Страница:
Вторая. Люди колеблющиеся. Эти не особенно любят говорить о том, как и почему они оставили свою страну, — в их речах всегда проскальзывает какое-то стремление оправдать себя. А мы ведь ни в чём их не обвиняем и не очень жаждем выслушивать их исповедь. Об известном промежутке с 1941 по 1944 год многие из них рассказывают туманно и поскорее переходят к описанию уже знакомого нам угнетающего существования в западногерманском лагере для беженцев. Они не заявляют, что хотят вернуться на родину, но у них большой интерес к Советскому Союзу.
Это люди на распутье.
Третья. Эти всегда сидят в удобных шезлонгах на веранде «Кооперации». Их легко обнаружить, так как они на корабле самые обособленные. Кое-кто из участников экспедиции подсаживается к ним скорее из вежливости, чем из любопытства, и при первой возможности старается ретироваться. Это именно они ежедневно «забывают» на корабле большие кипы самых реакционных газет и журналов. Это кричаще одетые люди, вместе с ними поднимаются на корабль сверхпестрые носки — новейшая мода. Брюки у этих людей подвёрнуты как можно выше, и все мы видим их носки. Ввиду отсутствия всякого контакта с членами команды или с участниками экспедиции, ввиду того, что остальные эмигранты почтительно обходят их стороной, разговаривают они только друг с другом. Их русская речь обильно пересыпается английскими словами. Говорят они о марках автомашин, о столкновениях с полицией («бобби содрал с меня двадцать фунтов») — словом, о широкой жизни. Как я понимаю, их призвание и назначение состоит в том, чтобы растолковать нам, коммунистам из команды и экспедиции, какой нас ожидает рай, если мы сбежим с «Кооперации». Впрочем, они с каждым днём становятся все тише и тише, и в глазах их появляется какое-то озадаченное и просительное выражение. Но они всё-таки попрежнему забывают на судне свои газеты.
На палубе показывают «Карнавальную ночь». И на корабле и на палубе народу столько, что не пробиться. У картины огромный успех. Появление на экране Ильинского в роли Огурцова неизменно встречается гулом голосов и хохотом. Все покрывает радостный смех ребят, звонкий и заливистый. Чудно и непривычно слышать поздним вечером этот птичий хор в тёмной гавани, среди притихших кораблей.
Это люди на распутье.
Третья. Эти всегда сидят в удобных шезлонгах на веранде «Кооперации». Их легко обнаружить, так как они на корабле самые обособленные. Кое-кто из участников экспедиции подсаживается к ним скорее из вежливости, чем из любопытства, и при первой возможности старается ретироваться. Это именно они ежедневно «забывают» на корабле большие кипы самых реакционных газет и журналов. Это кричаще одетые люди, вместе с ними поднимаются на корабль сверхпестрые носки — новейшая мода. Брюки у этих людей подвёрнуты как можно выше, и все мы видим их носки. Ввиду отсутствия всякого контакта с членами команды или с участниками экспедиции, ввиду того, что остальные эмигранты почтительно обходят их стороной, разговаривают они только друг с другом. Их русская речь обильно пересыпается английскими словами. Говорят они о марках автомашин, о столкновениях с полицией («бобби содрал с меня двадцать фунтов») — словом, о широкой жизни. Как я понимаю, их призвание и назначение состоит в том, чтобы растолковать нам, коммунистам из команды и экспедиции, какой нас ожидает рай, если мы сбежим с «Кооперации». Впрочем, они с каждым днём становятся все тише и тише, и в глазах их появляется какое-то озадаченное и просительное выражение. Но они всё-таки попрежнему забывают на судне свои газеты.
На палубе показывают «Карнавальную ночь». И на корабле и на палубе народу столько, что не пробиться. У картины огромный успех. Появление на экране Ильинского в роли Огурцова неизменно встречается гулом голосов и хохотом. Все покрывает радостный смех ребят, звонкий и заливистый. Чудно и непривычно слышать поздним вечером этот птичий хор в тёмной гавани, среди притихших кораблей.
1 марта 1958
Сегодня после обеда — приём в аделаидском отделении Общества австрало-советской дружбы. Местные члены общества приехали за нами на машинах. Мы с Куниным оказались в машине нашего общего друга Джона Джемса Митчелла, не раз бывавшего у нас. Митчелл — деятель профсоюза портовых рабочих Порт-Аделаиды и сам портовый рабочий, член Компартии Австралии. Тем из нас, кто знает англичан лишь по литературе, его внешность кажется типично английской. Средний рост, сухое, слегка веснушчатое лицо с правильными чертами и грустные ярко-синие глаза. Говорит он тихим голосом, и в нём нет ничего такого, что часто бывает свойственно профсоюзным «боссам» на Западе и что порой проглядывает на лицах иных наших советских работников, не в меру довольных собой. Митчелл, как и те из его товарищей-коммунистов, которых мы видели в Австралии, много занимается вопросами теории, много читает. Условия работы здесь трудные и сложные, всегда существует опасность репрессии, и люди, видящие в коммунистах своих смертельных врагов, то есть врагов капитализма, идут на все, чтобы скомпрометировать их. Но в этом непрерывном сражении коммунисты держатся превосходно. Митчелл подарил мне сборник стихов австралийского классика Генри Лоусона. Как выяснилось в нашем дальнейшем разговоре (в конце которого меня упрекнули за то, что я не читаю и не говорю по-английски), Митчелл хорошо знаком с мировой литературой, в первую очередь, разумеется, с английской классикой, хотя и русскую он знает неплохо.
Митчелл пришёл за нами со всей семьёй — с женой и четырьмя детьми. Никто из его ребят ещё не ходит в школу. В машине Митчелла нам было тесно и весело. Прежде всего мы отвезли домой его семью. Дом у них примерно такой же, как у Смитов, и тоже куплен в рассрочку. Хозяину предстоит ещё в течение двадцати двух лет ежемесячно выплачивать банку по четырнадцать фунтов, что составляет четверть его заработка. Машина у них старая — стоит всего пятьдесят фунтов. Обстановка в доме очень простая. Средства у них более ограниченные, чем у привилегированных рабочих. Но семья Митчелла счастливая и дружная. И когда мы уезжаем, двое малышей плачут около какого-то цветочного куста — почему их не взяли! Да и у самого старшего глаза на мокром месте, когда он бормочет нам своё «гуд бай».
