунин, листая книгу.
— Куда же еще…
— Освальдо, должен вас предупредить об одной вещи: недавно я обратился в советское посольство с просьбой о визе. До сих пор я для аргентинских властей был апатридом, но теперь…
— Понимаю, — сказал Лагартиха — Хорошо, что вы сказали, это существенно меняет положение. Я уйду сегодня.
— Не обязательно сегодня, я вас не выпроваживаю, но просто хочу, чтобы вы знали — на будущее.
— Я все понимаю, — повторил Лагартиха. — Меня точно так же не устраивает обвинение в контактах с советскими гражданами, как советского гражданина — обвинение в контактах с аргентинскими подпольщиками.
— Но у вас есть куда уйти?
— Что за вопрос! Половина Буэнос-Айреса — мои единомышленники. Не беспокойтесь об этом, дон Мигель, у нас десяток конспиративных квартир. Так вы, значит, решили ехать в Советский Союз?
— Решил.
— Ну и правильно, действовать нужно изнутри, — одобрил Лагартиха. — У вас там сейчас складывается интереснейшая ситуация, обозреватели очень многого ожидают от партийного конгресса.
— Посмотрим, — Полунин улыбнулся. — Я, кстати, не собираюсь «действовать», мне просто хочется жить у себя дома.
— Ладно, ладно, я ни о чем не спрашиваю — уж мы-то с вами, дон Мигель, понимаем друг друга с полуслова. Так я тогда сейчас пойду договорюсь насчет запасного убежища…
— А выходить днем не опасно? Вы ведь говорили, за вами следят.
— Ну, не буквально на каждом шагу… — Лагартиха принес из прихожей автомат, быстро разобрал его, отделив приклад, ствол и магазин, и рассовал все это по отделениям объемистого портфеля. Туда же поместилась рукопись, книга Малапарте и скомканная сорочка.
— Оставлю внизу в баре, — объяснил Лагартиха, убирая в футляр пишущую машинку, — вечером зайдет мой человек, заберет. Ну что ж, дон Мигель, если мы больше не увидимся — от души желаю всего самого доброго!
— Взаимно, Освальдо, — сказал Полунин, пожимая ему руку. — В следующий раз постарайтесь лучше выбирать союзников.
— Что значит «лучше выбирать»? Политика, к сожалению, всегда делается методом проб и ошибок, другого пока не придумали. И все же, амиго, прогресс действует, как часовой механизм — медленно, но без обратного хода…
Лагартиха едва успел уйти, как явился Свенсон с чемоданом контрабандного шнапса.
— Мог бы и подождать, помочь, — ворчливо сказал он, отдуваясь и отирая пот с лысины. — А то сорвался на берег, будто его тут молодая жена ждет в постели…
— Я думал, вы задержитесь. Да и потом, мне все равно труднее было бы это пронести — ребята из префектуры меня не знают. Еще отобрали бы все ваше богатство.
— В таких случаях отдают постовому бутылку-другую, и дело сделано. Нет, парень, не выйдет из тебя настоящего моряка. Что, снимем пробу?
— Спасибо, попозже. В такую жару не тянет.
— Меня тянет всегда, но вообще сегодня жарковато, тут ты прав. Ну, ничего, дня за четыре нас обработают, и адью.
Полунин, в трусах, с перекинутым через шею полотенцем, задержался в дверях ванной.
— Куда на этот раз, не слыхали?
— Шкипер говорил, вроде в Бордо. Винца, значит, попьем, да и бабы там первый сорт, — хотя, должен тебе сказать, с хорошей толстозадой баиянкой ни одна француженка по этой части не потягается. Если надумаешь когда-нибудь жениться, парень, держи курс на Бразилию, старый Свенсон знает, что говорит…
Бордо так Бордо, подумал Полунин, открыв краны. Это даже удачно — можно будет повидаться с Филиппом.
Относительно освеженный душем, он долго сидел в своей комнате, распахнув настежь двери и опустив камышовую шторку. Упавшую на пол газету наискось пересекал луч солнца, лезвийно острый и такой яркий, что казалось, бумага вот-вот задымится. Лениво раскачиваясь в поскрипывающей качалке, Полунин издали пробежал взглядом заголовки и прикрыл глаза, наслаждаясь прохладой.
