Днем над пампой стояло огромное безоблачное небо, они уходили подальше, ложились в траву и чувствовали, как становится невесомым все тело, словно медленно растворяясь в солнечном тепле, в запахах земли и полевых цветов. Так же пахло по ночам и в их комнате — они никогда не закрывали окна, тишина звенела и переливалась неумолчным хором цикад, сияющим голубым параллелограммом лежал на полу лунный свет Они были счастливы. Еще никогда так не влекло их друг к другу, никогда еще близость не бывала такой полной, сокрушительной, исчерпывающей себя до последних пределов…
   Весна пятьдесят пятого года была в провинции Буэнос-Айрес ранней и дружной, уже к концу первой декады октября установилась умеренно жаркая погода с короткими обильными ливнями, чаще всего ночными. Пампа буйно цвела, в человеческий рост вымахал чертополох вдоль изгородей, словно торопясь запастись соками на все долгое лето — пока не обрушились на землю подступающие с севера ударные волны зноя. Дуняшу вызвали телеграммой в Буэнос-Айрес, она съездила туда на один день, привезла несколько срочных заказов и по вечерам работала в соседнем пустом номере, откуда дон Тибурсио по ее просьбе убрал кровать, заменив большим кухонным столом. Спать они ложились рано, почти с местными жителями — после захода солнца, — зато вставали на рассвете и, не позавтракав, уходили вдоль полотна железной дороги, километров за десять. На обратном пути их обычно догонял пассажирский поезд, — иногда они нарочно дожидались его на повороте, где он замедлял ход, Полунин с разбегу подсаживал Дуняшу на площадку последнего вагона, вскакивал сам, и они возвращались со всеми удобствами, сидя на ступеньках и обдуваемые упругим ветром.
   Двенадцатого в Таларе торжественно отпраздновали День Америки — над дверью школы вывесили украшенный туей и лаврами портрет Колумба, ребятишки читали патриотические стихи, духовой оркестр добровольной пожарной команды сыграл гимн, вечером пускали ракеты, на здании муниципального совета горел транспарант из разноцветных электрических лампочек: «1492-1955».
   — В субботу будет неделя, как мы здесь, — сказал Полунин. — Ты хочешь пробыть весь месяц?
   — Да нет, пожалуй, — ответила Дуняша. — Месяц будет многовато, и потом, я думаю, что с разводом нужно постараться успеть до конца судебной сессии — иначе все это отложится до осени.
   — Ну что, побудем до следующего воскресенья? Это будет двадцать третье, в понедельник ты позвонишь своему адвокату…
   — Давай лучше до субботы, тогда я в воскресенье смогу пойти в церковь. Я у обедни не была уже не знаю сколько, совершенно стала язычницей. Недаром говорят — с кем поведешься…
   Погода, державшаяся как по заказу все эти две недели, испортилась наконец в день их отъезда. Одетые уже по-городскому, Полунин с Дуняшей стояли под навесом станции, бесшумно моросил дождь, поезд — тот самый, которым они иногда возвращались со своих утренних прогулок, — сегодня опаздывал. Станция была расположена на самом краю поселка, пампа подступила к ней вплотную; Полунин подумал, что трудно найти более типичный для Аргентины вид, чем этот — распахнутая до самого горизонта ширь, линия телеграфных столбов вдоль рельсов, решетчатая мачта ветряка над гальпоном [70] из гофрированного железа…
   — Чего ты шмыгаешь носом? — спросил он.
   — Так… Ты никогда не замечал, что уезжать — грустно, даже если едешь охотно и с удовольствием? Странно… Впрочем, нет, я глупость сказала, ничего странного. Знаешь, мне так было здесь хорошо…
   — Нам будет еще лучше, Евдокия.
   — Я понимаю это умом, но…
   В Буэнос-Айресе тоже шел дождь, блестели мокрые черные зонты, пахло бензином. После обеда Дуняша занялась уборкой, а Полунин пошел к себе на Талькауано — посмотреть, нет ли писем. Свенсон оказался дома, был против обыкновения трезв и мрачен.
