Страница:
Значит, не только к двум, даже соседним, областям, не только к двум, даже соседним, районам, но и к двум колхозам нельзя подходить с одной меркой. Еще сегодня утром любовались мы высокими хлебами вокруг Суздаля, и вот к вечеру встретили среди леса распаханные поляны. На них растет редкая, низкая пшеничка с короткими колосками. На ветру колос до колоса не достает, колос о колос не стукается. Земля серая, как пепел, под тонким слоем подзола – чистый песок.
Солнце садилось за бугор, начиналась заря. На ее фоне силуэтно увиделись нами дома и сараи Полушина.
Речка, выбежав из леса, устремилась вдоль села. Низкий речной кустарник не захотел отставать от нее ни на шаг. А вместе с ними забежали не сельские улицы и копны свежего сена, спрыснутого недавним дождичком.
Заходя в бригадирову избу, я увидел в чулане, сквозь приоткрытую дверь, спящего в одежде и сапогах мужчину. Однако хозяйка сказала, что бригадира нет.
– Хорошо, мы его подождем, как бы поздно он ни вернулся.
Бригадирша обеспокоилась, заметалась.
– Спит он у меня.
– Пьяный?
– Пьяный, хорошие люди, как есть пьяный!
– Как же так, сенокос, горячая пора…
– Свадьба третьего дня была у соседей, с тех пор не опомнится.
– Ну пусть спит, помогите нам устроиться на ночлег.
– Сейчас, хорошие люди, почему не помочь! Это у нас – просто.
По улице шла женщина с жестяным ведерком. Подол ее был мокр, резиновые сапоги блестели. Шла она из лесу, где собирала чернику. Ее и остановила бригадирша. Нам слышно было, как женщина отказывала.
Мы вмешались сами, дали деньги вперед, и через полчаса тетя Шура угощала нас чаем с черникой.
В селе заиграла гармонь и прозвенела бойкая девичья частушка. Потом хором, так что все слилось в малоразборчивый рык, рявкнули парни. Тетя Шура испуганно прислушалась.
– И мой, наверно, там. Только тогда и сердце не болит, когда на глазах он у меня.
– Любите?
– Винища боюсь. Ох, и ненавижу я это винище! Двух сыновей через него потеряла. Один-то шофер был, в тюрьме сидит: человека задавил. Напьются так, что ничего уж не видят перед собой. Другой – под поезд попал по пьяному делу. Двое детишек осталось. Теперь вот младший подрос. Третьегось на свадьбе нахлестался, рассолом отпаивала. На последнем, на нем, сердце ни минуты покоя не знает, бьется, словно осиновый лист в безветрии.
Гармонь все играла, и нам захотелось пойти поглядеть на гулянье. Ведь оно было первое за весь поход.
Пока мы чаевничали, в деревню с речки наползло белого тумана. Тотчас вокруг нас заныли комары.
На краю вытоптанного в траве «пятачка» стоял чурбан. На чурбане сидел гармонист. Две девушки, как ангелы-хранители, стояли за его плечами, ветками отгоняли комаров от бесстрастного гармонистова лица. Вокруг толпились парни и девушки – человек тридцать или сорок. Две девушки плясали «Елецкого».
Недавно один известный писатель высмеял этот танец, назвав его маслобойкой. Он написал, будто девушки пляшут «Елецкого» с каменными лицами и безвольно опущенными руками. Он наталкивал читателя на вывод, что все это есть следствие низкой культуры сельской молодежи и что пляшут «Елецкого» только потому, что нечем больше заняться.
Во-первых, многие девушки пляшут «Елецкого» очень живо, с дробью. Здесь все зависит от выходки пляшущих и от их темперамента. Кроме того, не будь «Елецкого» – не сочинялись бы частушки, для чего же их сочинять! Девушки сочиняют частушки, чтобы спеть их на гулянье. Так и создается фольклор. А что многие частушки истинная поэзия – кто же этого не знает!
Когда мы пришли на гулянье, выходила новая пара. Сначала вышла одна девушка в легком летнем пальто в талию, простоволосая, она нехотя прошла по кругу, не вынимая рук из карманов, и спела, как бы ни к кому не обращаясь:
Одна:
Потом начались переговоры, кому благодарить гармониста.
Одна:
В этот вечер мы выслушали, по крайней мере, пять пар. Правда, одна состояла из парней.
Мы давно улеглись спать, но долго еще звенела ночь гармошкой и задорными девичьими голосами.
Хлопая крыльями, перекликались полушинские петухи.
День тридцать второй
День тридцать третий
Солнце садилось за бугор, начиналась заря. На ее фоне силуэтно увиделись нами дома и сараи Полушина.
Речка, выбежав из леса, устремилась вдоль села. Низкий речной кустарник не захотел отставать от нее ни на шаг. А вместе с ними забежали не сельские улицы и копны свежего сена, спрыснутого недавним дождичком.
Заходя в бригадирову избу, я увидел в чулане, сквозь приоткрытую дверь, спящего в одежде и сапогах мужчину. Однако хозяйка сказала, что бригадира нет.
– Хорошо, мы его подождем, как бы поздно он ни вернулся.
Бригадирша обеспокоилась, заметалась.
– Спит он у меня.
– Пьяный?
– Пьяный, хорошие люди, как есть пьяный!
– Как же так, сенокос, горячая пора…
– Свадьба третьего дня была у соседей, с тех пор не опомнится.
– Ну пусть спит, помогите нам устроиться на ночлег.
– Сейчас, хорошие люди, почему не помочь! Это у нас – просто.
По улице шла женщина с жестяным ведерком. Подол ее был мокр, резиновые сапоги блестели. Шла она из лесу, где собирала чернику. Ее и остановила бригадирша. Нам слышно было, как женщина отказывала.
Мы вмешались сами, дали деньги вперед, и через полчаса тетя Шура угощала нас чаем с черникой.
В селе заиграла гармонь и прозвенела бойкая девичья частушка. Потом хором, так что все слилось в малоразборчивый рык, рявкнули парни. Тетя Шура испуганно прислушалась.
– И мой, наверно, там. Только тогда и сердце не болит, когда на глазах он у меня.
– Любите?
