— А дальше?
   — Дальше? Смотрел на меня этот газетчик, словно на икону. Самолёта не было, вот он и застрял. Всю музыку мне испортил. Сам понимаешь, спирт есть, печка топится, ребята свои. А тут пей ночью втихую, прячься от этого журналиста. Днём спишь на печке и трясёшься — а вдруг он назад вернётся. Всю музыку мне испортил.
   — А дальше?
   — Дальше? Ну, починили мне деталь, и пошёл я обратно.
   Когда у нас на Комсомольской был в передней (лишь тут мог поместиться достаточно большой стол) маленький банкет, мне подробно вспомнилась эта история. Люди, сидевшие рядом со мной, преодолели тысячу километров отчаянно трудного пути! У них красные от солнца и ветра лица — у кого заросшие, а у кого чисто выбритые. В руках они держат большие стаканы разбавленного спирта. Эти люди боролись с жуткими метелями, с пронизывающим ветром, с морозом. Снег был глубокий и скверный, случались аварии. И то, что их ждёт впереди, ничуть не легче. До Востока отсюда пятьсот пятьдесят километров, хотя, правда, наши тракторы один раз уже проделали этот путь. Но тем, кто направляется в Советскую, предстоит преодолеть шестьсот километров неизвестного пути по ледяному плато высотой в три тысячи семьсот — три тысячи восемьсот метров. Каждые сто метров подъёма могут здесь привести к сюрпризу, разумеется, неприятному. И любой из присутствующих знает это. Знает это начальник создаваемой станции Советская Бабарыкин, гигантского роста молодой человек в зеленом комбинезоне. Знает это Николаев, начальник тракторной колонны, знает это любой тракторист, радист, механик и каждый участник зимовки на создаваемой станции.
   Но разговоры за столом вертятся вокруг других тем.
   В нашу речь, конечно, врываются и метели, упоминаются аварии и прочие дорожные передряги, но все это приобретает весёлый оттенок. Весьма по-мужски ругают одного руководящего товарища, на чьём попечении лежит снабжение тракторного поезда с воздуха. Хорошо, что он не слышит тех красочных и точных эпитетов, которые обрушиваются за этим столом на его остриженную наголо голову. На парашютах сбросили мороженые яйца. (По этому поводу с другого конца стола отпускается несколько замечаний.) Самолёт сбросил поезду прогорклую рыбу, замёрзшие апельсины и т. д. и т. п. Впрочем, всем, видно, уже надоело ругать упомянутого товарища, и разговор становится все более и более весёлым: рассказываются анекдоты, сообщается о забавных происшествиях по дороге, о том, как кто-то попал впросак, как кого-то разыграли. Павлик Сорокин с графином спирта в одной руке и кофейником в другой носится вокруг стола, рекламирует свои блюда, расхваливает свою Комсомольскую, а заодно и другие станции, чтоб не показаться невоспитанным человеком. Тосты кратки и ясны. Как говорится в евангелии «Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет». Кстати, на том краю стола, за которым сижу я, ни дать ни взять «тайная вечеря». В молодых лицах, обрамлённых пышными бородами, есть что-то апостольское. Но Иисус Христос вряд ли сошёл бы на землю, если бы его последователи оказались такими мирянами — без малейшего намёка на святость.
   После обеда Николаев отправляется к радисту и вступает в долгие переговоры с Мирным. Людям надо отдохнуть. Требуется профилактический ремонт техники. Надо организовать склады как по дороге к Мирному, так и по дороге к Востоку. Так что, может быть, придётся задержаться дней на пять в Комсомольской. Разрешить проблему горючего. И прочие будничные дела поезда.
   Завтра сюда прилетает Евгений Иванович Толстиков. Тогда все эти вопросы будут согласованы более тщательно.
   Весь тракторный поезд проводит вечер на станции. Сначала показывают «Весну на Заречной улице», потом — «Аннушку».


