Прошлый мир исчез, но иногда он нет-нет да и проглянет таким вот страусовым яйцом или статуэткой японской резьбы, найденной в земле ребятишками, или кустом заморских роз, расцветших вдруг на колхозной усадьбе, или бочонком вина, найденным в корнях выкорчеванного дерева. Но если остались, продолжают жить приметы старого мира внешние, значит, должны быть и внутренние, в душах людей, в их сознании.
   Кроме яйца, нас поразил висевший на стене увеличенный портрет хозяина дома в молодости.
   – Неужели это были вы?
   – Я самый и есть. Что, хорош? За мной, бывало, девки косяками ходили, дрались из-за меня, царапались. Ради Христа, бывало, просит погулять с ней. Художник к князю приезжал, посадит меня и рисует. А потом сказывал, будто мой портрет в Америку за двадцать пять тысяч продал. Вот и мне маленькую картинку оставил.
   Николай Иванович порылся в сундуке и достал этюд, написанный маслом. На темном фоне светится лицо как бы врубелевского Демона, в котором с трудом угадывались черты старика Седова.
   О Багратионе Николай Иванович ничего нового нам не рассказал. Его прабабка действительно помнила князя, и умер он на ее глазах. Она рассказывала кое-что внуку, но многое он забыл.
   – Только в книжке неправильно написано, будто Багратион умер на втором этаже, в угловой комнате. Он умер внизу, и комнату эту я знаю. Это и бабушка хорошо помнила. Она тогда молодая была, Багратион ее из всей прислуги любил. – И старик снова вытирал полотенцем вспотевшее горбоносое, тонкогубое лицо под цвет полированного дуба.

День тринадцатый

   Просиживая длинные зимние вечера в Ленинской библиотеке, однажды я наткнулся на тоненькую, но любопытную книжицу под названием: «Сельцо Вески, Владимира Васильевича Калачева», год издания 1853-й.
   Начиналась книга с сообщения, что сельцо Вески расположено под 56°33' северной широты и 57°21' восточной долготы, что среднегодовая температура там +2,65°, что от Владимира до Весок 72 версты, а от Юрьева-Польского – 12,5, от торгового села Симы 7 и, наконец, от Москвы 170 верст.
   От нечего делать помещик Владимир Васильевич Калачев решил описать свои владения. Чего-чего тут не было! И сколько в сельце мужиков, и сколько женского населения, и сколько сенокоса по рекам да оврагам, и сколько сенокоса в кустарнике, и сколько дровяного леса береженого и сколько дровяного запущенного, и сколько выхухолей и карасей в четырех прудах. Тут был и урожай разных культур: ржи, овса, гречихи, чечевицы, ячменя, гороха, конопли; и численность коров и лошадей; и цены на все товары; и размеры оброков и податей.
   Говорилось также и про одежду крестьян. Например, у мужиков: «полушубок, у более зажиточных дубленый, кафтан из сукна, в праздник – плисовые шаровары, в будни – портки из пестряди, сапоги или лапти. Щеголи носят картузы, степенные мужики – поярковые шляпы с узкими полями.
   Бабы носят сарафан, платок, под которым по праздникам бумажный колпак, шерстяные чулки и коты».
   Сообщалось также, что крестьяне в Весках «кротки и трудолюбивы, в разговорах вежливы, говорят владимирским наречием… от лихоманки берут медный пятак или две копейки серебром, накаливают докрасна и бросают в стакан с вином, который весь выпивают зараз. Часто от одного приема прекращается. В простудах парятся в печи и натираются липовым маслом. От поноса отваривают алтейный корень… Свадьбы справляют по полюбовному согласию и разрешению помещика… Телят до шести недель держат в избах… а живут с белыми трубами и освещаются лучиной… Посреди деревни – столб с колоколом».
   Понятно, что, зайдя в Вески, первым делом поискали мы глазами этот столб: не уцелел ли с тех пор? Но столба с колоколом не было.
   У двух женщин-молодаек, чернявых, бойких на язык, шедших с поля, мы спросили, в этих ли Весках был некогда барином помещик Калачев? На что молодайки отвечали, что был когда-то барин (вон в тех кустах его дом стоял), но Калачев ли он был, не знают. Значит, «кроткие, трудолюбивые крестьяне» давно забыли своего «благодетеля».