   — Сожгли подшипник, желтопузые обезьяны, — объяснил он. — Минимум неделя ремонта! Вшивая страна, вшивые люди, вшивые суда. Я уже десять лет мог бы плавать у Мур-Маккормака и получать жалованье в долларах, а не в этих вонючих песо, которыми скоро можно будет оклеивать стены. Видел сегодняшний курс? Сто песо — пять долларов, вот так-то. И еще, говорят, не сегодня-завтра будет объявлена девальвация…

 
   Храм, который обычно посещала Дуняша, пока не стала язычницей, был расположен в Баррио Пуэйрредон — тихом зеленом пригороде в западной части Буэнос-Айреса. Церковь помещалась в полуподвальном этаже углового дома; огороженного двора, как на Облигадо, здесь не было, и прихожане после окончания обедни толпились в соседнем скверике. Пуэйрредонская церковь, как и другие православные церкви Буэнос-Айреса, была не только храмом, но и своего рода клубом — сюда приезжали повидаться со знакомыми, узнать новости. Хозяин расположенной тут же закусочной давно приспособился к вкусам еженедельной клиентуры, и русские пирожки, которые он в больших количествах выпекал по воскресеньям, были не хуже, чем у Брусиловского.
   По обыкновению опоздав на электричку, Дуняша пришла к концу проповеди. В церкви было тесно и душно, она потихоньку пробралась вперед, поставила свечку Михаилу Архангелу и, опустившись на колени, помолилась о том, чтобы с разводом не получилось никаких компликаций и чтобы им поскорее дали визы. Проповедь тем временем кончилась, начали подходить к кресту. Медленно продвигаясь к амвону вместе с очередью, Дуняша поглядывала вокруг, рассеянно кивала знакомым и думала о том, что все они остаются здесь, а она, если не случится задержки, у пасхальной заутрени будет уже в Казанском соборе. Или даже в Исаакиевском. Ей было очень жаль всех окружающих…
   Истово крестясь, проковыляла мимо старая княгиня-сплетница, юркнул шалопаистый поручик Яновский, прошествовал длинный как жердь скаутмастер Лукин со своей маленькой щуплой женой. Появилась Мари Тамарцева, — увидев Дуняшу, она сделала большие глаза и стала жестами показывать, что будет ждать ее снаружи. Дуняша кивнула. Подошла ее очередь, она приложилась ко кресту, поцеловала пахнущую ладаном руку батюшки и с чувством исполненного долга направилась к выходу, развязывая под подбородком концы платочка.
   На улице солнце ударило ей в глаза, она спрятала платочек в сумку, надела темные очки. Мари Тамарцева тут же налетела как коршун, схватила за плечи, быстро поцеловала — точно клюнула — в щеку и зашептала трагически:
   — Боже мой, Доди, где ты пропадала? Я тебя уже второе воскресенье здесь ищу, домой звонила несколько раз…
   — Я уезжала отдохнуть, а что?
   — Боже мой, как что? Да ведь он приехал!
   — Кто приехал?
   — Но твой муж, Вольдемар!
   Дуняша почувствовала, что у нее холодеют щеки. Потом ей вдруг стало очень жарко.
   — Ах вот как, — сказала она звонким от ярости голосом, — мсье соизволил вспомнить о своей супруге? Прекрасно, но только мне уже нет до него никакого дела! Если бы он таскался еще пять лет, я должна была его ждать?
