Система эта считается более производительной, но, выигрывая в одном, мы проигрываем в другом, в духовном, не менее важном. Система эта введена для того, чтобы не осталось нескошенной травы, чтобы убрать ее всю. Но при прежнем, коллективном труде не оставалось в лугах ни одной не убранной сенинки.
   После зачтения списков разбиралось заявление пастуха. Он просил прибавить ему по десяти рублей с череда. Видимо, пастух за это время успел завоевать авторитет и решил попросить прибавки.
   – Дать, дать! Такому пастуху да не дать!
   – Есть еще вопрос. Нужно выделить помощника бригадиру. Какие предложения?
   – Петра Палыча, он уж работал, лучше его не найти.
   Поднялся Петр Павлович, лет пятидесяти, высокий и худощавый. В руках он тискал фуражку.
   – Не дело это, вот что скажу. Был я помощником бригадира, перевели меня на телят. Пасти, значит, их. Оченно я к телятам привык, и они ко мне, значит, тоже зачем меня отрывать?
   – Давайте так, – предложил председатель, – попросим Фаю. Если Фая согласится, то оставим Петра Павловича на телятах.
   – Нет! Его просить, Петра Палыча просить. Бабы, чего сидите, просите Петра Палыча! Просим, просим! – закричали со всех сторон.
   Петр Павлович вскочил, возбужденно огляделся вокруг, и на лице его отразилась короткая, но острая борьба: тяжело было бросать телят. Потом он отчаянно ударил фуражкой об пол.
   – Ладно, давайте…
   Не вынесло, значит, мужицкое сердце, что его столько народу просило, да так дружно.
   Собрание продолжалось.
   – Как вы помните, мы посылали письмо дедушке Махмуду Айвазову, правда ли, ему сто сорок семь лет?
   Колхозники вспомнили про письмо, оживились, заинтересованно зашумели.
   – Вот пришел ответ от дедушки Махмуда. – И председатель стал читать письмо, где азербайджанский старожил благодарил за внимание, желал успехов.
   Видно, что писал не сам, и написали за него казенно, сухо. Но вся эта история была хороша и трогательна: заинтересовались, написали письмо, получили ответ, занимались этим на колхозном собрании. Что-то теплое и человеческое было тут. И то хорошо, что старика председатель называл не товарищ Магомед Иванович Айвазов, а просто дедушка Махмуд.
   В начале собрания мы послали председателю записку, и теперь он объявил:
   – Вот какое дело! Пришли к нам люди, интересуются нашими рожечниками. Так что, у кого есть рожки, большая просьба сбегать за ними и, так сказать, продемонстрировать.
   Собрание кончилось, и народ повалил из правления. Но ушли не все. Человек пятнадцать мужиков осталось в правлении. Тут же мы завели с ними разговор без посредства председателя.
   – Да, были трубачи у нас, были! Шибровы, бывало, на коронацию ездили, царю, значит, играть.
   – Где же они сейчас?
   – Примерли. Сын их здесь. Тоже мастер. Ванька, сбегай-ка за Шибровым.
   – А то еще Петруха Гужов – Горькому в Москве трубел. Правда ли, нет ли, плакал Горький-то, слезу, значит, прошибло. Подарил он Петрухе чего-то там, а Петруха ему – рожок.
   – Где ваш Петруха?
   – В Ногинске живет. Их ведь три брата, и все трубачи. Иван теперь полковник, чай уж, забыл, какой рожок бывает, а Павлуха – дома. Васька, верни Павлуху, да чтоб рожок захватил.
   – Братья Беловы, те все по радио из Москвы трубели!! Да рази мало было?! И Мишка Шальнов трубел, и Шохины… Побило много трубачей-то. В войну.
   – Да сейчас-то кто трубит ли?
   – Трубят понемногу: и Коркин и Шишкин. Много бы трубело, да зубов не осталось – года.
   – А зубы при чем?
