Хорошо проходит и совместный обед. Выступают мистер Лоу и Трёшников. Оба говорят о том, как необходим учёным контакт в деле исследования Антарктики, и взаимно желают каждой из экспедиций наилучших успехов. За столом сидит и капитан «Талы Дан» — Кай Хиндберг. У него мужественное лицо старого моряка, глаза его весело щурятся, форма сидит на нём безукоризненно. Ему здесь нравится.
   Тут же с нами и учёные.
   Мы поем вместе, обмениваемся адресами, обсуждаем научные вопросы, говорим о сотрудничестве между полярными исследователями.
   Вечером в кают-компании много гостей с «Талы Дан». Отличные ребята! С их радистами у нас особенно хорошие отношения. Потом они допоздна сидели на приёмной станции с надетыми наушниками и слушали передачи Москвы и Литл-Америки.
   «Тала Дан» отплыла вчера после обеда.
   Сегодня был вместе с сейсмологами в нескольких километрах от Мирного. Испытывались приборы, измеряющие толщину льда. Сейчас, при небольшом морозе, укреплять всевозможные провода ещё не так трудно, но при 30 градусах ниже нуля и сильном ветре это, наверно, весьма мучительное занятие.
   Сегодня тракторный поезд вышел из Комсомольской по направлению к Советской.
   «Кооперация» находилась вечером на 38°27' южной широты.


4 февраля 1958


   Тракторный поезд уже в ста километрах от Комсомольской. Все идёт как надо.


6 февраля 1958


   Мои теперешние ощущения можно охарактеризовать одним словом: ожидание. «Кооперация» с хорошей скоростью идёт к Мирному, участники второй экспедиции упаковывают свои вещи и сдают снаряжение, а я, полярник явно неопытный и никудышный, сто раз на дню вспоминаю о своей милой. Что бы там ни говорилось, но женщины — тёмная сила, которая, вероятно, и сама не сознаёт того, как она влияет на нас, как мешает нам устремляться мыслью к Аллаху, то есть к своей работе.
   Я вижу ежедневно новых людей, вижу их в труде и начинаю лучше осознавать значение слов «комплексная антарктическая экспедиция». Синоптики склонились над своими картами, сейсмологи и гляциологи исследуют характер и толщину льда, аэрофотографы работают в своих тёмных лабораториях и кабинах самолётов. Чуть в стороне от посёлка, на покрытой снегом сопке Радио, трудятся авиамеханики. Эти люди, которых мы часто не замечаем, проходя рядом с ними, чьи имена затмеваются славой лётчиков, делают трудное и ответственное дело, требующее золотых рук и большого опыта. Без их труда ни один самолёт не сможет взлететь со льда Антарктики, да и с любого другого поля. Чтобы более или менее основательно изучить каждого из здешних людей, мне вообще-то следовало бы остаться здесь на зимовку. Но на это у меня нет ни возможности, ни решимости. Я благодарен и за то, что Антарктика уже дала мне, — теперь мне и так будет над чем подумать.
   Море очень и очень красивое. Спокойное, тёмное, с ослепительными жемчужинами айсбергов.
   Сегодня утром тракторный поезд был уже в ста пятидесяти километрах от Комсомольской.


8 февраля 1958


   После завтрака вдруг раздался сигнал пожарной тревоги. Глухие удары набата звучали над снегами Мирного словно крики о помощи.
   Не то от окурка, не то от неосмотрительно брошенной спички, не то от искры из трубы загорелись пустые ящики около электростанции, доски, обтирочные концы и бревна. Пламя вспыхнуло особенно сильно, добравшись до остатков горючего, и, когда мы прибежали, огонь уже лизал бревенчатый фундамент станции, а её обитые жестью стены начали дымиться. Пошли в ход все шланги, все огнетушители и ведра, какие только нашлись в Мирном. Люди не щадили себя, и через полчаса с огнём было покончено. Но встревожились мы не на шутку. Каково тут было бы, если бы сгорела электростанция, — особенно полярной ночью, когда лёд отрезает Мирный от всякой связи с родиной? Тут, разумеется, достаточно топлива, достаточно горючего, но все же… От дыхания беды, прошедшей так близко от нас, у людей ещё и сейчас подирает мороз по коже.