   — Но, Доди, ты же ничего не знаешь! Отойдем, я тебе все расскажу…
   Тамарцева схватила Дуняшу за руку, потащила через улицу. В сквере они отошли на боковую аллею, подальше от соотечественников. Мари все говорила и говорила, а Дуняше казалось, что все это какая-то фантасмагория, наваждение, что вот сейчас она очнется, придет в себя, и ничего этого не будет…
   — … Я его спрашиваю: «Но почему же ты ни разу не написал, ведь можно было сообщить», — продолжала Тамарцева трагическим полушепотом, — а он мне сказал — и, знаешь, я в чем-то его понимаю, — он сказал, что не мог себе позволить, думал, что для тебя лучше, если ты ничего не будешь знать, лучше считать себя просто брошенной, чем женой арестанта…
   — Очень благородно, — сказала Дуняша, — но это ничего не меняет, в конце концов я тоже человек, у меня тоже могла быть какая-то своя жизнь, не так ли? Я три года ждала его как последняя идиотка, плакала по ночам, со мной могло случиться что угодно, — об этом он подумал, когда пускался в свои авантюры? Ему было скучно, видите ли, он не мог работать, как все люди, — а я могла? Я могла по девять часов в день стоять у мармита с кипящим конфитюром, когда в цехе было сорок градусов жары? Я приезжала домой как дохлая рыба, а он мне говорил: «Слушай, хорошо бы развлечься немного, пойдем в синема», и я улыбалась и делала хорошее лицо, и мы шли и смотрели по три дурацких фильма подряд — то есть это он смотрел, а я ничего не видела, потому что я сидела и думала, сколько мне удастся сегодня поспать, — я вставала в пять утра…
   — Доди, милая, я все понимаю и нисколько его не оправдываю, но я все же считаю, что тебе просто необходимо с ним увидеться, в конце концов это твой муж…
   — Да какой он мне муж!
   — Ну, все-таки. Ты обещалась ему перед алтарем, Доди, вспомни…
   — А он помнит свои обещания перед алтарем? Ну хорошо, тогда я ему напомню! Ты думаешь, я боюсь встретиться с ним? По-моему, это он меня боится, если даже не пришел сюда, а тебя подослал!
   — Боится, — согласилась Тамарцева. — Доди, я ничего ему не сказала, не могу бить лежачего, пойми… А встретиться с тобой ему действительно страшно.
   — Ну, так он встретится, — объявила Дуняша с угрозой. — Он сейчас там, у вас?
   — Да, да, поезжай, дома никого нет, вы сможете поговорить спокойно…
   Через полчаса Дуняша выскочила из такси перед домиком Тамарцевых в Оливосе. Еще с улицы, глянув поверх низкой ограды из подстриженных кустов бирючины, она увидела Ладушку Новосильцева — крапюль был одет в старый комбинезон и замазывал цементом трещины в бетонной дорожке. Услышав, как звякнула распахнутая калитка, он оглянулся и так и замер — сидя на корточках, с мастерком в руках.
   — Салют, — бросила Дуняша, проходя мимо. — Очарована тебя увидеть…
   Поднявшись по ступенькам, она толкнула дверь и вошла в маленькую гостиную, полутемную от спущенных жалюзи. Ладушка, помедлив, вошел следом. Дуняша швырнула сумку на стол и, не снимая очков, стала сдергивать с пальцев перчатки.
   — Так что же ты хотел мне сказать? — спросила она звенящим голосом и продолжала, машинально перейдя на французский: — Мари уверяет, ты прямо-таки рвался со мной встретиться! Вероятно, чтобы порадовать рассказом о своих захватывающих авантюрах? В общих чертах я с ними уже знакома. Что еще?
   Ладушка, стоя у двери, вздохнул и вытер о комбинезон испачканные цементом руки. Высокий блондин скандинавского типа, он был бы красив, если бы не странное несоответствие между мужественными чертами лица — прямым носом, твердым волевым подбородком — и общим выражением какой-то бесхарактерности, неуверенности в себе. Эта бесхарактерность не шла такому лицу, она раздражающе искажала общее впечатление — как может уродовать безобразная шляпа или галстук вульгарной расцветки. Да, подумала Дуняша, характера у него за пять лет явно не прибавилось…
   — Доди, — сказал он тихо. — Ты не думай, что я претендую на… прежние отношения. Я бы вообще не приехал, если бы знал. Но я думал… ты понимаешь… я не имел представления, как ты живешь. Думал, тебе трудно и тебе нужна помощь…
   — Как трогательно, — сказала Дуняша. — Теперь ты можешь быть в ладу с совестью — помощь мне не нужна.
