В начале 1711 года Алексей объявил отцу, что готов жениться на принцессе бланкенбургской. Вот что он писал об этом к духовнику: «Извествую вашей святыни, помянутый курьер приезжал с тем: есть здесь князь вольфенбительской, живет близ Саксонии, и у него есть дочь, девица, а сродник он польскому королю, который и Саксониею владеет, Август, и та девица живет здесь, в Саксонии, при королеве, аки у сродницы, и на той княжне давно уже меня сватали, однакож мне от батюшки не весьма было открыто, и я ее видел, и сие батюшке известно стало, и он писал ко мне ныне, как оная мне показалась и есть ли моя воля с нею в супружество; а я уже известен, что он не хочет меня женить на русской, но на здешней, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ее здесь мне не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля божия, чтоб сие совершил, а буде нет, чтоб разрушил, понеже мое упование в нем, все, как он хощет, так и творит, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле». Сердце духовника чуяло то, что княжна иностранная, иноверная, и он писал к Алексею, нельзя ли ее обратить в православие; царевич отвечал: «Против писания твоего о моем собственном деле понудить ту особу к восприятию нашей веры весьма невозможно, но разве после, когда оная в наши края приедет и сама рассмотрит, может то и сочинити, а преж того весьма сему состояться невозможно».
   Отправляясь в турецкий поход, Петр «для безвестного пути» устроил два семейных дела: дал пароль Екатерине Алексеевне и покончил дело о браке сына. В галицком местечке Яворове 19 апреля 1711 года Петр утвердил проект договора, по которому принцессе предоставлялось остаться при своем евангелическо-лютеранском исповедании; дети должны быть греческого закона; принцесса получала ежегодно от царя по 50000 рублей, кроме того, должна была получить единовременно при совершении брака 25000 рублей. С этими статьями царевич сам отправился в Брауншвейг, где еще должен был иметь насчет их переговоры с родственниками невесты, не согласятся ли уменьшить количество ежегодной дачи принцессе. Об этих переговорах он писал отцу: «По указу, государь, твоему о деньгах повсегодной дачи невесте моей зело я домогался, чтоб было сорок тысяч, и они сего не соизволили и просили больше; только я как мог старался и не мог их на то привести, чтоб взяли меньше 50000, и я по указу твоему в том же письме, буде они не похотят сорока тысяч, позволил до пятидесяти, на сие их склонил с великою трудностию, чтоб взяли 50000, и о сем довольны, и сие число вписал я в порожнее место в трактате; а что по смерти моей будет она не похочет жить в государстве нашем, дать меньше дачу, на сие они весьма не похотели и просили, чтоб быть равной даче по смерти моей, как на Москве, так и в выезде из нашего государства, о чем я много старался, чтобы столько не просили, и, однакож, не мог сделать и по указу твоему (буде они за сие заупрямятся, написать ровную дачу) и в трактате написал ровную дачу и, сие учиня, подписал я, тожде и они своими руками разменялись, и тако сие с помощию божиею окончили. Перстня здесь не мог сыскать и для того послал в Дрезден и в иные места».