   – Как же, зубы – первое дело. Дух-то ведь нужно выпускать не как-нибудь, а систематически. Значит, без зубов – шабаш.
   – Вот у меня возьми, – заговорил мужик лет сорока – сорока пяти. Было странно видеть на его небритом, запущенном лице большие печальные глаза. – Вот у меня зуб-то осколком в войну выбило. – И он постучал желтым от махорки ногтем по желтым передним зубам. – Вернулся с войны – снова за пасево. А какой я пастух без рожка. Не так приучены. Теперь вон и в бутылку ходят дудят, а мы, бывало, нет, рожок подай, да еще пальмовый, кленовый так и не возьму. Ну, рожок у меня был, всю войну хозяина дожидался. Взял я его, дуюсь, пыжусь, а игры не выходит. Не от зуба ли, думаю, все это? Вырезал я из липы деревяшечку, обстругал, вставил наместо зуба. Что ты, пошло. Так и носил его в кармане – деревянный-то зуб. Поиграю – в тряпочку и в карман.
   Да. Бывало, в Лежневе по четвергам рядиться. Собиралось нас, пастухов, видимо-невидимо, с разных деревень и мест. Мы, рожечники, садимся в рядок, человек сто двадцать, и ну играть. Без рожков пастухи тут же околачиваются. Но он поди докажи, что хороший пастух. А я как заиграл – товар лицом. Мужики из разных деревень ходят вдоль рядов, прислушиваются, выбирают. Спор из-за хорошего трубача разгорится, чуть не драка. Хорошему трубачу и платили больше, потому что бабы наши игру любят. Заведешь на зорьке, к примеру, «Во лесах», или «Коробочку», или пожалостливей чего, – по росе куда как далеко отдается. Бабы сейчас просыпаются коров доить, а ты все играешь. Оно и приятно. Красиво, одним словом. Можно, конечно, и в бутылку подуть. И дуют теперь многие, да слышал я осла на войне, краше орет, ей-богу, краше. – Все засмеялись. – А звук какой-никакой все одно производить надо. Потому без звуку пастуху нельзя.
   – Вот и сыграли бы нам. С детства слышать не приходилось, а они, – я показал на спутников, – и никогда не слышали.
   – Так ить струбаться надо. Без струбания не выйдет. Давно уж не играл никто из нас. Зубов тоже нет.
   – А молодежь?
   – Куды!.. Никто не может. Да и рожки перевелись. Бывало, мастер в Пречистой горе жил, под боком. Хошь тебе пальмовый, хошь какой! Все кончилось.
   – Да вы без струбания!
   – Нельзя. Один должон на басу, другой – на толстой вести, третий – на ровной, четвертый – на подвизге.
   – Что это такое?
   – Подвизгивать, значит, в лад, для рисунку.
   – Пастухами все врозь ходили, каждый сам себе играл. И теперь кто-нибудь один попробовал бы. Тряхнул стариной, вспомнил молодость!
   В это время стали приносить рожки. Вот он у меня в руках – немудреный инструмент, сделанный из куска пальмы.
   Длины в нем не больше двух четвертей. Толщиной он с узкого конца – в большой палец, а в раструбе – с донышко бутылки. Пожалуй, и поуже. Дырочки вдоль него – ладить. Кое-где вокруг резным украшением опоясан: или зубчики вырезаны, или просто луночка к луночке пущена. Весь он до темноты отполирован за долгие годы. Звуки, льющиеся из этой деревяшки, могли изумлять заграничный люд (ездили и в Лондон владимирские рожечники!), заставили плакать Горького, наводили отраду на русских баб потому, что по окраске звука, по его колориту и своеобразию нет больше ничего подобного этому.
   Шибров приставил рожок к краю рта, встал, надулся до покраснения, потом надулся еще сильнее, потом еще сильнее, казалось, нужно было ему довести себя до определенной степени багровости, чтобы получилась песня, и когда довел, прозвучал в правлении хриплый стон.