   — Да, я понимаю… Я очень обрадовался, когда Мари сказала, что ты отлично устроилась, много зарабатываешь… Это для меня было самое страшное — там… думать, что ты одна и нуждаешься. Я ужасно рад, Доди, и знаешь — меня не удивляет, я всегда видел, что ты умнее и талантливее меня, впрочем здесь неуместен компаратив, я никогда не был ни умным, ни талантливым…
   — Нет, почему же! У тебя есть бесспорный талант — исчезать и появляться в самый удачный момент. Ни днем раньше, ни днем позже. Это ведь тоже надо уметь, согласись. Дай мне воды…
   Ладушка вышел. Раскрыв сумку, Дуняша сорвала очки и торопливо промокнула глаза платком.
   — Я ведь появился, Доди, только чтобы тебя увидеть, — сказал Ладушка, входя со стаканом воды. — Я уеду, не бойся, я не такой уж болван, чтобы не понимать простых вещей. Кстати, Мари дала мне понять, что у тебя кто-то есть…
   — Естественно, — Дуняша отпила глоток и поставила стакан на стол. — Ты, надеюсь, не думал, что я буду хранить тебе верность еще пять лет?
   — О нет, нет, я ведь не в порядке упрека, да и Мари сказала вовсе не для того, чтобы тебя осудить. Напротив, она во всем винит меня, и… я все понимаю, Доди. Я действительно уеду, мне говорили, можно подписать контракт на Фолклендские острова, там эти — ну, которые ловят кашалотов и других морских зверей…
   — Потрясающая идея! Ты, конечно, прирожденный ловец кашалотов, прямо капитан Ахав, недостает лишь костяной ноги. Ты хоть когда-нибудь — хоть на старости лет — перестанешь быть недорослем? Конкретно, за что тебя посадили?
   — Видишь ли, я в свое время подписал ряд обязательств… ну, там насчет неустоек, погашения гарантийных сумм и всякой такой ерунды. Они мне сказали, что это не имеет ровно никакого значения, чистая формальность…
   — Они сказали! С адвокатом ты советовался, прежде чем подписать? И не смей молчать, когда я тебя спрашиваю. Советовался ты с адвокатом?
   Ладушка пожал плечами.
   — Доди, это ведь не всегда удобно… Ну посуди сама — компаньон просит меня подписать деловые бумаги, а я, по-твоему, должен ему сказать: «Пардон, но я хочу сначала убедиться, что вы не жулик… »
   — Нет, — Дуняша вздохнула и покачала головой, — ты абсолютно безнадежен. Бог мой, чему тебя учили на этих твоих знаменитых Высших коммерческих курсах?
   — Коммерция не мое призвание, я это понял. Если с кашалотами ничего не получится, пойду работать шофером на дальние перевозки… Я ведь уже работал так до всей этой истории, возил вольфрамовую руду из Оруро в Антофагасту — в Чили. Восемьсот километров, но дорога в один конец занимала почти неделю. Все время по горам, представляешь… Здесь ездить гораздо проще — прерия, шоссе гладкое, как стол. Ты не беспокойся за меня, Доди, мне только важно знать, что ты на меня больше не сердишься. Тогда я буду совсем спокоен, потому что в целом это лучше, что так получилось… Я ведь неудачник, ты знаешь, а неудачники — они должны ходить стороной, как прокаженные, и звонить в колокольчик, чтобы никто не приближался…
   — Что ты несешь вздор! — взорвалась Дуняша. — Нашел себе оправдание — «неудачник», «прокаженный»! Если ты будешь считать себя неудачником, то уж точно пропадешь.