   Печальное лето 1711 года царевич прожил у родных своей невесты. Мы видели, что по возвращении из прутского похода Петр отправился в Карлсбад на воды; здесь хотел он и отпраздновать свадьбу своего сына, но потом передумал и назначил для этого саксонский город Торгау. Брак был совершен 14 октября 1711 года, и Петр известил об этом Сенат в следующем письме: «Господа Сенат! Объявляем вам, что сегодня брак сына моего совершился здесь, в Торгау, в доме королевы польской, на котором браке довольно было знатных персон. Слава богу, что сие счастливо совершилось. Дом князей вольфенбительских, наших сватов, изрядной». На четвертый же день после свадьбы новобрачный царевич получил от отца наказ отправиться в польские владения, в Торн, и там заняться продовольствием русских войск. Царевич отправился в Торн недели через три после свадьбы; молодая жена приехала к нему туда только 19 декабря. Эта разлука новобрачных подала повод к разным слухам, которые достигли и Вены. Урбих писал отсюда Головкину: «Из Саксонии много нехороших вещей сюда писано, чем почти весь город наполнен, между прочим, что брак хотя и совершен, однако к великому неудовольствию обеих сторон: кронпринц кронпринцессу оставил, и, когда та требовала на два дня сроку, чтоб дорожную постель взять, кронпринц ей жестоко отвечал и уехал; все придворные служители отставлены. Но когда я в Вольфенбителе и Дрездене наведался, то мне отписали совершенно противное, именно что обе стороны довольны». В переписке царевича с отцом в это время мы находим только одно упоминовение о кронпринцессе; 18 ноября царевич пишет: «Жена моя еще сюда не бывала; ожидаю вскоре и, как она будет, за людьми ее смотреть буду, чтоб они жили смирно и никакой обиды здешним людям не чинили». Этот надзор был нужен, ибо мы видели, какие охотники были немцы кормиться на счет Польши. В апреле 1712 года приехал в Торн Меншиков и привез царевичу указ отцовский ехать в Померанию. Светлейший нашел кронпринца и кронпринцессу в затруднительном положении относительно денег и писал царю: «Не мог оставить не донести о сыне вашем, что как он, так и кронпринцесса в деньгах зело великую имеют нужду; понеже здесь живут все на своем коште, а порций и раций им не определено; а что с места здешнего и было, и то самое нужное, только на управление стола их высочеств; также ни у него, ни у кронпринцессы к походу ни лошадей и никакого экипажа нет и построить не на что. О определенных ей деньгах зело просит, понеже великую имеет нужду на содержание двора своего. Я, видя совершенную у них нужду, понеже ее высочество кронпринцесса едва не со слезами о деньгах просила, выдал ее высочеству ингерманландского полку из вычетных мундирных денег в заем 5000 рублей. А ежели б не так, то всеконечно отсюда подняться б ей нечем».
   Кронпринцесса отправилась в Эльбинг дожидаться возвращения мужа из похода. Между тем в Москве любопытствовали, не имело ли пребывание молодых в Торне каких-нибудь следствий, и царевич писал духовнику: «О зачатии во чреве сопряженные мне хощеши ведети, радетель, и возвещаю, что весьма до отъезду моего подлинно познати было не можно еще и повелел я жене, аще будет возможно сие познати, чтоб до меня немедленно писала. И как о сем получу известие, есть ли что или нет, о том писанием не умедля вашей святыни возвещу».
