Страница:
Между тем Репин ехал да ехал из Москвы в Варварино, и вот однажды жена Аксакова Анна Федоровна написала своей сестре – хозяйке имения: «Сегодня утром, когда я вставала, звук колокольчиков приближающейся тройки заставил меня испытать некоторое ощущение беспокойства, но оказалось, что это приехал из Москвы один молодой художник, присланный Павлом Третьяковым к моему мужу с просьбой разрешить сделать его портрет для своей портретной галереи знаменитостей. Вот они уже водворились в гостиной за работой».ВАРВАРИНО
Как будто вихрем бури злой
Снесло мой дом, и я – изгнанник!
Но дружба путь водила мой,
И вот я в пристани. Я твой
Отныне гость и сердцем данник.
Как тихо дни мои текут!
Как мил, укромен твой приют!
Как сердцу вид его отраден,
Как нежит душу, тешит взор,
Как в простоте своей наряден,
Как величав и безогляден
Пред ним раскинулся простор!
Реки серебряный извив,
Блестящий в мураве зеленой;
По гибким скатам желтых нив
Бродящей тени перелив
И рощей сумрак отдаленный…
Виднеют села… здесь и там
Сверкает крест, белеет храм.
Куда ты взор ни обратишь,
Какая ширь! Какая тишь!
Но всюду в ней снует, бесшумный,
Рабочей Руси труд святой…
О чудный мир земли родной,
Как полон правды ты разумной!
Великий мир, родимый мир!
Ты бодр и мощен, как стихия…
Твоей лишь правдою Россия
Преодолеть возможет мир
И свергнуть идолы чужие!
Но час не близок. Злая мгла
Вершины Руси облегла.
В той безнародной вышине
Родная мысль в оковах плена;
Одни лишь властвуют вполне
Там лесть, и ложь, и буйство тлена!
Но внемлет бог простым сердцам:
Сквозь смрад и чад всей этой плесни
Восходит с долу фимиам,
Несется звук победной песни,
Поющей славу небесам.
18 августа 1878 г., село Варварино
Сам Аксаков так отзывался о Репине:
«Художник Репин очень талантливый и очень скромный, еще довольно молодой человек и известный (одна его большая картина, „Садко“, богатый гость (купец) – находится у наследника, куплена за 6 т. р., другая – „Бурлаки на Волге“ – у в. кн. Владимира), прислан был сюда Третьяковым, чтобы снять мой портрет для его галереи.
Не затягивая дела, я отдался в его распоряжение, и в три дня портрет готов. Сегодня он сушится и сохнет».
Есть и воспоминания Репина на этот счет:
«Вообще у нас многие странно понимают художество. Я – реалист и никогда не прикрашивал, не скрывал натуры. Припоминается случай с Иваном Сергеевичем Аксаковым. Начинаю писать его, он мне и говорит: „Вот что, Илья Ефимович, если вы хотите писать меня как следует, убавьте мне лицо, рожи у меня много“.
Действительно, лицо у Ивана Сергеевича Аксакова было красное, мясистое и массивное.
Но это-то мне и показалось очень типичным в этой фигуре, а он просит сделать ему тонкое и бледное лицо».
Однако для нас, находящихся теперь в Варварине, самым интересным был отрывок из аксаковского письма, прочитанного нами в Юрьев-Польском музее. Он писал хозяйке имения:
«Репин в таком восхищении от Варварина и его видов, что воспользовался свободным днем, чтобы набросить на память нам один из видов. К сожалению, у него не было акварельных красок или цветных карандашей, а, к еще большему сожалению, погода, сначала солнечная, обратилась в пасмурную, потом в холодную, с дождем и ветром.
Тем не менее он под дождем и ветром, прямо на полотне масляными красками, широкою талантливою кистью перенес прелестный вид, тебе, может быть, и неизвестный: это снизу, недалеко от берега реки, влево от мостков, где моют белье и стояла купальня, перейдя луг из рощи, поднимающейся вверх по горе, где дорожка на мельницу, через воду и часть сада видна вся церковь и часть рябин бывшей пушкинской усадьбы».
У Сереги, к счастью, оказались акварельные краски, и он, конечно, захотел написать Варварино, и, конечно же, с той точки, с которой писал его великий художник.
Беда заключалась в том, что ни одной из примет, указанных Аксаковым, то есть ни мостков, ни купальни, ни мельницы, ни рощи, поднимающейся вверх по горе, ни сада, ни рябин не сохранилось. Сохранились лишь река да церковь, но ведь на церковь можно было смотреть со многих точек.
Склон холма, по которому мы спускались к реке, весь был усажен пнями. Значит, где был сад, мы все же определили.
Обегая пни и перепрыгивая через них, спустились мы к реке. Отправной точкой в аксаковском письме были мостки, где моют белье. Если бы мы нашли это место, то в наших руках оказался бы кончик нитки, за который можно распутать весь клубок. Но кто же может сказать, где были мостки восемьдесят лет назад?
Утомленные, ходили мы по берегу Колокши, и Серега сел писать этюд, отчаявшись найти репинскую точку. Но когда мы возвращались домой, навстречу нам попалась женщина с корзиной белья на плече.