Приём в Обществе дружбы прошёл сердечно. Мы пили кофе в маленьком песчаном саду, ели виноград и беседовали как с помощью переводчиков, так и без них. На приёме были врачи, адвокаты, рабочие.
Президент аделаидского отделения — уже старый человек, с решительным подбородком и массивным носом, с низким хриплым голосом. Морщины избороздили вдоль и поперёк его лоб и щеки, спускаются к шее. Но совсем особая статья — его руки, запястья которых обхватывают белоснежные манжеты. Это большие, загорелые, морщинистые, веснушчатые, загрубелые и, как мне кажется, очень талантливые руки, хорошо знакомые с тяжёлой работой. Такие же я видел у хороших рыбаков, плотников, судовых механиков. Может быть, такие же были и у Микеланджело.
Президент приветствует нас, гостей издалека, прибывших на этот раз не с Севера, а с ледяного Юга, и выражает уверенность, что люди в Советском Союзе, так же как и австралийцы, стремятся не к войне, а к содружеству всех народов нашей общей планеты. Он говорит о достижениях советской науки, и русское слово «спутник» звучит уже как совершенно привычное в его английской речи. Под конец он желает нам поскорее добраться домой, к своим семьям, желает, чтобы длительное плавание, предстоящее нам, прошло счастливо и чтобы океан был спокоен.
От нас выступает с таким же сердечным словом Трёшников. Он заодно выражает свою радость по поводу того, что находится в родном городе национального героя Австралии сэра Дугласа Моусона, и в конце речи представляет собравшимся участников нашей экспедиции.
Прислонившись к дереву, стоит мускулистый мужчина лет пятидесяти в простом синем свитере. У него очень загорелое лицо со спокойными и серыми, как ненастное море, глазами. Он внимательно слушает выступающих и курит сигарету за сигаретой. Я уже давно слежу за ним. Он чем-то напоминает мне парня на берегу с картины Молли Стефенс в аделаидской художественной галерее. Через некоторое время Кунин знакомит нас. Это австралийский писатель Юджин Ламберс.
После приёма любезные хозяева везут нас смотреть город. Кунин, Кричак и я едем на машине Ламберса. Внутри она очень любопытна. Все тут говорит о хорошем пловце и страстном рыболове. Здесь и резиновые ласты, и подводная маска, и трубка для дыхания под водой, нехитрая и удобная. Подводная охота — наверняка весьма интересный вид спорта, который очень распространён в Австралии. В семье Ламберса увлекаются им, кроме него самого, оба его сына.
Узкая извилистая дорога выводит нас из города. С холма нам открывается очень, вероятно, типичный для осенней Австралии пейзаж. Плоские голые горы, одинокие купы деревьев и выгоревшая блеклая трава. Как видно, полупустыня Австралии лежит здесь около самого города, в великой тишине и в спокойном мерцании воздуха. И тем не менее окрестности Аделаиды не считаются пустыней. Сам город покоится у наших ног в теплом и мягком свете. Это в самом деле красивый, белый, зелёный и солнечный город — он похож на девушку перед первым причастием. И тут же море — спокойное, большое, синее, с белыми треугольниками парусов на яхтах, со светлыми стремительными корпусами пассажирских кораблей. Сколько мятежности даже в тихом море, когда смотришь на него с берега, и какое оно мирное и монотонное даже в бурю, когда смотришь на него с борта корабля! Тут, вероятно, сказывается действие своеобразного закона, гласящего, что «издали все милее». Закона, очень полезного для лириков и очень опасного для прозаиков.
Возвращаемся в город и останавливаемся выпить пива в открытом кафе, где даже в воскресенье не очень много посетителей. Потёртый господин за соседним столиком, лицо которого кажется ещё более серым, чем на самом деле, из-за контраста с ослепительно белой манишкой, охмуряет молоденькую девушку. Вдруг из угла словно раздаётся пулемётная очередь — это передают репортаж с ипподрома. Голос у диктора механический и бездушный. Не повышая и не понижая голоса, он сыплет словами — именами лошадей, их номерами, суммой выигрышей, — словно стучит по жестяной стойке аукционным молотком. Многие в кафе настораживаются. Скачки — одна из слабостей австралийцев, тут ставят на лошадей большие деньги.
Мистер Ламберс привозит нас к себе. Дом у него уютный и солнечный. Много книг, среди них и русских в переводе на английский: Чехов, Толстой, Достоевский. Ламберс знакомит нас со своей семьёй — с женой, с дочерью, кончающей школу, с менее взрослым, чем она, сыном, очень похожим на мать, и, наконец, с самым младшим сыном. Этот врывается и дверь, запылённый, воинственный и веснушчатый. У него «солнцем полна голова», а на неё нахлобучен старый тропический шлем. Ни дать ни взять оживший Том Сойер. Он тотчас прилипает к Кричаку с его казацкими усами и его рассказами (на медленном, но понятном английском языке) об антарктической зиме и о двух поставленных под его начало до водворения в Московский зоопарк пингвинах, Ромео и Джульетте, которые живут на «Кооперации» под трапом.
Идёт разговор об Антарктике, о тамошних условиях жизни, о людях, зимующих на шестом континенте. Я делюсь своими впечатлениями о Комсомольской. Ламберс задумывается, а потом советует мне:
— Мистер Смуул, из этого выйдет превосходная книга. Вы поэт? А теперь напишите книгу о том, как четверо людей остаются одни среди вечных льдов, как им приходится зимовать, как постепенно в их душе зарождается тяжёлая злоба и взаимная ненависть, как они превращают собственную жизнь в ад. Французы, между прочим, много чего написали именно в таком духе.
Не знаю, вполне ли серьёзно дал мне Ламберс такой совет, но шуткой это не было. На Западе тема взаимной ненависти очень в ходу, и трактуется она зачастую весьма мастерски и впечатляюще.