18 января 1958

Мирный


   Сегодня в Комсомольскую прилетели Толстиков и главный инженер экспедиции Парфёнов. У них тотчас началось совещание с Бабарыкиным, Николаевым и Фокиным. Обсуждались маршрут колонны, проблемы снабжения, ремонта и складов. Может быть, в Советскую направят больше тракторов, чем предполагалось. Тогда они будут легче нагружены, а в пути, которого никто толком не знает, это большой плюс.
   Разговор идёт достаточно резкий. Дипломатическими любезностями тут не обмениваются. Бабарыкин высказал весьма тяжёлые упрёки по поводу снабжения и по поводу того, что на Комсомольской оказалось меньше горючего, чем было предусмотрено. Некоторых товарищей он охарактеризовал весьма язвительно. Толстиков и Парфёнов часть упрёков приняли, а часть сочли чрезмерной претензией Бабарыкина. Некоторые недостатки уже ликвидированы. В тот миг, когда я покидал совещание, шёл спор о тонне картофеля, которую требовал Бабарыкин и которую Толстиков отказывался давать, потому что до создания станции Бабарыкину негде её держать. Конкретность спорных вопросов, достаточно глубокая заинтересованность обеих сторон, не тратящих времени на всякую ерунду вроде гардин с цветочками, в том, чтобы создание Советской прошло благополучно, — все это порождало уверенность, что если не через месяц, то через месяц с четвертью станция будет открыта. Уходя из комнаты, в которой стояла вся аппаратура и жили все зимовщики Комсомольской, я взглянул напоследок на пятерых мужчин, сидевших в синем табачном дыму и споривших о картошке.
   Я распрощался с Фокиным, Сорокиным и Ивановым. Может быть, мне и придётся ещё пролетать над Комсомольской, но приземляться — вряд ли.
   Эта маленькая станция на холодной макушке Антарктики стала для меня, благодаря людям, такой своей, такой близкой, такой родной, такой попросту милой, что мне захотелось как можно теплее поблагодарить хозяев, но что-то сжало мне горло, и мне не хватило русских слов. Я обнялся с друзьями в холодной передней. От нашего дыхания образовалось над головами белое облако. Мы стояли и хлопали друг друга по спине руками в огромных рукавицах. Потом я побежал к самолёту, моторы которого уже ревели. Там стоял у своего трактора Саня Морозов. Ручища у него и вправду как у кузнеца, — моё плечо от его удара опустилось на полметра. Мы сказали друг другу на прощание несколько слов, и я влез в самолёт. Моторы заработали во всю мощь, металлическую лестницу втянули внутрь. Громадные лыжи помчались по заснеженной стартовой дорожке. Самолёт грузно и с трудом оторвался от неё. Сквозь замёрзшее окно я увидел домик станции, тракторы, сани с жилыми кабинами — весь поезд, обвивший кольцом склад горючего, радиомачту, красное знамя на высоком шесте и человека, обдуваемого низкой, до колен, позёмкой, Наверно, это был Иванов.
   В Мирный я возвращался на самолёте Перова. Сначала видимость была плохой, погода облачной, и мы летели словно в молоке. Но ближе к берегу видимость стала прекрасной. Снежный покров под нами уже не такой монотонный — и сам он, и узоры на нём все время меняются. Одно место было похоже на полянку, усеянную белыми грибами-боровиками. Ветер-фокусник намёл аккуратные холмики снега — они отбрасывали тень и были абсолютно похожи на боровики.
   На высоте двух тысяч двухсот метров перед нами открылась огромная ширь могучей и своеобразной панорамы Антарктики. До моря ещё было девяносто километров, но казалось, что оно совсем рядом. Мы видели открытую воду, белые айсберги и даже трещины на льду. Отсюда я впервые увидел шельфовый ледник Шеклтона — ледяной массив, который на восток от Мирного врезается выступом в море Дейвиса и круто обрывается над водой снежно-белым барьером. Ясно был виден остров Дригальского, похожий на большое пирожное с пышным верхом или на щедро обсыпанную сахарной пудрой булку, лежащую на воде, словно на чёрном противне. Мы различали, как материковый лёд у берега прорезают глубокие трещины. Их рисунок определял формы и размеры будущих айсбергов. Море Дейвиса уже стало свободней ото льда, а лёд на рейде Мирного хоть и сильнее изборожден разводьями и уже не так плотен, как неделю назад, но все-таки ещё держится.
   Примерно в тридцати километрах от Мирного мы пролетели над двумя «Пингвинами». Они шли с довольно хорошей скоростью по направлению к Пионерской. Каждый волок сани, но с небольшим грузом. Тракторы, которые мы видели в Комсомольской, выглядят гораздо более мощными.
   Мирный встретил нас бархатно-мягким, тёплым, ароматным воздухом, которого тут сколько угодно. Хотя снег здесь глубокий и рыхлый (он уже тает), ходить тут в сравнении с Комсомольской совсем не утомительно. Чувствуешь себя как дома.
   Да, как дома. Я не был здесь целую неделю. Один из моих соседей по комнате — безупречно вежливый, хорошо воспитанный, интеллигентный человек, который во время плавания страдал при мало-мальском волнении не только от морской болезни, но и от стыда за неё перед другими, — отказался от участия в морской экспедиции на «Оби» явно из страха перед морем и в Мирном только тем и занимается, что со слезами на глазах измеряет по карте расстояние до Порт-Луи, куда направилась «Кооперация», и обратно да подробно высчитывает, сколько он получит суточных за своё сидение в Мирном. На меня он смотрит как на болвана, поскольку я приехал сюда за свой счёт и по своей воле. А душа у него настолько нежная, что он того и гляди начнёт по утрам целовать руку своему товарищу. Этот милый сосед разложился так, что у меня нет уголка на столе, чтоб работать, и стула, чтоб сидеть. Слава богу, что хоть кровать не тронул.
   Он любит поговорить о киноактёрах и писателях — в Москве у него, безусловно, необычайно изысканные знакомства. Когда же я, не желая ни в коем случае мешать ему, пытаюсь тихо выскользнуть за дверь со своим блокнотом, он прерывает разговор о какой-то актрисе, вся подноготная которой ему доподлинно известна, и с приторной улыбкой напоминает мне о том, что завтра моя очередь убирать комнату.
   В поисках свободного стола направляюсь к радистам. И по пути на радиостанцию испытываю приступ тоски по Комсомольской, по её людям, по камбузу, по тамошним вечерам, по чистке картошки, по той свободной, непринуждённой, трудовой и подлинно товарищеской атмосфере, в которой мало кислорода, но много человечности.
   А один из моих соседей, эта угасающая свеча, этот юноша с кротким женским голосом, который жалуется на то, что чай здесь пахнет пингвинами, который сейчас, наверно, подсчитывает свои суточные и удивляется тому, что он в силу жестокости жизни должен был ехать за ними в Мирный, хотя почтальон мог бы принести ему те же несколько тысяч прямо в постель, — этот мой сосед остаётся для меня самой неразрешимой загадкой Антарктики.