   Осенью 1712 года приехал в Эльбинг бригадир Балк и объявил Шарлотте волю царя, чтоб она выезжала из этого города, по всем вероятностям, в Россию, ибо в письме ее к царю от 28 октября не видно, куда именно она должна была выехать: «Вашего царского величества милостивейший указ, который мне чрез бригадира Балка объявить повелели, не оставила бы (как того моя должность и требует) исполнить, и я уже в готовности была отсюда отъехать, но понеже того без денег никоими мерами учинить не можно было, того ради прошу вашего царского величества всеподданнейше то замедление во гнев не принять, ибо коль скоро деньги прибудут, то и я, как и в прочем, окажу, что вашего царского величества указ от меня ненарушимо содержан будет, я же семь со всяким подданнейшим респектом вашего царского величества всеподданнейшая и вернопокорнейшая невестка Шарлотта». Деньги не прибыли, как видно, потому, что царь переменил намерение и велел царице и царевичу, отправлявшимся вместе в Россию, заехать в Эльбинг и взять с собою Шарлотту. Но когда они приехали в декабре в Эльбинг, то ее там не застали: она уехала к родным в Брауншвейг. Этот поступок рассердил Петра, как видно из письма его к невестке в январе 1713 года: «Вашей любви к нам отправленное писание от 17 января получили мы здесь исправно, а из того усмотрели, что вас к нечаянному отъезду в Брауншвиг привело. Мы о объявленных вами причинах рассуждать не будем, токмо признаем, что сия ваша скорая и без нашего ведома взятая резолюция нас зело удивила, а наипаче понеже мы вашему желанию родителей ваших видеть никогда б не помешали, ежели б вы только наперед нас о том уведомили. Что же ваша любовь в прочем и о недостатке денежном объявляете, то не видим мы, чтоб и то вас к такой скорой резолюции привесть могло. Сожительница наша с кронпринцем нашим уже пред некоторым временем путь свой назад в государство наше и в Петербург предвосприяла, куды, мы уповаем, и ваша любовь за оными следовать будете». Шарлотта писала новые оправдания, и Петр 11 февраля написал ей: «Дружебно любезная госпожа невестка! Вашей любви различные к нам отправленные писания исправно получили и из оных усмотрели, что вас к скорому отъезду из Эльбинга в Брауншвиг привело. Мы не сомневаемся, что вы оные 5000 червонных, которые к вам чрез сына барона Левенвольда отправлены, ныне уж исправно получили, и при сем еще вексель на 25000 ефимков албертусовых на банкира Поппа в Гамбург прилагаем и уповаем, что ваша любовь ныне путь свой как наискорее в Ригу и далее в Петербург восприимите, куда и сожительница наша и кронпринц наш пред некоторым временем уже поехали, яко же и мы для ускорения вашего пути в наших землях потребное учреждение учинить укажем и в прочем о постоянной нашей отеческой склонности обнадеживаем, пребывая вашей любви дружебно склонный отец».
   Это письмо было написано уже в другом тоне, чем прежнее; Шарлотте и ее родным хотелось, чтоб Петр заехал к ним в Брауншвейг для окончательного примирения. Не решаясь обратиться прямо к царю, Шарлотта обратилась к канцлеру графу Головкину и написала ему: «Я сочла лучше всего обратиться к вашему сиятельству с просьбою сделать так, чтоб его царское величество не проехал мимо нас: прямая дорога из Ганновера в Берлин идет через Брауншвейг; и герцог, и мой отец, и моя мать будут в отчаянии, узнавши, что его величество был так близко и они не имели чести видеть его здесь, а для меня это будет крайнее бедствие, ибо я с нетерпением ожидаю счастливой минуты, когда я могу облобызать руку его величества и услыхать от него приказание ехать к принцу, моему дорогому супругу. Во всяком случае, если его величество не захочет быть здесь, надеюсь, что мне окажет милость, назначит место, где бы я могла с ним видеться». Петр виделся с нею в замке Зальцдалене, недалеко от Брауншвейга, после чего кронпринцесса отправилась в Россию.