– Винища боюсь. Ох, и ненавижу я это винище! Двух сыновей через него потеряла. Один-то шофер был, в тюрьме сидит: человека задавил. Напьются так, что ничего уж не видят перед собой. Другой – под поезд попал по пьяному делу. Двое детишек осталось. Теперь вот младший подрос. Третьегось на свадьбе нахлестался, рассолом отпаивала. На последнем, на нем, сердце ни минуты покоя не знает, бьется, словно осиновый лист в безветрии.
Гармонь все играла, и нам захотелось пойти поглядеть на гулянье. Ведь оно было первое за весь поход.
Пока мы чаевничали, в деревню с речки наползло белого тумана. Тотчас вокруг нас заныли комары.
На краю вытоптанного в траве «пятачка» стоял чурбан. На чурбане сидел гармонист. Две девушки, как ангелы-хранители, стояли за его плечами, ветками отгоняли комаров от бесстрастного гармонистова лица. Вокруг толпились парни и девушки – человек тридцать или сорок. Две девушки плясали «Елецкого».
Недавно один известный писатель высмеял этот танец, назвав его маслобойкой. Он написал, будто девушки пляшут «Елецкого» с каменными лицами и безвольно опущенными руками. Он наталкивал читателя на вывод, что все это есть следствие низкой культуры сельской молодежи и что пляшут «Елецкого» только потому, что нечем больше заняться.
Во-первых, многие девушки пляшут «Елецкого» очень живо, с дробью. Здесь все зависит от выходки пляшущих и от их темперамента. Кроме того, не будь «Елецкого» – не сочинялись бы частушки, для чего же их сочинять! Девушки сочиняют частушки, чтобы спеть их на гулянье. Так и создается фольклор. А что многие частушки истинная поэзия – кто же этого не знает!
Когда мы пришли на гулянье, выходила новая пара. Сначала вышла одна девушка в легком летнем пальто в талию, простоволосая, она нехотя прошла по кругу, не вынимая рук из карманов, и спела, как бы ни к кому не обращаясь:
Никто не вышел. Тогда девушка прошла еще круг и снова запела:
Ой, подруга, выходи,
Выходи на первую.
Залеточку критикуй
За любовь неверную.
Не помогли и эти соблазны. Пришлось спеть в третий раз:
Ой, подруга, выходи,
Выходи и не гордись,
До чего же замечательно
Играет гармонист!
После такой мольбы подруга вышла. Эта девушка была повыше ростом, волосы забраны в косынку. Светлое платье с плечиками, лица, конечно, было не разобрать.
Ой, подруга, выходи,
Выходи на парочку,
Выходи, не подводи
Любимую товарочку.
Обе подруги ударили дробью, в темноте запахло теплой пылью.
Выхожу и запеваю,
А ты слушай, дорогой,
Любить буду, но ухаживать
Не буду за тобой.
Так начался песенный разговор. Сразу определились характеры. Первая девушка пела частушки веселые, бойкие, отчаянные, вторая – грустные, мягкие, лирические.
Дорогая, запевай,
Только не с высокого.
Не придут сегодня наши
Из пути далекого.
Одна:
Другая:
Говорят, я боевая,
Ну и правда – я казак,
Указакала залеточку
Сама не знаю как.
Одна:
Было-было крыльцо мило,
Был уютный уголок,
А теперь я пройду мимо,
Только дует ветерок.
Другая:
Дайте, дайте познакомиться
Вон с этим пареньком,
Довести его до дела,
Чтоб качало ветерком.
Одна:
Распроклятая осина,
Ветра нет, а ты шумишь!
Мое бедное сердечко —
Горя нет, а ты болишь.
Другая:
Ходит парень, черны брови,
Хочет познакомиться,
Я недавно от любови,
Дайте успокоиться.
Одна:
Ой, какая я была,
Лед колола и плыла,
А теперь какая стала,
Вот пою и то устала.
Другая:
Черны брови, их не смоешь
И алмазом не сведешь;
Атаман, меня не скроешь
И со мной не пропадешь.
Таким образом подруги пели долго. Частушек за это время они перепели бездну. Конечно, многие частушки бесцветны и неинтересны, но ведь среди профессиональных стихов разве мало серятины!
То ли ты не так играешь,
То ли я не так иду, —
Все чего-кого-то нету,
Все чего-кого-то жду!
Потом начались переговоры, кому благодарить гармониста.
Одна:
Другая:
Ой, подруга дорогая,
Надо совесть поиметь:
Гармонист – хороший парень,
Его надо пожалеть.
Одна:
Ой, подруга дорогая,
Чаю не заваривай,
А спасибо говорить —
Меня не уговаривай!
Другая:
На столе стоит вино,
Вы его не пейте,
Я спасибо не скажу —
Хоть меня убейте!
Решается этот спор двояко: или одна из подруг все же говорит «спасибо», причем почти всегда в благодарственную частушку привносится и комплимент. Например:
Из колодца вода льется,
Ее лить – не перелить,
Все равно тебе, товарочка,
Спасибо говорить!
Или же подруги говорят «спасибо» вместе:
Вот спасибо гармонисту
За игру отличную.
Сам он парень мировой
И любит симпатичную!
Спев последнюю частушку, подруги отходят в сторону с сознанием выполненного долга. Часто им аплодируют. Так пляшется «Елецкий».
Ой, подруга дорогая,
Давай скажем вместе —
Не одно ему спасибо,
А спасибо двести.
В этот вечер мы выслушали, по крайней мере, пять пар. Правда, одна состояла из парней.
Мы давно улеглись спать, но долго еще звенела ночь гармошкой и задорными девичьими голосами.
Хлопая крыльями, перекликались полушинские петухи.
День тридцать второй
Ночью опять пошел дождь. Может быть, он и смыл вечерние белые туманы. Утреннее Полушино, все из четких, явственных линий, купалось в прозрачном, легком после дождя воздухе.
Идти было почти невозможно. Ноги разъезжались на осклизлой дороге, и мы с трудом добрались до Ивановской – центра объединенного колхоза, в который входит и Полушино.
Деревня, казалось, спала, несмотря на поздний час – было около восьми утра. Кое-где, правда, курились на избах дымки.
Я забыл сказать, что, начиная с Сергеихи, мы оказались, если можно так выразиться, в краю деревянных кружев. Деревня Ивановская особенно поразила нас.