   — Скорее всего, но что же делать, Доди, у каждого своя судьба. Поэтому я и говорю: лучше, что наши судьбы разошлись. Для меня это было там самым страшным все эти годы, — думать, что я и тебя втянул в свою орбиту… Такой человек, как я, должен жить совсем один, понимаешь…
   — Такой человек, как ты, — не «неудачник», не смей повторять это идиотское слово! — а просто растяпа и бездельник, — такой нелепый человек дня не проживет один! — крикнула Дуняша. — Потому что ему нужна бонна, а без нее он шагу не сумеет ступить, вот почему! Ты еще, мой дорогой, очень легко отделался — тебя могли убить, искалечить, сослать на каторгу в какую-нибудь Гвиану, куда даже Макар не гонял своих коров!
   — Могли, — согласился Ладушка. — Со мной, я давно это понял, может случиться что угодно… поэтому мне и было страшно за тебя. Я не мог простить себе, что привез тебя в Южную Америку. Единственным оправданием было то, что я ведь это ради тебя сделал… Ты не представляешь, Доди, чем ты была для меня там, в Париже. Ты была как луч солнца, и когда я представлял себе, что тебе придется всю жизнь прожить в каком-нибудь Пятнадцатом аррондисмане… как жили все русские — подсчитывая каждый франк… мне это было невыносимо, Доди, я хотел, чтобы у тебя было все: прислуга, бриллианты, серебряный «роллс-ройс», самолет с твоим вензелем на фюзеляже… Я знаю, это звучит ужасно глупо, но что ты хочешь — вспомни, нам было тогда по девятнадцать лет. Не верится, правда, Доди? Я иногда чувствую себя таким старым, таким никому не нужным…
   — Ты просто идиот, — сказала Дуняша, шмыгая носом.
   — Вероятно… Какое счастье, что у человека есть память, иногда это единственное, что остается. Грустно, конечно, что мы с тобой были счастливы всего каких-нибудь три месяца… это немного, если подумать, но это уже кое-что, не правда ли? Я никогда не забуду, как нам было хорошо здесь, когда мы только приехали… в самые первые дни, помнишь? Какие мы тогда были молодые и свободные, и верили, что все будет так, как мы захотим… Помнишь, как мы сидели вечером в нашем номере в «Альвеаре» — я в тот день накупил туристских буклетов — и спорили, где лучше провести следующее лето, в Майами или Акапулько… Кстати, я тебе привез одну вещицу…
   Ладушка вышел из комнаты. Дуняша, сидя на диване, опустила лицо в ладони и закусила губы, чтобы не разреветься в голос. Услышав его возвращающиеся шаги, она быстро выпрямилась и поправила прическу.
   — Вот, — робко сказал он, разворачивая бумажку, — возьми на память, а? Я это купил в Потоси… мы там в тюрьме кое-что зарабатывали, деньги мне выдали потом… Как раз хватило на железнодорожный билет и еще вот на это…
   Она протянула руку, на ладонь легла маленькая брошка — грошовое изделие низкопробного боливийского серебра, что-то вроде сердечка, украшенного инкаическим орнаментом. Дуняша опустила голову, пытаясь разглядеть узор, но ничего не увидела — подарок дрожал и расплывался в ее глазах…

 
   Полунина еще в Таларе подмывало позвонить Балмашеву — узнать, какое впечатление произвела в консульстве не совсем обычная биография нового кандидата в возвращенцы. Но не позвонил, выдержал характер. Не позвонил и в субботу, — благо, пока вернулись домой, короткий рабочий день уже кончался.
   А в воскресенье, когда Дуняша уехала в церковь, он с утра отправился навестить Основскую. Та оказалась дома.
   — Ну, голубчик, вы меня действительно удивили! — воскликнула Надежда Аркадьевна. — А я-то, старая дура, и впрямь думала, что он там индейские песни записывает… Честно скажу, сердита на вас ужасно.