Французы французами, но я как-то не могу себе представить, чтобы на станции Комсомольская, даже при самых жутких условиях зимовки или при неудаче, могло произойти что-нибудь подобное. Мысль о том, что большой Морозов примется грызть маленького Сорокина, а Фокин — Иванова, вызывает только усмешку. Но, разумеется, такие вещи возможны. И тут, в уютной домашней обстановке австралийской гостиной, мне вспомнилась книга, оставленная мною на столике нашей каюты, книга о плавании Колумба, с письмами Колумба королю Фердинанду и королеве Изабелле, книга, приведшая меня в растерянность. Вспомнилась судьба тех тридцати девяти людей, которых Колумб, этот гигант и в то же время пигмей, в год своего первого плавания оставил после гибели «Санта Марии» на острове Эспаньола в качестве форпоста христианства, предварительно внушив им свои идеи работорговли и алчной погони за золотом. Во время второго плавания он нашёл там один трупы, и Лас Касас в своём «Описании второго плавания Колумба» сообщает нам, что успели натворить во имя святого креста эти добрые католики и добрые подданные короля Кастилии, пока их не настигла заслуженная кара. Ясно, что они ненавидели друг друга — погоня за золотом свела их с ума. Ясно и то, что если бы случай забросил на лёд четыре кулацкие души вместе с незначительным количеством одежды и продовольствия, то через несколько месяцев они перегрызли бы друг другу глотки.
Думаю, что вряд ли бы и сам Ламберс развил предложенную им ситуацию в том направлении, какое он посоветовал мне избрать. Хотя кто знает — может, и развил бы.
Во время нашей долгой беседы, продолжавшейся сначала за обеденным, потом за кофейным столом, выясняется, что интересы у нашего хозяина довольно широкие и тесно связанные с жизнью. Кем станут дети, живущие в среде, где фильмы и первые книги говорят только об убийствах, грабеже и садизме, где порнография и полупорнография вламываются в окна и в двери в виде дешёвых комиксов?
Какие душевные травмы, какие искривления, какой культ грубой силы несёт эта буржуазная «свобода печати» молодому поколению! Оградить же детей от комиксов невозможно: запретишь — будут читать тайком, а прочтённое тайком действует ещё глубже. Все это заботит Ламберса и как гражданина, и как отца, и как мыслящего человека.
Важный вопрос и религия. Ламберс по происхождению ирландец, в нем чувствуется нрав сынов этого мятежного острова, смелость мысли, честность, упрямство, стремление идти своим путём. Он не католик, но в Австралии, и особенно в Аделаиде, католическая церковь очень могущественная, здесь это фактически вторая власть. В Сиднее спрашивают, есть ли у тебя деньги, в Мельбурне — какой ты национальности, а в Аделаиде — католик ли ты. Одеяние патера делает здесь человека таким же неприкосновенным, как полицейская форма, духовные лица вмешиваются в личную жизнь своей паствы столь же непринуждённо, как разгуливают по своему саду. Похоже, что отношения между Ламберсом и католической церковью не самые наилучшие. А церковь — могучий и богатый враг, враг с ореолом святости, с издавна выработанными приёмами по части формирования умонастроений и общественного мнения.
Он не коммунист, и у него нет никаких связей с австралийскими коммунистами. Мне кажется, что он один из тех типичных для западной интеллигенции людей, которые смотрели на Октябрьскую революцию и на Советскую власть в её первые годы как на эксперимент огромного размаха, а на Ленина — как на поэта и с интересом ждали, чем все это кончится и к чему приведёт. Он один из тех, кто с увлечением следил за нашими предвоенными пятилетками, не понимая, как это Россия совершает нечто подобное, вместо того чтобы рухнуть. Он один из тех, кто не спешил сменить в срочном порядке своё уважение и симпатию к Советскому Союзу, возникшие у него во время Великой Отечественной войны, на «антикоммунистическую» истерию. Ламберс способен оценить размеры преодолённых нами трудностей, и он не стыдится выражать уважение сильным людям. Он знает о Советском Союзе больше, чем средний австралиец, знает, что у нас есть хорошего, и не говорит о наших недостатках с извиняющей улыбкой. Короче говоря, он желает нам удачи.
Вечером отправляемся с Позенами в кино смотреть американский фильм «Война и мир». Я шёл с известным предубеждением: смогли ли американцы постичь и передать общечеловеческий и в то же время столь русский дух романа Толстого? Но после окончания фильма мне стало ясно, что «Война и мир» хороший фильм, поставленный мастерски и всерьёз, что это произведение искусства. Есть, разумеется, и в нём те же недостатки, какие бывают в экранизации каждого большого романа, не способной вместить все сюжетные линии и всех действующих лиц книги. Главными персонажами фильма «Война и мир» являются Пьер Безухов (Генри Фонда) и Наташа Ростова (Одри Хепбёрн). Это не совсем те же Пьер и Наташа, что у Толстого, они несколько американистые, но ткань их характеров в основном та же. Видимо, постановщик фильма Кинг Видор — хороший знаток и толкователь Толстого, он не позволяет себе уклонений, о которых стоило бы говорить, ни от текста, ни от действия, ни от расстановки акцентов книги.
Наташа мне надолго запомнится. Она очень молода и обаятельна, в ней есть что-то окрыляющее. Хорошая американская актриса сумела тут слиться со своей ролью. Мы видим Наташу дома, весёлую, жадную к жизни, любящую всех людей, — ту самую Наташу, которая мечтает ночью на балконе (превосходная сцена!) и которую впервые слышит и впервые понимает князь Андрей. Затем мы видим Наташу на её первом балу, где на её долю — до того, как князь Андрей приглашает её танцевать, — выпадает столько детских и все же горьких переживаний. Видим Андрея, очень близкого к Андрею Толстого. Затем Наташа наносит вместе с отцом визит старому князю Болконскому, который выходит к ним в ночном халате и держится с ними холодно и высокомерно. Мы видим, как между ними возникает отчуждение, как княжна Марья пытается отвлечь внимание от этого, как разочаровывается Наташа. Затем в игру вступает Анатоль Курагин. Сцена, где Наташа ждёт саней Курагина, где она понимает, что её тайна обнаружена и что дверь заперта, где она ходит одна по комнате — молодая, красивая, отчаявшаяся, сокрушённая, — эта сцена потрясающа. Она — достояние великого искусства. Затем мы видим, как Наташа по-хозяйски хлопочет при отъезде Ростовых из Москвы, как она находит раненого князя Андрея, как тяжело она переживает его смерть и как наконец находит своё счастье вместе с Пьером. Прекрасная, замечательная актриса.
