Ко второй половине дня атаки уличных торговцев и непреклонная активность чистильщиков, не позволяющая остановиться хоть на минуту и спокойно оглядеться, привели меня в отчаяние. Я почувствовал себя совершенно беспомощным и беззащитным, да ещё, кроме того, заметил, что успел накупить множество всякой ненужной, бессмысленной ерунды, в том числе и детские ручные часы из шоколада. Заодно я убедился и в том, что к людям в фесках никто не пристаёт. А если кто и пристанет, так достаточно человеку в феске махнуть рукой, чтобы крикливый продавец отправился на поиски жертвы с более европейской внешностью. Исходя из этого, я сделал самую умную покупку за весь день — приобрёл за тридцать пиастров феску. Молодой черноусый продавец, без умолку о чём-то тараторивший, водрузил мне её на голову и напутствовал меня именем Аллаха и «very good'ом».
   С этого момента вокруг меня воцарился покой. Кунина и Кулешова атаковали по-прежнему, а от меня (вернее, от моей фески) старались держаться подальше даже неотступно следовавшие за нами провожатые. Лишь один смелый и нахальный чистильщик накидывался с прежним рвением на мои туфли. Я попытался отделаться от него заученным пренебрежительным жестом, но это не подействовало. Он показывал пальцем на мои глаза и с неистовой яростью повторял что-то.
   Цвета глаз не изменишь, а мои серые глаза явно не вязались с обликом раба Аллахова и феской. Лоуренс, знаменитый английский шпион, долго проживший среди арабов и окрещённый ими «синеглазым шейхом», пишет, какой страх наводили его синие глаза на женщин пустыни. «Небо просвечивает сквозь череп!» — думали они.
   По-видимому, и у чистильщика возникло по отношению ко мне такое подозрение. И все же я приобрёл себе за тридцать пиастров сравнительно спокойных полдня.
   Вечером мы попали в район александрийской железнодорожной станции. Она считается одной из главных архитектурных красот города. Но у нас не было интереса ни к станции, ни ко всей той европейщине, которой здесь очень много во всем, начиная с одежды и кончая неоновыми рекламами ресторанов. Нас интересовало то, что связано с пустыней, с феллахами, то, что просачивалось и в Александрию, накладывая отпечаток на эти большие морские ворота, ведущие в глубь страны и из страны в море.
   Тут, в окрестностях станции, видишь по вечерам большие бараньи стада. Каждое сопровождают либо два пастуха, либо скупщики на верблюдах. Вокруг сумеречно и шумно. Грустно дрожат голоса и хвосты овечек, мучимых жаждой. Они теснятся вокруг баранов-вожаков — головами к центру круга, задами наружу. Эти белые неправильные круги на сером или чёрном асфальте, это беспомощное блеяние, врывающееся в хор пронзительных автомобильных сигналов, эти грозно торчащие верблюжьи горбы и силуэты деревьев на заднем плане приводят в замешательство. Поневоле спрашиваешь себя: «Куда я попал?» На боку у каждой овцы намалёвано красное пятно. Это означает, что завтра, вернее, уже ночью под утро её отправят на александрийскую бойню.
   А между машинами, ослами и верблюдами лавируют на велосипедах мальчишки — посыльные из харчевен. У многих перекинута через плечо баранья туша. Поскольку руки у велосипедистов заняты, они держат неостриженный хвост туши в зубах. Есть в таком способе транспортировки мяса что-то первобытное и дикое. На каждом ухабе красноватая туша мотается с плеча на плечо, в свете фонарей мелькают крутящиеся спицы, звенит велосипедный звонок, а затем посыльный исчезает со своей ношей в сгущающихся сумерках, словно волк в лесу.
   Заходим в какую-то третьеразрядную харчевню. За длинными столами сидят уличные торговцы, рабочие, солдаты и нижние чины египетской армии. Как и у нас, в стране равноправия, где в самых жарких республиках посещение женщинами второразрядной столовой считается из косности чуть ли не верхом неприличия (но только не лодырничество мужчин и претворённая ими в жизнь заповедь корана, гласящая, что «женщина — верблюдица, которая должна пронести на себе мужчину сквозь пустыню жизни»), так и здесь не увидишь в подобной харчевне ни одной женщины. Пока ищут кельнера, владеющего английским, мы осматривается. До чего различны и схожи лица вокруг! Все темноокие, и почти у каждого продолговатый разрез глаз. Цвет кожи колеблется от жёлто-пергаментного до темно-коричневого. Носы главным образом орлиные, но у некоторых мужчин потемнее, они по-негритянски приплюснутые, а губы у этих людей более выпуклые и мясистые. Попадаются почти античные, эллинские профили.