Нужно было бы позвонить Балмашеву, но не хотелось показаться навязчивым, слишком уж нетерпеливым. Лучше сначала побывать в библиотеке — если есть новости, Надежда Аркадьевна ему скажет. Посмотрев на часы, он заставил себя встать, оделся и вышел на улицу, в слепящее полыхание январского полдня.
Основская встретила его обрадованно, усадила обедать. Новостей, как и следовало ожидать, еще не было. За кофе он не утерпел — поинтересовался, говорил ли что-нибудь Алексей Иванович о Дуняше.
— Говорил, — Надежда Аркадьевна вздохнула. — Знаете, голубчик… Не хотелось бы утешать вас банальностями, но, возможно, это и к лучшему… в конечном счете.
— Все, что ни делается… — невесело усмехнулся Полунин. — Ладно, будем исходить из этого. За неимением ничего другого. А как он, в общем, это воспринял?
— Могу вас заверить: с полным пониманием. Он сказал, что было бы куда хуже, если бы это случилось там…
Там-то этого не случилось бы, подумал Полунин.
— Что ж, против судьбы не попрешь, — сказал он, помолчав. — Может, это и в самом деле… оптимальный вариант.
На следующий день они встретились с Алексеем Ивановичем в той же «Милонге», посидели, выпили пива, поговорили о том о сем. Неделю Полунин провел дома: почти никуда не выходил, читал полученные от Балмашева советские газеты и взятую у Основской новинку из последнего поступления — «За правое дело» Гроссмана. Погрузка задерживалась из-за забастовки докеров, в рейс вышли только двадцатого. После Дакара, узнав у штурмана дату прибытия, Полунин послал Филиппу радиограмму, в которой просил приехать в Бордо седьмого февраля.
Вечером шестого «Сантьяго» вошел в Жиронду, простоял несколько часов на траверсе Кордуанского маяка у Руайана и лишь после полуночи, приняв на борт лоцмана, медленно двинулся вверх по реке. До Бордо оставалось около шестидесяти миль. Полунин долго стоял на верхней палубе, глядя на проблески маяков, мерцающие огоньки поселков, отсветы фар какой-то запоздалой машины, бегущей по прибрежному шоссе. Встречным курсом прошло совсем близко небольшое судно под греческим флагом, — на палубе, ярко освещенной подвешенными к грузовым стрелам люстрами, матросы смывали из брандспойтов мусор, заканчивая послепогрузочную уборку. Миновали какой-то островок, русло повернуло к югу и начало заметно сужаться — судя по тому, что огоньки на обоих берегах казались теперь ярче и ближе. Резкий холодный ветер порывами задувал в корму, помогая дряхлой машине «Сантьяго» выгребать против течения. Окончательно продрогнув, Полунин спустился в кубрик и лег спать.
Утром его разбудили к швартовке. Порт был забит судами, впереди, дугой огибая излучину Гаронны, терялись в морозной солнечной дымке фабричные трубы, башни, готические шпили колоколен. На причале, наблюдая за швартовкой аргентинца, стояли докеры в теплых шарфах и натянутых на уши беретах. Они оживленно переговаривались, Полунин попытался вслушаться и ничего не понял — здесь говорили на незнакомом ему диалекте.
Филипп поднялся на борт вместе с представителями портовых властей. Полунин встретил его у трапа, они крепко обнялись, поколотили друг друга по спинам.
— Ну, просто пират, — воскликнул Филипп, любуясь его загаром, — сразу видно, человек из Южного полушария! А у нас собачий холод, давно не было в этих краях такой зимы — боятся даже, что виноградники вымерзнут. Ты скоро освободишься?
— Скоро, — ответил Полунин, — нужно только проверить линию связи с берегом, и больше мне пока делать нечего. Астрид с тобой?
— Астрид я оставил дома — у нее грипп, сидит с вот таким распухшим носом и глотает аспирин. Она шлет тебе большущий привет. Ну давай, беги проверяй свою линию, и поехали. К сожалению, у меня мало времени, я вырвался буквально на полдня…
Освободился Полунин только через час. Машина Филиппа — маленький «ситроен-дё-шво» с наклеенным на ветровое стекло ярлыком «ПРЕССА» — стояла тут же на причале. Остывший мотор долго не заводился, наконец они тронулись и, прыгая по булыжникам, покатили к выезду из порта.