– Стой, подожди! Нужно посмотреть, где она примостится полоскать свое белье. В конце концов восемьдесят лет не такой большой срок, а деревенские традиции очень устойчивы. Мостки не сохранились, но варваринцы могут ходить все на то же место.
Мы пошли вслед за женщиной. Нужно было бы подсобить ей нести тяжелую корзину, но мы так боялись вспугнуть и разрушить ее инстинктивное чувство направления, что даже приотстали шагов на сто.
Женщина подошла к реке, на повороте, там, где нам и в голову не приходило искать репинскую точку, она разостлала на траве тряпку, вывалила на нее белье, сполоснула в текучей воде корзину и начала шлепать по реке мокрыми простынями.
Значит, так… «влево от мостков… перейдя луг из рощи… где дорога на мельницу…».
Вскоре мы набрели на торную дорожку, которая, может быть, и вела в свое время на мельницу. Наконец, сверив все еще раз, мы воскликнули: «Здесь! Репин сидел здесь!» Ошибка на несколько метров, разумеется, не играла роли.
– Да, но мы никогда не проверим, правильно ли угадали точку, – сокрушался Сергей.
– Как это не проверим, репинская картина не иголка, где-нибудь она хранится.
– А если, к примеру, в Швейцарии, или в Финляндии, или в каком-нибудь там Амстердаме.
– Он оставил ее хозяйке имения, и вряд ли она попала за границу. Нужно выяснить.
Здесь я должен забежать вперед и рассказать, что, вернувшись в Москву, я напал на след репинской картины. Мне сказали, что она скорее всего хранится в частном собрании профессора Зильберштейна. Полистав телефонный справочник, не трудно было узнать адрес и телефон профессора. Не раздумывая долго, я набрал номер.
– Да, это я. Что вам нужно? Да, картина у меня. Ну, пожалуйста, когда хотите, можете сию же минуту.
В районе Миусской площади я отыскал нужный дом, нужный подъезд, нужную кнопку звонка. Две собаки залаяли за дверью. Приготовившись увидеть некую древность в ученом колпаке и какой-нибудь там душегрейке, я удивился, когда дверь мне открыл молодой еще, сухощавый мужчина в полосатой пижаме.
– Я и есть Илья Самойлович. Прошу.
На улице было снежно и пасмурно, поэтому больно ударило в глаза летнее солнце, освещающее яркую лесную зелень. Секундой позже я сообразил, что вижу перед собой один из малоизвестных шедевров Шишкина.
Квартира профессора оказалась сокровищницей русской живописи. Подлинный Репин, подлинный Шишкин, подлинный Васнецов, подлинный Поленов, да чего только там не было! И наконец я увидел родную Колокшу. На переднем плане стальной изгиб реки, далекий склон холма в темной зелени парка, полевее, из-за темной зелени, выглядывает белая-белая церковка, а над нею сырые, холодные, тоже стальные облака. Ведь писал-то Репин под дождем и ветром. Дождливое небо больше всего удалось художнику в этой картине. Скромная стояла подпись: «Вид села Варварина».
Теперь я уверенно мог сказать – мы стояли там, откуда Репин писал все это. Мы правильно нашли его точку.
Час спустя профессор проводил меня до порога.
– Простите, Илья Самойлович, – спохватился я, – как вы понимаете, в письме Аксакова слова: «И часть рябин бывшей пушкинской усадьбы…»
– Милый человек, – усмехнулся профессор, – я десять лет занимался этой загадкой. Я разговаривал с Тютчевым, я копался в архивах Аксакова. Но я так и не знаю, что имел в виду Иван Сергеевич. Ясно одно: сделать описку он не мог. Боюсь, что мы никогда этого не разгадаем.
Я поблагодарил профессора за любезность, и мы расстались.
Но это было потом, а пока, искупавшись в Колокше, мы карабкались на холм, довольные поисками. День угасал. Утром мы должны были покинуть Варварино – этот красивейший уголок земли.
Нам так понятно было сожаление знаменитого варваринского узника о своей роскошной тюрьме. Вот оно, это сожаление:
Чтобы кончить с историей, должен вспомнить, как совсем недавно, бродя по улицам болгарской столицы, я оглянулся по сторонам и увидел вдруг, что нахожусь на улице Ивана Аксакова, одной из центральных улиц Софии. Мне было радостно, что болгары не забыли и даже увековечили память своего русского друга и заступника.
Затворы сняты; у дверей
Свободно стелется дорога;
Но я… я медлю у порога
Тюрьмы излюбленной моей.
В моей изгнаннической доле,
Как благодатно было мне,
Радушный кров, – приют неволи, —
В твоей привольной тишине!
Когда в пылу борьбы неравной,
Трудов подъятых и тревог,
Так рьяно с ложью полноправной
Сразился я – и изнемог,
И прямо с бранного похмелья
Меня к тебе на новоселье
Судьба нежданно привела, —
Какой отрадой и покоем,
Каким внезапным звучным строем
Душа охвачена была!