   На нас поглядывали отнюдь не дружелюбно. Как-никак здесь харчевня не дли богатых, не для белых, не для неверных.
   Скатерти на столе нет. Еду приносят на зелёных листьях. Ножа и вилки не дают. Посреди стола миска с солью и пряностями. С потолка падает резкий свет ничем не прикрытых ламп, отбрасывающих фантастические тени.
   Наконец-то находят, очевидно, в соседней харчевне, кельнера, знающего английский. Мы заказываем баранину с картошкой. Сверх того для нас добывают скатерть, тарелки и вилки. Мы заказываем к жаркому самое популярное в Египте пиво «Стелла». Баранина, приправленная большим количеством зелени, кажется нашим изнеженным зубам несколько мочалистой и жилистой. Но особенно впечатляют пряности. Их много, и они настолько остры, что во рту все горит, а из глаз текут слезы.
   Со всех концов маленького зала, в котором вокруг ламп бьются маленькие бабочки, к нам тянутся невидимые параллельные нити изучающих взглядов.
   Мы выходим. У Кулешова все ещё горит во рту адское пламя пряностей, и он произносит:
   — Верблюд!
   — Какой верблюд?
   — Баран, которого мы ели, был верблюдом! — категорически заявляет Кулешов. И на наши возражения он отвечает: — Верблюжья шея, даю вам слово!
   Переубедить его невозможно. И мы сговариваемся на том, что верблюд был всё-таки вкусным.
   Проходим мимо маленькой бедной мечети, зажатой между домами. Её широкие двери распахнуты настежь. Мягкий свет падает на красный ковёр и на коленопреклонённых богомольцев, то распрямляющих спины, то снова утыкающихся лбами в пол. У дверей поставлены в ряд их потрёпанные сандалии и деревянные туфли. Что-то заставляет меня задержаться. Это босые ступни молящихся, обращённые к улице, ступни бедных людей.
   Неправда, что характер и судьбу человека можно угадать лишь по его лицу. Наблюдательному человеку очень многое скажут и ступни. Вероятно, они одинаковы у бедняков всего мира. У бегающих весь день за скотиной босоногих пастушат, каков бы ни был у них цвет кожи, одинакова форма пяток и больших пальцев. Одинаковы и дублёные ступни рыбаков. Чёрные разводы на ногах пахаря, ходившего по осенней стерне, схожи с узорами на коричневых потрескавшихся ногах его далёких братьев, которые перебрались из пустыни в город, где проводят всю жизнь в ходьбе. Я долго смотрю и не нахожу в этом своеобразном строю ни одной изнеженной, мягкокожей пятки. Небо и ветер запечатлевают судьбу человека на его лице, а суровая земля — на его подошвах…
   Я стою до тех пор, пока мулла не заканчивает последнее дневное богослужение. Богомольцы встают и молча обуваются, их ноги снова утрачивают своеобразный облик. Несколько взглядов, острых, как пики, буравят мои глаза. В них та самая вражда к неверному, которую превосходно выразил один большой человек и большой писатель:
   «Неподвижный, в окаменевших складках голубого покрывала, Муян судит меня:
   — Он говорит: ты ешь салат, как коза, и свинину, как свинья. Твои бесстыжие женщины показывают лицо: он сам видел. Он говорит: ты никогда не молишься. Он говорит: на что тебе твои самолёты, твоё радио, твой Боннафус, если у тебя нет истины?»
   И хотя я понимаю эти взгляды, хотя я истолковываю их почти так же, все же гораздо сильнее запоминаются мне ступни, которые несколько минут назад выглядывали из открытых дверей мечети на пыльную александрийскую улицу. Ведь об истине можно спорить. Но нет смысла спорить о том, нужны ли им самолёты и радио. Да, нужны. И гораздо важнее знать, какой путь выберут эти шершавые, коричневые, потрескавшиеся ступни, которые являются своего рода паспортом для 95 процентов жителей Чёрного материка, чьи шаги гремят все более согласно и грозно, приводя в ярость и страх паучьи души на Западе.