   – Погодь, не попало ли чего, да помочить надоть. В моченый легче!
   В рожке, правда, что-то было. Соломиной прочистили его, оказался там дохлый таракан. Принесли ведро воды и стали окунать рожки. Бывалые рожечники, то один, то другой, пробовали вывести песню, но вырывались из дерева только нелепые обрывки мелодий, совсем негармоничные, то визгливые, то хрипящие звуки. Когда же решили попробовать вчетвером: то есть и бас, и толстая, и ровная, и подвизг – получилась такая какофония, что мог бы позавидовать и американский джаз.
   – Нет, ничего у нас, видно, не выйдет. Совсем отвыкли. Да и зубов нет, да и вообще без струбанья-то… Отошло.
   Здесь я должен забежать на несколько дней вперед и рассказать, как нам привелось услышать все же настоящую игру владимирского рожечника. Дело было под Суздалем. Серега остался писать разные суздальские уголки, а мы пошли посмотреть на Кидекшу. Известно, что в четырех километрах от Суздаля, у впадения Каменки в Нерль, на зеленом берегу стоит древнейшая, самая первая белокаменная постройка северо-восточной Руси – церковь во имя князей Бориса и Глеба. Юрий Долгорукий похоронил там дочь Ефросинью, сына Бориса и жену его Марью.
   Мы нашли церковь не только сохранившейся, но и восстановленной, в прекрасном состоянии, словно строили ее не в 1152, а в 1952 году. Свежепобеленная, она стояла, как игрушка, среди прибрежной зелени, отражаясь в спокойной светлой Нерли. От церкви с высокого места далеко проглядываются занерльские дали. Низкий дощатый мост перегораживал реку как раз под нами. Время от времени по нему осторожно пробирались грузовики.
   День шел к концу, да к тому же находила туча. Становилось сумрачно. Только церковь еще ярче светилась на фоне грозового неба. Замечали ли вы, как ярко горят фарфоровые стаканчики на телеграфных столбах, когда находит гроза, а тут не стаканчик – большое и красивое сооружение.
   Как бывает всегда перед дождем, мир затихал. В такое время случайный звук в соседней даже деревне (звякнет ведро у колодца, крикнет гусь, скрипнет тележное колесо) слышен всеми в окрестностях.
   В такую вот тихую минуту в занерльских далях и заиграл рожок. Казалось, он поет совсем близко за холмом. Нужно только перебежать реку и взобраться на холм, как тотчас увидишь, кто играет. А пел рожок переливчатую песню «В саду ягода-малина».
   Мы перебежали реку по дощатому мосту и, стараясь сохранить направление (рожок перестал играть), пошли по луговым травам. За холмом оказался широкий и глубокий овраг с глинистыми склонами. Ручьи дождевой воды нарыли по склону оврага множество извилистых руслиц, дно которых усыпано мелкими разноцветными камешками. Кругом следы коров, овец, коз. Направо овраг расширялся и выходил к той же Нерли, налево терялся в кустах, уводил к дальнему лесу. Мы пошли налево.
   Кто-то изорвал находившую тучу в клочья, как неприятное письмо, и выбросил эти клочья на ветер. Теперь они летели по небу, кувыркаясь и перегоняя друг друга. Несколько капель упало на нас, но большого дождя можно было не бояться. Стало заметно светлее.
   Кидекша, а сзади нее и суздальские луковки да купола от нас, как будто мы перевернули бинокль. Они стояли, словно сахарные игрушки, за пологом темной тучи.
   Уж километра за три ушли мы от Кидекши, а никакого стада не попадалось. К тому же, углубившись в частый кустарник, мы теперь не видели ничего вокруг дальше чем на десять шагов. Когда кустарник кончился, оказалось, что прямо перед нами сосновый лес, а левее, над ржаным полем, соломенные крыши неведомой деревеньки.