— Рассказывай, что с Дитмаром, — попросил Полунин.
— Ну, что с Дитмаром… Дитмар сидит, следствие идет, а вот дойдет ли дело до суда — сказать пока трудно. Из Бонна понаехала куча юристов, вопят о незаконности действий, — черт их знает, возможно, формально они и правы: все-таки людокрадство, как ни крути… Так что не исключено, что в конечном итоге на скамье подсудимых окажемся мы с Дино. Да нет, это я, конечно, шучу… Но, во всяком случае, мы хорошо сделали, что твое имя в этом деле не фигурирует. Пока ты в Аргентине…
— Скоро, надеюсь, меня там не будет. Я тебе не писал — я ведь подал документы на возвращение в Советский Союз…
— Серьезно? Ну, старина, это новость! Что ж, правильно, мне думается. И когда?
Полунин, закуривая, пожал плечами.
— Не знаю… как только придет разрешение. Обещают где-то поближе к весне… Скажи, а почему нельзя поднять против Дитмара шум в печати?
— До суда? Ты спятил, старина, кто же тебе позволит! Пока не закончено следствие, это исключено. Как только суд вынесет решение — неважно какое, допустим его даже оправдают, — тогда можно поднять газетную кампанию, требовать пересмотра дела и так далее. Но любое выступление до окончания следствия рассматривается как попытка повлиять на общественное мнение и, через него, на членов суда…
— Как моя автобиография — не испугала вас, когда вы прочитали все это черным по белому?
Балмашев посмеялся в трубку.
— И пострашнее читывали, мы не из пугливых. А вы-то куда опять исчезли, неугомонный вы человек?
— Плаваю, — сказал Полунин. — Решил вот на прощанье свет посмотреть.
— Мрачновато звучит, Михаил Сергеич. А в общем, правильно, поплавайте, чего вам тут торчать…
Они договорились, что Полунин даст о себе знать, когда снова вернется в Буэнос-Айрес. Он еще раз позвонил Основской, с которой так и не повидался тогда перед отплытием, но ее не оказалось дома. Больше делать на берегу было нечего, он собрал теплые вещи и вернулся в порт.
Судно стояло в Третьем доке, у элеватора «Бунхе и Борн» — им опять предстояло везти пшеницу. Тонкая пыль клубилась над раскрытыми трюмами, куда были опущены хоботы зернопогрузочных транспортеров. Запах этой пыли напомнил Полунину далекое довоенное лето, которое он проводил у деда в Новгородской области, — на току грохотала высокая красная молотилка, бежал и хлопал длинный приводной ремень, летела по ветру полова…
Он едва успел переодеться у себя в кубрике, как его позвали к первому помощнику: что-то случилось с временной телефонной линией, связывающей судно с берегом. Полунин быстро нашел и устранил неисправность, позвонил для проверки на ближайший пост Морской префектуры — телефон действовал исправно, и он уже собирался уйти из каюты, как вдруг что-то заставило его набрать еще один номер. Когда в трубке пропел сигнал вызова, он протянул руку к рычажку, чтобы тут же дать отбой, но услышал совсем не тот голос, который хотел и боялся услышать. Голос был женский, но явно аргентинский — с той особой хрипотцой и резкостью тембра, что отличает голоса испанок и испаноамериканок.
— Ола, — повторила женщина, — вам кого?
— Извините, — сказал Полунин, — я, вероятно, ошибся, но этот телефон был у меня записан — мои знакомые…
— А, это, верно, прежние жильцы! Сеньора с иностранной фамилией? Она съехала в начале ноября, тут ей все звонили из разных ювелирных фирм. Погодите, я вам дам новый адрес, она оставила у портеро, — это какой-то пансион в Бельграно, на улице Крамер, — минутку, сейчас я найду…
— Спасибо, сеньора, не стоит. Простите за беспокойство…
Вернувшись в кубрик, он забрался на свою верхнюю койку и пролежал до самого отхода, посвистывая сквозь зубы и пересчитывая заклепки на переборке.
