После известия о вступлении князя Скопина-Шуйского в Москву первоначально были помещены слова: «Царь же Василей наполнися зависти и гнева и не возлюби его за сию бывшую победу, якож и древле Саул позавиде незлобивому Давыду, егда уби Голиафа, и ноюще Саулу в тысящах, а Давыду во тмах, тако и сему князю Михаилу Васильевичу победную песнь приношаху и о избавлении своем радовахуся. Оле зависти и рвению, в колико нечестие и погибель поревает душа благочестивых и во ад низводит и бесконечному мучению предает». Это место зачеркнуто.
   Кроме этой официальной летописи дошли до нас другие летописи, сказания и хронографы, заключающие в себе известия о Смутном времени; большая часть этих летописей составлена в царствование Михаила, и потому теперь время обратиться к ним, посмотреть, как в первой половине XVII века, тотчас после смут, высказалось в тогдашней исторической литературе сознание об этих великих и страницах событиях. Прежде всего, разумеется, мы должны обратиться к вопросу, как представлялись причины Смутного времени?
   При рассматривании общего характера нашей летописи мы заметили, что летописцы смотрят на все народные бедствия как на божие наказание за грехи народа. Этот взгляд не изменился и в описываемое время, особенно у летописцев, принадлежавших к духовному званию. Вот почему самозванцы и смуты, ими произведенные, являются как божие наказание за грехи, как следствие нравственного падения жителей Московского государства: «Премилостивый и премудрый человеколюбец бог наш, не хотя создания своего до конца потребить, видя человеческое поползновение ко греху, всячески отвращая нас и отводя от всяких неподобных студодеяний, многие и различные беды и напасти посылает на нас грозными знамениями, яростно устрашая нас и запрещая нам с милостивым наказанием; были на нас беды многие, пожары, нашествия иноплеменников, голода, смертоносные язвы и междуусобное нестроение; потом всех бед нам горчайшее — прекратил бог у нас царский корень. Мы же грешные это наказание божие ни во что вменяли, и более еще к своим злым делам уклонились, к зависти, гордости, от неправды не отстали, но набольшую пагубу поострились, бог же, видя наше неисправление, навел ради грехов наших сугубое наказание: как в древности навел бог окаянного Святополка на Русскую землю, на убийство братии его, так и на нашу православную христианскую веру, на Московское государство навел этого окаянного Гришку; не хотел бог нас наказать ни царями, ни королями, не хотел отомстить за праведную кровь царевича Димитрия никакими ордами; но взял в Русской земле прах от земли — этого окаянного чернеца Гришку». Здесь выставляются общие грехи всей земли; Борис Годунов не выделяется, не выставляется как грешник, по преимуществу навлекший своими дурными делами бедствия на родную землю, и убиение царевича Дмитрия выставляется как общий земский грех. Здесь, следовательно, мы имеем дело с общелетописным представлением, которое не занимается ближайшею связью между явлениями, не занимается рассматриванием того, как, по закону вечной правды, в грехе, в дурном деле уже заключаются гибельные его следствия, заключается наказание, как в обществе, способном сносить неправду, деятели стараются достигать своих целей путями неправыми, и этим самым еще более развращают общество; как в обществе, допустившем неправду, встает смута, смешение чистого с нечистым и клятвы с благословением. Общелетописному воззрению верен и знаменитый Авраамий Палицын; но у него подле народа, казнимого за нравственное падение, является на первом плане Годунов, которого безнравственные меры, распоряжения и нововведения возбуждают всеобщую ненависть и способствуют нравственному падению народа; у Палицына встречаем указание и на причину Смуты в неправильном отношении сословий, встречаем указание на характер народонаселения прежде-погибшей Украйны. Палицын, выставивши сильное участие Годунова в нравственном падении народа, которое вызвало наказание божие, сводит согласно с прежде приведенным летописцем, играя противоположностью могущества Борисова и тем орудием, которым было разрушено это могущество: «Много и другого зла в нас делалось, и когда мы уверились в спокойствии и твердости управления Борисова, тогда внезапно пришло на нас всегубительство: не попустил бог никого от тех, которых остерегался царь Борис, не встал на него никто от вельмож, которых роды он погубил, ни от царей чужеземных; но кого попустил? смеху достойно сказание, плача же великого дело было!» Наконец известный нам хронограф причину гибели Борисовой и начало смут прямо указывает в отношениях Бориса к вельможам, которых он ожесточил. Итак, в исторической литературе нашей XVII века сталкиваются три воззрения на причины Смутного времени: воззрение, что народ был наказан за грехи без выделения личностей, особенно греховных; то же воззрение с указанием на такую личность; наконец воззрение, ограничивающееся одними личными отношениями, — отношениями Годунова к вельможам.