Пьер в очках, он неуклюжий (но худой!), беспомощный, задумчивый и добрый. Впрочем, одна сцена с Пьером решена сугубо по-американски, а именно та, где Пьер и Долохов бражничают с офицерами. Вся пирушка показана обстоятельно и пространно. Затем заключается пари, и Долохов, сидя на подоконнике, выпивает бутылку коньяку. Все здесь до последней детали — игра на нервах. И откинутое назад тело Долохова, и его ноги на подоконнике, и до мучения медленно убывающее содержимое бутылки, и зияющая пустота внизу. Высота метров сто. Затем на подконник взбирается Пьер. Он очень пьян, он качается, и кажется, что его тяжёлое тело вот-вот рухнет на мостовую. Пока его втаскивают обратно в комнату, успеваешь проглотить изрядную дозу жути. Мы видим Пьера в Москве, из которой все бегут, видим его в Бородинском сражении и во французском плену вместе с Каратаевым.
На Западе, вероятно, ещё и до сих пор «русская душа» понимается и толкуется как нечто типично каратаевское, при этом каратаевщина почти полностью отождествляется с мудрым, взвешенным самообладанием Кутузова. Образ Платона Каратаева создан в фильме интересно и с большой любовью. Его фатализм, его спокойствие, его равнодушие к смерти, его непротивление злу насилием, его забота о Пьере, его огромная доброта — все это словно повисает синей и тёплой вечерней дымкой над гибелью наполеоновской Великой армии.
В раскрытии образов Наполеона и Кутузова режиссёр также близок к Толстому. Кутузов стар, мудр и осторожен. И, в противоположность ему, Наполеон капризен и эгоистичен. В большом разорённом зале он ждёт прибытия послов от побеждённой Москвы, принимает позы, готовится к блистательной речи и приходит в ярость, когда ему сообщают, что москвичи покинули свой город.
Почти все массовые сцены «Войны и мира» грандиозны и захватывающи: и Бородинский бой, и уход из Москвы русских, и появление в ней французов. Но редко приходилось видеть на экране что-либо подобное отступлению наполеоновской Великой армии. Это потрясает, тут есть неизбежность и возмездие. При каждом своём новом появлении на Смоленской дороге Великая армия оказывается все более маленькой, все более потрёпанной и усохшей.
Вот одна сцена. Тихо падает снег. Чистое, без всяких следов, холмистое поле. Вдруг раздаётся сигнал побудки. И снежные холмы оживают, из-под снега поднимаются остатки Великой армии. И ковыляют дальше на запад. Не осталось больше ни оружия, ни порядка, ни веры. Это марш смерти.
Можно ли требовать ещё большего, чем дали американцы в «Войне и мире»? Конечно, можно. И все же это удавшееся, на редкость удавшееся художественное произведение.
Возвращаемся на корабль после полуночи. Необыкновенная тишина, мягкий полусвет огней. По пристани прогуливаются туда и обратно двое таможенников. Спящий порт, запах пыли и зёрна.
В 1949 году я прожил несколько месяцев в провинциальном эстонском городке Выру, в гостинице «Александрия». Тихая гостиница, а город похож на большую деревню. Я писал книгу и мечтал о Шанхае, о большой гавани. Если будет возможность, обязательно туда поеду и поживу месяц-другой в гавани, именно в гавани. В гаванях, даже в спящих, слышится свой особый ритм, своя песня, отсюда тянутся лучи вдаль, сюда сбегаются лучи издалека.
Митчелл пришёл за нами со всей семьёй — с женой и четырьмя детьми. Никто из его ребят ещё не ходит в школу. В машине Митчелла нам было тесно и весело. Прежде всего мы отвезли домой его семью. Дом у них примерно такой же, как у Смитов, и тоже куплен в рассрочку. Хозяину предстоит ещё в течение двадцати двух лет ежемесячно выплачивать банку по четырнадцать фунтов, что составляет четверть его заработка. Машина у них старая — стоит всего пятьдесят фунтов. Обстановка в доме очень простая. Средства у них более ограниченные, чем у привилегированных рабочих. Но семья Митчелла счастливая и дружная. И когда мы уезжаем, двое малышей плачут около какого-то цветочного куста — почему их не взяли! Да и у самого старшего глаза на мокром месте, когда он бормочет нам своё «гуд бай».
Приём в Обществе дружбы прошёл сердечно. Мы пили кофе в маленьком песчаном саду, ели виноград и беседовали как с помощью переводчиков, так и без них. На приёме были врачи, адвокаты, рабочие.
Президент аделаидского отделения — уже старый человек, с решительным подбородком и массивным носом, с низким хриплым голосом. Морщины избороздили вдоль и поперёк его лоб и щеки, спускаются к шее. Но совсем особая статья — его руки, запястья которых обхватывают белоснежные манжеты. Это большие, загорелые, морщинистые, веснушчатые, загрубелые и, как мне кажется, очень талантливые руки, хорошо знакомые с тяжёлой работой. Такие же я видел у хороших рыбаков, плотников, судовых механиков. Может быть, такие же были и у Микеланджело.
Президент приветствует нас, гостей издалека, прибывших на этот раз не с Севера, а с ледяного Юга, и выражает уверенность, что люди в Советском Союзе, так же как и австралийцы, стремятся не к войне, а к содружеству всех народов нашей общей планеты. Он говорит о достижениях советской науки, и русское слово «спутник» звучит уже как совершенно привычное в его английской речи. Под конец он желает нам поскорее добраться домой, к своим семьям, желает, чтобы длительное плавание, предстоящее нам, прошло счастливо и чтобы океан был спокоен.
От нас выступает с таким же сердечным словом Трёшников. Он заодно выражает свою радость по поводу того, что находится в родном городе национального героя Австралии сэра Дугласа Моусона, и в конце речи представляет собравшимся участников нашей экспедиции.
Прислонившись к дереву, стоит мускулистый мужчина лет пятидесяти в простом синем свитере. У него очень загорелое лицо со спокойными и серыми, как ненастное море, глазами. Он внимательно слушает выступающих и курит сигарету за сигаретой. Я уже давно слежу за ним. Он чем-то напоминает мне парня на берегу с картины Молли Стефенс в аделаидской художественной галерее. Через некоторое время Кунин знакомит нас. Это австралийский писатель Юджин Ламберс.
