– А потом?
   – Потом семь месяцев в госпитале лежал. После госпиталя – по чистой.
   – Значит, серьезно ранило.
   – Тремя пулями в плечо угодил, окаянный!
   Признаться, мы с любопытством и по-новому взглянули на этого худощавого, небритого человека, сумевшего с тремя пулями в плече воевать, пройти семь километров да еще два часа отсиживаться в воронке.
   – А как отпустили меня по чистой, я сразу сюда, на старое место. Очень мне было интересно, прижились бобры или совсем передохли. Сел в лодчонку, поехал на Пескару. Захожу в синняг (так Воронцов называл осинник), ничего вроде бы не заметно. Потом – стоп. Дерево как стамеской срезано, погрыз! Живут! Я на Рылково махнул, а там еще больше их. И таково-то мне радостно стало. Тут-то я, может, и осознал, и возрадовался, что от войны уцелел, хожу по земле, а вокруг – трава!
   – Наверно, знаете, где хатки бобровые есть, показали бы!
   Воронцов повернул лодку к берегу, и вскоре мы выпрыгнули из нее, очутившись по пояс в густенной, девственной луговой траве. Луга отцветали. Господствовал теперь темно-розовый, красноватый даже цвет метелок щавеля, или, как говорят в деревнях, столбецов. Местами трава была так плотна, что мы с трудом пробирались сквозь нее. Идти быстро она не позволяла. Там и тут в лугах поднимались островки леса.
   Воронцов остановился и стал внимательно рассматривать траву. Мы тоже заметили, что по траве словно кто-то прошел утром, во время росы, да так и осталась узкая тропинка.
   – Они!
   – Кто?
   – Бобры. Самая что ни на есть бобриная тропа!
   Долго еще мы шли по лугу, наслаждаясь благодатным зеленым раздольем. Под ногами начало похлюпывать. В следах проступала вода. Среди болота поднимался лесной островок.
   – Там есть одна хатка, но, пожалуй, не доберемся, нужно раздеваться и лезть по пояс в жидкой грязи.
   – Много лезть-то?
   – С полчаса. Пойдемте в другое место, я знаю.
   Но и в другом месте болото остановило нас.
   – Бобры знают, где им устраивать хаты, – посмеялся Воронцов. – К ним, брат, не подберешься.
   Пришлось возвращаться к лодке.
   – Где теперь ваши знакомые: ботаник Стулов, зоолог Наташа?
   – Не знаю. Ликвидировали наш заповедник в тысяча девятьсот пятьдесят первом году. Все они уехали. Остался Воронцов сам при себе.
   – Скучаете по той работе?
   – Неуж! Люди тоже хорошие были.
   – Почему ликвидировали заповедник?
   – Так ведь содержать его надо, деньги идут. Объявили будто бы так, что теперь народ стал сознательный и сам может охранять свои богатства.
   – Ну и как вы думаете, охранит?
   – Ох-хранит… – протянул Воронцов, и не понять было, чего больше в его интонации: утверждения или глухого недоверия.
   Когда вернулись, Воронцов угостил нас на дорогу отменными белыми пышками с молоком. Молоко, правда, было прокислое, но мы не подали и виду, не хотелось огорчать старика.
   Так вот и бывает. Стоило свернуть с большой дороги на лесную тропинку, как приоткрылся целый, неведомый нам доселе мир, который так легко было пройти мимо.
   Дорога пошла под уклон, и вскоре перед нашими глазами засеребрилось солнечной чешуей, заплескалось мелкими волнами, затуманилось отпотевшей сталью вдали, зачернело опрокинутым дальнебережным лесом. Наконец мы вышли к главной владимирской реке – Клязьме,
   Ока, что и говорить, посерьезней Клязьмы, но она лишь касается дальнего края области, скользит по нему, создавая границу с землями Рязанской и Горьковской. Клязьма прорезает область вдоль. Почти все владимирские реки и речки, так или иначе, попадают в Клязьму. Она ствол того дерева, которое только в пределах Владимирских земель насчитывает более пятисот ветвей и веток. Вот почему Клязьма – главная владимирская река. Иногда ведь так и говорят: Владимир-на-Клязьме.