И снова потянулись привычные уже судовые будни: утомительное безделье между вахтами, партии в покер или канасту, бесконечные разговоры соседей по койкам — о женщинах, о футболе, о том, где, что и на какую валюту можно купить или продать. Поначалу Полунин, чувствуя себя чужаком, пытался из вежливости принимать посильное участие в таких беседах, но ничего не вышло: футболом он не болел, о женщинах говорить не любил, а купля-продажа вообще была для него тайной за семью печатями. Жильцы кубрика, судя по всему, скоро пришли к выводу, что молчаливый гринго — парень с заскоком, и оставили его в покое. Теперь он обычно проводил свободные часы где-нибудь наверху, на шлюпочной палубе, загорая на тропическом солнце или глядя, как низкие колючие звезды медленно раскачиваются вокруг топ-блока грузовой стрелы — Сириус, Канопус, Ригель…
Он не жалел, что пошел плавать. Коротать последние — самые трудные — месяцы ожидания в Буэнос-Айресе было бы хуже. Одиночество не тяготило его, к нему он привык и там, давно уже привык. А думалось здесь хорошо — в этой особой корабельной тишине, ничуть не нарушаемой шумом волн, гудением ветра в такелаже и ровным, всепроникающим рокотом механизмов…
Дуняша не раз говорила, что верит в конечную целенаправленность всего происходящего, Что ни делается, утверждала она, все к лучшему. С подобным взглядом на жизнь Полунин встречался и у других и всегда завидовал этой благостной, хотя и не подкрепленной реальным опытом вере в разумность мироздания, проявляющуюся на всех уровнях — от законов небесной механики до судьбы отдельного человека. Сам он, к сожалению, этой верой не обладал.
Сейчас он пытался убедить себя, что в данном случае все получилось именно так, как и должно было. Недаром он так долго не мог сам определить свое отношение к Дуняше — физически им было хорошо друг с другом, а вообще-то… Как знать, что было бы с ними потом, не явись вдруг ее непутевый супруг. У Полунина и раньше были очень серьезные сомнения насчет того, как скоро удастся ей приспособиться к жизни в сегодняшней России, и удастся ли вообще. Строго говоря, он взял бы на себя огромную ответственность, забрав ее туда с собой. Ему очень хорошо запомнился тот случай — во время их первого посещения советской выставки, — когда он вдруг так остро ощутил Дуняшину «инородность», словно увидев ее глазами человека оттуда… А если бы она так и не смогла вписаться в нашу действительность?
Возможно, именно этого он всегда и боялся — пусть подсознательно. Возможно, именно это и заставило его сразу отступить, не попытавшись даже ничего выяснить. За это, правда, он себя теперь упрекал. Не за то, что отступил, — за то, что ушел молча. Гордость гордостью, но, вероятно, можно же было расстаться как-то… человечнее. Обиды на Дуняшу у него уже не было, он давно понял, что у нее должны были быть достаточно серьезные причины вернуться к своему Ладушке. 3 самом деле, он ведь ничего не знает, — что, если тот явился больным, инвалидом? В таком случае она и не могла поступить иначе, это естественно.
Полунин раздумывал обо всем этом, убеждая себя в предпочтительности именно такой развязки, и разум охотно принимал все доводы. С сердцем было труднее, оно не поддавалось на уговоры, оно вообще не рассуждало. Оно просто помнило. Помнило ее большие, всегда словно удивленно распахнутые глаза на треугольном личике, помнило ее низковатый голос и ее смешные галлицизмы, помнило все те слова, что они говорили друг другу весенними ночами в Таларе, когда в комнате пахло травами и серебряная от луны пампа лежала за окном. Сердце — оно помнило все, и этих воспоминаний не заглушить было никакими доводами рассудка…
«Сантьяго» шел на этот раз в Гамбург. На пятнадцатый день плавания температура начала падать, в Бискайском заливе их встретила осенняя непогода — на шлюпочной палубе было уже не позагорать, аргентинские свитеры не спасали от пронизывающего норда. Полунин, чтобы не торчать в кубрике, приходил греться в машинное отделение — любовался обманчиво невесомой пляской многотонных шатунов, бесшумными взмахами кривошипов, жирным блеском надраенной стали и латуни. В старой технике есть своя привлекательность, а машина «Сантьяго» — вертикальная, тройного расширения — была реликтом тех времен, когда еще не знали массового производства, каждый болт вытачивался и шлифовался вручную. Размеры ее устрашали — огромный цилиндр низкого давления, с обшитым деревянными рейками защитным кожухом верхней части, высился как башня, весь опутанный тонкими и толстыми трубами, лесенками, решетчатыми площадками и мостками. Иногда Полунин видел здесь Свенсона — тот бегал по трапам с ловкостью старой обезьяны, быстрый и деловитый, совсем не похожий на вечно пьяного забулдыгу, каким бывал дома.