После приёма любезные хозяева везут нас смотреть город. Кунин, Кричак и я едем на машине Ламберса. Внутри она очень любопытна. Все тут говорит о хорошем пловце и страстном рыболове. Здесь и резиновые ласты, и подводная маска, и трубка для дыхания под водой, нехитрая и удобная. Подводная охота — наверняка весьма интересный вид спорта, который очень распространён в Австралии. В семье Ламберса увлекаются им, кроме него самого, оба его сына.
Узкая извилистая дорога выводит нас из города. С холма нам открывается очень, вероятно, типичный для осенней Австралии пейзаж. Плоские голые горы, одинокие купы деревьев и выгоревшая блеклая трава. Как видно, полупустыня Австралии лежит здесь около самого города, в великой тишине и в спокойном мерцании воздуха. И тем не менее окрестности Аделаиды не считаются пустыней. Сам город покоится у наших ног в теплом и мягком свете. Это в самом деле красивый, белый, зелёный и солнечный город — он похож на девушку перед первым причастием. И тут же море — спокойное, большое, синее, с белыми треугольниками парусов на яхтах, со светлыми стремительными корпусами пассажирских кораблей. Сколько мятежности даже в тихом море, когда смотришь на него с берега, и какое оно мирное и монотонное даже в бурю, когда смотришь на него с борта корабля! Тут, вероятно, сказывается действие своеобразного закона, гласящего, что «издали все милее». Закона, очень полезного для лириков и очень опасного для прозаиков.
Возвращаемся в город и останавливаемся выпить пива в открытом кафе, где даже в воскресенье не очень много посетителей. Потёртый господин за соседним столиком, лицо которого кажется ещё более серым, чем на самом деле, из-за контраста с ослепительно белой манишкой, охмуряет молоденькую девушку. Вдруг из угла словно раздаётся пулемётная очередь — это передают репортаж с ипподрома. Голос у диктора механический и бездушный. Не повышая и не понижая голоса, он сыплет словами — именами лошадей, их номерами, суммой выигрышей, — словно стучит по жестяной стойке аукционным молотком. Многие в кафе настораживаются. Скачки — одна из слабостей австралийцев, тут ставят на лошадей большие деньги.
Мистер Ламберс привозит нас к себе. Дом у него уютный и солнечный. Много книг, среди них и русских в переводе на английский: Чехов, Толстой, Достоевский. Ламберс знакомит нас со своей семьёй — с женой, с дочерью, кончающей школу, с менее взрослым, чем она, сыном, очень похожим на мать, и, наконец, с самым младшим сыном. Этот врывается и дверь, запылённый, воинственный и веснушчатый. У него «солнцем полна голова», а на неё нахлобучен старый тропический шлем. Ни дать ни взять оживший Том Сойер. Он тотчас прилипает к Кричаку с его казацкими усами и его рассказами (на медленном, но понятном английском языке) об антарктической зиме и о двух поставленных под его начало до водворения в Московский зоопарк пингвинах, Ромео и Джульетте, которые живут на «Кооперации» под трапом.
Идёт разговор об Антарктике, о тамошних условиях жизни, о людях, зимующих на шестом континенте. Я делюсь своими впечатлениями о Комсомольской. Ламберс задумывается, а потом советует мне:
— Мистер Смуул, из этого выйдет превосходная книга. Вы поэт? А теперь напишите книгу о том, как четверо людей остаются одни среди вечных льдов, как им приходится зимовать, как постепенно в их душе зарождается тяжёлая злоба и взаимная ненависть, как они превращают собственную жизнь в ад. Французы, между прочим, много чего написали именно в таком духе.
Не знаю, вполне ли серьёзно дал мне Ламберс такой совет, но шуткой это не было. На Западе тема взаимной ненависти очень в ходу, и трактуется она зачастую весьма мастерски и впечатляюще.
Французы французами, но я как-то не могу себе представить, чтобы на станции Комсомольская, даже при самых жутких условиях зимовки или при неудаче, могло произойти что-нибудь подобное. Мысль о том, что большой Морозов примется грызть маленького Сорокина, а Фокин — Иванова, вызывает только усмешку. Но, разумеется, такие вещи возможны. И тут, в уютной домашней обстановке австралийской гостиной, мне вспомнилась книга, оставленная мною на столике нашей каюты, книга о плавании Колумба, с письмами Колумба королю Фердинанду и королеве Изабелле, книга, приведшая меня в растерянность. Вспомнилась судьба тех тридцати девяти людей, которых Колумб, этот гигант и в то же время пигмей, в год своего первого плавания оставил после гибели «Санта Марии» на острове Эспаньола в качестве форпоста христианства, предварительно внушив им свои идеи работорговли и алчной погони за золотом. Во время второго плавания он нашёл там один трупы, и Лас Касас в своём «Описании второго плавания Колумба» сообщает нам, что успели натворить во имя святого креста эти добрые католики и добрые подданные короля Кастилии, пока их не настигла заслуженная кара. Ясно, что они ненавидели друг друга — погоня за золотом свела их с ума. Ясно и то, что если бы случай забросил на лёд четыре кулацкие души вместе с незначительным количеством одежды и продовольствия, то через несколько месяцев они перегрызли бы друг другу глотки.
Думаю, что вряд ли бы и сам Ламберс развил предложенную им ситуацию в том направлении, какое он посоветовал мне избрать. Хотя кто знает — может, и развил бы.
Во время нашей долгой беседы, продолжавшейся сначала за обеденным, потом за кофейным столом, выясняется, что интересы у нашего хозяина довольно широкие и тесно связанные с жизнью. Кем станут дети, живущие в среде, где фильмы и первые книги говорят только об убийствах, грабеже и садизме, где порнография и полупорнография вламываются в окна и в двери в виде дешёвых комиксов?
Какие душевные травмы, какие искривления, какой культ грубой силы несёт эта буржуазная «свобода печати» молодому поколению! Оградить же детей от комиксов невозможно: запретишь — будут читать тайком, а прочтённое тайком действует ещё глубже. Все это заботит Ламберса и как гражданина, и как отца, и как мыслящего человека.