   Паром замешкался у того берега, а на этом уже накапливались желающие переехать. Первым стоял в очереди брезентовый «газик», за ним пристроились два мотоцикла, за мотоциклами – грузовик. Пешеходы разбрелись по берегу и расселись кое-где.
   Катер развернулся возле того берега и потащил паром на нашу сторону. Погрузились – и тронулись. Узловатая, вся из перевитых, перепутанных струек, вся в завертинах, вода с шумом уходила под паром, чтобы упруго вынырнуть с другого конца. Путешествие было коротким. «Газик», два мотоцикла и грузовик съехали на сырой песок, пешеходы тоже покинули паром и пошли каждый по своей дороге.
   Дороги веером расходились от паромного причала, и мы несколько минут поколебались, какую выбрать. Можно было идти налево, и тогда мы пришли бы вскоре в древнейший Стародуб, называемый ныне Клязьминским городком. Но довольно с нас было старины.
   Можно пойти направо, тогда вскоре нас втянул бы в свою коловерть большой промышленный город Ковров, в котором мы запутались бы самое малое дней на десять.
   Средняя, идущая прямо дорога уводила в лес. А куда она могла вывести – нам было неизвестно. Мы пошли прямо.
   Долго ли, скоро ли, с пережиданиями в лесу то одного, то другого дождя, так что приходилось даже разводить теплинку, чтобы обсушиться, миновав деревню Старый Двор, да деревню Зайкино, да деревню Куземино, мы подходили к опушке леса, когда увидели, что навстречу нам, из-за села, расположенного километрах в двух от леса, движется беспросветная, чернильного цвета студенистая масса. За нею толпились тучи помельче, но толпились они таким плотным строем, что пересиживать приближающуюся баталию в лесу было бы опрометчиво. Значит, задача состояла в том, чтобы успеть добежать до деревни. Разувшись, мы пустились бегом по клеклой земле. Первые капли попали в нас на середине расстояния. Но дождь не обрушился стеной, как этого можно было ожидать, он набирал силу постепенно и уверенно. А когда ударил он так, что над землей появился дым – мелкая водяная пыль от раздробившихся дождинок, мы успели юркнуть в открытую дверь амбара. Капли разбивались в пыль и в дым не только около земли, но и в воздухе, сталкиваясь друг с другом, поэтому прямоугольник амбарной двери был заполнен седою мглой, в которой переливались стеклышками, поблескивали частые дождевые струи. Ровный шум наполнял окрестности.
   В амбаре было пусто, пахло кострой. Валялось тут сломанное окосье, футляр от швейной машинки, рама от домашнего ткацкого станка, разбитая кадушка, несколько камней, какие кладут на квашеную капусту. Тут же была брошена охапка свежего сена, на которой мы расположились.
   Дождливая пасмурность незаметно перешла в вечерние сумерки, в доме напротив зажгли огонь. Вскоре совеем стемнело. Мы начали зябнуть, появился голод, а дождь и не думал затихать.
   В трех или четырех домах нам решительно отказали в ночлеге. Ни председателя, ни его заместителя не оказалось в деревне. Они уехали в Клязьму, в луга, где несколько дней назад начался сенокос.
   Бригадир, которого мы, к счастью, отыскали, отнесся к нам очень радушно. «И у себя положил бы, да видите, негде, ребятни полный подол», – и повел к некой бабке Акулине.
   После горячего чая, под теплым одеялом, не как в амбаре, не страшен шум дождя, наоборот; под него лучше засыпается, крепче спится. Сквозь сон слышно было, как пришел дед – хозяин дома.
   – Кто ето у нас? – спросил он.