Они благополучно миновали занавешенный туманом Ла-Манш, где в тусклых сумерках хрипло и угрожающе взвывали сирены встречных судов, потом ледяная бутылочно-зеленая вода Северного моря сменилась темной водой Эльбы. Над Гамбургом тоже стояла мгла, где-то за кранами и пакгаузами глухо рокотал, звенел трамваями и перекликался автомобильными гудками огромный чужой город. Полунин не стал сходить на берег — у него не было желания видеть Германию даже спустя десять лет, какой бы процветающей и денацифицированной она ни стала. Пшеницу быстро выгрузили, кран принялся снимать с железнодорожных платформ и опускать в трюм огромные ящики, крупно маркированные трехлучевой звездой в круге и отбитой по трафарету надписью «Мерседес Бенц Аргентина». Вероятно, это было оборудование для строящегося под Буэнос-Айресом автозавода. Полунин слышал об этой стройке, на том скаутском балу, в августе, кто-то ему говорил, что сейчас многие идут на «Мерседес»…
Он стоял, облокотившись на релинг, и неприязненно наблюдал за слаженной работой докеров. Большинство были молодые, но попадались и постарше, — некоторые вместо пластмассовых защитных касок носили традиционные темно-синие фуражки с лакированными козырьками, в какой изображался на портретах Эрнст Тельман. Возможно, это были самые обычные люди, рабочие, знаменитый немецкий пролетариат, когда-то один из самых сознательных в Европе. Тем более — гамбуржцы, — город, можно сказать, с революционными традициями. Строго говоря, не было никаких оснований смотреть на докеров с неприязнью — если не считать того, что каждый старше тридцати, вероятно, носил в свое время мундир со свастикой. Но неприязнь оставалась, разумная или неразумная, тут уж Полунин ничего не мог с собой поделать. Он принадлежал к поколению, для которого не так просто было подчинить доводам трезвого рассудка свое отношение к Германии и к немцам…
Он был рад, когда «Сантьяго» тронулся в обратный путь. Из устья Эльбы выходили утром, — позади, за плоским побережьем земли Шлезвиг-Гольштейн, вставало из тумана багровое студеное солнце. Где-то по этой равнине шел к северо-востоку Кильский канал, за ним лежала Балтика — двое суток ходу до Ленинграда. Впервые за много лет Полунин думал сейчас о родном городе без привычной тоски — не как изгнанник уже, а просто как человек, который слишком долго не был дома и предвкушает скорое возвращение. Хорошо бы весной, к белым ночам…
Но пока он плыл обратно на юг — к черным, пылающим чужими созвездиями ночам низких широт. На третий день прошли по левому борту желтые скалистые берега Астурии. Южнее Канарских островов сильно штормило при ослепительно ясном небе, старик «Сантьяго» скрипел и стонал всеми переборками, переваливаясь с борта на борт, и то медленно задирал нос, то вдруг тяжко проваливался во внезапно расступившуюся перед форштевнем седловину — сотни тонн атлантического рассола с пушечным грохотом рушились на бак, кипящими водоворотами омывая лебедки, брашпили, протянутые по палубе якорные цепи. Пенистые потоки еще низвергались за борт через шпигаты и клюзы, а наперерез судну уже шел, грозно взбухая и набирая силу, новый водяной холм — мутно-зеленый, с мраморными разводами в основании, стеклянно просвеченный солнцем в своей верхней части, дымящийся срываемой с гребня пеной.