10 февраля 1958


   «Кооперация» должна прибыть завтра. Расстояние от Порт-Луи до Антарктики она прошла с хорошей для такого старого корабля скоростью. Лето южного полушария основательно смягчило суровый лик здешнего моря, ветры утратили ту леденящую дикость, которая через месяц-другой возродится вновь со всей своей силой.
   Но зима, то есть антарктическая осень, уже приближается. Ночи стали тёмными, и большой месяц, похожий на лицо грязнули (из-за сияния снега луна здесь кажется жёлтой и основательно закопчённой, а контуры её кратеров — чёрными), освещает пологий хребет Антарктиды как-то тускло и призрачно. Сорок собак Мирного принимаются время от времени выть на луну, задрав морды.

 
Жёлчная светит луна
Над снеговыми полями…

 
   Только вот нет дерева рядом с воротами, бросающего тень на дорогу…
   Сияние, отбрасываемое месяцем на море Дейвиса, разбивается невысокими волнами на осколки, и чудится, что вода сплошь усеяна увядшими листьями. Остров Хасуэлл и бурые нагие скалы на рейде Мирного кажутся по ночам грозными зубчатыми фортами.
   Вещи уложены. С грустью думаю: вот бы и в мозгу было что-нибудь вроде чемодана или походного мешка, где все лежало бы отдельно — здесь чистое бельё, а тут грязное, здесь морские карты, здесь негативы, здесь книги, а тут фотографии. В моих воспоминаниях, впечатлениях, в оценках людей, в определении их положения в коллективе, во всем, что я увидел и услышал или о чём, как мне кажется, догадался за пятьдесят дней, прожитых на Антарктическом материке, царит изрядный беспорядок, изрядная сумятица. Будто я разбросал все эти незримые богатства по огромной комнате. Лишь отдельные людские группы успели обрести в этом хаосе твёрдое или более или менее устойчивое место.
   Я сознаю, в каком я долгу перед метеорологами Васюковым и Бугаевым, перед людьми, в которых счастливо уживаются русская сердечность и чувство такта, перед людьми, которые делают своё дело с большой любовью. Сплочённо и особняком стоят радисты. У меня мало столь близких людей, как Борис Чернов, Слава Яковлев, Виктор Якунин, Владимир Сушанский. Мы сто дней жили бок о бок, но ни разу за это время не обменивались комплиментами, а наоборот — нередко говорили друг другу в лицо резкости. Но если мне ещё придётся побывать на Крайнем Севере или в далёком плавании, то хотелось бы, чтоб рядом со мной оказались они или люди такой же породы.
   А в центре, отдельно от всех, стоит станция Комсомольская со своими четырьмя зимовщиками, к которым я очень привязался. Крохотная точка на льду, место, где я пережил самые трудные и самые содержательные дни своей жизни. Убеждён, что такие дни могут изменить внутренний мир человека, очистив его от всякого мусора и наделив чистотой снегов, — вот только достанет ли человеческой силы, чтобы сохранить её.


12 февраля 1958

«Кооперация»


   Вчера, 11 февраля, «Кооперация» прибыла в Мирный и бросила свои ледовые якоря в том самом месте, где стояла «Тала Дан». Она пристала носом к ледяному барьеру. Мы поднимались на корабль и спускались вниз по обычному, вполне нормальному трапу, — ни дать ни взять как в настоящей гавани.
   Мы следили за приближением «Кооперации», за тем, как она подплывала все ближе по тёмной воде моря Дейвиса, как сливался с айсбергами её белый корпус, словно становясь их частью, и каким маленьким казался корабль среди этих сверкающих гигантов. Мы стояли на большой бурой скале, на Комсомольской сопке, той самой, на которой расположены приёмная радиостанция, электростанция и мастерская. И почти не разговаривали. Потому что мы полюбили клочок этой обледенелой земли, перепаханной гусеницами тракторов, полюбили каждый на свой лад: одни привязались к нему, как к рабочему месту, другие — как к форпосту в борьбе за открытие тайн Антарктики. Не сумею объяснить, как я полюбил этот клочок. Не как женщину, не как родственника и даже не как «свой остров», своё место под солнцем, а примерно так же, как я люблю иные местечки на Муху — самые дикие, самые запущенные, самые каменистые.
   Ещё до прибытия «Кооперации» я распрощался со всеми своими товарищами, остающимися в Мирном. Побывал у метеорологов, зашёл к аэрофотографам, а потом к радистам. Удалось добыть каким-то чудом пару бутылок вина, было у нас и немножко спирту. Я растрогался не на шутку, и порой у меня даже подкатывали к горлу слезы. Пусть это была растроганность слегка захмелевшего человека, у неё все же имелось реальное, истинное и устойчивое основание — чувство глубокой благодарности к своим товарищам.
   На Комсомольской сопке, перед радиостанцией, состоялся прощальный митинг. Поднявшись на выступ, произнёс прощальную речь Толстиков. В простых и тёплых словах он выразил признательность сотрудникам второй экспедиции за ту большую работу по исследованию Антарктики, которую они проделали и без которой третьей экспедиции было бы трудно добиться успехов. Он пожелал нам счастливого плавания и благополучного возвращения домой.
   Я отнёс свои вещи на «Кооперацию».
   …»Кооперация» стояла у барьера. Уезжающие, то есть в основном участники второй экспедиции, уже поднялись на борт. Трап убрали. Третья экспедиция стояла на барьере, и над прибрежной водой сталкивались в воздухе мощные «ура», раздававшиеся как с берега, так и с корабля. Вот белый материк остался за кормой медленно развернувшейся «Кооперации», люди на барьере слились в одну тёмную зубчатую полосу, и корабль, медленно лавируя среди айсбергов, направился на север. Время от времени борта задевали льдины, корпус судна слегка вздрагивал, а мне казалось, что лёд, скребя по железу, скребёт и по моему сознанию.
   Море Дейвиса стало другим — по-летнему чистым.