Как я постиг благую разность,
Как оценил я сердцем вдруг
Твою трезвительную праздность,
Душеспасительный досуг!..
Может быть, варваринцы догадаются тоже и, отремонтировав домик, который был «прелестная игрушечка», сельский клуб свой назовут его именем. Почему бы им не назвать? Увековечил же Аксаков в своих стихах их село. Мария Ивановна так и не настелила половичков на свои пахнущие прохладой выскобленные доски.
– Топчите – для того и моем, чтобы по чистому ходить. Девки придут, опять вымоют.
– Какие девки?
– Дочери две у меня, в Юрьеве работают. На воскресенье домой ходят. Хочу продать хоромину-то, а они поперек: вишь, и отдохнуть негде будет.
– Сколько же ваша хоромина может стоить?
– Шестнадцать прошу… Да ведь и место цену имеет. Пруды, река – виду одного сколько!
– Виду много, а кем же работают ваши дочери?
– Одна на фабрике, другая – в книжном магазине продавщицей.
– Значит, мы третьего дня с вашей дочерью поругались. Пришли к закрытию, ни за что пустить не хотела.
– Она у меня характерная.
В это время за окном высокий женский голос лихо запел плясовую частушку, а еще несколько голосов подхватило ее. Мы бросились к окну и увидели, что мимо дома идут восемь женщин, все лет сорока, с лопатами, не просто идут, а с пляской и песнями.
– Чего это они?
– С работы. Силосную яму рыли, а потом у меня в огороде посидели.
– Как посидели, зачем?
– Выпили, значит, с устатку да луком с грядки закусили. Вдовушки все это наши. Рано без мужиков остались, сила-то бабья ходу просит. У нас вот в селе шестьдесят домов, и шестьдесят мужчин с войны не вернулись.
Надолго осталось в душе буйное, но горькое веселье варваринских вдов, которым ныне по сорок лет. Увидишь такое, и не нужно никаких плакатов, агитирующих против войны.
На другой день на рассвете мы ушли из Варварина.
День пятнадцатый
В русые головенки тех мальчишек, что барахтаются в уютном, обросшем ивами омутке, или бегают все в брызгах по журчащему перекату, или, сопя и пыхтя, вытаскивают из илистых нор упирающихся клешнистых раков, или просто лежат на солнышке около тихой воды, редко приходит мысль; а откуда течет, где начинается их речка?
Река текла, когда ребятишек еще не было на свете, и она будет течь, когда их снова не будет. Для них река как само время, как сама земля, как сам воздух. У нее не может быть ни конца, ни начала.
Но иногда, чаще всего в школьном возрасте, после первых уроков географии, когда прикоснутся дети к волшебным страницам «Фрегата „Паллады“ и „Дерсу Узала“, обязательно придет этот вопрос, чтобы смутить ребячьи умы и души.
С заговорщическим видом будут они шептаться, собираясь в стайку, из родительских столов начнут пропадать куски хлеба, если нет в доме готовых сухарей, исчезнет и хлебный ножик, жидкий, весь сточенный, способный, однако, в детском воображении играть роль тесака, кинжала, кортика.
Экспедиция отправится рано утром, чтобы к вечеру, охваченная расколом, идейными шатаниями и, наконец, бунтом малодушных, возвратиться домой, так и не узнав, где начинается река и как она начинается. Впрочем, нужно сказать, что у сельских детей нет другого представления о начале любой реки, кроме холодных ключей, бьющих из-под земли.
Так и мне рисовалось начало нашей Ворщи: зеленая трава, тенистый куст, а из-под куста льется и льется, журча, светлая, ледяная вода. Но где оно, это начало? Приставал с расспросами к старшим:
– Если идти все по реке, – добросовестно объяснял отец, – попадется Журавлиха – большой темный лес. Туда не ходи, там разбойники водятся. После Журавлихи начнется снова поле, за тем полем и стоит деревня Бусино. Около Бусина начинается наша Ворща. Большой вырастешь – сходишь.
Но в детстве и пять минут могут вызвать бунт нетерпения, а тут жди, когда вырастешь. С надежным другом выступили мы в великий поход. Мы были так малы, что боялись на шаг отойти от воды, чтобы спрямить дорогу там, где река петляет и извивается. Мы шли по берегу, и земля раскрывалась нам в своей первозданности. Теперь мы побоялись бы искупаться и, пожалуй, не удивились, если бы из-под куста глянула на нас буграстая морда крокодила. Река увела нас от реальности в свою таинственную сказку.
Нужно сказать к нашей чести, что когда началась Журавлиха, мы не повернули обратно, а шли еще некоторое время, продираясь сквозь прибрежные заросли, главным образом черемухи и малины.
Потрясла нас поляна, поднимающаяся бугром, вернее – не сама поляна, а избушка на ней. Если бы бросилась на нас собака или закричал кто-нибудь – было бы легче. Но избушка стояла безмолвная, словно пустая, а из трубы шел дымок. Отцовы рассказы о разбойниках не могли забыться так скоро. Мы переглянулись и задали стрекача.