20 января 1958


   Вчера весь день спал. Видно, Комсомольская меня утомила.
   Сегодня по Мирному трудно ходить. Пурга. Посёлок захлёстывают порывы вьюги, нахлынувшие с материка. В трех шагах почти ничего не видно. Двигаться можно только боком или чуть ли не на четвереньках. Двери заносит. За стенами не смолкает унылое и грозное пение пурги. Самолёты не летают. А ведь это всего-навсего летний буранчик. Что же тут творится холодной полярной ночью, когда скорость ветра достигает пятидесяти метров в секунду?
   Но надо увидеть хотя бы такую метель, чтобы полностью понять последние страницы дневника Скотта, написанные во время пурги километрах в двадцати от склада запасов. Перед ними была снежная буря и смерть, а за спиной у них лежал самый, вероятно, трагический поход в истории антарктических открытий. Листаю дневник Скотта:
   «Вторник, 16 января. Лагерь 68. Высота 9760 футов. Температура — 23, 5°[6]. Сбылись наши худшие или почти худшие опасения. Утром пошли бодро и прошли 7 1/2 миль. Полуденное наблюдение показало 89°42' южн. широты. После завтрака мы собрались в дальнейший путь в самом радостном настроении от сознания, что завтра будет достигнута цель. Прошли ещё около двух часов, как вдруг Боуэрс своими зоркими глазами разглядел какой-то предмет, который он сначала принял за гурий. Он встревожился, но рассудил, что это, должно быть, заструга. Полчаса спустя мы разглядели чёрную точку впереди, и вскоре убедились, что это не могло быть естественной чертой снежного ландшафта. Когда подошли ближе, точка эта оказалась чёрным флагом, привязанным к полозу от саней. Тут же поблизости были видны остатки лагеря, следы саней и лыж, идущие в обоих направлениях, ясные отпечатки собачьих лап, причём многих собак. Вся история как на ладони: норвежцы нас опередили. Они первыми достигли полюса. Ужасное разочарование! Мне больно за моих верных товарищей…

   Конец всем нашим мечтам. Печальное будет возвращение…


 
   … Великий боже! Что это за ужасное место и каково нам понимать, что за все труды мы не вознаграждены даже сознанием того, что пришли сюда первыми! Конечно, много значит и то, что мы вообще сюда дошли.