13 февраля 1958


   Плывём по меридиану Мирного прямо на север. Курс — 360. Ледовитый океан — южная часть Индийского — спокоен. Перед нами синяя улица. Сходство с улицей вызвано тем, что айсберги все тянутся и тянутся вдоль обоих бортов, будто кто-то их выстроил в ряд от юга к северу. Айсберги любой формы и любой величины — тут и плоские и возвышенные, тут и башни, и горы, и купола. Может быть, некоторые из них родом с того самого ледника Хелен, над которым я однажды пролетал. Весь день я разглядываю их, как разглядывают добрых знакомых, прежде чем расстаться с ними навсегда. Хочу навек запомнить их яркую холодную чистоту, их мощь, их белоснежные головы, чтобы с годами все это превратилось в строки и строфы. Волны неустанно отшлифовывают айсберги, выдалбливают в них пещеры и постепенно уничтожают их, как время — человеческую жизнь.
   Тому, кто не видел океана, он не может даже и присниться таким красивым, каким я вижу его сейчас.
   Скорость у «Кооперации» низкая. Плывём все время лишь на одном дизеле и делаем по шесть, по семь узлов. На карте нашего продвижения и не разглядишь. Мы примерно на 60-й — на 61-й параллели.


14 февраля 1958


   «Кооперация» идёт по-прежнему прямым курсом на север. Я ещё не знаю, куда мы направляемся — в Австралию ли, за грузом в Мельбурн, или, обогнув мыс Доброй Надежды, поплывём прямо домой. Меня, разумеется, больше привлекает австралийский вариант. Но иных участников экспедиции это не особенно воодушевляет. Они уже год с четвертью не были на родине, и все их мысли прикованы к дому. А заезд в Австралию удлинит плавание на целый месяц. Надо сказать, что и мне порой жутко смотреть на карту — какое огромное расстояние до дому! Большее, чем полпути вокруг земного шара. Но будет, конечно, чудесно поплыть назад через Суэцкий канал и Средиземное море, если отдадут предпочтение австралийскому варианту.
   Океан по-прежнему спокоен. «Кооперацию» лишь слегка покачивает.
   Спутников я ещё плохо знаю. В Мирном я мало соприкасался со второй экспедицией, и мне пока неизвестно, кто тот или иной человек, откуда он, кем работает. Но меня крайне интересуют их воспоминания, их опыт, их суждения, так как все они зимовали в Антарктике. Надеюсь, что за долгую дорогу мы познакомимся друг с другом.
   Мой сосед по каюте — Владимир Михайлович Кунин, возвращающийся уже из третьего рейса на ледовый материк. Мы познакомились в Мирном, где Кунин жил в доме радистов. Он инженер, глубоко образованный, деликатный, весёлый и подвижный человек, прекрасный товарищ. Мы наверняка с ним подружимся.
   В десять-одиннадцать часов вечера по судовому времени на небе появилось полярное сияние. В Антарктике я не видел его ни разу, так как тогда не было настоящих ночей. Яркие змеи медленно извивались, на южном небосклоне, изменяли свою форму и своё положение, а тучи под ними казались тёмными горами. Прямо над кораблём извивается огромная светлая спираль, холодное сияние которой рассеяло ночную тьму и поглотило мерцание звёзд.
   А с правого борта на светлом фоне полярного сияния отчётливо проступило одно облако. По контурам оно напоминало лохматый мухуский можжевельник, позади которого пылает ночной костёр. И вот здесь, под Южным Крестом, между 58-й и 57-й южными параллелями, на шаткой «Кооперации», под её вантами, сквозь которые я видел, как нарождаются и умирают лунные месяцы, под теми самыми незабываемыми вантами, под которыми я изучал звёздную карту южного полушария, под вантами, резкие линии которых трепещут сейчас в свете сполохов, я снова вспомнил о том, как мы с женой ездили каждое лето на Сааремаа, о наших кострах на острове Муху, в моей родной деревне. Помню, чуть ли не каждый вечер сидели мы у горящих пней. Нам так это полюбилось, что мы отправлялись разводить костёр даже в дождливые вечера. И силуэты можжевельников были видны так же отчётливо, как видна сейчас эта тёмная ночная туча на фоне сполохов.
   Мне хотелось бы сушёной салаки, сваренной в одном котле с картошкой и потом поджаренной на сале. Хотелось бы разжечь между можжевельниками костёр на твёрдой каменистой земле, под тёплым сине-серым небом.
   Для одного вечера желаний более чем достаточно.