Перед тропиком Рака океан утих, и вторая половина обратного пути была спокойной. К Буэнос-Айресу подходили утром, сквозь голубую дымку медленно проступала, розовея на солнце, панорама порта — батареи элеваторов, серебристые цилиндры нефтехранилищ, мачты, трубы, надстройки, километры причалов и пакгаузов, геометрическое кружево кранов. Здесь лето было в разгаре — около десяти утра, когда Полунин сошел на берег, термометр показывал тридцать два градуса в тени, но сейчас даже эта жара была приятна, после Гамбурга Буэнос-Айрес казался удобным, привычным, обжитым…
Он не стал связываться с транспортом, пошел пешком через Пласа-де-Майо. У подъездов Розового дома, вместо традиционных конногренадеров, пестро одетых в мундиры эпохи Сан-Мартина, стояли в караулах автоматчики морской пехоты в стальных шлемах, счетверенные стволы эрликонов смотрели в небо с крыши дворца, поверх лепнины карнизов; президент Арамбуру (уже второй по счету после сентябрьской «революции»), судя по всему, чувствовал себя не очень уверенно…
Полунин шел по Диагональ Норте, с удовольствием ощущая под ногами прочные плитки тротуара, не подверженные ни бортовой, ни килевой качке. С непривычки даже пошатывало. Жара, однако, давала себя знать — дойдя наконец до улицы Талькауано, он устал и взмок, словно просидел одетым в парилке. Квартира встретила его отрадной прохладой. Он поставил под вешалку свой чемоданчик и еще не успел снять пиджак, как дверь его комнаты с грохотом распахнулась и в прихожую выскочил Лагартиха, держа перед животом автомат.
— Карамба, это вы! — воскликнул он с облегчением. — А я чуть было не засадил очередь через дверь — думал, за мной пришли…
— Ну, знаете, — сказал Полунин, не сразу опомнившись, — и шуточки же у вас, Освальдо…
— Мне не до шуток, че, за мной уже неделю бегает половина федеральной полиции, — Лагартиха щелкнул предохранителем, повесил автомат на вешалку и обнял Полунина. — Дон Мигель, ваша квартира второй раз спасает мне жизнь!
— Так, так. Опять, значит, в активной оппозиции. Ну, а теперешнее правительство чем вас не устраивает?
— Какое «правительство», не смешите меня! Если эти гориллы в адмиральских погонах думают, что мы для них делали революцию…
— А для кого же еще? — спросил Полунин. — Вспомните наш разговор в августе.
Он прошел в комнату. По столу были разбросаны исписанные листы бумаги, стояла портативная пишущая машинка, лежала книга в истрепанной бумажной обложке — «Техника государственного переворота» Курцио Малапарте.
— Я не знал, когда вы вернетесь, — сказал Лагартиха, — поэтому и позволил себе это вторжение. Но завтра или послезавтра я все равно уезжаю, так что…
— Опять в Монтевидео? — спросил Полунин, листая книгу.
— Куда же еще…
— Освальдо, должен вас предупредить об одной вещи: недавно я обратился в советское посольство с просьбой о визе. До сих пор я для аргентинских властей был апатридом, но теперь…
— Понимаю, — сказал Лагартиха — Хорошо, что вы сказали, это существенно меняет положение. Я уйду сегодня.
— Не обязательно сегодня, я вас не выпроваживаю, но просто хочу, чтобы вы знали — на будущее.
— Я все понимаю, — повторил Лагартиха. — Меня точно так же не устраивает обвинение в контактах с советскими гражданами, как советского гражданина — обвинение в контактах с аргентинскими подпольщиками.
— Но у вас есть куда уйти?
— Что за вопрос! Половина Буэнос-Айреса — мои единомышленники. Не беспокойтесь об этом, дон Мигель, у нас десяток конспиративных квартир. Так вы, значит, решили ехать в Советский Союз?
— Решил.
— Ну и правильно, действовать нужно изнутри, — одобрил Лагартиха. — У вас там сейчас складывается интереснейшая ситуация, обозреватели очень многого ожидают от партийного конгресса.
— Посмотрим, — Полунин улыбнулся. — Я, кстати, не собираюсь «действовать», мне просто хочется жить у себя дома.
— Ладно, ладно, я ни о чем не спрашиваю — уж мы-то с вами, дон Мигель, понимаем друг друга с полуслова. Так я тогда сейчас пойду договорюсь насчет запасного убежища…
— А выходить днем не опасно? Вы ведь говорили, за вами следят.