   – Ночлежники.
   – Много их?
   – Два мужика да одна баба…

День тридцать четвертый

   Бабка Акулина разговаривала не как все женщины Владимирщины, а на особый манер, из чего мы сделали правильный вывод, что она со стариком переселилась сюда из каких-нибудь других мест. Во-первых, она не окала, во-вторых, вместо того чтобы говорить, пела. Начиналась фраза или целый период пением на довольно низких нотах, но постепенно, с воодушевлением, голос поднимался все выше и выше, достигая таких высот, которые доступны разве хорошо поставленному колоратурному сопрано. Слова со странными окончаниями (работая – вместо работает или любя – вместо любит), разные «ён» да «евоный» придавали ее разговору большую живость: «Слушай-ка, слушай-ка, и что я тебе сейчас скажу-у. Ен у меня и работая-я и работая-я, и по льну-то ен у меня все понимая-я, и дело-то ен у меня любя-я, да уж и много ли мочи-то евоной, уходит евонная-то мочь…»
   Хромой дед ее был красавец. В небольшой русой бороде постоянно пряталась хитроватая, но ласковая улыбка. Такими, как он, я представлял себе всегда древних славян северных краев – Пскова и Новгорода. И точно: дед и бабка наши переселились в Санниково из Псковских земель. Понятно, почему дед хорошо знает льняное дело.
   Вчерашний дождь шел и теперь все с той же ровной силой. О дороге не могло быть и речи.
   Почти против окон бабки Акулины, в одноэтажном, продолговатом кирпичном доме помещался сельский клуб. Чтобы занять время, пошли туда.
   Женщина подметала веником вчерашние окурки, бумажки, семечковую шелуху. Скамейки, расставляемые рядами по вечерам, теперь были сдвинуты к стенкам, и клуб представлял одно пустое помещение, длинное и скучное, как ящик. В дальнем конце – подобие сцены, на сцене стол, на столе рассыпаны костяшки домино. На грязные, с потеками и в трещинах стены повешены лозунги, настолько обыкновенные, что, конечно, их никто не читает, а если и читают, когда невольно упадет взгляд, то бессознательно, не придавая им никакого значения. Вот, например, лозунг: «Включимся в соцсоревнование, закончим весеннюю посевную кампанию в лучшие агротехнические сроки!» Во-первых, лозунг этот висит и весной, и летом, и осенью, и зимой, дожидаясь следующей посевной кампании. Редко-редко, перед большими праздниками, обновляют лозунги, а во-вторых, трудно представить себе, чтобы колхозный парень, прочитав такой лозунг, схватил шапку и побежал включаться в соревнование.
   Нужно сказать, наконец, самим себе правду: люди глубоко равнодушны к подобной наглядной агитации. Нужно искать новые пути воздействия на сознание людей.
   Мы выяснили, кстати, что годовой бюджет сельского клуба (если он сельский, а не колхозный) ограничивается деньгами, нужными лишь на дрова и на содержание уборщицы.
   Сравнивая, сразу увидишь, какое значение придавал пропаганде своей идеологии старый мир. На каждом шагу стояли белокаменные храмы – опорные пункты идеологии. Уже внешне они выделялись, господствуя над всем окружающим. Трехсотпудовые колокола наполняли окрестности музыкой, более торжественной, чем патетические симфонии. Крестьянин из своей темной, пахнущей теленком лачуги переходил вдруг в обстановку золота, благовоний, трепетания сотен свечей и тихого церковного пения. Было отчего закружиться голове, дрогнуть сердцу. Вот какое значение придавал старый мир пропаганде своей идеологии.
   Может ли по силе воздействия сравниться с этим клуб, увиденный нами сегодня, где, кроме танцулек (в пальто и валенках) да стучания костяшками домино, ничего и нет. Ну, кино раз в неделю, ну, скучная лекция раз в месяц.