Важный вопрос и религия. Ламберс по происхождению ирландец, в нем чувствуется нрав сынов этого мятежного острова, смелость мысли, честность, упрямство, стремление идти своим путём. Он не католик, но в Австралии, и особенно в Аделаиде, католическая церковь очень могущественная, здесь это фактически вторая власть. В Сиднее спрашивают, есть ли у тебя деньги, в Мельбурне — какой ты национальности, а в Аделаиде — католик ли ты. Одеяние патера делает здесь человека таким же неприкосновенным, как полицейская форма, духовные лица вмешиваются в личную жизнь своей паствы столь же непринуждённо, как разгуливают по своему саду. Похоже, что отношения между Ламберсом и католической церковью не самые наилучшие. А церковь — могучий и богатый враг, враг с ореолом святости, с издавна выработанными приёмами по части формирования умонастроений и общественного мнения.
Он не коммунист, и у него нет никаких связей с австралийскими коммунистами. Мне кажется, что он один из тех типичных для западной интеллигенции людей, которые смотрели на Октябрьскую революцию и на Советскую власть в её первые годы как на эксперимент огромного размаха, а на Ленина — как на поэта и с интересом ждали, чем все это кончится и к чему приведёт. Он один из тех, кто с увлечением следил за нашими предвоенными пятилетками, не понимая, как это Россия совершает нечто подобное, вместо того чтобы рухнуть. Он один из тех, кто не спешил сменить в срочном порядке своё уважение и симпатию к Советскому Союзу, возникшие у него во время Великой Отечественной войны, на «антикоммунистическую» истерию. Ламберс способен оценить размеры преодолённых нами трудностей, и он не стыдится выражать уважение сильным людям. Он знает о Советском Союзе больше, чем средний австралиец, знает, что у нас есть хорошего, и не говорит о наших недостатках с извиняющей улыбкой. Короче говоря, он желает нам удачи.
Вечером отправляемся с Позенами в кино смотреть американский фильм «Война и мир». Я шёл с известным предубеждением: смогли ли американцы постичь и передать общечеловеческий и в то же время столь русский дух романа Толстого? Но после окончания фильма мне стало ясно, что «Война и мир» хороший фильм, поставленный мастерски и всерьёз, что это произведение искусства. Есть, разумеется, и в нём те же недостатки, какие бывают в экранизации каждого большого романа, не способной вместить все сюжетные линии и всех действующих лиц книги. Главными персонажами фильма «Война и мир» являются Пьер Безухов (Генри Фонда) и Наташа Ростова (Одри Хепбёрн). Это не совсем те же Пьер и Наташа, что у Толстого, они несколько американистые, но ткань их характеров в основном та же. Видимо, постановщик фильма Кинг Видор — хороший знаток и толкователь Толстого, он не позволяет себе уклонений, о которых стоило бы говорить, ни от текста, ни от действия, ни от расстановки акцентов книги.
Наташа мне надолго запомнится. Она очень молода и обаятельна, в ней есть что-то окрыляющее. Хорошая американская актриса сумела тут слиться со своей ролью. Мы видим Наташу дома, весёлую, жадную к жизни, любящую всех людей, — ту самую Наташу, которая мечтает ночью на балконе (превосходная сцена!) и которую впервые слышит и впервые понимает князь Андрей. Затем мы видим Наташу на её первом балу, где на её долю — до того, как князь Андрей приглашает её танцевать, — выпадает столько детских и все же горьких переживаний. Видим Андрея, очень близкого к Андрею Толстого. Затем Наташа наносит вместе с отцом визит старому князю Болконскому, который выходит к ним в ночном халате и держится с ними холодно и высокомерно. Мы видим, как между ними возникает отчуждение, как княжна Марья пытается отвлечь внимание от этого, как разочаровывается Наташа. Затем в игру вступает Анатоль Курагин. Сцена, где Наташа ждёт саней Курагина, где она понимает, что её тайна обнаружена и что дверь заперта, где она ходит одна по комнате — молодая, красивая, отчаявшаяся, сокрушённая, — эта сцена потрясающа. Она — достояние великого искусства. Затем мы видим, как Наташа по-хозяйски хлопочет при отъезде Ростовых из Москвы, как она находит раненого князя Андрея, как тяжело она переживает его смерть и как наконец находит своё счастье вместе с Пьером. Прекрасная, замечательная актриса.
Пьер в очках, он неуклюжий (но худой!), беспомощный, задумчивый и добрый. Впрочем, одна сцена с Пьером решена сугубо по-американски, а именно та, где Пьер и Долохов бражничают с офицерами. Вся пирушка показана обстоятельно и пространно. Затем заключается пари, и Долохов, сидя на подоконнике, выпивает бутылку коньяку. Все здесь до последней детали — игра на нервах. И откинутое назад тело Долохова, и его ноги на подоконнике, и до мучения медленно убывающее содержимое бутылки, и зияющая пустота внизу. Высота метров сто. Затем на подконник взбирается Пьер. Он очень пьян, он качается, и кажется, что его тяжёлое тело вот-вот рухнет на мостовую. Пока его втаскивают обратно в комнату, успеваешь проглотить изрядную дозу жути. Мы видим Пьера в Москве, из которой все бегут, видим его в Бородинском сражении и во французском плену вместе с Каратаевым.
На Западе, вероятно, ещё и до сих пор «русская душа» понимается и толкуется как нечто типично каратаевское, при этом каратаевщина почти полностью отождествляется с мудрым, взвешенным самообладанием Кутузова. Образ Платона Каратаева создан в фильме интересно и с большой любовью. Его фатализм, его спокойствие, его равнодушие к смерти, его непротивление злу насилием, его забота о Пьере, его огромная доброта — все это словно повисает синей и тёплой вечерней дымкой над гибелью наполеоновской Великой армии.
В раскрытии образов Наполеона и Кутузова режиссёр также близок к Толстому. Кутузов стар, мудр и осторожен. И, в противоположность ему, Наполеон капризен и эгоистичен. В большом разорённом зале он ждёт прибытия послов от побеждённой Москвы, принимает позы, готовится к блистательной речи и приходит в ярость, когда ему сообщают, что москвичи покинули свой город.