   У одной из этих женщин мы купили молока, такого густого и холодного, что еще за весь поход не встречалось лучшего. Женщины нам сказали, что в правлении теперь никого нет – все в поле. На самом же деле в одной из комнат я нашел молодого парня, разбирающего за столом бумаги. Парень не брился несколько дней, и теперь на подбородке и над верхней губой у него выросли длинные, редкие волосики. Он, не поднимая глаз от бумаг, протянул мне руку, предложил сесть, и так друг против друга мы сидели некоторое время.
   Потом парень кончил читать бумаги, откинулся на спинку стула и представился здешним агрономом. Звали его Александром Михайловичем Дьячковым.
   Я долго не мог объяснить цель своего прихода. Начал издалека – о Ленинской библиотеке, о помещике Калачеве, о его книжке. И вот, мол, потянуло зайти посмотреть. Как-никак прошло сто лет.
   Александр Михайлович все очень хорошо понял, обрадовался, заинтересовался, бросил свои бумаги.
   – Так-так. Значит, освещались лучиной? Здорово! И свадьбы с разрешения помещика? Ну а оброк каков?
   Копаясь в записях, я стал отыскивать нужное: «Оброк пятнадцать рублей серебром в год да казенных податей и земских повинностей с тягла – по три с полтиной. А за выгоны по полубарану, одной курице и двадцать яиц. А бабы доставляют по десять аршин холста. Барщина три дня в неделю».
   – Это что еще за барщина? – осведомился агроном.
   – Это когда крестьяне на земле помещика работали, так сказать, трудовая повинность.
   – Так. Ну еще что про наших предков пишут?
   – Вот… «Человек пять крестьян есть грамотных. Несколько мальчиков обучаются, по распоряжению помещика, церковной грамоте и ремеслам: колесному, тележному, кузнечному, сапожному».
   – Ишь ты, пять грамотных! Да у нас теперь все грамотные. Однако насчет ремесел – упущение. Ни колесников, ни тележников нет.
   – «Земля обрабатывается пароконной косулей и деревянной бороной… – читал я дальше, – весь хлеб снимают серпом и осенью, более по ночам, обмолачивают цепами. Молотильщики нанимаются за сто снопов двадцать копеек серебром, на хозяйских харчах…»
   – Чудно, – удивлялся агроном, – словно не про нашу деревню, а про другое царствие.
   – Это и было другое царствие. Однако не смейтесь! Сейчас я прочитаю нечто интересное, особенно вам, агроному. Слушайте: «На будущий год я попробую сажать картофель по маркеру, проезжая им крест-накрест, для того чтобы можно было пропахивать картофель вдоль и поперек борозд».
   – Черт возьми! – закричал агроном, вскочив с места. – Да ведь это квадратно-гнездовой способ в чистом виде… У нас, в Весках, сто лет назад! Да это я сейчас же списать должен. Это же лучшая агитация для колхозников: барин умел, а мы что – хуже? Или вот что ты мне скажи, где достать эту книжку, я ее выпишу.
   – Обратитесь в Ленинскую библиотеку, они, может быть, вышлют. Случай исключительный!
   – Вышлют! Не могут не выслать. Я в район пойду, все отношения возьму. Это же агитация! Ну а про урожаи он ничего не пишет?
   – Пишет: «…Рожь на помещичьем поле родилась сам-пят». У крестьян, видимо, меньше.
   – Так, – обрадовался агроном. – Переплюнули мы барина. У нас в колхозе рожь сам-шёст! А овес? А пшеница? А греча? – засыпал меня вопросами Александр Михайлович.
   Я снова зарылся в записи.
   – Пшеницы ему не удавались, а овес… про овес я не записал и про гречу не записал.
   – Жалко. Ну, да я выпишу эту книжку. Должны мне ее прислать, как вы думаете?.. А колхоз у нас семеноводческий. Элиту выращиваем, зернышко к зернышку.
   Он вышел проводить меня на крыльцо, и мы, оба довольные встречей и разговором, тепло попрощались.
   – Стой! – закричал вдруг агроном. – А там ничего нет насчет навоза?
   Пришлось снова доставать бумаги.
   – Насчет навоза… Так… бельмо лечат… Это не то… Сена семь тысяч пятьсот пудов… Не то… Картофель на патоку… Не то. Ага, нашел: «Навоза валят семьдесят возов на десятину, возят в начале июня два дня, на третий запахивают».
   – Вот спасибо. Да вы дальше-то куда? Пешком? Не годится. Мы вас мигом.