   — Жена тоже обиделась, когда узнала. Но я ведь действительно не имел права рассказывать…
   — Да бог с вами, я не о том вовсе! Что не рассказывали — правильно делали, еще не хватало — с бабами обсуждать подобные вещи. Меня сама эта затея рассердила, безответственность ваша, да, да, голубчик, именно безответственность!
   — Перед кем, Надежда Аркадьевна?
   — Да прежде всего перед женой! Что собой вздумали рисковать — это, в конце концов, дело ваше. Мужчины в чем-то до старости мальчишками остаются. А о жене вы подумали?
   — Когда все это начиналось, мы с ней еще не были знакомы.
   — А потом?
   — Потом уже было поздно.
   — Да-да… — Надежда Аркадьевна выразительно вздохнула. — Прав Алексей Иванович, вы теперь за Лонарди и всю эту их компанию денно и нощно богу должны молиться, что вовремя подоспели со своим переворотом… И с Альянсой еще связался, — да вы знаете, голубчик, что это были за люди?
   — Знаю, конечно, — Полунин пожал плечами. — Я с Келли, вот как сейчас с вами, разговаривал. И даже обедал с ним однажды… имел такую честь. Да нет, Надежда Аркадьевна, игра была рискованная, не спорю, но все же не до такой степени, как вам представляется. А свеч она стоила. Ну что, не прав я?
   — Бог с вами, победителей и в самом деле не судят… А вообще одно могу сказать: вовремя вы уезжаете, голубчик, во всех отношениях вовремя. Только не рассказывайте никому, что решили возвращаться. Жене, главное, накажите не болтать в церкви.
   — Балмашев меня уже на этот счет предупреждал.
   — Он прав, это и я вам советую. Понимаете, люди ведь есть разные… среди наших «непримиримых» могут найтись такие, что и в полицию дадут знать.
   — Какое дело аргентинской полиции до того, кто куда уезжает?
   — Казалось бы, никакого. Но уже было несколько случаев, когда людей с советскими паспортами арестовывали по какому-нибудь совершенно дурацкому поводу. То вдруг спровоцируют драку, то явятся ночью с обыском и «найдут» пакетик героина… Не хочу сказать, что это официальная политика, скорее всего просто усердие отдельных чиновников, но от этого не легче.
   — Что вообще говорят о новом правительстве? — помолчав, спросил Полунин. — Скажем, сослуживцы вашего мужа?
   — Что говорят… — Основская пожала плечами, перекладывая на столе карандаши. — Вы же знаете аргентинцев… Тогда ругали Перона, теперь ругают Лонарди и Рохаса. Дело не в том, что говорят о новом правительстве, а в том, какие у этого правительства намерения. Кстати, я — как женщина — заметила уже один довольно безошибочный признак: цены начали расти, да как! Буквально все вздорожало.
   — Ну, цены росли и раньше…
   — И все-таки не так быстро. Газеты, конечно, уже пишут, что Перон оставил в наследство разваленную экономику, что стране придется подтянуть пояс, и все в таком роде…
   — А что собой» представляет Рохас?
   — О нем мало что известно. Вид самый заурядный — такой обычный морской офицер, маленький, носатый… Но, говорят, настоящая власть у него. Считают, что это ставленник Ватикана, фигура, пожалуй, самая реакционная… Как относится к отъезду Евдокия Георгиевна?
   — Не силком же я ее собираюсь увозить.
   — Я понимаю. У нас был однажды разговор на эту тему… Вы тогда сказали, что вряд ли она способна решить всерьез.
   — Ну, я мог и ошибаться. Сейчас, мне кажется, она вполне понимает, что делает.
   — Удачно, что у вас нет пока ребенка, — задумчиво сказала Основская, — иначе бы вам не уехать так просто.
   — Детей действительно не выпускают?