Вот стоит изба. Сама по себе она ничего особенного не представляет. Обыкновенный пятистенок, срубленный вкрест и обшитый тесом. Но хозяин, движимый признательностью и любовью к дому за то, что тот спасает его с семейством от стужи зимой, от дождливой сырости осенью, от посторонних глаз в любое время года, и уж за одно то, что дом этот его и перейдет от него к детям, а главным образом за то, что в дом вложено много труда и средств, – украсил свой дом, как иной жених не украшает любимой невесты.
Начнем с крыльца. Вы проходите по ступенькам между двумя деревянными столбами. Но это не простые столбы, они резные. Они сделаны так, как будто дерево скрутили в веревку. Винтообразность придает легкость. Кажется, столбам не тяжело поддерживать крышу крыльца, с которой спускается четверти на две кружевная оборка. Кружева сделаны из деревянной доски. На крыше крыльца, поднимающейся шатром, установлен деревянный шпиль. На острие шпиля сидит деревянный петух, он крутится по ветру, являясь и украшением и флюгером.
Кружевная оборка опоясала и весь дом по его карнизу. Но все это ничто по сравнению с наличниками. Главное украшение дома – наличники. Верхние наличники почти всегда напоминают то старинный женский кокошник, а то и королевскую корону. Так или иначе, каждому окну придана тем самым некая величественность и горделивость в выражении. Боковые наличники спускаются по сторонам окна, словно девичьи косы.
В деревянные кружева наличников и карнизов искусно вплетены и полевые цветы, и древесные листья, и певчие птицы.
Отдельное произведение искусства – слуховое окно. Обыкновенные украшения дома уменьшены там до изящной миниатюры. Резные столбики по бокам высотою в полметра. Крылечко или балкончик, на котором поместится лишь кукла. Резьба на всем мелкая, тонкая, кропотливая.
Не удовлетворившись украшениями деревянными, мастер работает по железу. Вдоль конька всего дома пущена стоячая железная полоска, пробитая насквозь орнаментальным рисунком. Может быть, и грубоватый вблизи, издали (а иначе и не посмотришь, не лезть же на крышу!) рисунок производит впечатление тонкой, ажурной работы. А так как небо сзади него голубое, то и рисунок кажется голубым по черному силуэтному железу.
Дом венчает труба. Побродив по одному только Камешковскому району, можно составить коллекцию оригинальных труб или, по крайней мере, фотографий с них. Железные колпаки то с шишаками по углам, то с одним шишаком на макушке, то с железными кистями, свисающими вниз, украшают их. Все это тоже резное, орнаментальное. Особо украшен верх каждой водосточной трубы. А так как их две и они спускаются по углам избы, то украшение их придает законченность, завершенность всему ансамблю. Нет двух одинаковых изб во всей деревне, как нет в ней двух одинаковых лиц. Так же как у человека, есть у каждого дома свое выражение, свой взгляд, свой характер. Один смотрит весело, другой угрюмо, третий равнодушно, четвертый подслеповато.
Наличники, оказывается, живут дольше, чем сами избы. И мы видели часто старые, почерневшие украшения, перенесенные на свежий, в смоляных капельках и потеках фасад.
Соблазн выпросить лошаденку был велик. Мы постучались в калитку председателевой избы.
Возле печи возилась женщина лет сорока. Руки ее были в тесте.
– Шут его знает, где он, пропал еще с вечера!
– Как так пропал?
– Сел на мотоциклет – и до свиданья! Может, в Тынцы поехал, мать у него там. А может, в Камешки, к жене. А может, и в Москву закатился.
Побывав в десятках колхозов, в разных концах страны, а теперь вот в десятках колхозов Владимирщины, наблюдая жизнь очень крепких и зажиточных, средних и просто плохих колхозов, можно прийти к выводу, что состояние колхозного хозяйства на десять десятых зависит от председателя.
Почему к Борисову, в Омутское, люди переселяются из города, а из Полушина да из Ивановской ходят работать на ближние фабричонки?! Не потому ли, что Борисов ни на секунду не выключается из жизни колхоза? Он держит в уме все мелочи, они помогают ему держать перед глазами картину общего состояния. А здесь бригадир, как известно читателям, третий день пьяный. Сегодня у него, надо полагать, тяжелое похмелье. А председатель «пропал на мотоциклете».
Разумеется, одного председательского старания тоже не хватило бы. Нужны еще хозяйская жилка, смекалка, расчет – одним словом, хорошая голова! Недаром председателей лучших в стране колхозов мы знаем поименно: Прозоров, Посмитный, Буркацкая, Пузанчиков, Генералов, Орловский, Аким Горшков…
Женщина угостила нас вареной, рассыпчатой (как бы в инее!), горячей картошкой, и мы вышли снова на улицу, пустовавшую, как и прежде.
Раскачиваясь и скрипя, въехал в село грузовик, нагруженный дровами гораздо выше кабины. За борта грузовика были вертикально подсунуты доски, они-то и не давали дровам рассыпаться.
У кого-то из нас невольно поднялась рука, и грузовик остановился.
– Садись, места не жалко.
– Не упадем мы оттуда?
– Вполне возможно, я не неволю.
Мы начали карабкаться и не успели еще пристроиться в выемках между поленьями, как нас сильно качнуло, и мы все трое судорожно уцепились кто за что мог. Потом качнуло в другую сторону, потом подбросило кверху. Так и не удалось усесться как следует. Дрова под нами передвигались в разных направлениях, подобно частям ткацкого станка. Коленки наши и руки начали покрываться ссадинами и синяками. От напряжения заболели мышцы спины и рук. Иногда кто-нибудь из нас умудрялся удариться о дрова даже и подбородком. Но ничего теперь не оставалось, кроме как терпеть и держаться.
Здесь, наверху, мы вдруг вспомнили, что второпях не успели спросить, куда едут эти дрова и мы вместе с ними.
К опасению свалиться с дров отдельно или вместе с ними прибавилась новая неприятность: грузовик въехал в лес, и нас начало хлестать ветками, из которых иные были довольно толсты.
Но все кончается. Грузовик остановился, и под ногами ощутилась твердая, неколеблющаяся опора. Мы снова стояли на земле, но уже далеко от того места, где отделились от нее.
Утренняя деревня с деревянными кружевами навсегда унеслась в наше прошлое и была как сон.