 
   Среда, 21 марта. Лагерь 60 от полюса. В понедельник к вечеру доплелись до 11-й мили от склада. Вчера весь день пролежали из-за свирепой пурги. Последняя надежда: Уилсон и Боуэрс сегодня пойдут в склад за топливом.

   Четверг, 22 и 23 марта. Метель не унимается. Уилсон и Боуэрс не могли идти. Завтра остаётся последняя возможность. Топлива нет, пищи осталось на раз или на два. Должно быть, конец близок. Решили дождаться естественного конца. Пойдём до склада с вещами или без них и умрём в дороге.

   Четверг, 29 марта. С 21-го числа свирепствовал непрерывный шторм с WSW и SW. 20-го у нас было топлива на две чашки чая на каждого и на два дня сухой пищи. Каждый день мы были готовы идти — до склада всего одиннадцать миль, — но нет возможности выйти из палатки, так несёт и крутит снег. Не думаю, чтобы мы теперь могли ещё на что-либо надеяться. Выдержим, до конца. Мы, понятно, все слабеем, и конец не может быть далёк.

   Жаль, но не думаю, чтобы я был в состоянии ещё писать.

Р. Скотт»

   Последняя запись: «Ради бога, не оставьте наших близких!»

 
   Все это уже читанное, знакомое. Но одно дело читать книгу Скотта в Таллине, в тихой, спокойной комнате, и другое дело — здесь, после того, как на улице, где бушует пурга, едва-едва нашёл свою дверь. И снежный шторм бушует здесь не за строчками, а за стенами.


21 января 1958


   «Кооперация» идёт хорошим ходом. День назад она выбралась из полосы сильного, одиннадцатибалльного шторма. Она покрывает ежедневно двести сорок — двести пятьдесят миль и даже прошла в один из дней двести шестьдесят семь миль. Вполне реально, что она вернётся в Мирный 12-13 февраля.
   Мне все никак не удаётся попасть на Восток. Самолёты не летают. Толстиков тоже все ещё в Комсомольской, а без его разрешения полететь не удастся.


22 января 1958


   Сегодня Мирный печален. Ночью из Комсомольской привезли тело Николая Алексеевича Чугунова, молодого инженера-аэролога. Он четвёртый из советских полярников, погибших в Антарктике. Во время первой экспедиции погиб тракторист Хмара, провалившийся с трактором под морской лёд. Во время второй экспедиции обломившийся барьер погубил двух курсантов с «Лены». Чугунов — четвёртый.
   Он отравился на Комсомольской газом, когда варил обед для участников тракторной колонны. Спасти его не сумели.
   Я не знаю Чугунова, так как он приплыл сюда на «Оби», но уверен, что на Комсомольской мы встречались, даже, вероятно, болтали, а может быть, сидели рядом в кино. Его спутники говорят, что он был хорошим товарищем, чудесным человеком.
   Утром, ещё до того, как узнал о смерти Чугунова, читал новеллу Колдуэлла «Полевые цветы». Возможно, так мне теперь только кажется, но мне чудилось, что где-то рядом ходит смерть. В самом деле, можно написать книгу и употребить при этом миллион слов, из которых каждое будет правдой, но не в человеческих возможностях написать в прошедшем времени: «Я умер». Кто-то другой пишет: «Он умер». Чугунов умер. Наверно, завтра на Комсомольскую вылетит вместо него другой инженер-аэролог. Жизнь не останавливается, она идёт вперёд, тронется дальше и тракторный поезд, но уже без Чугунова. Он был молодой человек, перед самой поездкой в Антарктику женился. Дня через два мы его похороним в Мирном, на берегу моря Дейвиса.
   И всё-таки след его останется на белой странице Антарктиды.