15 февраля 1958


   Плывём по прежнему курсу — 360. Все ещё не выяснилось, идём ли мы в Австралию или нет. Не известна ни наша первая гавань, ни, стало быть, маршрут, и это заставляет нервничать.
   К вечеру океан стал угрюмым. Ветер окреп, волны что ни час вздымались все выше. На небе низкие облака, горизонт затянул мглой. Идёт дождь.


16 февраля 1958


   Утром на карту нанесли новый курс — 60. Направляемся на северо-восток, то есть к Австралии. Отлично! Первая гавань ещё неизвестна, но, вероятно, это Мельбурн.
   Наконец вновь достал со дна чемодана пьесу. Да не оставит судьба тех, кто в такую погоду должен писать книги! Ещё не окрепший шторм в семь-восемь баллов временами так сильно накреняет порожнюю «Кооперацию», что со стола все слетает на пол — папиросы, рукописи, книги. Стул куда-то уползает, а сам ты ложишься грудью на край стола. Из писания ничего не выходит, хотя самочувствие отличное, да и работать уже хочется.
   Скорость «Кооперации» — десять-одиннадцать узлов. Нам помогает течение и отчасти ветер. Работают оба дизеля.


19 февраля 1958


   Наши координаты в полдень — 47°50' южной широты и 108°39' восточной долготы. Приближаемся к Австралии, покрывая ежедневно по двести тридцать — двести сорок миль. Скорость — десять узлов. Но первая гавань все ещё неизвестна. Океан сегодня спокоен. Даже не верится, что это тот самый пояс бурь, пояс сороковых широт, о которых мы столько слышали. Лев спит, спрятав свои когти.
   Вчера мне исполнилось тридцать шесть лет. И океан сделал все возможное, чтобы я в этот день мог спокойно подумать. Уже ночью он стал бурным, а утром корабль начала трепать сильная боковая волна. Пошёл дождь, горизонт заволокло, тёмный водяной круг, усеянный барашками, сузился. Волны, шедшие с туманного севера, были большими, грозными и холодными. Палубу все время захлёстывало водой. Наибольший крен корабля был 28 градусов. Несколько раз все слетало со стола на пол. При такой волне не попишешь: судорожно держаться за стол и ещё думать при этом — выше физических возможностей. Лежишь на койке, читаешь, размышляешь, а снаружи стоит свист и вой. Мысли же — и грустные, и радостные, и мечтательные, и деловые — знай приходят и приходят.
   Утром Кунин поздравил меня с днём рождения и сказал:
   — Говорят, что через каждые семь лет характер человека меняется. Значит, и у вас должен измениться. Интересно, в какую сторону?
   Да, интересно. Чего мне наиболее остро не хватает? Какая из слабостей моего характера больше всего путается у меня в ногах?
   У нас стало хорошим тоном по возможности меньше говорить о том, как мы пишем, что мы при этом чувствуем, каковы у нас запасы наблюдений, какова наша творческая кухня. Хоть и знаю, что погрешу против хорошего тона, но все же приоткрою дверь в свою творческую кухню, в свои кладовые, где сложены мои внутренние резервы. Что там имеется?
   Очень яркие воспоминания детства, настолько яркие, что они не потускнели от времени. Несколько раз я пытался описать то, как ясным и сверкающим апрельским утром с тихим звоном падают капли с нежных и прозрачных, словно стекло, сосулек, появившихся ночью, как спит ветер, как чуток и молод ближний лесок, как звонко распевает таким утром хор петухов в деревне. Но ничего не выходит. Я отчётливо ощущаю и слышу все, но передать это, столь лучистое и хрустально ясное, столь дорогое детскому сердцу, выше моих сил. Я хорошо помню несколько благостное настроение, чувство беспокойства и скуки, ощущение, будто время остановилось, — словом, все то, что испытывали мы, дети, во время домашних молебнов по воскресным утрам, хоть нам и нравилось церковное пение, хоть бог моего отца был прежде всего добр, умен и милосерден. Таким же был и сам отец. Сколько я его