   Наверно, мы решили бы ночевать в ней, потому что наступал вечер, но снова заиграл рожок, на этот раз сзади, в овраге. Через четверть часа с пригорка открылась картина: по сумеречному полю идет человек в брезентовом плаще и брезентовой фуражке. Идет он тихо, не оглядываясь, а за ним, рассыпавшись по полю, также тихо движется стадо. Наше появление было неожиданностью для пастуха, ведь поблизости нет ни тропы, ни дороги.
   – Заплутались, что ли? Наверно, на Суздаль пробираетесь?
   – На Суздаль. Мы не заплутались, да услышали рожок, больно хорошо играет, вот и свернули послушать. Идем, идем, а никакого рожка нет.
   – Ишь ты, – усмехнулся пастух и покосился на свою сумку, из которой торчал конец пальмового рожка. (Теперь мы ведь разбирались в них!) Что же, любители нашей музыки?
   – Как же любители, если сроду не слышали. Любопытство разобрало.
   Разговаривая, мы все шли да шли впереди стада. Пастух торопился в село до захода солнца. Но дождь все-таки прыснул, и нам было предложено спрятаться в кусты. Мы сели, почти легли на влажную траву.
   – Ничего, – пошутил наш новый знакомый (звали его Василий Иванович Шолохов), – лиса от дождя под бороной скрывалась: все, говорит, не каждая капелька попадет. Большого не будет, разогнало главную тучу.
   В кустах было безветренно, дым от шолоховской цигарки висел возле нас, как если бы мы сидели в комнате.
   – С восьми лет вот так-то пасу, – рассказывал Василий Иванович, вызванный нами на откровенность. – Где только не пас: и в Ярославской, и в Костромской, и в Московской, и в Ивановской, и в Горьковской… Другую работу давай – не возьму. А на рожке я и в Москве игрывал.
   – Где же?
   – И в Доме ученых игрывал, и в Доме писателей, по разным залам да театрам. Слушали нас очень здорово. Ну, да и мы старались. Им, значит, скрипки все надоели, наш инструмент в охотку, вроде как после печения хлебушка черного поесть!
   – Как в Москву-то попал?
   – Это целая история. – Он вдавил в землю окурок, вытер от земли пальцы и поднялся. – Пойдемте, дорогой расскажу, поздно… Был я молодой парень, и взяли меня в армию. Заскучал я тогда по родной стороне и попросил письмом, чтобы выслали мне мой рожок: сыграю, дескать, иной раз, душе и полегчает. Так-то вот, на привале, после купанья отдыхала рота. Кто загорает, кто так лежит! Достал я из ранца свой инструмент и ну играть. Что тут было! Сбежались все, окружили, слушают. А я как внимания не обращаю, веду да веду свою линию. Вдруг расступились все – комиссар идет. Послушал, взял рожок, в руках повертел. «Что это такое, где взял, откуда?» – «Так и так, – говорю, – из дому выписал». – «А ну, еще играй чего умеешь!» – «Уши, – отвечаю, – при мне, что прикажете, то и будет». – «По долинам, по взгорьям» валяй». Сыграл я «По долинам, по взгорьям». – «Молодец! А земляков у тебя нет, чтобы так же умели?» – «Как не быть». Назвал ему фамилии. Командировали их домой за рожками, и собрался нас квартет. Где самодеятельность какая, вечер отдыха или подшефные мероприятия – сейчас нас на сцену: «Владимирские рожечники исполнят на своих инструментах». Комиссар тем временем выписал из Москвы артиста – гусляра Северского. Приставили его к нам для обучения. Ну и поманежил он нас, ну и поманежил! Одну и ту же ноту по семьдесят раз заставлял тянуть.
   Начались маневры, и приехали в нашу часть Ворошилов с Буденным. Ну, понятно, в честь этого большой праздничный концерт по всей форме. Вышли мы на сцену, смотрим, сидят они в первом ряду. Робость на нас напала. Потом прошло. Когда дело делаешь, никакой робости быть не может. Мы играем, а они, Ворошилов с Буденным, значит, хохочут, за животы ухватились! После этого и вызвали нас в Москву. Два года выступали мы по разным концертам. Принимали – спасу нет, лучше чем Лемешева с Козловским. Я, может, так в артистах бы и остался: дело не пыльное, а денежное. Однако к земле, на родину потянуло.
   – Что ж, во всей округе вы один играете или еще рожечники есть?
   – Зачем один? Есть кое-где. Недавно областной смотр самодеятельности был, нас тоже позвали. Известный артист приезжал. Понравились мы ему. Повел он нас в «Клязьму», в ресторан то есть. Выпьем, выпьем, опять играть. Оченно ему понравилось. «Я, – говорит, – вас, ребята, в Москву забираю. Надо, чтобы все вас слышали, а то помрете, и концы в воду. Я, – говорит, – вас на пленку запишу. В кино, – говорит, – вас снимем, чтобы память потомству осталась…»
   – И что же?..
   – Неловко получилось. Смешно, можно сказать. Выдал он нам командировочные на поездку, ну, а наши их пропили. А пропили – неловко стало, совестно. По деревням все и разбежались. Поди теперь собери. А может, кто и не пропил, да тратить пожалел. Дармовые деньги, как с неба свалились. Ну, чтобы вам еще-то сыграть, вот это разве? – И Василий Иванович бойко заиграл краковяк.
   Играл он очень хорошо, но нужно сказать, что рожок создан для того, чтобы слушать его на некотором отдалении, из-за пригорка, из-за перелеска, через луг, через поле. А особенно на ранней заре. Вблизи игра его несколько громковата и пронзительна.
   Историю эту я рассказал, забежав на несколько дней вперед, пока мы прощались с кобелихинскими рожечниками, из которых ни один уж не мог сыграть как следует. «Ничего, – сказали, – у нас не выйдет, совсем отвыкли, да и зубов нет, да и вообще без струбанья-то…»
   Однако нельзя сказать, что мы проходили зря. Во-первых, послушали колхозное собрание, во-вторых, познакомились с хорошими людьми и многое узнали, в-третьих, унесли на память по отличному пальмовому рожку, которые лет через двадцать так же трудно будет достать на земле, как и живого мамонта.

День двадцать пятый

   Каждому дереву своя цена!
   Нанесет ветерком, и за версту услышишь, как цветет липа! Незримая река медового аромата льется от нее по яркому июльскому разнотравью. В тихую погоду несметное количество пчел слетается сюда на работу. Старое дерево, посветлев от цветения, гудит, шумит пчелами, мелькающими, мельтешащими среди цветов и листьев. С одной липы больше собирается меда, чем с гектара цветущей гречихи.
   От черемухового цвету нет подобного проку, но цветет она рано, в пору весеннего пробуждения и буйства всех земных сил и соков. Поэтому и связана с ней лирика тайных встреч, первых свиданий, горячей девичьей любви.
   Но отцветают черемуха и сирень, жухнут травы, желтеют листья. Уж и пчел уносит в теплые душноватые омшаники. Краски увяданья господствуют в осенних окрестностях, и ни одно из деревьев, празднично украшавших нашу землю в летние дни, не в силах теперь быть украшением. Кто заметит в сентябре ту же черемуху, кто обратит внимание на жасмин, кто не пройдет равнодушно мимо зарослей шиповника!
   Но есть иное дерево. Мы, пожалуй, не замечаем его весной, оно не бросается нам в глаза в июле. Оно создает вместе с другими неяркими деревьями тот нужный зеленый фон, на котором и праздновали свое цветение и выделялись и буйствовали пышноцветущие.