Ощутив под ногами твердую землю, огляделись. Полчаса тряски переместили нас в совершенно иной мир. На столбе – большие электрические часы, какие висят на перекрестках Москвы. Под часами – книжный киоск, тут же ларек «Галантерея», тут же хлебный ларек, тут же рядом столовая. Все это, вместе взятое, если присовокупить небольшую фабрику, называлось Володаркой. Мы впервые услышали это название, на карте никакой Володарки не было. Занесло нас сюда единственно волей случая. Нужно было подумать, как отсюда выбраться.
Парторг фабрики, мужчина с крупными рябинками по смуглому лицу, выслушал нашу просьбу, что вот, мол, хотели бы ознакомиться с производством марли и уехать дальше на вашем автомобиле. Осматривать фабрику, честно говоря, нам не хотелось. Но нельзя же просить машину ни с того ни с сего. Обычно все охотно откликаются на первую половину просьбы и совсем неохотно на вторую. Здесь все повернулось иначе.
– Ничего интересного мы вам показать не можем – перезаряжаем станки, все стоит без движения. Не советую портить впечатления и тратить время. Да и фабрика наша пустяковая и маленькая. А машину, пожалуйста, охотно, сию минуту, но грузовик… Не взыщите – грузовик!
Он же рассказал, что фабричек таких по здешним местам много. Все они возникли на базе дешевой рабочей силы до революции и работают на привозном хлопке. Основатель Володарки ограбил какого-то приказчика не то купца и, таким образом, получил в руки начальный капитал.
Странно было видеть разбросанные здесь, в лесных краях, за многие тысячи километров от узбекского хлопка, эти текстильные фабрики.
Вскоре был подан грузовик.
Роза ехала в кабине, а мы с Серегой тряслись в кузове. Доехав до реки Уводи, мы поблагодарили водителя и вновь остались одни.
Мост через Уводь ремонтировался. За ним оказалась давно не езжая каменная дорога. Трава пробивалась между камнями. По сторонам, в кустах смородины и малины, буйно разрослась валериана, так что мы шли по бело-розоватой валериановой аллее. Роза, хоть и врач, впервые увидела, как растет эта дивная трава, и сначала даже не верила. Пришлось выкопать один корень и, расщепив, дать ей понюхать. Пахло так же крепко и явственно, как если бы нюхать из пузырька.
До конца дня мы шли пешком по сырой, нехотя просыхающей земле, время от времени спрыскиваемой легким дождиком.
В одном месте, на краю деревни, высунувшись из окна, смотрели на улицу две отцветающие женщины, по виду московские дачницы, в шелковых ярких халатах, ярко крашенные. Они что-то сказали, вызывая на разговор.
Мы спросили, между прочим, в их ли деревне центр колхоза или здесь только бригада.
– А мы не знаем.
– Как не знаете, да вы сами-то чьи?
– А мы ничьи, мы сами по себе.
Тут из ворот выскочил обросший рыжей щетиной, краснорожий, с маленькими злыми глазками мужик, очень напоминающий бульдога. Он грубо, с матерщиной, заорал на нас:
– Чего надо? Небось ищете, где плохо лежит. Проваливайте, здесь вам ничего не обломится.
Очень хотелось двинуть его по рыжей скуле, но топор, предусмотрительно прихваченный им, остановил наши намерения.
Между прочим, только в этих местах (начиная с Полушина) мы узнали, что в деревнях бывают единоличники и что их может быть до половины деревни. Впрочем, единоличниками таких людей можно назвать лишь условно, ибо у них нет своей земли, кроме урезанной усадьбы. Единоличник хоть что-то производит, этот же ничего.
Из соседней деревни (мы ее увидели тотчас, как вышли из Панюхина) доносились через поле приглушенные расстоянием и потому непонятные звуки. То ли песни, то ли крики. Можно было предположить там переполох, если бы время от времени не прорывалась сквозь шум игра гармони.
Зайдя в деревню, мы увидели толпу парней, пьяных, качающихся, орущих песни. Отлично, по-городскому одетые девушки ходили отдельно стайками. На лавочках возле домов сидели пожилые мужчины и женщины. Трезвых не было. Клячково второй день самозабвенно и разгульно праздновало престол – Владимирскую богоматерь.
С опаской шли мы трое, возбуждающие всеобщее любопытство, через пьяную деревню.
На крылечке светлого аккуратного дома сидели, притулясь друг к дружке, дед и бабка. Настолько они, должно быть, остались одиноки, что даже во Владимирскую в доме их нет гостей. К ним мы и попросились на ночлег. Нашлась у старика престольная бражка, нашлась у бабки и бутылка смородинной наливки. Тоненько запел самовар, рядком улеглись в него куриные яйца.
– Вот и нам гостей на Владимирскую бог послал, – сказала бабка.
В этом доме впервые за все путешествие хозяева отказались взять деньги за ночлег.
Идти было почти невозможно. Ноги разъезжались на осклизлой дороге, и мы с трудом добрались до Ивановской – центра объединенного колхоза, в который входит и Полушино.
Деревня, казалось, спала, несмотря на поздний час – было около восьми утра. Кое-где, правда, курились на избах дымки.
Я забыл сказать, что, начиная с Сергеихи, мы оказались, если можно так выразиться, в краю деревянных кружев. Деревня Ивановская особенно поразила нас.
Вот стоит изба. Сама по себе она ничего особенного не представляет. Обыкновенный пятистенок, срубленный вкрест и обшитый тесом. Но хозяин, движимый признательностью и любовью к дому за то, что тот спасает его с семейством от стужи зимой, от дождливой сырости осенью, от посторонних глаз в любое время года, и уж за одно то, что дом этот его и перейдет от него к детям, а главным образом за то, что в дом вложено много труда и средств, – украсил свой дом, как иной жених не украшает любимой невесты.
Начнем с крыльца. Вы проходите по ступенькам между двумя деревянными столбами. Но это не простые столбы, они резные. Они сделаны так, как будто дерево скрутили в веревку. Винтообразность придает легкость. Кажется, столбам не тяжело поддерживать крышу крыльца, с которой спускается четверти на две кружевная оборка. Кружева сделаны из деревянной доски. На крыше крыльца, поднимающейся шатром, установлен деревянный шпиль. На острие шпиля сидит деревянный петух, он крутится по ветру, являясь и украшением и флюгером.