   Идеи наши, допустим, величественны и прекрасны, но пропаганда их ведется дурно, если не убого, особенно в глухих деревнях, то есть там, где она нужнее всего.
   Приближалось время обеда, а дождь все не переставал.
   Мы попрощались было с бабкой Акулиной и сидели теперь на крыльце, ожидая, не проедет ли случайная машина. Но надежды наши покоились единственно на отчаянии, потому что санниковские машины как ушли утром за кирпичом, так и не вернулись, хотя езды в оба конца часа полтора. Где-нибудь застряли грузовики, и водители бросают теперь под колеса палки, лозняк, камни, солому.
   Между тем приближалось время обеда. Роза пошла к бабке Акулине парламентером и довольно долго не возвращалась, а когда вернулась, сказала: «Будет обед: холодная вареная картошка с зеленым луком и маслом, а на второе – творог с молоком. Все в неограниченном количестве. Но уж и пела бабка: „Слушай-ка, слушай-ка, что я тебе сейчас скажу. И все-то я вам дам: и масла дам, и молока дам. Но уж за все я с вас учту-у, за все учту-у“.
   Мы представили, на какой высоте были пропеты последние слова, и пошли обедать.
   Еще утром на крыльце Серега предрек: пожалуй, сегодня нам предстоит провести самый бездарный день. Так и просидим, глядя на дождь, час за часом. Хоть бы анекдотишко кто рассказал. С течением времени Серегино предречение оправдывалось все больше и больше. В соответствии с этим все больше ухудшалось наше настроение. Однако обед сделал свое дело. Все мы повеселели, и появилось предложение: а не попробовать ли спасти бездарный день – пойти в лес по грибы?
   – По дождю?
   – Ну и что, только сначала страшно, а потом станет все равно.
   Бабка Акулина, услышав про грибы, заволновалась. Она и сама стала собираться, но все же в последнюю минуту не захотела мокнуть.
   – Слушай-ка, слушай-ка, что я тебе сейчас скажу-у, ступайте всё краем да краем, пока не попадутся пруды, от тех прудов берите левее, и как зайдете в лес, все одни-то пойдут грибы-ы, да одни-то пойдут белы-и. Уж вы обязательно дойдите до моего места.
   До бабкиного места дойти не удалось. Изрядно промокнув, пока шли до леса, мы юркнули под лесной полог в надежде, что там будет мочить поменьше. Но лес так набряк дождевой водой, что одной ветки, одного куста хватило бы окатить человека с головы до ног.
   Вкрадчивое шуршанье капель наполняло лес. Беспросветная серость и сырость, как это ни странно, не создавали ощущения осенней погоды. Там цвел яркий летний цветок, там выглядывала из-под листа перезревшая, запоздавшая ягода земляника, там раздвинула листья бледно-желтая рябиновая кисть. В древесной листве, сочной, тяжелой, темно-зеленой, чувствовалось много еще силы, в воздухе, несмотря на пасмурность, была разлита летняя теплота, в лесных лужах, прозрачных и теплых (на ощущение босой ноги), не плавало ни одного сбитого непогодой листа.
   На взгляд настоящего грибника, мы вели себя в лесу как невежды, потому что, не дрогнув, обходили разные сыроежки – красные, как ягода брусника, желтые, белые, голубоватые, дымчатые, синие и даже зеленые, а также лисички, волнушки, скрипицы, дарьины губы, грузди, не говоря уж о валуях. Рыжики и маслята (по сути одни из самых лучших грибов) невежественно и вульгарно пренебрегались нами. Березовики и подосиновики не удостаивались попасть в число избранных.
   Впрочем, кто помнит лето и осень 1956 года, тот поймет нас. Такого урожая грибов давно не знала средняя Россия.
   Мы охотились исключительно за белыми, да и у тех отрезали одни шляпки. При этом жалко было не столько бросать плотный, тяжелый, как бы из свиного сала, корень, сколько разрушать красоту одного из шедевров природы.