   Царевич находился с отцом в финляндском походе во время приезда жены своей. Прибыв в Нарву, Шарлотта дала знать о своем приезде царевне Наталии Алексеевне, которая отвечала ей: «Пресветлейшая принцесса! С особенным моим увеселением получила я благоприятнейшее и любительнейшее писание вашего высочества и о прибытии вашем в Нарву, и о намерении к скорому предприятию пути вашего до С.-Петербурга извещена есмь, от чего мне всеусердная причиняется радость, так что я не хотела нимало оставить ваше высочество о том чрез сие мое благосклонно поздравить и известить, что имеем в нашем общем сожалении о отбытии царского величества и его высочества государя царевича; елико в силах моих будет, не премину всяких изыскивать способов к увеселению вашему и уповаю, что возвращение его царского величества и его высочества вскоре нам общую подаст радость. Ожидаю с нетерпеливостию того моменту, чтоб мне при дружебном объятии особы вашей засвидетельствовать, коль я всеусердно есмь вашего высочества — Наталия». Канцлер Головкин писал кронпринцессе: «Светлейшая и высочайшая принцесса, моя государыня! С толикою радостию, колико я имею респекту и благоговения к особе вашего царского высочества, получил я уведомление чрез господина Нарышкина о счастливом прибытии вашего царского высочества в Нарву и о милостивом напоминании, которым ваше царское высочество изволили меня почтить в присутствии сего генерального офицера, и понеже я всегда профессовал жаркую ревность к вашему царскому высочеству, того ради я не мог, ниже должен был оставить, чтоб ваше царское высочество не известить чрез сие о нижайших моих респектах и чтоб не отдать должнейшего моего поздравления о прибытии вашего царского высочества, и такожде и не возблагодарить покорнейше за то, что ваше царское высочество благоволили меня высокодушно в напамятовании своем сохранить. Если бы я не удержан был всемерно здесь делами его царского величества, от сего ж бы моменту предался бы я в должной моей покорности до вашего царского высочествия, дабы мне все помянутое персонально вашему царскому высочеству подтвердить; но понеже невозможно мне удовольствовать моей ревности, в том принужден я еще ближайшего прибытия сюда вашего царского высочества обождать и тогда не премину придатися ко двору вашего царского высочества восприять честь еже засвидетельствовать вашему царскому высочеству, с коликим респектом и благоговением я есмь» и проч.
   Торжественная встреча, сделанная кронпринцессе в Петербурге, радушный прием со стороны царицы и других лиц царского семейства произвели на Шарлотту и ее родных благоприятное впечатление, успокоили их. Летом 1713 года посол Матвеев писал из Вены к Головкину: «Из дому императрицы узнал я, что „государыня принцесса царевича“ 6 июня писала к ней частное письмо из Петербурга, отзываясь с великими похвалами о расположении к ней государыни царицы и государыни царевны и всех высоких особ русских и с какими почестями она, принцесса, была принята при своем приезде. Очень нужно, чтоб ваше превосходительство изволил ей, государыне принцессе, вручить интерес его царского величества и меня, дабы ее высочество изволила к императрице о том особое партикулярное письмо написать и чрез вас на меня прислать, что может принести много пользы интересам царского величества: императрица может сделать все, что захочет, а она ее высочество чрезвычайно любит. Таким образом государыня принцесса возбудит хорошее мнение о дворе царского величества, покажет, что она у царского величества находится в особой милости и любви, и этим уничтожатся противные слухи, распускаемые злонамеренными людьми, потому что здесь уже много раз подняты были плевелы, будто ее высочество находится в самом дурном состоянии и уничижении от нашего народа, живет в нужде и запрещено ей переписываться с родственниками». В декабре того же года императрица пространно говорила Матвееву о милости царя, царевича и всего царского дома к ее сестре, чем она, императрица, и муж ее чрезвычайно довольны.
   Царевича не было при встрече жены; он находился с отцом в финляндском походе. По возвращении оттуда в Петербург он опять скоро уехал в Старую Русу и Ладогу для распоряжения насчет постройки судов. Это было последнее известное нам поручение, возложенное отцом на Алексея.
   Долговременное пребывание за границею для окончания учения, пребывание в Польше для распоряжения продовольствием войска, участие в померанском и финляндском походах царь считал необходимою школой для сына; вместе со школою здесь было испытание для царевича; испытание оказалось неудовлетворительным. Петр с ужасом заметил, что сын исполняет беспрекословно все его приказания, но что тут исключительным побуждением был страх; отвращение от деятельности, которую Петр считал необходимою для своего и последующего царствования, было очевидно в Алексее. Когда в 1713 году Алексей возвратился из-за границы, то отец принял его ласково и спрашивал, не забыл ли того, чему учился. Не забыл, отвечал царевич. Петр для испытания велел ему принести чертежи, им сделанные. Страх напал на Алексея: «Что, если отец заставит чертить при себе, а я не умею?» Как быть? Одно средство — испортить правую руку. Царевич взял в левую руку пистолет и выстрелил по правой ладони, чтоб пробить пулею; пуля миновала руку, только сильно опалило порохом. В этом поступке весь человек. Алексей был похож на тех людей, которые увечат себя, чтоб не попасть в солдаты.