24 января 1958


   Очень сильный ветер, вернее, шторм. На юге — на Пионерской, на Комсомольской, на Востоке — хорошая погода. В Оазисе тоже хорошая погода, но над Мирным воет и свистит буря. Есть в этом что-то родное, хотя из-за неё и откладывается моя поездка в Оазис. Завтра-послезавтра туда улетят три последних самолёта, и потом связь с Оазисом прервётся надолго, поскольку вертолёт возвратится обратно в Мирный. Сгорбившись от ветра, я по десять раз на день хожу к лётчикам и спрашиваю, не устанавливается ли погода и не полетим ли мы. Но погода не устанавливается.
   Да, в сегодняшней буре есть что-то родное. Придя к нам с юго-востока, она сумела наконец привести в движение лёд на море Дейвиса, точнее, на рейде Мирного. Там, где вчера была только узкая, видная лишь с самолёта трещина, уже чернеет между кромками белого льда расширяющаяся полоса чистой воды. Сколько раз я видел ледоход на море, нагромождение льдин на берегу, но тут все иначе, движение здешних льдов исполнено медлительности и величавого спокойствия, тяжёлые, словно бы чугунные айсберги упрямы, и на глаз кажется, что они не перемещаются. И всё-таки лёд тронулся, — значит, лето пришло, хотя вода, выглядывающая порой из-под пляшущей завесы шторма, на вид совсем ледяная, такая же, какой она бывает в мелких эстонских проливах с середины ноября до конца декабря.
   У-хуу! У-хууу! У-хууу! — плачет над Мирным буря. На спине вертолёта дрожат лопасти подъёмного винта, на метеорологической площадке гудят натянутые провода, порывы бури расшвыривают птиц, пустые ящики переворачиваются с боку на бок. Но все тут, сотрясаемое сейчас бурей, уже пропитано духом человеческого жилья. Если бы ещё пустить по ветру несколько осенних листьев да обломков камыша и посадить на крышу каркающую ворону с распростёртыми крыльями, то была бы полная картина октябрьской непогоды в эстонской деревне. Только море в Мирном другое, более свирепое и холодное, — оно выглядит необычайно могуче со своими белыми ледяными обрывами, со своими плоскими айсбергами на чёрной воде.

 
   Сегодня в девять часов вечера были похороны Чугунова.
   Мы собрались у метеорологической площадки. Люди в ватниках с опущенными на шапки капюшонами шли, сгорбясь, против ветра. Шли так, словно несли на своих плечах весь лёд Антарктиды и всю тяжесть смерти. Гроб, обитый кумачом, поставили на тракторные сани. В почётном карауле стояли товарищи Чугунова — метеорологи и аэрологи. Буря рвала на них ватники и капюшоны.
   Выступали Бугаев, Толстяков и Трёшников. Это мужественные люди, знающие, что такое риск и во имя чего стоит рисковать. Если бы я записал их речи слово в слово, они показались бы холодными. Но смерть всегда угнетает, она всегда тяжела, а в нашем небольшом коллективе она втройне тяжелей. И особенно тяжела для тех, на кого возложена большая ответственность.
   Гроб с телом Чугунова отнесли на морену неподалёку от Мирного. Мы погребли его здесь до той поры, когда лёд на море Дейвиса снова окрепнет. Тогда гроб перенесут на один из островов на рейде Мирного, где уже спят двое товарищей покойного, погибшие под обломками барьера.
   Салют из охотничьих ружей. Из-за воя ветра он слышен слабо.
   Вспоминаю название книги Зегерс «Мёртвые остаются молодыми». И потом, уже в комнате Якунина и Яковлева, долго ещё думаю о смерти. Я надеюсь, что она пока очень далека от меня. А может быть, она и поблизости — в расстоянии двух-трех дней. И если я в самом деле принёс какому-нибудь человеку несколько дней или часов счастья, если я протянул ему руку в тяжёлую минуту, то пусть в награду за это на душе у меня в последний час будет светлее, чем сегодня.
   Буря плачет над Мирным.