   Здесь, как и во всем. Пока смотришь отдельно на рыжик, кажется, не может быть гриба красивей его. Эта ядреность, эти темные кольцевые полосы по огненно-рыжему фону, эта хрустальная лужица в середине гриба. А попадется молодой подосиновичек, разворошивший своей головенкой пепельную плотную листву, и померкнут все рыжики. Белый корешок, полненький, словно бутуз-мальчонка, и шапочка, сделанная из красного бархата.
   Смотришь на все эти грибы и думаешь: чего это зовут белый гриб царем грибов? Окраска простая, даже скромная, нет никакого вида. Разве что за вкус, за качество?
   Но когда еще издали увидишь его – забудешь все. Все будет, как если бы вместо разных духовых инструментов или гармоний заиграла вдруг скрипка. И просто, и ни с чем не сравнимо! Да, это царь грибов. Это маленький шедевр природы!
   Головы шедевров так и сыпались в большую корзину, которой снабдила нас бабка Акулина. Прохладные, упругие, бархатистые, нежно-коричневые сверху и сметанно-белые снизу, грибы распространяли тонкий, но крепкий аромат. Они все были как на подбор, свежие, без червоточинки, без высосанных улитками ямок, без следов острых беличьих зубов.
   Охотничий восторг, овладевший нами сначала, быстро прошел. Грибов было так много, что стало даже неинтересно. К тому же корзина наполнилась и отяжелела, как если бы ее наклали доверху мокрым бельем. Ведь шляпки лежали плотно.
   Бабка Акулина нисколько не удивилась нашей добыче, а красоте грибов порадовалась вместе с нами.
   Но почему-то совсем неохотно разрешила она воспользоваться шестком и таганом. Скорее всего в ней заговорила ревность хозяйки: «Как это так, на моем шестке чужая женщина грибы будет жарить!» Не догадались мы попросить ее об этом. В такой обстановке жаркое не в жаркое. Жаркое из охотничьей добычи: из грибов ли, из рыбы ли, из дичи ли тогда только и будет вкусно, когда люди вокруг него дружны и душевны.
   Роза пошла на хитрость.
   – Бабушка Акулина, а ведь грибы-то я жарить совсем не умею. Что сначала делать, масло на сковороду лить или грибы класть?
   Бабушка Акулина расхохоталась. Она смеялась долго, что-то приговаривая и вытирая заслезившиеся глаза углом фартука.
   – Слушай-ка, слушай-ка, что я тебе скажу-у, ладно уж, ладно уж, все тебе сдела-ю, а ты гляди да учись у старухи. Кажное дело мастера любя-я, а грибов-то этих я пережарила-а!
   Бабка ушла во двор, и оттуда донеслось стучанье топора.
   Я побежал, отнял у бабки топор и стал готовить чурочки сам. Это был последний удар по бабкиному сердцу, после которого она уже не оправилась.
   – Грибы-то белы-е нужно, милая, готовить в сметане, а ты масло лить! – И снова угол фартука то к одному, то к другому глазу. – Эх-и-и-и, масло ли-ить… Обязательно нужно в грибы изрезать две сырые картошины, а резать их мелко-мелко, а луку положить без жалости.
   За сковороду сели все вместе. Грибы похрустывали, вилки постукивали, глаза поблескивали. Всего съесть так и не удалось. Бабка Акулина к концу сковороды раздобрела так, что наотрез отказалась от денег и за обед, и за все остальное.
   – Слушай-ка, что я тебе сейчас скажу-у, не надо мне этих денег, вот как не на-до!
   – Тогда мы вас с дедом сфотографируем и пришлем карточки.
   В огороде под моросящим дождиком и дед и бабка сделали каменные тупые лица и застыли. Но я напомнил про грибы в масле и в этот момент нажал на затвор. Получились на карточке живые, веселые люди, совсем как в жизни.