   Через пять минут к правлению подкатил грузовик. Александр Михайлович так начал обижаться нашему отказу, что пришлось залезать в кузов. Автомобиль рванулся навстречу выползающей из-за леса фиолетовой туче. Крупные дождины, сочетаясь с автомобильной скоростью, хлестали нас, подобно картечи. Но по земле, истомленной в зное, разливалась свежесть, прохлада и неизъяснимая легкость, от которой хотелось петь и орать несообразное.
   Еще не скоро, недели через три дождь станет проклятьем. Пока он был благодатью, и люди поднимали навстречу золотистым, летящим из голубизны каплям просветленные улыбками и надеждой лица.
   В Числовских Городищах мы постучали в крышу кабины.
   Крупный дождь, успевший прибить пыль, но не успевший навести грязи, перестал. В воздухе сталкивались во время дождя, бились, раздроблялись друг о друга капли, порождая мельчайшую пыльцу. Теперь тонкая пыльца эта висела в воздухе, не опускаясь на землю. Она зажгла близкую, широкую, яркую радугу. Обрывки тучи торопливо уплывали в эту роскошную арку.
   О Числовских Городищах в музее нам прожужжали все уши. Но интересны они, видимо, в том случае, если взять лопаты и начать планомерные, на научной основе, длительные раскопки. Тогда будут попадаться и арабские монеты, и черепные коробки, пробитые стрелами, и дубовые поленья, по которым можно судить, какие это были городища.
   А так – село как село. В середине села прекрасно сохранился высокий вал, окруженный водой. То, что до сих пор стоит во рвах вода, и делает Городища уникальными. Ведь нигде больше этого нет. Но ни вал, ни вода не разбудили нашего воображения, потому что мы не знали, как и никто не знал в конкретности, что здесь происходило столько-то веков назад.
   Другое дело – широкая и глубокая долина между Авдовой и Юрьевой горами, так называемое Липецкое поле. Оно начало погружаться в предсумеречную дымку, когда мы вступили на него. Именно здесь мог проезжать в свое время Руслан, восклицая знаменитые слова: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями!»
   Костей, правда, теперь не было видно. Обычное луговое разнотравье да низкий кустарник посреди долины – вот и весь пейзаж. Реку затянуло за эти века, кустарник обозначает, где было русло. Ведь ясно сказано в летописи: «Битва при реке Липеце». Однако мы невольно стали внимательнее смотреть под ноги, надеясь увидеть либо наконечник от копья, либо ржавый боевой топор, либо шишак от истлевшего шлема. Но только обломок деревянных граблей, явно более позднего происхождения, попался нам.
   Теперь мы стояли на дне долины, как раз между двумя холмами, то есть на месте самой жестокой сечи. Русская земля впитала здесь потоки русской крови. Только русской, и никакой другой.
   В конце концов все князья остались целы: и те, что разбежались, и те, что победили; долину же устилали мужицкие трупы. Ну ладно, если бы гибли мужики за свободу родины, за независимость нации, за высокие идеалы. Ну ладно, если бы гибли они в смертельной схватке с чужеземным войском, чтобы доказать и на последующие времена, что значит сила и удаль славянского топора. Но ведь ясно сказано в летописи: «Сын шел на отца, брат шел на брата, рабы на господ».
   Я не склонен идеализировать нашу древность. Русские князья в течение многих столетий только и делали, что резали друг друга. Горше всех при этом доставалось простому люду. Вот и липецкая битва. Славу, что ли, принесла она русскому оружию? Благо, что ли, принесла она русской земле?
   Однако пора, может быть, рассказать и самые обстоятельства битвы. Я читал о ней по Костомарову, Соловьеву и Карамзину, а также частично и по летописи. В результате прояснилось следующее.
   Сыновья князя Всеволода Большое Гнездо – Константин и Юрий – спорили после смерти отца за место на суздальском престоле. Другой их брат, Ярослав, в это время сильно насолил Господину Великому Новгороду, перерезав обозную дорогу к нему и устроив мир. Родители из-за куска хлеба продавали в рабство своих детей, люди умирали с голоду на улицах и площадях. Мертвые валялись по дорогам, и собаки терзали их. Новгородцы посылали к Ярославу просить его к себе. Но тот задержал посланных людей и ничего не ответил. Тогда, по словам летописца, в Новгороде была великая печаль и вопль.
   Тогда-то и явился у новгородцев Мстислав Удалой, решивший постоять за Великий Новгород. Ударил вечевой колокол, новгородцы взяли топоры. Мстислав объявил и вторую цель – навести мир между самими суздальскими князьями. Однако он предложил Ярославу решить все мирным путем.