Потом рассказали нам, что живут в сторожке какие-то Косицыны. Кто такие Косицыны, почему они там живут, как в сказке, одни в темном лесу, на берегу реки, посреди поляны, красной от земляники? Может, они-то и есть разбойники?
А когда кончилось детство и все стало понятным, все встало на свои места, позвала чужая сторона, и некогда было вернуться к светлой, как сама речка, мечте – дойти до истоков Ворщи.
Теперь, проглядывая по карте, как идти дальше, мы шарили кончиком карандаша по деревням и селам. Отметив крестиком село с интересным названием Ратислово (была, значит, тут рать, но было и некое слово), карандаш наткнулся на крохотный кружочек, около которого написанное мельчайшими буковками вдруг зацвело, заиграло, запереливалось красками выплывшее из глубин души, из потаенных уголков памяти, из давней детской мечты короткое словечко – Бусино.
В Ратислове полдня мы лежали под ветлой на берегу пруда. Прудов в этом селе было множество. Расположенные двумя параллельными рядами, они были бы очень красивы, а также давали бы много рыбы, если бы не заросли камышом и ряской, если бы не заплывали илом, если бы не уменьшались и не пропадали. Ряска лежала таким плотным слоем, что брошенный камень не оставлял следа. От берегов наступал на раздолье пруда камыш. Можно было предположить, что стройное зеленое войско его вскоре оккупирует всю территорию пруда, соединившись с теми собратьями, что наступают со стороны острова, поднявшегося над зеленью ряски, подобно могучему зеленому взрыву.
Трое бродяг, разумеется, привлекли внимание ратисловцев, к тому же отпускаемая Серегой борода достигла той степени выразительности, когда хозяина ее можно было легко принять за уголовника. К пруду собирались зеваки.
Председатель согласился, что пруды не плохо было бы почистить, но колхоз только-только начал набирать силу, и пока ему не до прудов. Кроме того, нужен экскаватор, а в районе ни одного экскаватора нет.
– Они все где-то там, в пустынях копаются, – с горечью сказал председатель, – а у нас здесь, в средней полосе, такие пруды погибают. Готовые, нашими предками вырытые, только почистить да в порядок привести. Прудов у нас в селе около четырех гектаров. Знаете ли вы, сколько карпа можно развести на такой площади?
– Мы-то знаем, а знаете ли вы, председатель колхоза?
– Я тоже знаю, но что делать, если в целом районе нет ни одного захудалого экскаваторишка. Мало внимания уделяется нашим центральным землям.
Мы спросили, где можно искупаться.
– В том порядке один пруд еще сохранился. Видно, уж очень глубок был. Банным зовется. В прогон залогами как раз проберетесь.
А еще мы попросили у председателя лошадь, потому что спутница наша иногда уставала раньше, чем наступал вечер.
Шустрый паренек-подросток, получив наряд, долго отнекивался, и так, что не помогали ни угрозы, ни мирные увещевания. Дело зависело от того, кому надоест раньше – председателю просить, пареньку отказываться или нам слушать их перебранку. В ту минуту, когда мы хотели махнуть рукой, пареньку надоело, и гнедая тощая лошаденка, запряженная в телегу, начала лениво перебирать ногами, загребая дорожную пыль.
Мы с Серегой шли рядом с телегой, а Роза, паренек и наши мешки ехали. То и дело лошадь останавливалась. Паренек делал вид, что понукает ее, потом так, чтобы мы слышали, говорил про себя: «До того леска доедем, дальше не повезу, совсем не идет лошадь». Однако у леска повернуть он не осмеливался и повторял сцену с вариациями: «Поле переедем, дальше не повезу». Так он откладывал три раза и наконец решился.
Нам и самим было неловко, что, может быть, действительно гоняем зазря такую усталую лошадь. Однако паренек, как только отъехал от нас шагов на тридцать, раскрутил над головой вожжи и, пока было видно (а было видно километра на два), гнал лошадь то вскачь, то рысью.
К концу дня вместе со стадом коров в прозрачно-золотистом облаке пыли, пахнущей парным молоком, мы вошли в деревню Бусино. Бригадиров дом оказался в конце длинного порядка, растянувшегося по берегу отлогого широкого оврага. Хозяина не было дома, и мы расселись на завалинке. Жена бригадира рядом с нами нянчила ребенка. Постепенно число детей около женщины увеличивалось, и наконец собрались все шесть ее сыновей-богатырей. Старшему было не больше десяти – двенадцати лет.
Мы все боялись задать главный вопрос: здесь ли начинается река Ворща? Вдруг скажут: «Что вы, не знаем никакой Ворщи, и вообще никакой реки здесь нет». Почему они сами молчат о том, что у них начинается река? Ведь не в каждой деревне начинаются реки? Наверно, и правда здесь ничего нет. Откуда я взял это Бусино? Из детства, из рассказов отца. Но мало ли чего может рассказывать отец ребенку! Тоже и сказками потешают детей.