   В это время под окнами избы забуксовал «газик»-вездеход. Мы решились, и он повез нас из села Санникова по дороге, которую нельзя себе представить, не побывав на ней.
   Начало смеркаться. Дождь моросил с короткими перерывами. Глухо шумела листва деревьев.
   По дороге брела старушка с палкой выше себя, точь-в-точь старинная богомолка. Сообща мы втащили ее в автомобиль.
   – Далеко ли по такой погоде, что за нужда?
   – Как же не нужда, – уже не нараспев, как бабка Акулина, а, напротив, бойкой скороговоркой заговорила новая пассажирка. – Иду в Богоявленскую слободу, в Мстеру.
   – Богу, что ли, молиться?
   – И то ему. Да вы не зубоскальте. Как была с весны великая сушь, собрали мне наши бабы по трешнице: «Иди, слышь, Прасковья, моли дождя». Пришла я в Мстеру, помолилась, усердно помолилась…
   – Ну и как?
   – Али не видишь, залило все. Вторую неделю хлещет. Вот как, смейтесь над старухой-то!
   – А теперь зачем?
   – А теперь бабы мне снова собрали уж по пятерке: «Ты, слышь, намолила, ты и размаливай». Пока не размолишь, в деревню не приходи». Иду вот… Нелегко старухе, а иду…
   Но размолить дождя старушке не удалось. До глубокой осени лилась с неба вода, нельзя было на поля ни выйти и ни въехать. Иные уборочные машины потом вырубали из замерзшей уже земли. По морозу же собирали остатки урожая. Но это все было гораздо позже. А пока, посмеиваясь над богомолкой, мы въезжали в большой, прославившийся своими ремеслами поселок Мстеру, в домах которого зажигался свет.

Дни тридцать пятый – тридцать восьмой

   О Мстере написано много книг – очерковых, научно-исследовательских, искусствоведческих. Прочитав их, можно узнать разное. Например, то, что некогда это была вотчина князей Рамодановских, что одно время было там, если считать по главам семейств:
   иконников – 449
   чеканщиков – 29
   сапожников – 50
   кузнецов – 25
   сусальщиков – 19
   столяров – 10
   портных – 5
   печников – 3
   офень – 5
   часовщиков – 1
   овчинников – 1
   мясников – 22
   Из этого списка сразу видно, какое ремесло было во Мстере главным. Благодаря этой слободе и пошло по Руси крылатое выражение «владимирские богомазы».
   В одной из книг указано, что в 1858 году, то есть сто лет назад, владельцем Мстеры графом Паниным была объявлена цена всей слободы с покосами, огородами, садами, выгонами, усадьбами, церквами, кладбищами, лесами, реками, иконниками, офенями, кузнецами, сусальщиками, мясниками и прочим мастеровым людом. А цена эта была 167 200 рублей.
   Встретятся упоминания и о том, как приезжал во Мстеру Некрасов. Он договаривался здесь с офенями, то есть с коробейниками, чтобы они вместе с тесьмой, серьгами, кольцами, иконами да поясками носили по Руси, продавали его книги. Будто бы Некрасов говорил так: «Мстера на Клязьме – золотое дно красной дичи… в тамошних болотах проживает сам дупелиный атаман и все их начальство».
   По книгам можно узнать, что, когда совершилась революция и иконы стали не нужны, мастера-иконописцы остались без ремесла. А ведь мастера были так искусны, что умели написать икону под любой век, самые тонкие знатоки в истрескавшемся грунте, на почерневшей доске, с которой едва-едва проглядывает лик святого, не узнали подделки, написанной неделю назад. Пропадать ли было таким рукам!
   Иные стали расписывать матрешек и другие игрушки, причем вместо деда-мороза нет-нет да и глянет суровый бог Саваоф, ныне малевали стенные коврики (Стенька Разин развалился в лодке, и персиянка у него на коленях), иные пошли работать по орнаменту для клеенок.