25 января 1958


   В Антарктиде надо быть терпеливым. Этот большой материк требует большого терпения. Полетишь куда-нибудь на денёк, а погода испортится — вот и просидишь там неделю или даже месяц, если не повезёт, и сколько ни мечись, сколько ни нервничай — толку не будет. Здешние расстояния, длиной в сотни километров, пешком не отмахаешь, а от ругани ни теплей, ни холодней не станет.
   Самолёт «Ли-2» ещё утром был загружен и подготовлен к отлёту в Оазис, но сильный ветер все не унимается. Проходит время завтрака, часы тянутся и тянутся, словно нить из клубка шерсти, и вот наступает время обеда.
   В 14.15 самолёт всё-таки стартует. Пилоты — Рыжков и Григорьев. Пассажиров трое: начальник гляциологического отряда Закиев, врач Мирного Лифляндский, направляющийся в Оазис к больному радисту, и я. Прямая нашего курса пролегает почти прямо на ост, к сотой восточной долготе.
   Все ещё очень сильный южный ветер начинает трепать самолёт уже над Мирным. Справа от нас простирается Земля Королевы Мэри, слева и прямо под нами — море Дейвиса. Оно полно айсбергов и белеющих льдин, оторвавшихся от берега. Между ними темнеют большие участки чистой воды. Видимость хорошая, отчётливо различаешь резко очерченную кривую материкового льда, то сплошную, то рваную.
   Летим над ледником Хелен. Он находится чуть восточнее Мирного. Корявые, складчатые, потрескавшиеся айсберги — где сгрудившиеся в одно место, а где разбросанные как попало — образуют внизу чудовищный, невообразимый хаос. Что за силища, что за тяжесть! А место рождения всех этих айсбергов, отчётливо видных с самолёта и похожих на гигантские белые паромы, плавающие по летнему морю, — ледник Хелен, залитый сверху донизу ослепительно ярким солнцем. Почему таким красивым в своей дикости и мощи местам даются женские имена?
   Хелен остаётся позади. Теперь под нами спокойный и белый морской лёд: слева океан со своими айсбергами и тёмной холодной синевой, а справа крутой барьер материкового льда и пологий купол Антарктиды, на котором лежат облака. Внизу по кромке льда ползают тюлени, которых здесь много. В одном стаде я насчитал двадцать два тюленя.
   Ледник Роско. Он выглядит более спокойным, чем ледник Хелен, хотя на карте он кажется более пространным и диким. Ледник Хелен, очевидно, потому произвёл на меня впечатление такой мощи и, можно сказать, активности, что курс наш пролегал над его выступающим в море мысом.
   Справа по-прежнему материк — Земля Королевы Мэри, но с глаз уже скрылась чистая вода на севере и под нами простирается огромное и однообразное белое ледяное поле. Внизу шельфовый, то есть плавучий, ледник Шеклтона, один из крупнейших ледников во всей Антарктике. Я представлял его совсем иным, более беспокойным, хаотичным и живым, сильнее изборождённым трещинами. Оказывается, ничего подобного. Даже остров Массона, находящийся посередине этого ледника, в ста пятидесяти километрах от Мирного, и тот не может оживить белой пустыни. Он, правда, большой и, вздымаясь, образует огромный горб, но и его земля совершенно погребена подо льдом и снегом. Кажется, что это вовсе и не остров, а сугроб гигантских размеров. Мы не видим его затенённой стороны, и это ещё более увеличивает сходство острова с сугробом.
   15.30. Кое-где справа виднеются выступающие из материкового льда тёмные обнажённые скалы. В мёртвом царстве, где единственными проявлениями жизни являются перемещения льдов, игра ветра со снегом и сверкание солнца, эти круглоголовые, словно тюлени, тёмные скалы кажутся какими-то живыми и дружелюбными.
   Летим над ледниками Денмана и Скотта. А затем перед нами Оазис Бангера. Где-то там, посередине, расположена наша станция Оазис, но мы её не видим. Оазис Бангера окружён ледниками. Между ними вздымаются, словно на фантастическом или лунном ландшафте, бурые конусы приземистых скал. Сверху этот ландшафт выглядит диким, бездушным, угрюмым и унылым — оазис, где жизни не больше, чем на ледниках.
   Но через несколько минут Оазис Бангера уже скрылся из виду. Мы не смогли приземлиться. Там бушевал шторм — двадцать пять метров в секунду. Нас болтало так, что весь Оазис слился в одно сплошное бурое пятно.
   Пришлось повернуть назад. Завтра полетим снова.
   Сегодня «Кооперация» прибыла в Порт-Луи.


26 января 1958


   Утром снова отправились на аэродром, чтобы лететь в Оазис. Ветер был сильный, стоявший самолёт содрогался от его порывов. Сидели, курили, ждали. Но так ничего и не дождались. Как нам сообщили по радио, вертолёт, вылетевший из Оазиса на аэродром, расположенный в двадцати пяти километрах от Оазиса, вернулся обратно, так как над скалами слишком сильно болтало. Но попасть в Оазис с аэродрома близ него можно только на вертолёте, если же его не пришлют за нами, лететь бессмысленно. Дорога там трудная и опасная, вся в трещинах. Ещё позже нам сообщили, что у вертолёта при посадке сломалась одна из лопастей подъёмного винта. Вернулись домой.

 
   В Мирном уже несколько дней находится Павлик Сорокин из Комсомольской. Я не раз встречал его в кают-компании и сегодня встретил опять. Павел похудел и побледнел, весёлости у него поубавилось, глаза стали серьёзнее.
   Мы разговорились. Я спросил, что с ним. Сперва он помрачнел, но потом рассмеялся, весело и от души, и рассказал мне свою грустную историю. Лицо его при этом выражало крайнее удивление.