Кружевная оборка опоясала и весь дом по его карнизу. Но все это ничто по сравнению с наличниками. Главное украшение дома – наличники. Верхние наличники почти всегда напоминают то старинный женский кокошник, а то и королевскую корону. Так или иначе, каждому окну придана тем самым некая величественность и горделивость в выражении. Боковые наличники спускаются по сторонам окна, словно девичьи косы.
В деревянные кружева наличников и карнизов искусно вплетены и полевые цветы, и древесные листья, и певчие птицы.
Отдельное произведение искусства – слуховое окно. Обыкновенные украшения дома уменьшены там до изящной миниатюры. Резные столбики по бокам высотою в полметра. Крылечко или балкончик, на котором поместится лишь кукла. Резьба на всем мелкая, тонкая, кропотливая.
Не удовлетворившись украшениями деревянными, мастер работает по железу. Вдоль конька всего дома пущена стоячая железная полоска, пробитая насквозь орнаментальным рисунком. Может быть, и грубоватый вблизи, издали (а иначе и не посмотришь, не лезть же на крышу!) рисунок производит впечатление тонкой, ажурной работы. А так как небо сзади него голубое, то и рисунок кажется голубым по черному силуэтному железу.
Дом венчает труба. Побродив по одному только Камешковскому району, можно составить коллекцию оригинальных труб или, по крайней мере, фотографий с них. Железные колпаки то с шишаками по углам, то с одним шишаком на макушке, то с железными кистями, свисающими вниз, украшают их. Все это тоже резное, орнаментальное. Особо украшен верх каждой водосточной трубы. А так как их две и они спускаются по углам избы, то украшение их придает законченность, завершенность всему ансамблю. Нет двух одинаковых изб во всей деревне, как нет в ней двух одинаковых лиц. Так же как у человека, есть у каждого дома свое выражение, свой взгляд, свой характер. Один смотрит весело, другой угрюмо, третий равнодушно, четвертый подслеповато.
Наличники, оказывается, живут дольше, чем сами избы. И мы видели часто старые, почерневшие украшения, перенесенные на свежий, в смоляных капельках и потеках фасад.
Соблазн выпросить лошаденку был велик. Мы постучались в калитку председателевой избы.
Возле печи возилась женщина лет сорока. Руки ее были в тесте.
– Шут его знает, где он, пропал еще с вечера!
– Как так пропал?
– Сел на мотоциклет – и до свиданья! Может, в Тынцы поехал, мать у него там. А может, в Камешки, к жене. А может, и в Москву закатился.
Побывав в десятках колхозов, в разных концах страны, а теперь вот в десятках колхозов Владимирщины, наблюдая жизнь очень крепких и зажиточных, средних и просто плохих колхозов, можно прийти к выводу, что состояние колхозного хозяйства на десять десятых зависит от председателя.
Почему к Борисову, в Омутское, люди переселяются из города, а из Полушина да из Ивановской ходят работать на ближние фабричонки?! Не потому ли, что Борисов ни на секунду не выключается из жизни колхоза? Он держит в уме все мелочи, они помогают ему держать перед глазами картину общего состояния. А здесь бригадир, как известно читателям, третий день пьяный. Сегодня у него, надо полагать, тяжелое похмелье. А председатель «пропал на мотоциклете».
Разумеется, одного председательского старания тоже не хватило бы. Нужны еще хозяйская жилка, смекалка, расчет – одним словом, хорошая голова! Недаром председателей лучших в стране колхозов мы знаем поименно: Прозоров, Посмитный, Буркацкая, Пузанчиков, Генералов, Орловский, Аким Горшков…
Женщина угостила нас вареной, рассыпчатой (как бы в инее!), горячей картошкой, и мы вышли снова на улицу, пустовавшую, как и прежде.
Раскачиваясь и скрипя, въехал в село грузовик, нагруженный дровами гораздо выше кабины. За борта грузовика были вертикально подсунуты доски, они-то и не давали дровам рассыпаться.
У кого-то из нас невольно поднялась рука, и грузовик остановился.
– Садись, места не жалко.
– Не упадем мы оттуда?
– Вполне возможно, я не неволю.
Мы начали карабкаться и не успели еще пристроиться в выемках между поленьями, как нас сильно качнуло, и мы все трое судорожно уцепились кто за что мог. Потом качнуло в другую сторону, потом подбросило кверху. Так и не удалось усесться как следует. Дрова под нами передвигались в разных направлениях, подобно частям ткацкого станка. Коленки наши и руки начали покрываться ссадинами и синяками. От напряжения заболели мышцы спины и рук. Иногда кто-нибудь из нас умудрялся удариться о дрова даже и подбородком. Но ничего теперь не оставалось, кроме как терпеть и держаться.
Здесь, наверху, мы вдруг вспомнили, что второпях не успели спросить, куда едут эти дрова и мы вместе с ними.
К опасению свалиться с дров отдельно или вместе с ними прибавилась новая неприятность: грузовик въехал в лес, и нас начало хлестать ветками, из которых иные были довольно толсты.
Но все кончается. Грузовик остановился, и под ногами ощутилась твердая, неколеблющаяся опора. Мы снова стояли на земле, но уже далеко от того места, где отделились от нее.
Утренняя деревня с деревянными кружевами навсегда унеслась в наше прошлое и была как сон.
Ощутив под ногами твердую землю, огляделись. Полчаса тряски переместили нас в совершенно иной мир. На столбе – большие электрические часы, какие висят на перекрестках Москвы. Под часами – книжный киоск, тут же ларек «Галантерея», тут же хлебный ларек, тут же рядом столовая. Все это, вместе взятое, если присовокупить небольшую фабрику, называлось Володаркой. Мы впервые услышали это название, на карте никакой Володарки не было. Занесло нас сюда единственно волей случая. Нужно было подумать, как отсюда выбраться.
Парторг фабрики, мужчина с крупными рябинками по смуглому лицу, выслушал нашу просьбу, что вот, мол, хотели бы ознакомиться с производством марли и уехать дальше на вашем автомобиле. Осматривать фабрику, честно говоря, нам не хотелось. Но нельзя же просить машину ни с того ни с сего. Обычно все охотно откликаются на первую половину просьбы и совсем неохотно на вторую. Здесь все повернулось иначе.