   Нелегкий путь раздумий и поисков привел к прекрасному—к стильной миниатюре, которая радует теперь наш взгляд в музеях, на выставках, за витринами подарочных и ювелирных магазинов. Кто же не знает теперь мстерских шкатулок, ларцов, пластин! Выработался у мстерцев свой стиль, отличный от стиля палехских или федоскинских мастеров. Но мы придем скоро в живописную мастерскую, и нам расскажут об этом подробнее.
   Получилось так, что знакомство с мстерскими ремеслами пришлось начать не с живописи, а с другого, тоже прекрасного мастерства – вышивки белой гладью. Мы не огорчались особенно, вспомнив, что некоторые ученые-искусствоведы утверждают, будто самым замечательным во Мстере является не живопись, а как раз мастерство вышивальщиц.
   Мы поднялись по ступенькам и вошли в большое, похожее на фабричный корпус здание артели имени Крупской.
   Мастер цеха – Лидия Петровна – повела показывать свое хозяйство.
   В длинном широком помещении во много рядов сидели за пяльцами мастерицы: то совсем молоденькие девушки, то молодые женщины, то женщины в возрасте, а то и старушки. Впрочем, последних было меньше всего. Очень много рабочих мест пустовало. Мы спросили: «Где же работницы?» Оказалось, они уехали в колхоз на прополку кукурузы.
   Не много понимая в искусстве вышивания, можно было залюбоваться все же проворными руками мастериц, под которыми возникают цветы. Большинство мастериц, однако, занималось не белой гладью, а вышивкой синих лапок и крестиков на кофточках из креп-жоржета.
   – А вот и белая гладь, – сказала Лидия Петровна, останавливая нас около пожилой женщины в очках, со строгим достойным лицом.
   Женщина клала незамысловатый серебристый рисунок на простую ткань. Наслышанные о белой глади, мы, признаться, слегка разочаровались, но нашли мужество скрыть это и похвалили работу.
   – Да, сразу видно, что она мастерица, художница, можно сказать, артистка своего дела!
   Мастерица вскинула глаза от работы и посмотрела на нас, как будто уличала в чем-нибудь нехорошем, например во лжи.
   Лидия Петровна заметно смутилась за нас и, чтобы поправить положение, твердо сказала:
   – Вы правы, она действительно артистка. Идемте, я покажу вам ее работы.
   Небольшое, даже тесное помещение, куда привела нас Лидия Петровна, называлось складом. На многоярусных полках стопками лежали готовые вышитые вещи. Возле одной стены стояли два запломбированных шкафа.
   Сюда на склад пришла и художественный руководитель артели Валентина Николаевна Носкова – дородная женщина со спокойным важным лицом.
   – Значит, можете записать, – предложила она, – отдельные кустари объединены теперь в крупную артель. В светлых цехах работают сотни мастериц, создавая вещи, достойные нашего народа. Так ведь вы любите писать в газетах?
   – А разве это не правда?
   – Да, не правда. Внешне все выросло, укрупнилось, расцвело. А на самом деле артель наша из года в год задыхается, деквалифицируется, искусство неповторимой белой мстерской глади отмирает и отомрет совсем, если не принять срочных мер. Лидия, покажи!
   Лидия Петровна сорвала пломбу со шкафа, достала оттуда что-то сложенное в несколько раз, подошла к столу и вдруг одним широким хозяйским движением раскинула по комнате – праздник. Движение сказочной феи не могло бы быть более властно и волшебно. В угрюмое, скучное помещение склада, как в сказке, пришли весна и солнце. Скатерть из шелковой чесучи, расшитая владимирским швом, горела красными и оранжевыми цветами, с промельком голубого. Верилось, какой бы ни был пасмурный день, какой бы обыденной ни была обстановка в комнате, как бы ни было хмуро на душах у людей, – раскинь эту скатерть по столу, и придет настроение праздничности, приподнятости, предчувствие радости. Могуча власть красоты!