   — В Советский Союз? Нет, до восемнадцати лет не выпускают. Конечно, можно уехать сначала, скажем, в Италию, а уже оттуда… Но это все невероятно сложно. Я, во всяком случае, знаю несколько семей, которые не смогли вернуться именно из-за этого… в свое время. А теперь дети выросли, но уже сами не хотят уезжать, Аргентина для них стала родной страной…

 
   В два часа Полунин откланялся. Дуняша должна была вернуться к четырем, они собирались сегодня пойти в кино, в «Гран-Рекс» была премьера французского фильма с только что взошедшей, но уже довольно знаменитой звездой.
   В половине четвертого он поставил разогревать обед, намолол кофе, накрыл на стол. Когда обед разогрелся, он выключил газ и выглянул в окно — не видно ли Дуняши, она должна была появиться со стороны станции метро «Трибуналес».
   В четверть пятого ее еще не было. В пять Полунин снова разогрел обед и поел в одиночестве, решив, что Дуня зашла куда-нибудь к знакомым. Хотя странно — билеты уже куплены, таких вещей она обычно не забывала. Сеанс начинается в шесть, а уже было двадцать пять шестого, — Полунин начал тревожиться.
   Он все-таки повязал галстук — на тот случай, если Дуняша прибежит в последний момент (до кинотеатра было пять минут ходу). В шесть, еще раз выглянув в окно и опять ее не увидев, он поинтересовался уже вслух, где в самом деле носят черти эту пустоголовую дуреху, содрал галстук и швырнул его в угол.
   Дуняша пришла в девятом часу. Услышав, как щелкнул замок, Полунин выскочил в прихожую.
   — Ну что ты, Евдокия, разве так можно — обещала прийти в четыре, я уж собирался всех обзванивать…
   — Я задержалась, прости, — ответила она странным голосом. — Погаси, пожалуйста, свет, у меня болят глаза…
   Ничего не понимая, он протянул руку, щелкнул выключателем. Дуняша вошла в комнату, слабо освещенную отблеском уличных фонарей на потолке, остановилась у окна.
   — Да что случилось, Дуня? — спросил он, совершенно уже перепуганный.
   — Сейчас, подожди… — Она помолчала, потом выговорила с усилием: — Понимаешь, Владимир приехал…
   — Приехал — кто?
   — Господи, Владимир, мой муж…
   — Так, — не сразу, сказал Полунин. — И что же?
   — Я просто не знаю, как тебе сказать…
   — Понятно…
   Он прошел в темноте к столу, сел, побарабанил пальцами.
   — Понятно, — повторил он. — Не ломай голову, Евдокия, объяснения тут… ни к чему.
   — Я не могу оставить его, пойми!
   — Догадываюсь.
   — Только бога ради, не говори со мной таким тоном! Ты ведь ничего не знаешь!
   — Я и не хочу ничего знать. Главное ты сказала, а детали меня не интересуют. Если разрешишь, я включу свет, мне надо собрать вещи.
   Она обернулась к нему, словно собираясь что-то сказать, но не сказала — выбежала из комнаты и заперлась в ванной. Полунин посидел еще, бездумно глядя на светлеющий широкий прямоугольник окна, потом ему пришла в голову мысль, что завтра ей придется забирать обратно свои заявления и анкеты, — хорошо, если они еще здесь, а если отправлены в Москву? Балмашеву теперь хоть в глаза не смотри. Ничего себе, скажет, провел «воспитательную работу»… А впрочем, сама пусть и объясняется. Еще он подумал о том, что хорошо сделал, не перетащив сюда от Свенсона свои инструменты и детали, — вчера только хотел забрать, но потом решил, что лучше работать там, Дуня не любит запаха расплавленной канифоли…
   Думалось обо всем этом как-то замедленно, тупо. А ощущаться вообще ничего не ощущалось — словно все чувства были отключены, вся система обесточена, выведена из строя. Упало напряжение и в мозгу, он работал как-то вполнакала, отказывался еще воспринять случившееся во всем его значении, ограничиваясь мелкими, частными деталями. Так всегда и бывает, когда случится беда. Нервная система, надо сказать, устроена на диво рационально — где еще встретишь такую безотказную блокировку…