– Ничего интересного мы вам показать не можем – перезаряжаем станки, все стоит без движения. Не советую портить впечатления и тратить время. Да и фабрика наша пустяковая и маленькая. А машину, пожалуйста, охотно, сию минуту, но грузовик… Не взыщите – грузовик!
Он же рассказал, что фабричек таких по здешним местам много. Все они возникли на базе дешевой рабочей силы до революции и работают на привозном хлопке. Основатель Володарки ограбил какого-то приказчика не то купца и, таким образом, получил в руки начальный капитал.
Странно было видеть разбросанные здесь, в лесных краях, за многие тысячи километров от узбекского хлопка, эти текстильные фабрики.
Вскоре был подан грузовик.
Роза ехала в кабине, а мы с Серегой тряслись в кузове. Доехав до реки Уводи, мы поблагодарили водителя и вновь остались одни.
Мост через Уводь ремонтировался. За ним оказалась давно не езжая каменная дорога. Трава пробивалась между камнями. По сторонам, в кустах смородины и малины, буйно разрослась валериана, так что мы шли по бело-розоватой валериановой аллее. Роза, хоть и врач, впервые увидела, как растет эта дивная трава, и сначала даже не верила. Пришлось выкопать один корень и, расщепив, дать ей понюхать. Пахло так же крепко и явственно, как если бы нюхать из пузырька.
До конца дня мы шли пешком по сырой, нехотя просыхающей земле, время от времени спрыскиваемой легким дождиком.
В одном месте, на краю деревни, высунувшись из окна, смотрели на улицу две отцветающие женщины, по виду московские дачницы, в шелковых ярких халатах, ярко крашенные. Они что-то сказали, вызывая на разговор.
Мы спросили, между прочим, в их ли деревне центр колхоза или здесь только бригада.
– А мы не знаем.
– Как не знаете, да вы сами-то чьи?
– А мы ничьи, мы сами по себе.
Тут из ворот выскочил обросший рыжей щетиной, краснорожий, с маленькими злыми глазками мужик, очень напоминающий бульдога. Он грубо, с матерщиной, заорал на нас:
– Чего надо? Небось ищете, где плохо лежит. Проваливайте, здесь вам ничего не обломится.
Очень хотелось двинуть его по рыжей скуле, но топор, предусмотрительно прихваченный им, остановил наши намерения.
Между прочим, только в этих местах (начиная с Полушина) мы узнали, что в деревнях бывают единоличники и что их может быть до половины деревни. Впрочем, единоличниками таких людей можно назвать лишь условно, ибо у них нет своей земли, кроме урезанной усадьбы. Единоличник хоть что-то производит, этот же ничего.
Из соседней деревни (мы ее увидели тотчас, как вышли из Панюхина) доносились через поле приглушенные расстоянием и потому непонятные звуки. То ли песни, то ли крики. Можно было предположить там переполох, если бы время от времени не прорывалась сквозь шум игра гармони.
Зайдя в деревню, мы увидели толпу парней, пьяных, качающихся, орущих песни. Отлично, по-городскому одетые девушки ходили отдельно стайками. На лавочках возле домов сидели пожилые мужчины и женщины. Трезвых не было. Клячково второй день самозабвенно и разгульно праздновало престол – Владимирскую богоматерь.
С опаской шли мы трое, возбуждающие всеобщее любопытство, через пьяную деревню.
На крылечке светлого аккуратного дома сидели, притулясь друг к дружке, дед и бабка. Настолько они, должно быть, остались одиноки, что даже во Владимирскую в доме их нет гостей. К ним мы и попросились на ночлег. Нашлась у старика престольная бражка, нашлась у бабки и бутылка смородинной наливки. Тоненько запел самовар, рядком улеглись в него куриные яйца.
– Вот и нам гостей на Владимирскую бог послал, – сказала бабка.
В этом доме впервые за все путешествие хозяева отказались взять деньги за ночлег.
День тридцать третий
Обилие созревающей малины по сторонам дороги замедляло наше движение. Твердо уговоримся не обращать больше внимания на красные, вкрапленные в зелень ягоды, но кто-нибудь забудется, сорвет одну, положит в рот и уж непременно потянется за второй, за третьей.
Попадались также кусты черной смородины, но смородина была еще зелена.
За придорожным кустарником поднимался матерый смешанный лес. По левую руку, сквозь деревья, время от времени таинственно поблескивала черная вода. Мы ждали только тропинки, чтобы устремиться по ней в глубину леса и узнать, что там: озера ли, болота ли, заброшенные ли пруды. И вот тропинка попалась.
Не успели мы сделать по ней двухсот шагов, как заливистое злое тявканье собачонки, привязанной цепью к дереву, остановило нас. Невдалеке стояла изба, скорее всего лесная сторожка.
Лесник встретил нас на крыльце. Он был немного навеселе.
Серега, с его профессиональной памятью на лица, утверждал, что видел лесника в Клячкове отдающим дань Владимирской богоматери. Так оно скорее всего и было.
Стараясь не показать виду и собрав для этого всю выдержку (ведь неизвестно, что за люди!), лесник пригласил нас в дом и хотел распорядиться насчет стола. Но мы сказали, что нам ничего не нужно, что мы свернули с большой дороги единственно затем, чтобы узнать, что за вода блестит между деревьями.
Поняв, что беды не будет, что прохожие не начальство, Воронцов обмяк, заулыбался, глаза его мягко засветились, как у человека, позавтракавшего не одним только молоком да хлебом.
– Насчет воды я вам изложу полную картину. Я по здешним водам первый специалист. Сейчас приедет дочка, и я все изложу на практике. Без лодки, конечно, нельзя, а на лодке дочка моя по клубнику уехала.
Вода начиналась шагах в пятидесяти от порога, но гораздо ниже его, так как дом стоял на бугре. Вскоре послышался плеск весла, и на тропе показалась молодая беременная женщина с корзинкой, полной луговой розовой клубники.
– Ну, вот, а теперь и мы тронемся.
Узкая вертлявая лодчонка под тяжестью четырех человек погрузилась в воду по самые края. Воронцов сел в корме и веслом, похожим на лопату, осторожно стал загребать то справа, то слева. Необыкновенной красоты озеро окружило нас.
Темно-зеленые дубы и липы, которыми плотно заросли озерные берега, четко отражались в неподвижной воде. Между водой и деревьями светилась ярко-зеленая полоса прибрежной травы. Редкие и ясные, словно звезды, покоились на воде прохладные цветы белых лилий. Так резко оттенялся каждый цветок чернотой озерного зеркала, что мы не замечали его обыкновенно за двести, за триста метров.
– Озер этих очень много, – рассказывал между тем Воронцов. – Озеро Ратчино, озеро Пескра, озеро Вичуги. Зарослое, Подборное, Штаны, Большие и Малые Бобры… Все озера между собой протоками соединяются, на лодке можно попасть в любое.
– Два озера Бобрами называются, значит, когда-нибудь водился здесь этот зверь?
– И теперь водится. Не только в этих двух озерах, во всех. Но, правда, название не по теперешним бобрам дано. Этих, теперешних, недавно выпустили.
– На развод?
– Знамо. Здесь до самых недавних лет заповедник был – боброво-выхухолевый, а я на нем работал.
– В какой же должности состояли, лодочником?
– Мудреное у меня название было, по-гречески вроде как бы досмонолог. Да, народ здесь хороший работал: ботаник Сергей Александрович Стулов… Этот, бывало, за мной зайдет: поедем, мол, на охоту. А охотился он за разными травами. Сядем в резиновую лодку, и… пошли по всем озерам. Не поверите, а до самого Сорокина озера доезжали.
Мы, конечно, охотно поверили Воронцову, тем более что не имели и малейшего понятия об этом Сорокином озере.
– Названий ученых я знал пропасть. Каждая трава, оказывается, имеет свое ученое название. Вот хоть бы кувшинки эти или, значит, лилии. Ну, лилии и лилии. Ан нет, правильно будет нимфея… ах ты, грех, забыл второе-то слово.
– Альба.
– Вот-вот, – обрадовался Воронцов и просветлел, словно вспомнил самое заветное: – Нимфея альба! А вы, значит, тоже ботаники будете?
– Нет, случайно слышали.
– Так, так… А со Стуловым мы много поездили. Хорошее было для меня время, потому как чувствовал свою научную пользу. А то еще Наташа-зоолог… – И Воронцов задумался, может быть, загляделся на нимфею альбу, неслышно проскользнувшую мимо борта его лодки.
– Что же Наташа?..
– Та, бывало, прибежит: «Дядь Миша, поймайте выхухоль, очень нужно!» Сейчас беру сачок, норы все мне в известности, подведешь сачок к выходу, пугнешь – готово. Изучали их, выхухолей-то. Отнесут подальше в лес, пустят мордой от воды и наблюдают, куда побежит. Ну ясно, куда же водяному зверю бежать, или он глупый? Сейчас морду поворачивает и чешет к озеру. Оченно даже их изучали. Лайка у меня была, хорошо причуивала их норы. Потом издохла. С Наташей пошла по лугам, обратно еле живая приползла, катается, изо рта слюна бьет. Змея выползла на Наташу, ну, а лайка с ней схватилась. Не иначе с этого и издохла. Пятьсот рублей стоила.
– Неужели сквозь землю причуивала?
– А лиса? Та постоянно сквозь землю. Учует, перекопает ход к воде и душит. У каждого зверя своя хитрость. Кольцевали их тоже, выхухолей-то. Спереж за лапку, потом стали замечать, что на лапах от кольца ранение производится. Стали привешивать к хвосту. Их небось и по сей день в озерах полно, кольцованных-то экземпляров!
Видно было, что слово это Воронцов с трудом, но не без удовольствия вытащил из самых глубин памяти.
– А что бобры? Вы говорили и про бобров?
– И бобры. Перед войной их пустили. Всего-то две семьи. Ну, пустили и пустили, ни следа ни приметы. Через год нашли одного дохлого. Так и решили, что не привьются. Тут меня на войну взяли, и забыл я о всех бобрах. То есть очень даже я о них не забыл, а, напротив, каждую свободную минуту или когда засыпать станешь, озера в глазах так и стоят. И все больше тихая погода представляется, на ранней зорьке. Не дождь, не ветер, а все тихая погода.
– Кем вы воевали?
– Кем мне было воевать, окромя разведчика, если я всю жизнь привыкал подкрадываться, да пробираться, да замирать, чтобы и духу не слышно. Разведчиком и ходил. Зверь, правда, другой был, опасный, хитрый, не выхухоль! Да… Ранило меня, да и довольно крепко.
– Как же?
– Очень просто. Бежали мы в атаку, и вдруг ноги чего-то онемели. Я и думал, что в ноги садануло, но все бегу. Взяло меня сомнение. Ежели бы в ноги, то как же я бежал бы? Вернулся за оружием – выпало оно у меня. Хочу взять – рука не действует. Тут я опамятовался: в руку, значит, а не в ноги. Перчатке тоже тяжело стало – кровищи натекло. Воевать, однако, продолжаю, то есть иду, куда и все. Комвзвода заметил: «Что-то ты, Воронцов, очень бледный?» Так и так, говорю, ранен. Хотели меня на носилки, но я отказался, пошел пешком. Километров семь идти было, не боле. Да вот беда, попал под обстрел, часа два пришлось в воронке отсиживаться. Ну… дошел. Только сразу и ляпнулся без памяти.
Попадались также кусты черной смородины, но смородина была еще зелена.
За придорожным кустарником поднимался матерый смешанный лес. По левую руку, сквозь деревья, время от времени таинственно поблескивала черная вода. Мы ждали только тропинки, чтобы устремиться по ней в глубину леса и узнать, что там: озера ли, болота ли, заброшенные ли пруды. И вот тропинка попалась.
Не успели мы сделать по ней двухсот шагов, как заливистое злое тявканье собачонки, привязанной цепью к дереву, остановило нас. Невдалеке стояла изба, скорее всего лесная сторожка.
Лесник встретил нас на крыльце. Он был немного навеселе.
Серега, с его профессиональной памятью на лица, утверждал, что видел лесника в Клячкове отдающим дань Владимирской богоматери. Так оно скорее всего и было.
Стараясь не показать виду и собрав для этого всю выдержку (ведь неизвестно, что за люди!), лесник пригласил нас в дом и хотел распорядиться насчет стола. Но мы сказали, что нам ничего не нужно, что мы свернули с большой дороги единственно затем, чтобы узнать, что за вода блестит между деревьями.
Поняв, что беды не будет, что прохожие не начальство, Воронцов обмяк, заулыбался, глаза его мягко засветились, как у человека, позавтракавшего не одним только молоком да хлебом.
– Насчет воды я вам изложу полную картину. Я по здешним водам первый специалист. Сейчас приедет дочка, и я все изложу на практике. Без лодки, конечно, нельзя, а на лодке дочка моя по клубнику уехала.
Вода начиналась шагах в пятидесяти от порога, но гораздо ниже его, так как дом стоял на бугре. Вскоре послышался плеск весла, и на тропе показалась молодая беременная женщина с корзинкой, полной луговой розовой клубники.
– Ну, вот, а теперь и мы тронемся.
Узкая вертлявая лодчонка под тяжестью четырех человек погрузилась в воду по самые края. Воронцов сел в корме и веслом, похожим на лопату, осторожно стал загребать то справа, то слева. Необыкновенной красоты озеро окружило нас.
Темно-зеленые дубы и липы, которыми плотно заросли озерные берега, четко отражались в неподвижной воде. Между водой и деревьями светилась ярко-зеленая полоса прибрежной травы. Редкие и ясные, словно звезды, покоились на воде прохладные цветы белых лилий. Так резко оттенялся каждый цветок чернотой озерного зеркала, что мы не замечали его обыкновенно за двести, за триста метров.
– Озер этих очень много, – рассказывал между тем Воронцов. – Озеро Ратчино, озеро Пескра, озеро Вичуги. Зарослое, Подборное, Штаны, Большие и Малые Бобры… Все озера между собой протоками соединяются, на лодке можно попасть в любое.
– Два озера Бобрами называются, значит, когда-нибудь водился здесь этот зверь?
– И теперь водится. Не только в этих двух озерах, во всех. Но, правда, название не по теперешним бобрам дано. Этих, теперешних, недавно выпустили.
– На развод?
– Знамо. Здесь до самых недавних лет заповедник был – боброво-выхухолевый, а я на нем работал.
– В какой же должности состояли, лодочником?
– Мудреное у меня название было, по-гречески вроде как бы досмонолог. Да, народ здесь хороший работал: ботаник Сергей Александрович Стулов… Этот, бывало, за мной зайдет: поедем, мол, на охоту. А охотился он за разными травами. Сядем в резиновую лодку, и… пошли по всем озерам. Не поверите, а до самого Сорокина озера доезжали.
Мы, конечно, охотно поверили Воронцову, тем более что не имели и малейшего понятия об этом Сорокином озере.
– Названий ученых я знал пропасть. Каждая трава, оказывается, имеет свое ученое название. Вот хоть бы кувшинки эти или, значит, лилии. Ну, лилии и лилии. Ан нет, правильно будет нимфея… ах ты, грех, забыл второе-то слово.
– Альба.
– Вот-вот, – обрадовался Воронцов и просветлел, словно вспомнил самое заветное: – Нимфея альба! А вы, значит, тоже ботаники будете?
– Нет, случайно слышали.
– Так, так… А со Стуловым мы много поездили. Хорошее было для меня время, потому как чувствовал свою научную пользу. А то еще Наташа-зоолог… – И Воронцов задумался, может быть, загляделся на нимфею альбу, неслышно проскользнувшую мимо борта его лодки.
– Что же Наташа?..
– Та, бывало, прибежит: «Дядь Миша, поймайте выхухоль, очень нужно!» Сейчас беру сачок, норы все мне в известности, подведешь сачок к выходу, пугнешь – готово. Изучали их, выхухолей-то. Отнесут подальше в лес, пустят мордой от воды и наблюдают, куда побежит. Ну ясно, куда же водяному зверю бежать, или он глупый? Сейчас морду поворачивает и чешет к озеру. Оченно даже их изучали. Лайка у меня была, хорошо причуивала их норы. Потом издохла. С Наташей пошла по лугам, обратно еле живая приползла, катается, изо рта слюна бьет. Змея выползла на Наташу, ну, а лайка с ней схватилась. Не иначе с этого и издохла. Пятьсот рублей стоила.
– Неужели сквозь землю причуивала?
– А лиса? Та постоянно сквозь землю. Учует, перекопает ход к воде и душит. У каждого зверя своя хитрость. Кольцевали их тоже, выхухолей-то. Спереж за лапку, потом стали замечать, что на лапах от кольца ранение производится. Стали привешивать к хвосту. Их небось и по сей день в озерах полно, кольцованных-то экземпляров!
Видно было, что слово это Воронцов с трудом, но не без удовольствия вытащил из самых глубин памяти.
– А что бобры? Вы говорили и про бобров?
– И бобры. Перед войной их пустили. Всего-то две семьи. Ну, пустили и пустили, ни следа ни приметы. Через год нашли одного дохлого. Так и решили, что не привьются. Тут меня на войну взяли, и забыл я о всех бобрах. То есть очень даже я о них не забыл, а, напротив, каждую свободную минуту или когда засыпать станешь, озера в глазах так и стоят. И все больше тихая погода представляется, на ранней зорьке. Не дождь, не ветер, а все тихая погода.
– Кем вы воевали?
– Кем мне было воевать, окромя разведчика, если я всю жизнь привыкал подкрадываться, да пробираться, да замирать, чтобы и духу не слышно. Разведчиком и ходил. Зверь, правда, другой был, опасный, хитрый, не выхухоль! Да… Ранило меня, да и довольно крепко.
– Как же?
– Очень просто. Бежали мы в атаку, и вдруг ноги чего-то онемели. Я и думал, что в ноги садануло, но все бегу. Взяло меня сомнение. Ежели бы в ноги, то как же я бежал бы? Вернулся за оружием – выпало оно у меня. Хочу взять – рука не действует. Тут я опамятовался: в руку, значит, а не в ноги. Перчатке тоже тяжело стало – кровищи натекло. Воевать, однако, продолжаю, то есть иду, куда и все. Комвзвода заметил: «Что-то ты, Воронцов, очень бледный?» Так и так, говорю, ранен. Хотели меня на носилки, но я отказался, пошел пешком. Километров семь идти было, не боле. Да вот беда, попал под обстрел, часа два пришлось в воронке отсиживаться. Ну… дошел. Только сразу и ляпнулся без памяти.