— Ну, не буквально на каждом шагу… — Лагартиха принес из прихожей автомат, быстро разобрал его, отделив приклад, ствол и магазин, и рассовал все это по отделениям объемистого портфеля. Туда же поместилась рукопись, книга Малапарте и скомканная сорочка.
— Оставлю внизу в баре, — объяснил Лагартиха, убирая в футляр пишущую машинку, — вечером зайдет мой человек, заберет. Ну что ж, дон Мигель, если мы больше не увидимся — от души желаю всего самого доброго!
— Взаимно, Освальдо, — сказал Полунин, пожимая ему руку. — В следующий раз постарайтесь лучше выбирать союзников.
— Что значит «лучше выбирать»? Политика, к сожалению, всегда делается методом проб и ошибок, другого пока не придумали. И все же, амиго, прогресс действует, как часовой механизм — медленно, но без обратного хода…
Лагартиха едва успел уйти, как явился Свенсон с чемоданом контрабандного шнапса.
— Мог бы и подождать, помочь, — ворчливо сказал он, отдуваясь и отирая пот с лысины. — А то сорвался на берег, будто его тут молодая жена ждет в постели…
— Я думал, вы задержитесь. Да и потом, мне все равно труднее было бы это пронести — ребята из префектуры меня не знают. Еще отобрали бы все ваше богатство.
— В таких случаях отдают постовому бутылку-другую, и дело сделано. Нет, парень, не выйдет из тебя настоящего моряка. Что, снимем пробу?
— Спасибо, попозже. В такую жару не тянет.
— Меня тянет всегда, но вообще сегодня жарковато, тут ты прав. Ну, ничего, дня за четыре нас обработают, и адью.
Полунин, в трусах, с перекинутым через шею полотенцем, задержался в дверях ванной.
— Куда на этот раз, не слыхали?
— Шкипер говорил, вроде в Бордо. Винца, значит, попьем, да и бабы там первый сорт, — хотя, должен тебе сказать, с хорошей толстозадой баиянкой ни одна француженка по этой части не потягается. Если надумаешь когда-нибудь жениться, парень, держи курс на Бразилию, старый Свенсон знает, что говорит…
Бордо так Бордо, подумал Полунин, открыв краны. Это даже удачно — можно будет повидаться с Филиппом.
Относительно освеженный душем, он долго сидел в своей комнате, распахнув настежь двери и опустив камышовую шторку. Упавшую на пол газету наискось пересекал луч солнца, лезвийно острый и такой яркий, что казалось, бумага вот-вот задымится. Лениво раскачиваясь в поскрипывающей качалке, Полунин издали пробежал взглядом заголовки и прикрыл глаза, наслаждаясь прохладой.
Нужно было бы позвонить Балмашеву, но не хотелось показаться навязчивым, слишком уж нетерпеливым. Лучше сначала побывать в библиотеке — если есть новости, Надежда Аркадьевна ему скажет. Посмотрев на часы, он заставил себя встать, оделся и вышел на улицу, в слепящее полыхание январского полдня.
Основская встретила его обрадованно, усадила обедать. Новостей, как и следовало ожидать, еще не было. За кофе он не утерпел — поинтересовался, говорил ли что-нибудь Алексей Иванович о Дуняше.
— Говорил, — Надежда Аркадьевна вздохнула. — Знаете, голубчик… Не хотелось бы утешать вас банальностями, но, возможно, это и к лучшему… в конечном счете.
— Все, что ни делается… — невесело усмехнулся Полунин. — Ладно, будем исходить из этого. За неимением ничего другого. А как он, в общем, это воспринял?
— Могу вас заверить: с полным пониманием. Он сказал, что было бы куда хуже, если бы это случилось там…
Там-то этого не случилось бы, подумал Полунин.
— Что ж, против судьбы не попрешь, — сказал он, помолчав. — Может, это и в самом деле… оптимальный вариант.
На следующий день они встретились с Алексеем Ивановичем в той же «Милонге», посидели, выпили пива, поговорили о том о сем. Неделю Полунин провел дома: почти никуда не выходил, читал полученные от Балмашева советские газеты и взятую у Основской новинку из последнего поступления — «За правое дело» Гроссмана. Погрузка задерживалась из-за забастовки докеров, в рейс вышли только двадцатого. После Дакара, узнав у штурмана дату прибытия, Полунин послал Филиппу радиограмму, в которой просил приехать в Бордо седьмого февраля.