Почти все массовые сцены «Войны и мира» грандиозны и захватывающи: и Бородинский бой, и уход из Москвы русских, и появление в ней французов. Но редко приходилось видеть на экране что-либо подобное отступлению наполеоновской Великой армии. Это потрясает, тут есть неизбежность и возмездие. При каждом своём новом появлении на Смоленской дороге Великая армия оказывается все более маленькой, все более потрёпанной и усохшей.
Вот одна сцена. Тихо падает снег. Чистое, без всяких следов, холмистое поле. Вдруг раздаётся сигнал побудки. И снежные холмы оживают, из-под снега поднимаются остатки Великой армии. И ковыляют дальше на запад. Не осталось больше ни оружия, ни порядка, ни веры. Это марш смерти.
Можно ли требовать ещё большего, чем дали американцы в «Войне и мире»? Конечно, можно. И все же это удавшееся, на редкость удавшееся художественное произведение.
Возвращаемся на корабль после полуночи. Необыкновенная тишина, мягкий полусвет огней. По пристани прогуливаются туда и обратно двое таможенников. Спящий порт, запах пыли и зёрна.
В 1949 году я прожил несколько месяцев в провинциальном эстонском городке Выру, в гостинице «Александрия». Тихая гостиница, а город похож на большую деревню. Я писал книгу и мечтал о Шанхае, о большой гавани. Если будет возможность, обязательно туда поеду и поживу месяц-другой в гавани, именно в гавани. В гаванях, даже в спящих, слышится свой особый ритм, своя песня, отсюда тянутся лучи вдаль, сюда сбегаются лучи издалека.
2 марта 1958
Воскресенье.
Все закрыто — магазины, кино, бары. В начале дня, в часы богослужения, машин на дорогах немного. А городской транспорт — автобусы и троллейбусы — ходит из Порт-Аделаиды в Аделаиду редко. Большая часть горожан ещё вчера выехала за город, хотя трудно себе представить, чтобы в ближайших окрестностях Аделаиды можно было найти что-либо похожее на то, что мы называем зеленью и природой. Погрузка прекращена, тяжёлые ворота складов заперты, и даже гости появляются сегодня позже, чем обычно. В город как бы спустилось с гор безмолвие пустыни, не нарушаемое ни шумом уличного движения, ни гудками буксиров. И в этой тиши австралийцы молятся своим богам, дерущимся между собой, словно буржуазные партии: методисты своему богу, баптисты — своему, адвентисты — своему, лютеране — своему, мормоны — своему. Молятся и самому могучему богу, у которого вместо сына аккредитован на земле папа римский.
Тихо с утра и на корабле. После обеда я отправляюсь в гости к одной эстонской супружеской паре. Они приезжают на своём «холдене», оставляют его на набережной и приходят за мной на корабль. На людей, которых привезли сюда из Западной Германии в грузовом трюме американского военного транспорта, «Кооперация» производит, разумеется, впечатление роскошного судна.
Проезжаем через тихую Аделаиду. Мало людей, мало движения. Минуем новую церковь мормонов, в которой совершается богослужение. Снаружи эта церковь ничуть не похожа на храм. Построена она предельно практично — это одновременно и церковь и клуб. Во время богослужения задёргивается занавес на эстраде, а во время танцев той же процедуре подвергается алтарь, поскольку на эстраде играет джаз.
Люди, принимающие меня, молоды. Когда они в конце войны покинули Эстонию, им было по пятнадцать лет. Оба получили в Австралии высшее образование: муж кончил Аделаидский строительный институт, а жена — медицинский факультет Аделаидского университета. У них австралийское гражданство, да и не только гражданство. Они считают себя австралийцами, все их планы на будущее связаны с этим материком, они освоились со здешним образом жизни и с природой. Жена, по внешности типичная эстонка, говорит по-эстонски ещё очень хорошо и чисто, но мужу довольно часто приходится прибегать к английским словам, да и по звучанию его речь напоминает английскую.
Нравится ли им Австралия? Нравится. Уже теперь, в молодости, они довольно обеспеченные люди. Годовой заработок только мужа равен тысяче австралийских фунтов и намного превышает заработок среднего рабочего. К тому же Австралия такая страна, которую безработица задевала, по крайней мере до сих пор, лишь самым краешком. Разговор наш вертится вокруг бытовых вопросов — вокруг квартирной платы, заработка, цен, строительства и т. д., а потом он сам собой перескакивает на отношения между эмигрантами и «настоящими австралийцами». С этим не все в порядке. Скрытое недовольство, которое, как я уже не раз замечал на корабле, проглядывает в отношении австралийцев к эмигрантам, должно быть, не совсем беспричинно. Австралийские девушки редко выходят замуж за молодых эмигрантов. Последних редко принимают в потомственных австралийских семьях. И хотя молодых эмигрантов можно назвать кем угодно, только не «безъязыкими чужаками», все же эти невидимые рубежи и перегородки очень устойчивы. Пытаюсь выведать у нашего хозяина причину.
— Мы трудолюбивее, — решает он.
— Трудолюбивее? Дело только в этом?
— Нет, не только в этом. Пришлые, чтобы встать на ноги, соглашаются порой на более низкую плату.
Так вот где зарыта собака! Рабочие боятся, и, по-видимому, не напрасно, что из-за эмигрантов может упасть уровень заработков, а работодатели видят в них более дешёвую рабочую силу, то есть боевые резервы для борьбы с профсоюзами. Не очень завидная роль.
Мои хозяева — приятные и тактичные люди. Они с самого начала подчеркнули то обстоятельство, что политика — это не их сфера и что у них нет никаких связей и никакого контакта с главными деятелями эстонской эмиграции, в основном бывшими эсэсовцами. Тем не менее нам почему-то не удалось обойти молчанием один вопрос, а именно вопрос о все возрастающих противоречиях между старшим и младшим поколением эмиграции, о взаимном отчуждении между ними. По-видимому, отчуждение это вполне закономерно. Младшее поколение эмигрантов, большая часть которого обучалась в школах и вузах Западной Германии или Австралии, лучше ассимилировалось, у него меньше связей с родиной, меньше воспоминаний, оно пустило более цепкие корни и более безродно. По моим шведским и здешним наблюдениям, ему так же чужды «столпы общества» буржуазного времени, разбросанные по Швеции и Америке и грызущиеся из-за каждого выклянченного доллара, как и те эмигранты из старшего поколения, которые не могут приспособиться к чужой стране и к чужой природе, усвоить чужой язык и чужие обычаи, которым трудно получить работу и которых с каждым годом все сильнее и сильнее тянет на родные острова.