Земля, покрытая высоченной густой травой, уходила вниз полого, но глубоко. Противоположный берег оврага поднимался стремительнее и круче. А на дне оврага, в лиловых сумерках, начали появляться белые, как вата, клочья тумана. Туманные озерки сливались, вытягиваясь в ленту, и наконец овраг до половины заполнила плотная белизна. Это обнадеживало. Такой туман не мог родиться в простом овраге. Он мог родиться лишь в том случае, если там на дне, в травах, пробирается речная вода.
Совсем стемнело, когда пришел отец шести сыновей – колхозный бригадир, молодой мужчина в вылинявшей и выгоревшей гимнастерке.
Он повел нас на ночлег.
В избе, куда мы пришли, было еще темнее, чем на улице. Однако темнота не могла скрыть того, что горница прибрана плохо, на столе возвышается гора свеженарубленной махорки и хозяин, округлобородый старик, сгребает махорку в фанерный ящик. Тут же на столе валялось множество листочков от численника, предназначенных на цигарки.
Керосиновая лампа трепетно осветила горницу, и мы увидели, что у старика красные слезящиеся глаза и до черноты закоптелые пальцы.
Старая женщина, вздувшая огонь, оглядела нас всех и остановила на мне странный, долгий, вопросительный взгляд. Потом она вышла, но тут же вернулась, начала хлопотать с самоваром, а я то и дело ловил на себе ее взгляды, от которых становилось жутко. Сначала во взгляде ее был немой вопрос, потом почти мольба, потом осталась одна лишь боль. Тогда я осмелился, спросил ее, почему она на меня смотрит, может, где-нибудь видела раньше?
– Думала, сын вернулся, да поначалу не открываешься. Сын у меня был – две капли с тобой. Тринадцать лет жду. Бумаг похоронных не было – значит, прийти должен.
– Полно пустое говорить, – грубовато оборвал ее муж-старик. – Кому прийти, все давно пришли.
Женщина вышла.
Старик снял со стены фотографию и дал нам.
– Правда, схож ты на нашего Леньку, я и то усомнился.
На фотографии был молодой, круглолицый парень, русый, здоровенный, курносый. Я, признаться, не нашел в нем большого сходства с собой, но матери виднее – значит, что-то было.
Я не сказал своим спутникам, зачем мы пришли в Бусино, боясь, что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше, и он поголубел, засеребрился под лунным светом. Почти бегом бросился я в овраг. Брюки мои до колен тут же намокли, как если бы я вбежал в воду, в башмаках начало хлюпать. И еще раз мелькнула надежда: такая роса обязательно возле воды.
Запахло туманом. Он был густ и плотен. Вот я вошел в него по пояс, вот скрылся в нем с головой. Четкие очертания луны стушевались, как если бы на нее набежало облако. На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук. От главного большого оврага отходил в сторону небольшой овражек – тупичок. Он был не более ста шагов в длину и кончался крутой поперечной горкой. У входа в него росла высокая ветвистая ива. Никаких деревьев или кустов вокруг этой ивы не было видно. По овражку-тупичку, гремя, журча, переливаясь, бежал ручеек. Он пробил себе узкое углубленное руслице, над которым разрослись травы так, что самого ручейка не было видно.
У крутой поперечной горки, то есть у задней стенки овражка, травы буйствовали невероятно. Оттуда плыл, наполняя овражек до краев, резкий, душноватый аромат таволги. Ее белые пышные соцветия зеленовато светились. Там, окруженная могучими травами, и была колыбель.
Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб длиною метра полтора, шириною в метр. Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как бы не было.
Выливаясь из сруба, вода обретала голос и видимость, потому что начинала переливаться, течь, быть ручьем.
По склонам оврага цвел красными шапками дикий клевер, алели гвоздички, желтели лютики. Наверху, над тихой колыбелью реки, в самом изголовье, густая росла пшеница. Пыльца цветения долетала до родника. Пушинки одуванчиков невесомо опускались на хрустальную воду.
Текущий по овражку, переливающийся ручей был зеленый, но я уж видел, представлял, как ярко сверкает и блестит он при утреннем солнце.
Только так, среди травы, цветов, пшеницы, и могла начаться наша река Ворща. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство.
Еще бежать и бежать этому ручейку, пока образуется первый бочажок и появится новое понятие – глубина.
Еще не скоро разольется он чистой гладью, в которой отразились бы и прибрежный лес, и облака, и само солнце, а ночью – синие звезды.
Еще не скоро сможет похвалиться этот ручеек-младенец тяжелым всплеском рыбины, рождающим на утренней воде багряные круги волн.
Но вот уж и девушка, разгоряченная ходьбой, умылась в реке, вот уж подошла к ней женщина и унесла на коромысле два ведра прозрачной воды; вот уж метнулась от всплеска бойкая стая окуней, и удильщик забросил к осоке свою немудреную снасть.
Деревни и села задымились по берегу реки (их не было бы здесь, если бы не она), зазвенели косы в прибрежных лугах. В сенокос парни, по древнему порядку, сбрасывают девушек прямо в платьях в теплую полдневную воду.
Вот уж и первый мост через Ворщу. С моста сыплется в реку разный мусор, и поэтому, поднявшись из глубин, ходят там, кормятся осторожные голавли.
Появились названия: Долгий омут, Барский омут, Черный омут. Здесь река и втекла в мое детство, чтобы стать едва ли не главным в биографии. Ничто не влияет так сильно и так решительно на формирование детской психологии, как река, протекающая поблизости. Первый друг, первая игрушка, первая сказка – все это она, река. Не велика, не знаменита Ворща. Мало связано с ней легенд. Но неужели это так уж плохо, что никогда и никто не утопился в реке? Для славы нам нужно, чтобы бросали в воду царевен, чтобы обманутые красавицы прыгали с крутых берегов. Мы почитаем кровожадного и бесполезного орла и равнодушны к какой-нибудь там овсяночке, или пеночке, или мухоловке, спасающей наши сады и наши леса.
Река текла, когда ребятишек еще не было на свете, и она будет течь, когда их снова не будет. Для них река как само время, как сама земля, как сам воздух. У нее не может быть ни конца, ни начала.
Но иногда, чаще всего в школьном возрасте, после первых уроков географии, когда прикоснутся дети к волшебным страницам «Фрегата „Паллады“ и „Дерсу Узала“, обязательно придет этот вопрос, чтобы смутить ребячьи умы и души.
С заговорщическим видом будут они шептаться, собираясь в стайку, из родительских столов начнут пропадать куски хлеба, если нет в доме готовых сухарей, исчезнет и хлебный ножик, жидкий, весь сточенный, способный, однако, в детском воображении играть роль тесака, кинжала, кортика.
Экспедиция отправится рано утром, чтобы к вечеру, охваченная расколом, идейными шатаниями и, наконец, бунтом малодушных, возвратиться домой, так и не узнав, где начинается река и как она начинается. Впрочем, нужно сказать, что у сельских детей нет другого представления о начале любой реки, кроме холодных ключей, бьющих из-под земли.
Так и мне рисовалось начало нашей Ворщи: зеленая трава, тенистый куст, а из-под куста льется и льется, журча, светлая, ледяная вода. Но где оно, это начало? Приставал с расспросами к старшим:
– Если идти все по реке, – добросовестно объяснял отец, – попадется Журавлиха – большой темный лес. Туда не ходи, там разбойники водятся. После Журавлихи начнется снова поле, за тем полем и стоит деревня Бусино. Около Бусина начинается наша Ворща. Большой вырастешь – сходишь.
Но в детстве и пять минут могут вызвать бунт нетерпения, а тут жди, когда вырастешь. С надежным другом выступили мы в великий поход. Мы были так малы, что боялись на шаг отойти от воды, чтобы спрямить дорогу там, где река петляет и извивается. Мы шли по берегу, и земля раскрывалась нам в своей первозданности. Теперь мы побоялись бы искупаться и, пожалуй, не удивились, если бы из-под куста глянула на нас буграстая морда крокодила. Река увела нас от реальности в свою таинственную сказку.
Нужно сказать к нашей чести, что когда началась Журавлиха, мы не повернули обратно, а шли еще некоторое время, продираясь сквозь прибрежные заросли, главным образом черемухи и малины.
Потрясла нас поляна, поднимающаяся бугром, вернее – не сама поляна, а избушка на ней. Если бы бросилась на нас собака или закричал кто-нибудь – было бы легче. Но избушка стояла безмолвная, словно пустая, а из трубы шел дымок. Отцовы рассказы о разбойниках не могли забыться так скоро. Мы переглянулись и задали стрекача.
Потом рассказали нам, что живут в сторожке какие-то Косицыны. Кто такие Косицыны, почему они там живут, как в сказке, одни в темном лесу, на берегу реки, посреди поляны, красной от земляники? Может, они-то и есть разбойники?
А когда кончилось детство и все стало понятным, все встало на свои места, позвала чужая сторона, и некогда было вернуться к светлой, как сама речка, мечте – дойти до истоков Ворщи.
Теперь, проглядывая по карте, как идти дальше, мы шарили кончиком карандаша по деревням и селам. Отметив крестиком село с интересным названием Ратислово (была, значит, тут рать, но было и некое слово), карандаш наткнулся на крохотный кружочек, около которого написанное мельчайшими буковками вдруг зацвело, заиграло, запереливалось красками выплывшее из глубин души, из потаенных уголков памяти, из давней детской мечты короткое словечко – Бусино.
В Ратислове полдня мы лежали под ветлой на берегу пруда. Прудов в этом селе было множество. Расположенные двумя параллельными рядами, они были бы очень красивы, а также давали бы много рыбы, если бы не заросли камышом и ряской, если бы не заплывали илом, если бы не уменьшались и не пропадали. Ряска лежала таким плотным слоем, что брошенный камень не оставлял следа. От берегов наступал на раздолье пруда камыш. Можно было предположить, что стройное зеленое войско его вскоре оккупирует всю территорию пруда, соединившись с теми собратьями, что наступают со стороны острова, поднявшегося над зеленью ряски, подобно могучему зеленому взрыву.
Трое бродяг, разумеется, привлекли внимание ратисловцев, к тому же отпускаемая Серегой борода достигла той степени выразительности, когда хозяина ее можно было легко принять за уголовника. К пруду собирались зеваки.
Председатель согласился, что пруды не плохо было бы почистить, но колхоз только-только начал набирать силу, и пока ему не до прудов. Кроме того, нужен экскаватор, а в районе ни одного экскаватора нет.
– Они все где-то там, в пустынях копаются, – с горечью сказал председатель, – а у нас здесь, в средней полосе, такие пруды погибают. Готовые, нашими предками вырытые, только почистить да в порядок привести. Прудов у нас в селе около четырех гектаров. Знаете ли вы, сколько карпа можно развести на такой площади?
– Мы-то знаем, а знаете ли вы, председатель колхоза?
– Я тоже знаю, но что делать, если в целом районе нет ни одного захудалого экскаваторишка. Мало внимания уделяется нашим центральным землям.
Мы спросили, где можно искупаться.
– В том порядке один пруд еще сохранился. Видно, уж очень глубок был. Банным зовется. В прогон залогами как раз проберетесь.
А еще мы попросили у председателя лошадь, потому что спутница наша иногда уставала раньше, чем наступал вечер.
Шустрый паренек-подросток, получив наряд, долго отнекивался, и так, что не помогали ни угрозы, ни мирные увещевания. Дело зависело от того, кому надоест раньше – председателю просить, пареньку отказываться или нам слушать их перебранку. В ту минуту, когда мы хотели махнуть рукой, пареньку надоело, и гнедая тощая лошаденка, запряженная в телегу, начала лениво перебирать ногами, загребая дорожную пыль.
Мы с Серегой шли рядом с телегой, а Роза, паренек и наши мешки ехали. То и дело лошадь останавливалась. Паренек делал вид, что понукает ее, потом так, чтобы мы слышали, говорил про себя: «До того леска доедем, дальше не повезу, совсем не идет лошадь». Однако у леска повернуть он не осмеливался и повторял сцену с вариациями: «Поле переедем, дальше не повезу». Так он откладывал три раза и наконец решился.
Нам и самим было неловко, что, может быть, действительно гоняем зазря такую усталую лошадь. Однако паренек, как только отъехал от нас шагов на тридцать, раскрутил над головой вожжи и, пока было видно (а было видно километра на два), гнал лошадь то вскачь, то рысью.
К концу дня вместе со стадом коров в прозрачно-золотистом облаке пыли, пахнущей парным молоком, мы вошли в деревню Бусино. Бригадиров дом оказался в конце длинного порядка, растянувшегося по берегу отлогого широкого оврага. Хозяина не было дома, и мы расселись на завалинке. Жена бригадира рядом с нами нянчила ребенка. Постепенно число детей около женщины увеличивалось, и наконец собрались все шесть ее сыновей-богатырей. Старшему было не больше десяти – двенадцати лет.
Мы все боялись задать главный вопрос: здесь ли начинается река Ворща? Вдруг скажут: «Что вы, не знаем никакой Ворщи, и вообще никакой реки здесь нет». Почему они сами молчат о том, что у них начинается река? Ведь не в каждой деревне начинаются реки? Наверно, и правда здесь ничего нет. Откуда я взял это Бусино? Из детства, из рассказов отца. Но мало ли чего может рассказывать отец ребенку! Тоже и сказками потешают детей.
Земля, покрытая высоченной густой травой, уходила вниз полого, но глубоко. Противоположный берег оврага поднимался стремительнее и круче. А на дне оврага, в лиловых сумерках, начали появляться белые, как вата, клочья тумана. Туманные озерки сливались, вытягиваясь в ленту, и наконец овраг до половины заполнила плотная белизна. Это обнадеживало. Такой туман не мог родиться в простом овраге. Он мог родиться лишь в том случае, если там на дне, в травах, пробирается речная вода.
Совсем стемнело, когда пришел отец шести сыновей – колхозный бригадир, молодой мужчина в вылинявшей и выгоревшей гимнастерке.
Он повел нас на ночлег.
В избе, куда мы пришли, было еще темнее, чем на улице. Однако темнота не могла скрыть того, что горница прибрана плохо, на столе возвышается гора свеженарубленной махорки и хозяин, округлобородый старик, сгребает махорку в фанерный ящик. Тут же на столе валялось множество листочков от численника, предназначенных на цигарки.
Керосиновая лампа трепетно осветила горницу, и мы увидели, что у старика красные слезящиеся глаза и до черноты закоптелые пальцы.
Старая женщина, вздувшая огонь, оглядела нас всех и остановила на мне странный, долгий, вопросительный взгляд. Потом она вышла, но тут же вернулась, начала хлопотать с самоваром, а я то и дело ловил на себе ее взгляды, от которых становилось жутко. Сначала во взгляде ее был немой вопрос, потом почти мольба, потом осталась одна лишь боль. Тогда я осмелился, спросил ее, почему она на меня смотрит, может, где-нибудь видела раньше?