   Петр сначала сердился, бранил, бил, потом утомился, перестал говорить с сыном — дурной признак для Алексея; лучше бы отец продолжал сердиться, бранить и бить, а холодность и невнимание, предоставление самому себе, молчание — это страшный признак ослабления родительского чувства, признак ожесточения. Что же сын? Заметив страшный признак, испугается этой холодности и бросится к отцу за примирением? Но сын давно уже охладел и ожесточился, давно в присутствии отца лежал на нем тяжкий гнет и только в отдалении от него дышалось свободно: «не токмо дела воинские и прочие отца его дела, но и самая его особа зело ему омерзела, и для того всегда желал от него быть в отлучении». Желание исполнилось: царевича не беспокоят, не посылают в поход или смотреть за постройкою этих проклятых судов. Когда его звали обедать к отцу или к Меншикову, когда звали на любимый отцовский праздник, на спуск корабля, то он говорил: «Лучше б я на каторге был или в лихорадке лежал, чем там быть». Отец сердится, не говорит, но что из этого? Будущее принадлежит не ему, а царевичу. Отец с сыном разошлись по отношению к самому важному вопросу — вопросу о будущем.
   Царевичу будущее улыбается. Отец еще не стар, но часто и сильно припадает, долго не проживет, и с ним исчезнут все его дела. Что думал трезвый, в том проговаривался пьяный: «Близкие к отцу люди будут сидеть на кольях, и Толстая, и Арсеньева, свояченица Меншикова; Петербург не долго будет за нами». Когда его остерегали, что опасно так говорить: слова передадутся, и те люди будут в сомнении, перестанут к нему ездить, и так уже редко ездят, царевич отвечал: «Я плюю на всех; здорова бы была мне чернь». Но царевич знал хорошо, что не одна чернь за него. За него духовенство, и не одни русские архиереи, даже скрытный, осторожный иноземец Стефан Яворский и тот решается высказываться за него. Еще до женитьбы Петра на Екатерине Яворский говорил Алексею: «Надобно тебе себя беречь; если тебя не будет, отцу другой жены не дадут; разве мать твою из монастыря брать? Только тому не быть, а наследство надобно». Отцу другую жену дали; но это не успокоило Яворского, и он крикнул знаменитую проповедь 17 марта 1712 года. Алексей испугался неосторожности митрополита Рязанского и писал духовнику: «Что же пишешь, радетель, о Акулинине родителе, отце Иосифе, чтоб его превести на место новопреставльшегося, и я бы рад воистину и буду, как возможно, промышлять через людей: а и вы там не плошитеся, через кого возможно делайте; понеже, чаю, там вам свободнее, нежели нам здесь, понеже рязанский у рождшего мя за некакие казания есть в ненавидении великом, и того ради мне писать к нему опасно, и говорят, что ему быть отлучену от сего управления, в нем же есть, и того ради вам легчая сие чрез кого-нибудь делать; а я советую, чтоб вам с сим человеком с опасностию обходиться не вкоротке, чтоб не причинился какой вред; однакож ведаю, что вам не можно с ним не обводиться, дондеже он не отлучен от правления сего; того ради пишу, чтоб с опасением больше и не в частое быванье». Яворский удержался на своем важном месте, и царевичу с разных сторон говорили: «Рязанский к тебе добр, твоей стороны, и весь он твой».