помню, он всегда был седым, обычно его длинные волосы слегка выбивались на лоб из-под кожаной шапки. Он был шести футов роста, худой и слегка сутулый. У него была округлая шкиперская бородка, орлиный нос, проницательные глаза цвета серой морской воды, высокий, далеко слышный голос и доброе сердце. Нас, детей, было много, мы так и кишели на каменном полу нашей избы, но никого из нас никогда не били. Наказывали словом. Отца мы звали «папой», мать «мамой», но никакой такой бутафории, как лобызания да «миленький», «золотко», «папочка», «мамочка», мы не знали. «Молодец», «молодчина», «молодчага» — это была у нас самая большая похвала, и поскольку слышали мы её редко, то радости она нам приносила на целый день. Мы боялись и уважали отца. И если порой слишком уж озорничали, то отцу было достаточно сказать лишь: «Вот получите в штаны можжевельника!» — как порядок тотчас восстанавливался. Между прочим, однажды он наказал таким способом сынишку моей сводной сестры. Помню, как тот стоял у печки и у него из штанов торчала веточка можжевельника, — провинившийся глотал слезы и боялся пошевелиться. Это была гуманная кара: и не больно, и приходится всё-таки стоять на месте. Вообще же отец давал нам очень большую свободу, он считал естественным, что дети шумят, горланят, тузят порой друг друга и треплют много одежды.
   Мне было пять лет, когда одним февральским днём отец отправился в Лейзи на ярмарку. Ещё как-то раньше он обещал взять меня с собой, и, вспомнив об этом, я начал требовать выполнения обещанного. Но была метель, и, когда выяснилось, что меня не возьмут, я принялся реветь. Я прицепился к отцу и орал что хватало сил. Только вот слезы не текли, и я до сих пор помню, как мне это было обидно и досадно. А отец утешал:
   — Покричи, сынок, сегодня ещё можно. А то привезу тебе с ярмарки машину-ревунью, тогда уж она будет кричать нам на радость.
   Весь день я просидел у окна, смотрел на метель во дворе и ждал, когда вернётся отец с машиной-ревуньей. И все старался себе представить, какая она: небось медная, с колёсами да с трубой, откуда голос слышно. Отец вернулся поздним вечером. Пока мать сметала снег с его тулупа, я юлил вокруг него и старался разглядеть, где же эта голосистая машина. Она была спрятана на груди у отца: жестяной цилиндр длиной в фут. Отец неторопливо снял тулуп, и лишь после этого я получил свою «машину». Она оказалась весьма обычной для того времени жестяной коробкой, в которой громыхало примерно с полкило леденцов. Но я до сих пор помню, до чего был счастлив в тот вечер. Какая картинка на крышке! А сама коробка! И не беда, что не ревёт, — ведь обходился же я до сих пор своим собственным голосом.
   У отца был один исключительный дар: он умел прививать нам любовь к труду. В десять лет я мог починить упряжь, в тринадцать — сеял, в четырнадцать — пахал, как взрослый, и всегда работа казалась мне интересной. Воспитание любви к труду, сохранение интереса к нему — эти качества я и ныне считаю редкими и необычайно ценными талантами.
   Началось все с малого: отец подарил мне полкило дюймовых гвоздей и разрешил все их забить в стену. Потом он брал меня в кузню качать мехи. Я и сам не заметил, как железо стало для меня живой и занятной вещью. Благодаря отцу я нашёл любопытным и такое простое занятие, как смоление канатов. Вся эта воспитательная наука может показаться нехитрой, но она требует терпения. Хорошо пахать не так-то легко, и, когда хочешь этому научиться, поневоле увлекаешься. Даже своей любовью к книгам я в известной степени обязан отцу — чтение книг он считал вредным и лишним, поскольку хотел вырастить меня рыбаком и крестьянином, но ведь именно запретное так маняще и сладостно.