16-17 апреля

На борту «Победы», плывущей в Бейрут




 
По дальним, странам
Я ходил,
И мой сурок со мною, —

 
   пела у поручней молодая монахиня, когда я направлялся в нашу большую, почти роскошную каюту. Два её спутника, похожие на воронов и сопровождающие её в Бейрут, лежали на шезлонгах. А их подопечная, отойдя от них настолько, чтобы её не слышали, напевала на незнакомом мне языке тихим, кристально чистым голосом бетховенский мотив. Я украдкой взглянул на её слабые изнеженные руки с длинными пальцами, лежавшие на поручнях, взглянул на её лицо, лилейная белизна которого казалась болезненной под чёрным капюшоном. На фоне Средиземного моря, серого и хмурого, выделялся тонкий иконописный профиль.

 
По дальним странам
Я ходил…

 
   Но в душе эта девушка в дорогом и элегантном монашеском одеянии везёт с собой неотступные воспоминания, неотступную тоску и своего сурка.
   Я вошёл в каюту, но мелодия продолжала меня терзать, не отставала от меня, и вокруг закружилось в хороводе все то, что в последние дни наполняло мою душу неясной, тихой печалью. Ибо все мы возим с собой своего сурка, который живёт в нас до тех пор, пока живёт наше воображение, пока душа не закоснеет. И временами его грустное мурлыканье выражает всё, что есть в нас хорошего: воспоминания, которых нечего стыдиться, уходящую молодость, людей, которых мы любим и которые поддерживают нас, мечты, в которых мы становимся такими, какими бываем не часто, но какими нам следует быть всегда, глаза, требовательно глядящие на нас, счастливый смех, и доброе слово, и великое святое чувство, называемое любовью к родине.
   О чем ты мурлычешь, мой спутник, мой сурок? О моих товарищах, которые живут на морозе среди льдов, о тех, кто плывёт вместе со мной на этом же корабле и с кем я вскоре распрощаюсь, возможно очень надолго, о ещё не написанных песнях и о корабле, который мы покидаем?
   Да, о корабле, который мы покидаем… Ведь моя книга была по сути закончена вечером 13 апреля, в тот самый час, когда «Кооперация» вышла из Александрии в море.
   «Победа» пришла в Александрию 13-го в полдень. Мы следили за её приближением. Большой белый корпус, несущий на себе многоэтажные соты палубных надстроек и кают, высокие как плавучий отель, вырастал над волноломами. И чем ближе он подходил, тем крохотней и тесней казалась «Кооперация». Мы знали, каково водоизмещение «Победы». Знали, что её скорость шестнадцать узлов. Именно последнее — скорость «Победы» — пробуждало в нас сочувствие к нашему кораблю, похожее на сочувствие к старикам.
   Во второй половине дня мы перебрались на «Победу». Прощание с командой получилось каким-то прохладным. Правда, «Кооперация» должна была через несколько часов выходить и вызванная этим спешка связывала команду, но… Ведь как-никак наш корабль совершил героический рейс, превышающий по расстоянию длину экватора, преодолел льды и штормы. Но сегодня он берет курс на Гибралтар, а после повезёт груз в Роттердам, чтобы через месяц-полтора прийти в Ригу или Ленинград в качестве обычного судна, доставившего из Польши уголь. А «Победу» с экспедицией, очевидно, встретят в Одессе рёвом судовых сирен, маршами духового оркестра, речами и поцелуями родных. Но все это более чем заслужила наша старая, верная «Кооперация» и её команда! Вероятно, мы уже витали мыслями в Одессе в то время, как команда думала о Гибралтаре, и потому у людей не нашлось тех тёплых, хороших слов, которые им следовало бы сказать.
   И все же они у всех вертелись на языке, даже у тех, кто больше всего проклинал «Кооперацию» в Индийском океане и называл её старой калошей. Вспоминается, как в Индийском океане при демонстрации одной кинохроники, запечатлевшей судовой караван около Кронштадта, на экране появилась «Кооперация». А как раз в то время мы тащились на одном дизеле, и поэтому зрители освистали свою «Кооперацию». Теперь же при воспоминании об этом мы чувствуем себя так, словно обидели тогда хорошего человека.
   «Кооперация» отплыла вечером. Все мы стояли на верхней палубе «Победы», на танцплощадке, и едва до нас донёсся грустный вой знакомой сирены, как мы от всего сердца прокричали в ответ неистовое «ура», сопровождаемое низким и гулким басом «Победы». Мы кричали так, как кричат на прощанье другу, которого любят, несмотря на все его слабости. Мы вложили в это «ура» все те слова, которые нам следовало произнести днём на палубе «Кооперации» и в её каютах.
   Мы следили за знакомым судном до тех пор, пока его не поглотила тьма Средиземного моря. И когда мой глаз перестал различать мачтовые огни, я вдруг понял, что меня уже мало интересуют Бейрут, Пирей, Афины и Стамбул, в которые нам предстоит зайти до приплытия в Одессу. И сурок начал мурлыкать песню о корабле, который я покинул.
   Сейчас мы держим курс на Бейрут. Ветер норд-вест, Средиземное море взъерошенное и белогривое. Я смотрю на беспокойное ночное море, на то, как обрушиваются и умирают волны.
   Похоже, что гребень новой волны в моей жизни — совершённое мною плавание — тоже вот-вот рухнет с шипением вниз и рассыплется брызгами. Но я страстно хочу, чтоб оказались правдой слова поэта:

 
Бегут, умирают волна за волной,
Могила одной — колыбель для другой!