   Между знатным духовенством был только один человек, вполне преданный Петру и делам его и потому державший себя вдалеке от Алексея; то был известный уже нам Феодосий Яновский. За то царевич и его приближенные не щадили гневных выходок и насмешек над Феодосием. «Дивлюсь батюшке, за что любит архимандрита Невского? — говорил Алексей. — Разве за то, что вносит в народ лютерские обычаи и разрешает на все?» Выписали стих из церковной службы на день Полтавской битвы, начинавшийся словами: «Враг креста Христова», и на «подпитках» в компании царевича певали его, применяя к Феодосию, говорили, что этот стих хорошо петь, когда Феодосия будут посвящать в архиереи. Никифор Вяземский написал этот стих с нотами и говорил, что дал бы пять рублей певчим, чтоб пропели его, потому что Феодосии икон не почитает.
   Архиереи за царевича, и много знатных вельмож за него же, именно самые знатные, которым тяжко было занимать второстепенные места, когда на первых местах были люди худородные, и на самом видном — Меншиков. Из старых княжеских родов в это время преимущественно выдавались два рода: Рюриковичи Долгорукие и Гедиминовичи Голицыны. Долгорукие вышли на вид только при новой династии, особенно при царе Алексее Михайловиче. При Петре эта фамилия была очень хорошо представлена: двое Долгоруких с честию занимали важнейшие дипломатические посты — Григорий Федорович и Василий Лукич; третий, Василий Владимирович, считался одним из лучших генералов; наконец, четвертый, знаменитый сенатор, энергический князь Яков Федорович Долгорукий, представитель фамилии. Чем лучше была обставлена Долгоруковская фамилия, чем более считала она за собою прав, тем тягостнее для нее было сносить преобладание Меншикова, а вскрывшиеся злоупотребления любимца и холодность к нему царя подавали надежду, что светлейший может потерять свое важное значение. Новая царица, связанная с Меншиковым прежними отношениями, естественная его покровительница, не могла нравиться Долгоруким, и тем приверженнее были они к законному наследнику. Царевич видел эту приверженность, несмотря на осторожность князя Якова Федоровича; когда Алексей говорил ему, что хочет приехать к нему в гости, то старик отвечал: «Пожалуй, ко мне не езди; за мною смотрят другие, кто ко мне ездит». Князь Василий Владимирович Долгорукий говорил царевичу: «Ты умнее отца; отец твой хотя и умен, только людей не знает, а ты умных людей знать будешь лучше». Смысл слов был ясен: отец умен, но людей не знает, потому что держит в приближении Меншикова, Головкина; ты людей будешь знать лучше, потому что будешь держать в приближении Долгоруких. Голицыны, у которых стремление к первенству составляло родовое предание со времен Ивана III, имели теперь своим представителем князя Дмитрия Михайловича. Человек, по жесткости характера своего не способный возбуждать к себе сильной привязанности, умный, образованный, но без особенных блестящих способностей, князь Дмитрий вступил на служебное поприще с сознанием своих прав родовых и личных, служил усердно и все оставался в тени, на местах второстепенных, он, представитель самой знатной фамилии, а между тем Меншиков с подобными ему занимают места высшие, находятся в приближении. Голицын по внушению оскорбленного самолюбия объясняет себе это явление исключительно тем, что эти худородные люди обязаны своим возвышением худым, низким средствам, к которым он, Голицын, не способен; он ненавидит и презирает; презрение дает ему право ненавидеть, и ненависть усиливает презрение как свое основание. Князь Дмитрий не может никак помириться с новым браком царя, браком унизительным, незаконным в глазах Голицына; тем сильнее была его преданность сыну царскому, от законного, честного брака рожденному. Голицын Сочувствовал Алексею и потому, что оба они были люди старого образования, образования царя Федора Алексеевича; известные нам столкновения Голицына с Паткулем, отвратив его от иностранцев, как проводников нового преобразовательного направления, отвратили его и от последнего. «Князь Дмитрий, — говорил царевич, — мне был друг верный и говаривал, что я тебе всегда верный слуга. Он много книг мне из Киева приваживал по прошению моему и так, от себя; и я ему говаривал: „Где ты берешь?