В австралийском образе жизни можно выделить три черты.
Во-первых, австралиец, коренной или свежеиспечённый, существо до предела домашнее, замкнутое и малообщественное. Закон «мой дом — моя крепость» тут имеет полную силу. Круг знакомства — маленький и ограниченный, его составляют осторожно, и он, как видно, устойчив. Незнакомым неохотно открывают дверь, дом здесь играет в жизни людей почётную роль.
Все закрыто — магазины, кино, бары. В начале дня, в часы богослужения, машин на дорогах немного. А городской транспорт — автобусы и троллейбусы — ходит из Порт-Аделаиды в Аделаиду редко. Большая часть горожан ещё вчера выехала за город, хотя трудно себе представить, чтобы в ближайших окрестностях Аделаиды можно было найти что-либо похожее на то, что мы называем зеленью и природой. Погрузка прекращена, тяжёлые ворота складов заперты, и даже гости появляются сегодня позже, чем обычно. В город как бы спустилось с гор безмолвие пустыни, не нарушаемое ни шумом уличного движения, ни гудками буксиров. И в этой тиши австралийцы молятся своим богам, дерущимся между собой, словно буржуазные партии: методисты своему богу, баптисты — своему, адвентисты — своему, лютеране — своему, мормоны — своему. Молятся и самому могучему богу, у которого вместо сына аккредитован на земле папа римский.
Тихо с утра и на корабле. После обеда я отправляюсь в гости к одной эстонской супружеской паре. Они приезжают на своём «холдене», оставляют его на набережной и приходят за мной на корабль. На людей, которых привезли сюда из Западной Германии в грузовом трюме американского военного транспорта, «Кооперация» производит, разумеется, впечатление роскошного судна.
Проезжаем через тихую Аделаиду. Мало людей, мало движения. Минуем новую церковь мормонов, в которой совершается богослужение. Снаружи эта церковь ничуть не похожа на храм. Построена она предельно практично — это одновременно и церковь и клуб. Во время богослужения задёргивается занавес на эстраде, а во время танцев той же процедуре подвергается алтарь, поскольку на эстраде играет джаз.
Люди, принимающие меня, молоды. Когда они в конце войны покинули Эстонию, им было по пятнадцать лет. Оба получили в Австралии высшее образование: муж кончил Аделаидский строительный институт, а жена — медицинский факультет Аделаидского университета. У них австралийское гражданство, да и не только гражданство. Они считают себя австралийцами, все их планы на будущее связаны с этим материком, они освоились со здешним образом жизни и с природой. Жена, по внешности типичная эстонка, говорит по-эстонски ещё очень хорошо и чисто, но мужу довольно часто приходится прибегать к английским словам, да и по звучанию его речь напоминает английскую.
Нравится ли им Австралия? Нравится. Уже теперь, в молодости, они довольно обеспеченные люди. Годовой заработок только мужа равен тысяче австралийских фунтов и намного превышает заработок среднего рабочего. К тому же Австралия такая страна, которую безработица задевала, по крайней мере до сих пор, лишь самым краешком. Разговор наш вертится вокруг бытовых вопросов — вокруг квартирной платы, заработка, цен, строительства и т. д., а потом он сам собой перескакивает на отношения между эмигрантами и «настоящими австралийцами». С этим не все в порядке. Скрытое недовольство, которое, как я уже не раз замечал на корабле, проглядывает в отношении австралийцев к эмигрантам, должно быть, не совсем беспричинно. Австралийские девушки редко выходят замуж за молодых эмигрантов. Последних редко принимают в потомственных австралийских семьях. И хотя молодых эмигрантов можно назвать кем угодно, только не «безъязыкими чужаками», все же эти невидимые рубежи и перегородки очень устойчивы. Пытаюсь выведать у нашего хозяина причину.
— Мы трудолюбивее, — решает он.
— Трудолюбивее? Дело только в этом?
— Нет, не только в этом. Пришлые, чтобы встать на ноги, соглашаются порой на более низкую плату.
Так вот где зарыта собака! Рабочие боятся, и, по-видимому, не напрасно, что из-за эмигрантов может упасть уровень заработков, а работодатели видят в них более дешёвую рабочую силу, то есть боевые резервы для борьбы с профсоюзами. Не очень завидная роль.
Мои хозяева — приятные и тактичные люди. Они с самого начала подчеркнули то обстоятельство, что политика — это не их сфера и что у них нет никаких связей и никакого контакта с главными деятелями эстонской эмиграции, в основном бывшими эсэсовцами. Тем не менее нам почему-то не удалось обойти молчанием один вопрос, а именно вопрос о все возрастающих противоречиях между старшим и младшим поколением эмиграции, о взаимном отчуждении между ними. По-видимому, отчуждение это вполне закономерно. Младшее поколение эмигрантов, большая часть которого обучалась в школах и вузах Западной Германии или Австралии, лучше ассимилировалось, у него меньше связей с родиной, меньше воспоминаний, оно пустило более цепкие корни и более безродно. По моим шведским и здешним наблюдениям, ему так же чужды «столпы общества» буржуазного времени, разбросанные по Швеции и Америке и грызущиеся из-за каждого выклянченного доллара, как и те эмигранты из старшего поколения, которые не могут приспособиться к чужой стране и к чужой природе, усвоить чужой язык и чужие обычаи, которым трудно получить работу и которых с каждым годом все сильнее и сильнее тянет на родные острова.
В австралийском образе жизни можно выделить три черты.
Во-первых, австралиец, коренной или свежеиспечённый, существо до предела домашнее, замкнутое и малообщественное. Закон «мой дом — моя крепость» тут имеет полную силу. Круг знакомства — маленький и ограниченный, его составляют осторожно, и он, как видно, устойчив. Незнакомым неохотно открывают дверь, дом здесь играет в жизни людей почётную роль.