   Ярослав ответил: «Не хочу мира. Пошли, так идите – сто наших будет на одного вашего».
   Вся Суздальская земля вооружилась. Из сел погнали на войну земледельцев. К суздальцам пристали муромцы и сбродные шайки восточных степей. У Мстислава тоже было сводное войско: с ним шли псковичи, смоляне и родной брат суздальских князей Константин.
   Войска встретились на реке Липеце, близ города Юрьева, то есть там, где мы стояли теперь посреди летней, омытой недавним дождем, сумеречной долины.
   Мстислав еще раз предложил мир: «Освободи мужей моих новгородских… Верни волости Новгородские. Возьми с нами мир и целуй нам крест, крови проливать не будем».
   Ярослав отвечал: «Мир не хотим; мужи ваши у меня: издалека вы пришли, а вышли как рыбы насухо».
   И снова воззвал терпеливый Мстислав: «Братья Юрий и Ярослав! Мы пришли не кровь проливать… Не дай бог дойти до этого. Мы пришли управиться между собою; мы одного племени…»
   Ярослав отвечал: «Прийти-то вы пришли, а как-то думаете уйти?»
   После этого он с братом и боярами затеял в шатре пир. Захмелевшие бояре подзадоривали молодых задиристых князей. «Князья Юрий и Ярослав, – кричали они, – никогда того не бывало, ни при отцах ваших, ни при дедах, ни при прадедах, чтобы кто вошел ратью в сильную Суздальскую землю и вышел бы из нее цел. Да хоть бы и вся русская земля пошла на нас, и Галицкая, и Киевская, и Смоленская, и Черниговская, и Новгородская, и Рязанская, – да и тогда ничего с нами не поделают; а что эти полки, – так мы их седлами закидаем!»
   История умалчивает, какие речи вели в это время рядовые дружинники, расположившись станом возле шатра. Захмелевшие же князья захмелевшим боярам говорили: «Сам товар пришел в руки: достанутся вам кони, брони, платья; а кто человека возьмет живым – сам убит будет; хоть у кого и золотом будет шито оплечье – и того бей: двойная от нас будет награда! Не оставим в живых никого. А кто из полку убежит, да поймаем его, тогда прикажем вешать да распинать».
   Потом, отпустив бояр, ухарцы князья принялись делить между собою волости побежденных: «Мне, брат Ярослав, – говорил Юрий, – Володимирскую и Ростовскую земли, а тебе – Новгород, а Смоленск – брату нашему Святославу, а Киев дадим черниговским князьям, а Галич – нам же!»
   Ночью войска двинулись навстречу друг другу. Причем в стане новгородцев взыграли на трубах, и ратники вдруг дружно крикнули. От этого крика на суздальцев нашел будто бы переполох. Несколько времени враги смотрели друг на друга при утреннем солнце и не начинали битвы.
   И в четвертый раз Мстислав отправил к суздальцам парламентеров: «Дай мир, а не дашь мира, то либо вы отсюда отступите на ровное место, а мы на вас нападем, либо мы отступим к Липеце, а вы на нас нападайте».
   «Мир не принимаю и не отступлю, – ответил Ярослав, – вы прошли через всю нашу землю, так разве этой заросли не перейдете?»
   Тогда Мстислав воззвал к войску: «Братья, гора нам не может помочь, и гора не победит нас; воззрите на силу честного креста и на правду: пойдем к ним!»
   В его стане были славные витязи: Александр Попович со слугою Торопом и Добрыня Резанич, по прозванию Золотой Пояс. Проезжая между рядами воинов, князь призывал: «Братья, мы вошли в землю сильную: воззрим на бога и станем крепко… Не озирайтесь назад. Побежавши, не уйдешь. Забудем, братья, жен, детей и дома свои. Идите на бой, как кому любо умирать – кто на коне, кто пеший!»
   «Мы на конях не хотим умирать, мы будем биться пешие, как отцы наши бились на Колокше!» – воскликнули новгородцы. С этими словами они побросали с себя верхнюю одежду, разулись и босые побежали вперед. Настала жестокая сеча. Сам Мстислав трижды проехал сквозь неприятельские полки, поражая направо и налево топором, который был у него привязан к руке сыромятным ремнем.
   «Крики не до смерти убитых и вытье прободенных слышны были в Юрьеве-Польском, и некому было хоронить трупы убитых. Многие же при бегстве утонули в реке, некоторые, войдя в реку, умерли. Оставшиеся в живых побегли: одни ко Владимиру, другие к Переяславлю, третьи – к Юрьеву».