   Чем ближе осень, тем заметнее и ярче становится это дерево, и когда совсем обеднеет земля и нечем ей будет порадовать глаз человека, вспыхнут среди долины яркие костры рябин, и люди сложат об этом дереве лучшие свои лирические песни.
   То янтарные, то оранжевые, то ярко-красные проглядывают гроздья сквозь резную филигранную зелень, и, глядя на них, мы изменяем красоте шиповника и жасмина.
   Едва-едва пожелтеют ягоды, как дети рвут их себе на игрушки. В августе все деревенские девочки украшаются в янтарные бусы из сочных рябиновых ягод. Но бывает, что захочет девочка сорвать тяжелую кисть, а другая, постарше, остановит ее: «Разве можно обрывать эту рябину, она ведь невежинская».
   В детстве разгорались у нас жестокие споры. Один говорил: «рябина невежинская», другой говорил «нежинская». Пойдем спрашивать у старых людей, те говорят «невежинская». Пойдем в магазин смотреть бутылки с наливками, там написано: «нежинская». Вот и разбери тут, кто прав, а кто виноват.
   Споря таким образом, мы не подозревали двух обстоятельств: во-первых, того, что спорят на ту же тему и ученые люди, во-вторых, что село Невежино, в честь которого называется эта рябина, всего от нас в двадцати километрах.
   Одни ученые писали, что в «окрестностях города Нежина издавна культивируется сладкая нежинская рябина, из плодов которой приготовляется довольно вкусная настойка под названием „Нежинская рябиновка“.
   Другие ученые писали, что в «пределах Владимирской, Ивановской областей распространена так называемая невежинская сладкоплодная рябина, получившая свое название от села Невежино Небыловского района Владимирской области, которое считается родиной этой рябины».
   Кто же виноват, что так запуталось дело, и как можно было его прояснить?
   В город Нежин выехала ученая комиссия во главе с кандидатом сельскохозяйственных наук Е. М. Петровым. Вот что пишет сам Е. М. Петров:
   «Чтобы внести ясность в этот вопрос, мы в 1938 году предприняли специальную поездку в г. Нежин. С представителями районного земельного отдела и научными работниками пункта плодово-ягодных культур мы установили на месте, что в Нежинском районе, и вообще в Черниговской области, никакой сладкоплодной рябины не разводилось и не разводится… Позже, через колхозников села Невежина и лиц, работавших заготовителями невежинской рябины у известного в свое время московского виноторговца Смирнова, выяснилось, что последний, желая скрыть от своих конкурентов истинные источники заготовки сырья, переименовал невежинскую рябину в нежинскую и адресовал тем самым конкурентов за сырьем в город Нежин. Приготовляемой же из плодов невежинской рябины на своих заводах настойке он дал более благозвучное название „Нежинская рябиновка“, вместо правильного – „Невежинская рябиновка“.
   Впрочем, в Нежин можно было и не ездить.
   У видного владимирского статистика Антиповича в книге, изданной в 1910 году, находим о невежинской рябине: «В прежние годы ее тысячами пудов вывозили из Владимирской губернии в Москву на водочные заводы, но с изобретением различных эссенций, в том числе и рябиновой, сбыт в Москву ее сильно уменьшился, хотя эта убыль в значительной степени восполняется увеличением спроса на местных базарах, где ее охотно покупают хозяйки для варенья, платя 6—8 копеек за фунт».
   Ради справедливости нужно сказать, что в популярной среди городских хозяек книге «О вкусной и здоровой пище» рябина эта называется правильно – «невежинской», но что и там есть неточность, а именно: село Невежино, как родина этой изумительной ягоды, отнесено к Ивановской области, а не к Владимирской, как это есть на самом деле.
   С утра, как и все эти дни, шел дождь. Но мы уже знали, что часам к десяти он имеет привычку перемежаться, и ждали теперь этого срока. Действительно, ветер усилился, низкие облака полетели быстрее, потом их угнало за горизонт, и оказалось, что над ними есть еще одни облака, но что дождь с этих облаков не каплет.