   Помню зрелище ледохода в проливе — священный день для рыбацких сел. Помню всех своих крёстных отцов, наделивших меня неплохим, как мне кажется, знанием эстонского языка и своеобразной сословной гордостью рыбаков. Вообще крёстные отцы, их самобытные характеры, их рассказы о белом свете и морях, их выражения — все это занимает целую полку в моей творческой кухне. Жаль, что мои крёстные стареют и один за другим уходят от нас. Для меня смерть каждого из них — это смерть учителя.
   Интересно, надолго ли запоминаются обиды, пережитые в юности, и в частности те, о которых мы уже давно думаем с весёлой усмешкой. В восемнадцать лет я ещё был очень невысок ростом, но тем не менее так же, как мои ровесники, уже хотел танцевать с деревенскими девушками. Но, крепкие и высокие, они смотрели на меня сверху вниз, и им ничуть не хотелось плясать с таким маленьким кавалером. (О росте этих девушек может дать представление следующий факт. Один мой друг, моряк, рассказывал мне, что он как-то плясал на Сааремаа с такой длинной девушкой, что во время вальса обнимал её не за талию, а за колени!) На танцах иная девушка понежнее и подобрее ещё поглядывала на меня, но большинство задирало нос и вскидывало голову, и я мог хорошо разглядеть снизу форму их подбородков. У некоторых он был мягкий и круглый. Из этих, наверно, вышли хорошие жены. У других же он выступал вперёд, как дубовый киль. Эти становились властолюбивыми и сварливыми супругами, бьющими тарелки, — такие впоследствии переходят в категорию самых опасных и злобных инквизиторш — в категорию злых тёщ. Высокомерие и спесь этаких будущих тёщ были очень обидными.
   Детство, ранняя юность, мягкие летние вечера, зимние морозы, дивные виды островной природы, лов рыбы, сев, жатва, молотьба, кузница с её грохотом и звоном молотов и молотков, первая любовь и связанные с нею душевные терзания — все это составляет весьма существенную часть моих внутренних запасов, но мне покамест не по силам сплести из этих разных нитей единую и цельную ткань.
   Многие из нас, и я в том числе, в возрасте, который считается самым счастливым, то есть с девятнадцати до двадцати трех лет, носили серую шинель. Война отхватила от нашей жизни большой кусок радости, большой кусок молодости, вырвала у нас чуть ли не полторы тысячи суток, в течение которых человек совершает обычно тысячу невинных глупостей, бывает счастлив и несчастлив и в то же время формируется. Но взамен этого война дала нам нелёгкую выучку, одарила нас суровыми воспоминаниями, за что, правда, нам пришлось слишком дорого заплатить. За эти годы мы увидели душу человека, увидели его «я» более обнажённым, чем когда-либо прежде или после.
   Надо сказать, что наше поколение многое повидало, многое пережило за сравнительно немногие годы, — больше, чем успевает пережить в среднем каждый швед за всю свою спокойную жизнь.
   Однако вернёмся к началу моих рассуждений, к «перемене характера». Весь этот материал, все эти впечатления и воспоминания лежат в моей творческой кухне вперемешку. Честно говоря, мне мешает окончательно отобрать из них все самое существенное, самое красочное и самое характерное только одно обстоятельство — недостаток дисциплины, отсутствие силы воли. Ведь писать очень трудно, и я просто-напросто уклоняюсь, как обычно, от трудной работы, выискивая поводы, чтоб отложить её, если не насовсем, то хоть на время. В городе таких поводов более чем достаточно, но в море, к счастью, они отпадают, и здесь остаёшься с глазу на глаз со своей ленью. Любопытно, что за три с половиной месяца в Антарктике и в океане я успел сделать и задумать больше, чем успеваю в городе за год. И, несмотря на это, меня не перестаёт преследовать чувство, что я пишу мало и порой не стою даже того, чтобы меня кормили в кают-компании.