   Первым побежал тот, кто всех больше хвалился, то есть Ярослав. За ним последовал и Юрий. Загнав несколько коней, они к вечеру добрались: один до Переяславля, другой до Владимира.
   Много прошло веков, затянулась, пересохла речка, остались только кусты на дне долины.
   Сквозь огромное время события минувшего представлялись как бы нереальным. Все эти шлемы, дружины, Мстиславы, Ярославы для нас больше книжные понятия, чем живые люди или осязаемые вещи. А может, и не было дипецкой-то битвы? Может, выдумал ее летописец? Поди теперь разберись!
   Но вот однажды, сравнительно недавно, женщина из села Адамова, от которого мы стояли теперь километрах в двух или трех, рвала в кустарнике траву для коровы. Видит, что-то блеснуло. Подняла. Шапка железная, да такая чудная. Отряхнула, очистила от земли, обозначилась на шапке иконка и письмо какое-то серебром. Под шапкой железо комком и вроде бы из колечек составлено. Колечки спеклись от ржавчины – не разберешь. И главное, не в земле все это, а сверху лежит, словно вчера кто обронил. Шапка оказалась боевым шлемом Ярослава, который он или потерял, или сбросил во время бегства. Теперь шлем этот хранится в Московском Кремле, в Оружейной палате.
   Мы тоже походили по кустикам: не блеснет ли что? Но такая удача дважды не случается. К тому же совсем завечерело. Над полем битвы поднялась луна, неподалеку громко ударил перепел, бесшумная тень совы проскользнула над ними.
   Так на кровавом, а ныне безмолвном Липецком поле закончился наш тринадцатый день.

День четырнадцатый

   Возьмите холм длиной километра в полтора и высотой в полкилометра, покрытый ровной мелкой травкой. Согните его в подкову, поверху расставьте цепочкой крохотные деревянные домики с белым кубиком церкви посередине, а внизу заставьте поблескивать извилистую ленту не очень широкой реки. По реке пусть растут деревья и кусты: ольха, ива, ракитник. Они будут казаться сверху маленькими-маленькими, но это не беда. За рекой, конечно, должны быть луга. Сейчас, в пору буйного цветения трав, они покажутся вам темно-сиреневыми, почти лиловыми.
   Луга по Колокше ровные, как будто землю здесь с силой натянули. Дальние холмы сопрягаются с ними, как сопрягались бы с плоскостью разные геометрические тела. На дальних холмах виднеются деревни, колокольни, перелески. С холмов сбегают к лугам хлебные поля. Золотое с зеленым и темно-сиреневым граничит так резко. Над всем проплывают белые копны кучевых облаков, а еще выше – солнце.
   Нужно добавить лишь, что река выписывает у подножья подковообразного холма ни дать ни взять тетеревиный хвост, а домики на верху холма расставлены не в одну цепочку, а в две, да еще есть и поперечная улочка, доходящая своим концом до зарастающих, но все еще светлых прудов.
   Здесь, в крайнем около самого пруда доме, мы оставили вещи, напились чаю и теперь собирались побродить по селу и окрестностям. Дом был просторный и содержался в невероятной чистоте. Страшно было ходить по его крыльцу, по его сеням, по его половицам в горнице. Мы просили хозяйку, радушную старушку Марию Ивановну, настелить разных половиков и тряпок, чтобы смелее ступалось.
   Из прохладной деревянной чистоты дома нехотя вышли на улицу, где опять марило перед дождем.
   Из всех домов Варварина выделялся двухэтажный каменный дом с четырехугольным, тоже каменным, колпаком на крыше. Из колпака на четыре стороны смотрели полукруглые окна. Внутри дома, под колпаком, была некогда круглая зала, косые лучи света прорезали ее сверху в четырех направлениях. И снаружи и внутри дом был в лесах, его ремонтировали под сельский клуб, а до этого в нем помещался детдом, а еще до этого жили помещики.
   Я не буду утверждать, что все об этом доме нам рассказали здесь, в селе. Наоборот, мы пришли в село Варварино, зная очень много. Но одно дело знать, другое увидеть своими глазами.
   Сначала село принадлежало декабристу и, кажется, приятелю Пушкина Михаилу Федоровичу Митькову, но во второй половине прошлого века им владела Екатерина Федоровна Тютчева – дочь поэта. Все это было бы само по себе малоинтересно, если бы не одно событие.