“ „У чернецов-де киевских: они-де очень к тебе ласковы и тебя любят“». Фамилия Голицыных была также хорошо обставлена; родной брат князя Дмитрия Михайла Михайлович был один из самых храбрых и искусных генералов Петра; кроме того, князь Михайла отличался необыкновенно привлекательным и рыцарским характером, который заставил и иностранцев с восторгом отзываться об нем, хотя Голицын, подобно брату, не любил иностранцев. Известен рассказ, что когда однажды Петр предложил Голицыну самому назначить себе награду, то Голицын сказал: «Прости, государь, князя Репнина», а Репнин был ему недруг. Можно, если угодно, не верить этому рассказу, но для нас важно то, что о человеке ходили подобные рассказы, что человека считали способным на подобные поступки. Несмотря на то что князь Михайла был виднее и любимее брата, он по старине имел князя Дмитрия, как старшего, «в отца место», не смел садиться перед ним и совершенно был в его воле, разделял его взгляды; поэтому царевич говорил: «Князь Михайла Михайлович был мне друг же». Третий Голицын, занимавший видное место рижского губернатора, князь Петр Алексеевич, не рознился в направлении с своими родичами и был также друг царевичу. Старый фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев, несмотря на свое значение и долгую, непрерывную тяжелую службу, не видел себя в приближении, оскорблялся, получая указы от других, испытывая бесцеремонное обращение от царя, с которым мальтийский рыцарь не сходился характером; Шереметеву поэтому также не нравилась придворная обстановка, не нравился Меншиков, и тем сильнее был он предан царевичу: «В главной армии Борис Петрович и прочие многие из офицеров мне друзья. Борис Петрович говорил мне, будучи в Польше, в Остроге, при людях немногих моих и своих: „Напрасно ты малого не держишь такого, чтоб знался с теми, которые при дворе отцове: так бы ты все ведал“». Известный дипломат, князь Борис Куракин заявил также свою приверженность к царевичу; однажды в Померании он спросил у него: «Добра к тебе мачеха?» «Добра», — отвечал Алексей. Куракин заметил на это: «Покамест у ней сына нет, то к тебе добра; а как у ней сын будет, не такова будет» Одним словом, царевич мог считать своими друзьями почти всех родовитых людей, ибо они смотрели на него как на человека, при котором не будет Меншикова с товарищами. По ненависти к Меншикову, по злобе и на Петра за недавнюю опалу к доброжелателям царевича принадлежал Александр Кикин, тем более что Иван Васильевич Кикин был казначеем Алексея. Другие надеялись отдохнуть, когда Алексей будет царем, потому что не предвиделось покоя, возможности заняться своими делами при царе, который не понимал, как можно сидеть дома без дела. Семен Нарышкин говорил царевичу: «Горько нам! Говорит (царь): что вы дама делаете? Я не знаю, как без дела дома быть. Он наших нужд не знает; а будешь дом свой смотреть хорошенько, часу не найдешь без дела. Когда б ему прилучилось придти домой, а иное дров нет, иное инова нет, так бы узнал, что мы дома делаем». Царевич вполне сочувствовал и людям, стремившимся от общественной деятельности, от службы домой, к домашним занятиям. Различие между отцом и сыном заключалось в том, что для отца был тесен дом, хотя его дом был дворец, ему было просторно, легко дышать, когда он разъезжал по России, по Европе, по безбрежному морю; сын не терпел этих разъездов, этой широты и стремился в дом, в тесный, домашний круг, где тихо, уютно и покойно. «У него везде все готово; то-то он наших нужд не знает», — отвечал царевич на жалобы Нарышкина. Наследник русского, Петровского престола становился совершенно на точку зрения частного человека, приравнивал себя к нему, говорил о «наших нуждах». Сын царя и героя-преобразователя имел скромную природу частного человека, заботящегося прежде всего о дровах. И действительно, Алексей был хороший хозяин, любил заниматься отчетами по управлению своими собственными имениями, делать замечания, писать резолюции.