   По осклизлой тропе мы вышли из Небылого в село Невежино. Тропа, перебежав низину, поднялась в глухой дубовый лес, в котором после дождя все капало и шуршало. Тяжелая капля, сорвавшись с верхушки дуба, прыгала с листа на лист, тенькая на разные тона, пока не падала уже бесшумно в высокую лесную траву. То и дело, впервые за наш поход, стали попадаться грибы. Но брать нам их было некуда, да и что бы мы с ними потом делали? А вот и первый грибник – сморщенный, рыжеватый старичок в ватной шапке, с корзиной, сплетенной из краснотала. В корзине, один к одному, лежат поддубовики, так похожие на настоящий белый гриб, но корешки у них там, где прошел нож, засинели, будто их окунули в чернила. И сколько бы потом ни попадалось нам грибников, у всех были одни поддубовики; только перед самым селом пошли сосенки, и две девочки, в длинных не по росту ватных пальтишках, рысцой и боязливо оглядываясь, протащили мимо нас по корзинке ядреных молодых масляток.
   Село Невежино издали похоже на крылья птицы. Края его находятся выше, чем середина, потому что в середине села, перерезая его поперек, пролегает овраг. Не могло быть сомнения, что мы пришли именно в то Невежино. Каждая усадьба (мы ведь попали сначала на задворки) представляла прямоугольник земли, обсаженный по краям рябинами. В середине росли яблони, кусты смородины, вишенье, сливы, терновник, гораздо реже картошка. Но так как другие деревья были ниже рябин, то и создавалось впечатление, что село стоит в рябиновом лесу. Некоторые рябины можно было бы назвать гигантскими. Ствол, толщиною не в обхват, поднимает развесистую крону высоко в небо, где ее и треплет, словно распущенные девичьи волосы, сырой теплый ветер. Чаще от одного корня поднимаются несколько толстых стволов. Они с высотой постепенно отстраняются друг от друга, создавая грандиозный зеленый шатер. Тут же между великанами, или, лучше сказать, великаншами, растут молодые стройные рябинки с тонкими прямыми стволами и более яркой листвой. А приглядевшись, можно увидеть и рябиночьих ребятишек с маленькими, редкими листочками. Земля вокруг них окопана, разрыхлена и, наверное, удобрена: известно, за детьми особый уход.
   На прогоне нас перегнала еще одна грибница – девушка в аккуратных, по ноге, кожаных сапогах и в аккуратной новой стеганке. Поверх грибов в корзине просунут под ручку свернутый плащ из прозрачной розовой пластмассы. Мы спросили у девушки, кто бы мог рассказать нам про невежинскую рябину.
   – Вы уж идите к колхозному садоводу, он лучше всех расскажет. Он живет на Вышвырках. Сейчас пойдете направо, до конца села, на краю будет домик. Александром Ивановичем садовода зовут, по фамилии Устинов.
   Старик сидел на крыльце и чистил грибы. Рядом, под водосточным желобом, стояла кадушка, вся в деревянных обручах. Около кадушки ходила белая курица. Пришлось нарушить эту идиллию. Курица с нашим приходом шмыгнула в ворота. Старик оставил грибы, вытер о пиджак руки и пригласил нас в дом.
   Был он невысокого роста, по лицу – рыжеватая щетинка, синие водянистые глаза, маленький тонкий рот, а тут еще выпали передние зубы, и рот совсем завалился, не видно губ: сходятся на этом месте щетинка со щетинкой.
   – Рад, рад служить. Что же вас интересует?
   – Нам уж одно то интересно, что находимся мы в селе Невежине. А то распри идут: есть ли такое село? Правильно ли рябина невежинской называется?
   – Как же, спокон веков наши мужики рябину практикуют. По сто деревьев на усадьбе растет. Никто и не помнит, когда она зародилась.