   В 1878 году русская армия разбила турок и освободила Болгарию. На Балканах образовалось новое независимое большое государство. Границы его определялись Сан-Стефанским договором. Некоторые европейские государства были недовольны усилием Болгарии, и вот на Берлинском конгрессе Сан-Стефанский договор подвергся пересмотру. Русское правительство пошло на уступки: от Болгарии начали отрезать кусок за куском. А так как предшествующая война была очень популярна среди русской общественности, то, естественно, последующее поведение правительства вызвало всеобщее и сильное возмущение.
   Общественный деятель, публицист, председатель Славянского комитета в Москве Иван Сергеевич Аксаков возмущался более других в той степени, в какой был более, по сравнению с другими, последовательным и ярым славянофилом.
   Накануне своего решительного шага он писал: «Я спрашиваю себя: честно ли молчать в настоящую минуту? Не прямая ли обязанность каждого гражданина сделать все то, что ему по силам и чего никто запретить не может: поднять свой голос и протестовать. Россию распинают, Россию позорят, Россию творят отступницей от ее исторического призвания и завета, – и мы все немы, как рыбы!»
   Двадцать второго июня 1878 года Иван Сергеевич вернулся из своего Славянского комитета поздно, в возбужденном состоянии и записал: «Копье пущено. Речь произнесена».
   Через несколько дней за эту речь ему прислали выговор от Александра II, отстранение от поста председателя и предписание о ссылке.
   «Согнуться мы не могли, пришлось нас сломать вдребезги», – ответил Аксаков.
   Ф. М. Достоевский в те дни напомнил ему: «Так я ж вам предсказывал, что вас вышлют за эту речь».
   Местом ссылки Иван Сергеевич выбрал имение своей свояченицы – село Варварино. Он был женат на второй дочери Тютчева – Анне Федоровне.
   Пока он ехал на перекладных, речь широко распространилась и в России и за границей под названием «Историческое проклятие Аксакова». Имя Ивана Сергеевича не сходило с уст.
   Пишет О. А. Новикова: «Все в страшном негодовании за изгнание Аксакова из Москвы, за его правдивое слово. Если Аксаков заслужил наказание, то, очевидно, и я виновата, но тысячи русских думают и чувствуют так же, как он…»
   Пишет П. И. Чайковский: «Мы переживаем ужасное время, и когда начинаешь вдумываться, страшно делается… С одной стороны, совершенно оторопевшее правительство, настолько потерявшееся, что Аксаков ссылается за смелое, правдивое слово…»
   Пишет П. Третьяков: «И вот Аксакову пришлось одному публично высказать, что чувствовали все прочие люди…»
   Пишет Крамской Третьякову: «Ужасное время. Точь-в-точь в запертой комнате в глухую ночь, в кромешной тьме сидят люди, и только время от времени кто-то и в кого-то выстрелил, кто-то кого-то зарезал; но кто, кого, за что? – никто не знает. Неужели не поймут, что самое настоятельное – зажечь огонь?.. Неужели Аксаков прав, говоря в конце концов эти ужасные слова: „Замолчите, честные уста…“
   Результатом всего этого шума было то, что Павел Третьяков предложил Илье Ефимовичу Репину незамедлительно ехать вслед за Аксаковым в село Варварино и написать с него портрет для своей галереи, той галереи, которую мы теперь называем Третьяковской.
   Репин принял заказ безоговорочно. В летописи сельца Абрамцева находим: «Илья Ефимович ездил во Владимирскую губернию писать портрет Аксакова, который был в административной ссылке».
   Между тем Иван Сергеевич, вырвавшись из московской суеты и отдалившись от напряженной нервозности последних дней, окунулся в океан летней, цветущей, пахнущей медом тишины. Он пришел в восторг от места своей ссылки. «Любуюсь гармоническим сочетанием изящной щеголеватости первого плана с сельской простотой второго, миловидной укромности, с одной стороны, и величавой шири – с другой.
   Домик – прелестная игрушечка, а выйдешь на террасу – взор погружается, уходит в необозримую даль, – такой простор, такой важностью тишины охватывается душа».
   Не удивительно, что здесь, в Варварине, после долгого перерыва Аксаков снова начал писать стихи. В одной из его биографий так и сказано. «Лишь по прошествии семнадцати лет вновь осенило его поэтическое вдохновение, уже на закате дней, во время известного заточения в с. Варварино».
   Вот одно из стихотворений Аксакова – послание его к хозяйке имения Е. Ф. Тютчевой: