И вот уж сама кровожадность орла, сама его жестокость ставятся ему в достоинство, воспеваются в стихах, песнях и в поэмах. А между тем еще Салтыков-Щедрин предупреждал, говоря, что орел – птица прежде всего хищная. К голосу классика можно было бы и прислушаться.
   Что ж, трудолюбивая овсяночка, разве мы хвалим ее за то, что, крохотная, она уничтожает пуды всевозможной нечисти, или разве мы жалеем ее, когда настигнет, убьет, растерзает хищная птица?
   Вот и Ворща моя трудится неустанно за веком век, принося радость и пользу людям. А главная радость от нее детишкам. Как птица-овсяночка, не поражает Ворща своим величием. Ольха да кувшинки, перламутровые ракушки да пескари, ветлы да черная глубина омутов. А то еще осыпаются на воду белые черемуховые лепестки, медленно уплывая вниз по течению.
   Я еще помню, как можно было голыми руками наловить в Ворще корзину рыбы. Великое множество водилось здесь голавлей, окуней, ершей, плотвы, гольцов, ельцов, пескарей, язей и иной рыбешки.
   На моей же памяти завелась в Ворще щука. Где-то в низовьях (кажется, под Шаплыгином) нарушилась мельничная плотина, и в водополку, по большой воде, пожаловали первые гостьи – пошли по деревням недобрые слухи. Однако долгое время воочию никто ничего не видел. Наконец сосед Костя, постарше меня лет на пять, пригласил вынимать вершу. Дело было под Бродовской Лавой. Приподнял он вершу над водой, и затрепыхалось, забилось в ней о мокрые прутья, грозя разворотить и вырваться. Костя закричал не своим голосом: «Нали… Гола… Щука!» Потом мы внимательно разглядывали на траве впервые увиденное зубастое отродье.
   С тех пор начала убывать рыба в Ворще. Вот, наверное, раздолье было первым щукам! Рыба непуганая, смирная.
   У нее и в инстинктах против щуки ничего не было. Сама небось в пасть лезла. Теперь-то пошли приспособленные поколения: действует зубастый естественный отбор. Теперь ежели уцелел пескарь, то его, ворщинского пескаря, на мякине не проведешь!
   Про Ворщу мог бы я рассказывать без конца: мало ли было рыболовных приключений, мало ли встречено на ней радостных зорь, мало ли слышано соловьев, мало ли похожено по ее ночным берегам! Одних стихов прочитал я ей уйму, и много стихов напела она мне своим ласковым тихим журчаньем.
   И все это, весь особый, радостный, ни на что не похожий мир под названием Ворща, начинался теперь у моих ног, в дубовой колыбели, среди цветов и травы с пшеницей в изголовье.
   Зеленые струйки переливались в черной траве, убегая к большой развесистой иве. Там ручеек поворачивал направо и струился вдоль большого оврага, сливаясь с другими родниками.
   Утром, теперь уж втроем, мы снова пришли сюда. Как изменилось все вокруг на утреннем солнце! Вместо зеленой лилась золотистая, почти огненная вода. С травы и цветов капали в нее тяжелые, как жемчуг, седые капли.
   Родников оказалось семь. Но тот, у которого я побывал ночью, – самый большой, называемый Гремячкой, считается главным.
   Теперь можно было разглядеть дно колыбели. Оно было песчаное, чистое. Там и тут мельтешили в неподвижной, как бы застекленной воде фонтанчики песка. Значит, там-то и вырываются из земли родниковые струи. Я насчитал шестьдесят мельчайших песчаных фонтанчиков.
   Конечно, мы пили родниковую воду и умывались почти благоговейно. А потом пошли по течению. Вода повела нас туда, где заплуталось во ржи да клеверах мое невозвратное золотоголовое детство.

День шестнадцатый

   Этот день, как известно, начался у ключа, под названием Гремячка, у истоков реки Ворщи.
   Мы шли, философствуя на тему, что появилось раньше – угро-финское название реки или славянское название ее истока.
   Между тем солнце поднялось выше, роса обсохла, я в пустом еще, промытом утреннем воздухе начали струиться, заполняя его, первые медвяные запахи. Был разгар цветения всех трав – душистая, яркая, пестрая предсенокосная пора. Иногда нас обдавало запахом чистого меда: наносило от пасеки.
   Пошли деревни, в которых старушка посмотрит, посмотрит на тебя из-под ладони, да и скажет:
   – А вроде бы человек-то знакомый. Не из Алепина ли будете?
   – Из Алепина и есть.
   – То-то вижу…
   – Почему?
   – По природе. Не Лексея ли Лексеевича сынок?
   – Его.
   – То-то вижу, вроде бы человек-то знакомый.
   Вскоре мы вошли в Журавлиху, вошли с другого, дальнего конца, откуда заходить в нее мне до сих пор не приходилось.
   Я внимательней стал посматривать в сторону протекавшей тут же речки. Не сидит ли где под кустом Петруха?
   Личность эта была примечательна. Бурдачевский сапожник Петруха меньше всего занимался своим ремеслом, почему и не вылезал из унылой бедности. Впрочем, семьи у него была одна жена, которая, говорят, похаживала по миру.
   Сам же виновник столь бедственного состояния семейного корабля и дни и ночи проводил на реке с удочками. Это был не просто рыболов-любитель, но одержимый человек, артист и, видимо, немножко поэт, потому что замечали его и без удочек сидящим около воды по несколько часов неподвижно.
   Всегда небритый, всегда в черной линялой рубахе, выпущенной поверх штанов, всегда босой, всегда с двумя удочками на плече и жестяным ведерком в руке – таков стоит передо мной Петруха.
   Он был бы, наверное, не причесан, если бы не стрижка под короткий ежик. Лет ему около шестидесяти.
   Один его удильник составлен из ореховой палки и можжевелового хлыста, другой – цельный, березовый. Леска сплетена из конских волос, вся в узлах. Вместо поплавков обыкновенные пробки от бутылок пол-литровой емкости. Пьяным я Петруху не видел.
   Поскольку дома его не ждали пироги да пышки, то он бродил по реке днями, ночуя тут же на берегу, питаясь то ушицей, а то деревенским обедом, выменянным на свежую рыбу.
   Про него говорили, что он знает «слово», потому что там, где иной просидит хоть неделю и не дождется поклевки, Петруха выхватывал рыбину за рыбиной, но предпочитал делать это без свидетелей. Можно наверное сказать, что никакой прикормкой и привадой он никогда не пользовался и других насадок, кроме навозного червя и хлеба, не знал.
   Петрухе я обязан страстью удильщика, обязан до конца жизни, потому что страсть эта, в отличие от других, не проходит.
   – Лексеич, пора! – будил он меня еще затемно.
   И мы торопились, поеживаясь от предрассветного холода, шли куда-нибудь в «ловкие» места. «А то еще под Курьяновской кручей очень ловко место», – говорил Петруха, а я запоминал.
   Теперь, подходя к дому, я рассказывал своим спутникам про Петруху и обещал им устроить зарю с его участием. Я и раньше в дороге часто поминал про него, так что у них появилось даже нетерпение скорее прийти в Алепино и посмотреть на прославленного рыболова.
   Правда, в последнее время Петруха сдал. Ноги у него согнуло (от вечного хождения по росе и сырости), а также, как сообщали мне в письме, появились кашель и одышка.
   Между тем мы подошли к лесной избе, где некогда жили таинственные Косицыны. Вдруг закричала Роза. Можно было подумать, что она или наступила на змею, или чуть-чуть не наступила на мину. На самом же деле она впервые за поход увидела в траве красную-прекрасную землянику. Родная земля принимала с подарками.
   «Земляничная жила», виясь в траве, уводила нас все ниже и ниже под берег реки, а сверху уж наблюдал за нами человек в очках и темно-синем поношенном кителе. Он был так же низок, как и широк, его лицо было так же округло, как и добродушно, и был он молод и весел.
   – Ребята, помогите машину вытащить. Завяз в родной Журавлихе. У меня «москвичишко», мы его легко подтолкнем.
   – А вы кто?
   – Косицын я, может, слышали? В сторожке раньше жили. К старикам на побывку еду.
   Так произошла наша встреча с Косицыным-младшим, как оказалось впоследствии, весельчаком, рыболовом-подледником, кандидатом юридических наук, старшим преподавателем Военной академии, Героем Советского Союза.
   «Москвичишко» мы, конечно, вытолкнули моментально, и тут же с нас было взято нерушимое слово, что не позже чем завтра мы на том «Москвиче» поедем рыбачить на Колокшу, непременно с ночевкой, то есть на две зари.
   Теперь до Алепина оставалось не больше двух километров. На выходе из Журавлихи уж виден за горой крохотный колокольный крестик, значит, скоро появится и сама колокольня, потом старые липы вокруг нее, потом крыши домов, потом мы войдем в Московкин прогон, и мать моя, если в это время взглянет в окно, уж сможет увидеть нас.

Дни семнадцатый – двадцать второй

   Эти дни мы провели в Алепине. Но село Алепино, его люди и окрестности могут составить для меня предмет отдельной книги, которую я когда-нибудь обязательно напишу.
   Должен сказать только, что рыбалка с участием Петрухи у нас не состоялась. Незадолго перед нашим приходом он умер.
   – Удочки тебе отказал, стоят на задах около огорода.
   Я пошел на зады и действительно нашел там, где крапива переросла огородный плетень, две удочки, так знакомые мне. Одно удилище из ореховой палки и можжевелового хлыста, другое – целиком березовое. Все в удочках было исправно. Деревенские мальчишки не срезали даже крючки, к которым присохли остатки выползков, насаженных некогда негнущимися пальцами Петрухи.

День двадцать третий

   Если посмотреть вдоль красной сторонки нашего села, то увидишь ржаное поле, над ним в отдалении темную полоску Самойловского леса. Самойловский лес сбегает в низину к реке Езе. С колокольни хорошо видно, как начинаются за ним, пропадая в дымке, голубые холмы.
   Я, правда, давно не лазал на колокольню, отчасти потому, что лестницы все обвалились, так что не знаю, какими показались бы мне теперь залесные дали. Виденье осталось с детства. Когда-нибудь, маленький, загляделся я в ту сторону, и навеки отпечатались в памяти голубые холмы.
   Сторона для нас нехожая и неезжая. Это помогало голубым холмам сохранять свою сказочную неприкосновенность. В голубизне, в особо солнечные ясные дни, проступали белыми черточками колокольни. Там будто бы стоят села Пречистая гора, Кузьмин монастырь, Абабурово…
   Когда я спрашивал у отца, что за колокольни проступают из дымки, он отвечал:
   – Кто знает. Суздаль в той стороне, не его ли церкви!
   Теперь я понимаю, что он был мечтатель и ему очень хотелось, чтобы из нашего села видно было далекий Суздаль.
   И еще помню с детства, как пытался понять и осмыслить слово «Русь». В голову не пришло бы, что наше село и деревни вокруг – Брод, Негодяиха, Останиха, Венки, Вишенки, Курьяниха, Куделино, Зельники, Ратьмирово, Ратислово, – что все это тоже частица Руси, то, что было известно и понятно, не совмещалось с непонятным словом. Голубые холмы – другое дело: неезжая, нехожая сторона, что за деревни – не знаю. Там и есть Русь.
 
   Самойловские елки должны были спасти нас от дождя. Туча гналась за нами по пятам. Хорошо было видно, как затуманилось оставшееся позади родное село – совсем завесила его кисея – и как кисея эта, одним концом пристегнутая к двигающейся туче, другим концом волочится по земле, задевая за деревья, дома, заборы. Вот она поволоклась по ржаному полю и, знать, была не такая уж легкая и воздушная, если рожь под нею ложилась, словно приглаживал, ласкал ее кто-нибудь шершавой тяжелой рукой, как приглаживает мужик непокорные, ржаные же вихры сынишки.
   Нарастающий шум только подбадривал нас, и мы бежали до тех пор, пока погоня не захлестнула, не смяла, обрушив на плечи бурлящую, по-июльски теплую, ливневую волну.
   Бежать дальше не было смысла – не играть же с дождем вперегонки. А если вас окунули в воду, то от второго окунанья вы мокрей не станете.
   Ливень шел волнами. Проходила одна волна – и появлялось солнце. В золотистом пару тонула земля. Пар шел и от нас, от наших спин, башмаков, рюкзаков. Потом снова настигла туча. Дорога осклизла, и идти стало плохо. Жирная грязь налипала на башмаки, так что мы обрадовались, когда начался лес с густой травой по сторонам тропинки.
   Серега от отца научился подражать птицам и теперь развлекался тем, что со всего Самойловского леса собрал к себе кукушек. Сначала несколько раз он прокуковал впустую. Ошарашенные дождем птицы не отзывались. Потом далеко-далеко раздалось ответное: «Ку-ку». Потом в другой стороне, потом сзади. Серега настойчиво звал, и мы слышали, как все ближе и ближе подлетают обманутые кукушки. Кольцо сжималось, и наконец в кустах со всех сторон послышалось шастанье, шум крыльев, шорохи. Птицы летали над просекой, над нашими головами в недоумении и растерянности. Тогда Серега решил созвать рябчиков, но снова хлынувший ливень помешал этой затее.
   Как ни тепел был дождь, вымокшие до нитки, мы начали зябнуть. Кроме того, ливень перешел в мелкую морось, небо затянулось сплошной серой мглой. Верхушки елей рвали, терзали ее, отрывая и оставляя на себе белые мокрые клочья. Такое не могло кончиться быстро.
   К деревне Корнево мы подошли с задворок. Долго искали прогон, чтобы попасть на улицу. Прогона все не было, и мы, решившись, открыли калитку в огород, прошли мимо гряд с луком (как сейчас вижу – матово-зеленые жирные стрелы с крупными каплями дождя на них), но огород уперся в бревенчатую стену двора, а двор оказался запертым. На наш стук дверь приоткрылась, и оттуда выскочил пудовалый поросенок, а за ним уж парень. Парень не обратил на нас никакого внимания и стал гоняться за поросенком по грядкам с луком. Мы тем временем прошли через двор, залитый навозной жижей, пришлось ступать по редко брошенным кирпичам, и очутились в самом Корневе.
   Выбрав крыльцо попросторнее, расположились на нем. На ходу было теплее, а теперь губы у нас посинели, и сухая одежда в теплой комнате стала казаться верхом человеческого блаженства на земле.
   День только начинался, и, значит, неприятного впереди было больше, чем его осталось позади.
   Деревня просматривалась насквозь, зеленая и пустая, как футбольное поле во время перерыва. Только гуси и куры ходили там и тут. Это был дурной признак. При коротком дожде куры прячутся и пережидают, а уж если они вышли в дождь, значит, пережидать бесполезно.
   Распугивая кур и гусей, расплескивая лужи, кидая вверх комья грязи, мчался по деревне «газик». Он готов был проскочить в прогон и скрыться за околицей, как длинноногий озябший Серега бросился наперерез ему, подобно вратарю, спасающему верхний левый угол ворот. «Газик» остановился, а нам в нашем положении было, право, все равно, куда и зачем он едет.
   В автомобиле, кроме водителя, белобрового паренька в клетчатой рубашке, сидели еще старичок и женщина лет сорока пяти, со спокойным лицом, тоже, как мы, попутчики. Водитель, казалось, рожден был для таких дорог. Ему, видимо, нравилось даже круто поворачивать баранку, когда автомобиль становился поперек дороги и юзом начинал сползать вниз под крутой уклон или когда на критической точке подъема нужно было свернуть на сторону, наискось, чтобы вскарабкаться на осклизлый пригорок. Мотор урчал, работали оба сцепления, потоки грязи выбрасывались из-под колес и колотили по тенту.
   – Значит, москвичи, – почему-то правильно решил водитель. – Ну что ж, у нас тоже все как в Москве, только дома пониже да асфальт пожиже. Радуйтесь, что на мою машину попали. Сейчас в радиусе ста километров все грузовики стоят по дорогам, где дождь застал. Ехать им невозможно. Только нам дорога открыта. – И он лихо подавал вперед рычаг скоростей, как будто непосредственно этим движением толкал машину вперед.
   – Ничего, хорошую машину сделали, без нее – гроб.
   – Водитель вы тоже, видимо, классный!
   Белые брови сошлись на переносице. Парень поморщился.
   – Водить всяк может. У нас в школе был один балбес, инструктора отступились. Я говорю: «Дайте мне, не может быть, чтоб не научился, медведей и то всему научают». Отстажировался за милую душу. Теперь тоже где-нибудь сидит на дороге…
   Автомобиль проскакивал какие-то деревни, села, перелески. Все это были мои голубые холмы, запеленатые водяной пылью.
   – А что, правда ли, в Москве, – вдруг подал свой голос старичок, – есть магазины, товары на дом приносят? Чего тебе надо – сейчас, пожалуйста.
   – Там, дедушка, не то есть, – опередил с ответом водитель. – Заходишь в магазин, а продавцов нет, бери чего хошь и ступай.
   – А ты не бреши! – рассердился старик. – Молод еще над стариком смеяться. И вопрос тебя не касается…
   …«Газик» въехал в большое село. Длинная прямая улица была куда грязнее, чем дорога в поле или в лесу. Телега, уступившая нам путь, вязла по ступицы в размешанной жибели. Несмотря на столь мягкую подстилку, автомобиль трясло и кидало, как будто под грязью скрывались пни.
   – Все. Заехали на Громовский проспект, – сообщил водитель. – Говорю, как в Москве, только дома пониже да асфальт пожиже.
   – Почему же Громовский, в честь летчика?
   – Председатель райисполкома здесь Громов, вот и зовем. Видите, замостил как… Вас в райком или в чайную?
   – К Дому колхозника. Обсохнуть нужно.
   – В нашей власти. По трешнице, чай, заплатите? Такси дороже берет. Эх, родимая!..
   Село, куда мы приехали, называлось Небылое – районный центр того самого района, в котором, по словам ратисловского председателя, нет ни одного захудалого экскаваторишка.
   В Доме колхозника оказалась свободной только одна койка. Серега определился на ней, а мы попросились на постой в домик поблизости. Там нашелся летний чуланец с маленьким квадратным окошком и огромным количеством бутылочек и склянок на полу. Хозяин дома был ветеринар.

День двадцать четвертый

   Просыпаясь ночью, прислушивались… Шумит! Жестоко барабанит по железной крыше дома, смягченно шебаршит по тесовой крыше двора, шлепает, как ребенок ладошками, по земле и лужам. Утро походило на сумерки, июль походил на осень.
   – Пока еще все в сусек, – слышался за стеной разговор. – Пока еще миллионы подваливает. И травам не без пользы, и хлебам, и грече, а пуще всего картофелю. Однако сенокос на носу, ну как затянется… Все сгниет!
   – Не каркай раньше сроку. Все лето ждали да молили, а два дня полил – и напугал, и надоел!
   – И то два дня! Кажется, что неделю!..
   После завтрака отряд наш в полном составе собрался на совет, что делать: сидеть целый день в избе и глядеть на заплаканные стекла – скучно, идти дальше – нельзя. Обязательно нужно побывать в двух деревнях: до одной из них три километра, до другой – семь. Идти туда под дождем и Серега и Роза отказались. Впервые команда взбунтовалась.
   – А если я достану длинные плащи?
   – Где ты их достанешь, родственников у тебя здесь вроде нет.
   – В милиции, конечно. Где еще могут быть лишние плащи!
   Три фигуры, завернутые в брезент, напугали дождик, и он вдруг перемежился. Около горизонта в седой низкой мгле образовалась голубая прореха. Края ее рвал ветер, задирая их все больше и больше. Он сдирал с неба облачность, словно картофельную шелуху. Окрестности прояснились, как проясняется на бумаге детская переводная картинка. Стало жарко. Плащи пришлось свернуть и нести под мышкой.
   Мы шли в Кобелиху. Дело в том, что Небыловский район искони чуть ли не на всю среднюю Россию поставлял пастухов. «Район потомственных пастухов» – так его теперь именуют даже в газетах. Значит, здесь, в этих местах, и живут прославленные владимирские рожечники. Больше всех других деревень славилась рожечниками Кобелиха, вот почему мы шли туда. Придем, попросим сыграть две или три песни и уйдем обратно. Такова была цель похода.
   Тропа вела то лугом вдоль речки Тумки, то частым лесом, то гречневым полем. Везде хорошо было идти. В лугах попадались кочки, сплошь покрытые гвоздичкой, этакие пурпурные островки среди зелени. В лесу, у самой тропинки, росли огромные лесные колокольчики, так что каждый колокольчик был чуть ли не по куриному яйцу, про гречу и говорить нечего, она цвела, и самый воздух над ней был как бы розов.
   Правильно говорит пословица: «Летом два дня льет – час сохнет, осенью – час льет, две недели сохнет». Теперь было лето, и, пока мы шли до Кобелихи, тропинка обветрилась, траву обдуло, только земля сама была черная и рыхлая.
   После дождя легко полется, этим и воспользовались кобелихинские крестьянки. Все они высыпали на усадьбы полоть лук. Лука здесь были поля.
   – Как же, спокон веку луком держимся, – пояснила нам женщина, мимо которой проходили. Распрямившись, она поправила волосы тыльной стороной ладони (руки в жирной земле), проводила нас взглядом и снова принялась за дело.
   Двумя вереницами дома Кобелихи бегут к реке Колокше, но перед самой рекой останавливаются у крутой зеленой горы, не решаясь сбежать с нее на прибрежную луговину.
   Над одним домом, вернее – над огородом этого дома, собирался к отлету пчелиный рой. Шум слышался издалека. Разреженное облако роя клубилось, клубилось, клубилось, становясь все меньше, но гуще и чернее.
   – Манькя, чего глядишь? – закричал старик из соседнего дома. – Беги, ищи Катерину. Скажи, рой уходит, а я постучу покуль.
   Манька, девочка лет двенадцати, побежала вдоль деревни, а старик ушел в дом и возвратился с ведерком и палкой. Как известно, всевозможный звон вызывает у пчел тревогу, и они торопятся сесть, привиться поблизости. Но стучать старику не пришлось. Пока он бегал в избу, рой оклубился окончательно и, приняв форму дырявой овчины, полетел навстречу солнцу. Старик проводил его, приставив ладонь к глазам, несколько присев при этом и все держа в руке ненужное теперь ведро.
   – Ишь ты, ушел, подосадует Катерина-то! А кому-нибудь – находка. Или в лесу, в дупло сядут.
   Около правления колхоза «Красное заречье» на траве, на бревнах, на чем попало сидели колхозники. Мы подошли и присели тоже. Народ ожидал начала колхозного собрания. Парень лет двадцати трех стоял на коленях перед сидящими на траве мужиками и рассказывал:
   – Да… А то еще барана видал. Весу сто тридцать килограмм. Рожища – во! – Парень покрутил пальцами около ушей, отводя пальцы все дальше в стороны. – Харя – в шерсти!
   – Ну-у…
   – Провалиться на этом месте!
   Из правления вышла девушка и сказала:
   – Председатель велел заходить. Начинать пора.
   Никто и не шелохнулся.
   – Да… А ноги мохнатые, одни копыта видать! Шестнадцать килограмм шерсти с него, черта, стригут.
   – Неуж?.. Нам и с пятнадцати столь не настричь…
   – Да… А то еще баран, хвост-то на тележку пристроен, а в нем – пуд!
   – В баране?
   – В хвосте!
   Спрашивающий задохнулся махоркой, от такого чуда закашлялся, отвернувшись в сторону и к земле.
   – Да… А то еще идешь – шестнадцать баб золотых, а то рыбина каменна, а изо рта – струя! Спереж-то я все один ходил. Подойдешь к избе, думаешь, люди живут, а там поросята. И все лежат или на задних ногах сидят, как зайцы. Дворы конные тоже гожи. Одна лошадь… да вы все одно не поверите…
   – Чего она?
   – Семнадцать тонн подняла – вот чего!
   – Ну это, парень, того, загнул…
   – Да вот чтобы мне провалиться на этом месте! – и даже вскочил от волнения.
   Тут подкатил к правлению грузовик – полный кузов женщин да девушек. Из Пречистой горы на собрание приехали. Вместе с ними и наши мужички потянулись в избу.
   За столом, покрытым кумачовой скатертью, стоял председатель, постукивая карандашом по бутылке с чернилами. Был он невысокого роста, полный и, что называется в народе, с бабьим лицом.
   Понравилось нам уж то, что председатель начал не с международного положения, как это бывает на всех собраниях, он начал с дела: «Завтра начинаем покос! Давайте решим спереж, откуда начинать – от Лыковой межи или с Дмитрова луга?»
   Тут поднялся шум. Каждый захотел высказать свое мнение. Это по отвлеченному вопросу не сразу заставишь колхозников произносить речи. А что касается Лыковой межи или Дмитрова луга, тут колхознику пальца в рот не клади, тут он первый специалист и знаток.
   Решено было начинать с Дмитрова луга, но выяснилось, что у половины людей не хватает кос.
   – В сельпе разве нету?
   – В сельпе! – послышались издевательские голоса. – В сельпе к сенокосу гвоздей ящик привезли да навески – ворота навешивать.
   Собрание решило командировать человека в Москву за косами.
   – Теперь вот что надо решить. Многие на делянках недобросовестно относятся к работе, сшибают верхушки, не прокашивают рядки. Как будем поступать с такими: пусть перекашивают снова или же начислять за работу им только пятьдесят процентов? Короче, чем бить их будем: горбом или рублем?
   – Ты подожди бить-то! – выкрикнул, а затем и поднялся один колхозник. – Верно, не прокашивается трава, а почему? Тоже надо обратить на свое орудие, то есть который вручен нам струмент. Струментина, она ведь что, в ней все может проявиться, а ты бить. Надо бить, да с разбором.
   Эта речь, смысл которой заключался, видимо, в том, что не всегда косарь, бывает и коса виновата, произвела сильное впечатление. Председателю пришлось снова стучать по бутылке с чернилами.
   – У себя на усадьбах тем же инструментом работаете, а качество? Небось ни травинки не остается.
   – Так ведь у себя-то мы ни за чем не гонимся, кроме как траву скосить, а на колхозных делянках – за трудоднем.
   Потом стали зачитывать длинные побригадные списки колхозников. Пока их читают, я успею сказать, что деляночная система эта во время сенокоса мне не нравится.
   Почему с давних пор самой любимой работой и самой любимой порой в деревне был сенокос? Потому, что он из всех крестьянских работ проводился сообща, объединял всех, сдружал, коллективизировал. Весь год копались крестьяне каждый на своем клочке, а в сенокос выходили в одно место всем селом, или, как это называлось, всем миром, становились друг за дружкой, тягались (соревновались) друг с дружкой, в минуты отдыха балагурили, и это было как праздник. В полдень тоже все вместе выходили бабы разбивать валки, ворошить сено. Туда и обратно шли с песнями. И вот эту самую коллективизирующую, самую сдружающую, самую объединяющую страду решили проводить по-новому: получай каждый свою делянку и вкалывай на ней в одиночку.