Вечером шестого «Сантьяго» вошел в Жиронду, простоял несколько часов на траверсе Кордуанского маяка у Руайана и лишь после полуночи, приняв на борт лоцмана, медленно двинулся вверх по реке. До Бордо оставалось около шестидесяти миль. Полунин долго стоял на верхней палубе, глядя на проблески маяков, мерцающие огоньки поселков, отсветы фар какой-то запоздалой машины, бегущей по прибрежному шоссе. Встречным курсом прошло совсем близко небольшое судно под греческим флагом, — на палубе, ярко освещенной подвешенными к грузовым стрелам люстрами, матросы смывали из брандспойтов мусор, заканчивая послепогрузочную уборку. Миновали какой-то островок, русло повернуло к югу и начало заметно сужаться — судя по тому, что огоньки на обоих берегах казались теперь ярче и ближе. Резкий холодный ветер порывами задувал в корму, помогая дряхлой машине «Сантьяго» выгребать против течения. Окончательно продрогнув, Полунин спустился в кубрик и лег спать.
Утром его разбудили к швартовке. Порт был забит судами, впереди, дугой огибая излучину Гаронны, терялись в морозной солнечной дымке фабричные трубы, башни, готические шпили колоколен. На причале, наблюдая за швартовкой аргентинца, стояли докеры в теплых шарфах и натянутых на уши беретах. Они оживленно переговаривались, Полунин попытался вслушаться и ничего не понял — здесь говорили на незнакомом ему диалекте.
Филипп поднялся на борт вместе с представителями портовых властей. Полунин встретил его у трапа, они крепко обнялись, поколотили друг друга по спинам.
— Ну, просто пират, — воскликнул Филипп, любуясь его загаром, — сразу видно, человек из Южного полушария! А у нас собачий холод, давно не было в этих краях такой зимы — боятся даже, что виноградники вымерзнут. Ты скоро освободишься?
— Скоро, — ответил Полунин, — нужно только проверить линию связи с берегом, и больше мне пока делать нечего. Астрид с тобой?
— Астрид я оставил дома — у нее грипп, сидит с вот таким распухшим носом и глотает аспирин. Она шлет тебе большущий привет. Ну давай, беги проверяй свою линию, и поехали. К сожалению, у меня мало времени, я вырвался буквально на полдня…
Освободился Полунин только через час. Машина Филиппа — маленький «ситроен-дё-шво» с наклеенным на ветровое стекло ярлыком «ПРЕССА» — стояла тут же на причале. Остывший мотор долго не заводился, наконец они тронулись и, прыгая по булыжникам, покатили к выезду из порта.
— Рассказывай, что с Дитмаром, — попросил Полунин.
— Ну, что с Дитмаром… Дитмар сидит, следствие идет, а вот дойдет ли дело до суда — сказать пока трудно. Из Бонна понаехала куча юристов, вопят о незаконности действий, — черт их знает, возможно, формально они и правы: все-таки людокрадство, как ни крути… Так что не исключено, что в конечном итоге на скамье подсудимых окажемся мы с Дино. Да нет, это я, конечно, шучу… Но, во всяком случае, мы хорошо сделали, что твое имя в этом деле не фигурирует. Пока ты в Аргентине…
— Скоро, надеюсь, меня там не будет. Я тебе не писал — я ведь подал документы на возвращение в Советский Союз…
— Серьезно? Ну, старина, это новость! Что ж, правильно, мне думается. И когда?
Полунин, закуривая, пожал плечами.
— Не знаю… как только придет разрешение. Обещают где-то поближе к весне… Скажи, а почему нельзя поднять против Дитмара шум в печати?
— До суда? Ты спятил, старина, кто же тебе позволит! Пока не закончено следствие, это исключено. Как только суд вынесет решение — неважно какое, допустим его даже оправдают, — тогда можно поднять газетную кампанию, требовать пересмотра дела и так далее. Но любое выступление до окончания следствия рассматривается как попытка повлиять на общественное мнение и, через него, на членов суда…