– Думала, сын вернулся, да поначалу не открываешься. Сын у меня был – две капли с тобой. Тринадцать лет жду. Бумаг похоронных не было – значит, прийти должен.
– Полно пустое говорить, – грубовато оборвал ее муж-старик. – Кому прийти, все давно пришли.
Женщина вышла.
Старик снял со стены фотографию и дал нам.
– Правда, схож ты на нашего Леньку, я и то усомнился.
На фотографии был молодой, круглолицый парень, русый, здоровенный, курносый. Я, признаться, не нашел в нем большого сходства с собой, но матери виднее – значит, что-то было.
Я не сказал своим спутникам, зачем мы пришли в Бусино, боясь, что придем, а здесь ничего нет. Теперь, вечером, нужно было мне установить все точно. Я вышел на улицу. Пока мы сидели в горнице при керосиновой лампе, взошла луна, зеленая, свежая, будто только сейчас умылась светлой водой. Тумана в овраге стало еще больше, и он поголубел, засеребрился под лунным светом. Почти бегом бросился я в овраг. Брюки мои до колен тут же намокли, как если бы я вбежал в воду, в башмаках начало хлюпать. И еще раз мелькнула надежда: такая роса обязательно возле воды.
Запахло туманом. Он был густ и плотен. Вот я вошел в него по пояс, вот скрылся в нем с головой. Четкие очертания луны стушевались, как если бы на нее набежало облако. На дне оврага безмолвие охватило меня. Тогда в лунном безмолвии послышалось далекое, но явственное бульканье воды. Я пошел на звук. От главного большого оврага отходил в сторону небольшой овражек – тупичок. Он был не более ста шагов в длину и кончался крутой поперечной горкой. У входа в него росла высокая ветвистая ива. Никаких деревьев или кустов вокруг этой ивы не было видно. По овражку-тупичку, гремя, журча, переливаясь, бежал ручеек. Он пробил себе узкое углубленное руслице, над которым разрослись травы так, что самого ручейка не было видно.
У крутой поперечной горки, то есть у задней стенки овражка, травы буйствовали невероятно. Оттуда плыл, наполняя овражек до краев, резкий, душноватый аромат таволги. Ее белые пышные соцветия зеленовато светились. Там, окруженная могучими травами, и была колыбель.
Четыре дубовых венца образовали прямоугольный сруб длиною метра полтора, шириною в метр. Черный поблескивающий сруб до краев был наполнен водой. Но я узнал об этом, только дотронувшись до воды ладонью. Она была так светла, что ее как бы не было.
Выливаясь из сруба, вода обретала голос и видимость, потому что начинала переливаться, течь, быть ручьем.
По склонам оврага цвел красными шапками дикий клевер, алели гвоздички, желтели лютики. Наверху, над тихой колыбелью реки, в самом изголовье, густая росла пшеница. Пыльца цветения долетала до родника. Пушинки одуванчиков невесомо опускались на хрустальную воду.
Текущий по овражку, переливающийся ручей был зеленый, но я уж видел, представлял, как ярко сверкает и блестит он при утреннем солнце.
Только так, среди травы, цветов, пшеницы, и могла начаться наша река Ворща. Встретится на ее пути и грязь, и навоз, и скучная глина, но она безразлично протечет мимо всего этого, помня свое чистое цветочное детство.
Еще бежать и бежать этому ручейку, пока образуется первый бочажок и появится новое понятие – глубина.
Еще не скоро разольется он чистой гладью, в которой отразились бы и прибрежный лес, и облака, и само солнце, а ночью – синие звезды.
Еще не скоро сможет похвалиться этот ручеек-младенец тяжелым всплеском рыбины, рождающим на утренней воде багряные круги волн.
Но вот уж и девушка, разгоряченная ходьбой, умылась в реке, вот уж подошла к ней женщина и унесла на коромысле два ведра прозрачной воды; вот уж метнулась от всплеска бойкая стая окуней, и удильщик забросил к осоке свою немудреную снасть.
Деревни и села задымились по берегу реки (их не было бы здесь, если бы не она), зазвенели косы в прибрежных лугах. В сенокос парни, по древнему порядку, сбрасывают девушек прямо в платьях в теплую полдневную воду.
Вот уж и первый мост через Ворщу. С моста сыплется в реку разный мусор, и поэтому, поднявшись из глубин, ходят там, кормятся осторожные голавли.
Появились названия: Долгий омут, Барский омут, Черный омут. Здесь река и втекла в мое детство, чтобы стать едва ли не главным в биографии. Ничто не влияет так сильно и так решительно на формирование детской психологии, как река, протекающая поблизости. Первый друг, первая игрушка, первая сказка – все это она, река. Не велика, не знаменита Ворща. Мало связано с ней легенд. Но неужели это так уж плохо, что никогда и никто не утопился в реке? Для славы нам нужно, чтобы бросали в воду царевен, чтобы обманутые красавицы прыгали с крутых берегов. Мы почитаем кровожадного и бесполезного орла и равнодушны к какой-нибудь там овсяночке, или пеночке, или мухоловке, спасающей наши сады и наши леса.