   Все известия приписывают смерть царевича Димитрия Годунову; но потом, приступая к описанию Смутного времени, некоторые летописцы, как мы видели, не выставляют Годунова главным виновником бедствия: его грех сливается с массою грехов народных. Один Палицын, говоря о смерти царевича Димитрия, старается как бы ослабить степень участия в ней Годунова разделением этого участия между другими лицами и указанием причины преступления не в властолюбии Годунова, но в той опасности, которая грозила и Годунову, и другим от Димитрия: «Царевич Димитрий, приходя в возраст, смущается от ближних своих, которые указывают ему, как он обижен чрез удаление от брата; царевич печалится и часто в детских играх говорит и действует против ближних брата своего, особенно же против Бориса. Враги, ласкатели, великим бедам замышленники, вдесятеро преувеличивая, рассказывают об этом вельможам, особенно Борису, и от многие смуты ко греху его низводят, краснейшего юношу насильно отсылают в вечный покой». Этот взгляд на дело тем важнее для нас, что Палицын в другом месте очень неблагосклонно отзывается о Борисе, приписывая ему порчу нравов и вредные нововведения. Самыми сильными выходками против Бориса отличается автор сказания о Смутном времени; он в то же самое время обличает в себе ревностного приверженца Шуйского, и таким образом указывает источник ненависти своей к Годунову, который у него является убийцею Димитрия, убийцею царя Феодора и многих других, похищающих царство лукавством и неправдою; появление самозванца есть прямо наказание божие Годунову за его вопиющие преступления: «Видев же это, всевидящее недреманное око — Христос, что неправдою восхитил Борис скипетр Российской области, восхотел ему отомстить пролитие неповинной крови новых своих страстотерпцев, царевича Димитрия и царя Феодора Иоанновича и прочих неповинно от него убиенных, неистовство его и злоубийство неправедное обличить и прочим его радетелям образ показать, чтоб не ревновали его лукавой суровости; попустил на него врага, главню, оставшуюся от Содома и Гомора, или непогребенного мертвеца, чернеца, ибо чернец, по слову Иоанна Лествичника, прежде смерти умер, обретши себе келию место гроба». Это сказание отличается особенным красноглаголанием; таково, например, описание двух битв Борисовых воевод с самозванцем; описание первой: «Войско с войском скоро сходится: как две тучи, наводнившись, темны бывают к пролитию дождя на землю: так и эти два войска сходятся между собою на пролитие крови человеческой, как гром не в небесных, а в земных тучах пищальный стук: был вопль и шум от голосов человеческих и оружный треск такой, что земля тряслась, и нельзя было расслышать, что один говорил другому; брань была престрашная, как на Дону у великого князя Димитрия с Мамаем». Очевиден образец красноречия, который имел перед глазами наш автор, — Сказание о Мамаевом побоище. Описание второй битвы: «Как ясные соколы на серых утят, или белые кречеты носы чистят ко клеванию и остры когти к вонзению в плоть, крылья расправляют и плечи натягивают убийству птичному: так воеводы, поборники православной христианской веры, с христолюбивым своим войском против сатанина угодника и бесовозлюбленного его воинства в брони облачаются» и проч.
   К Борису некоторые летописцы равнодушны, другие с восторгом отзываются о его достоинствах, хотя и указывают на недостатки, бывшие причиною его погибели; некоторые, писавшие, очевидно, под влиянием духа партии, сильно чернят его память. Вообще летописцы снисходительнее к Шуйскому, хотя большинство из них смотрит на него как на человека, поторопившегося взять в свои руки верховную власть и оказавшегося неспособным удержать ее; некоторые, впрочем, безусловно превозносят его. Но относительно Лжедимитрия все отзывы согласны не в пользу его. Это явление понятно: никто не сочувствует палачу потому только, что он исполнитель справедливого приговора над преступником: не могли сочувствовать и предки наши орудию кары небесной за грехи целого народа или одного Годунова; и люди, коснувшиеся (впрочем, очень слегка, очень боязливо) вопроса о подстановке, не разделяя общего мнения о сверхъестественных причинах появления Лжедимитрия, могли не сочувствовать его личности и поступкам, уже не говоря о том, что не хотели высказывать этого сочувствия. Большинство, как проговорился Палицын, любило Лжедимитрия; но люди из большинства обыкновенно не записывают своих мнений; притом же большинство было напугано страшными словами, страшными отзывами, которые повторялись людьми, имеющими высший авторитет, людьми знающими, разумными, а большинство, особенно в то время, было более всего способно поверить этим отзывам и напугаться ими, вследствие чего могло даже возненавидеть прежнего любимца, когда было объявлено и утверждено, что он был еретик и чернокнижник. Откуда же взялось это представление о еретичестве Лжедимитрия? Ежедневный опыт учит нас, что люди, не получившие посредством образования, посредством науки привычки идти навстречу явлениям новым, непонятным, вступать с ними в борьбу и, наконец, одолевать их как древнего сфинкса разгадкою их загадок, — такие люди всякое явление, выходящее из ряда обыкновенных, приписывают действию таинственных, сверхъестественных сил; кроме уже того, что самозванец являлся орудием врага рода человеческого, как виновник смут и бедствий, он являлся таким еще как друг иноверцев, как вводитель чуждых обычаев, как человек, не сообразовавшийся с принятыми, освященными уставами и обычаями. Слово ересь в то время имело обширнейшее и часто превратное значение, ибо значение религиозное, вечное, неизменяемое, божественное придаваемо было и тому, что не имело ничего общего с ним, придаваемо было форме, внешнему, изменяемому; то, что в самом деле было ересью, какое-нибудь неправильное, нелепое толкование места св. писания, основанное на непонятном, искаженном месте церковного писателя, не казалось ересью; но страшною ересью являлось нарушение принятого, освященного древностию обычая: оно производило могущественное, тяжелое впечатление, нарушало весь строй жизни, не давало покоя, порывало священную связь с отцами умершими, являлось греховным восстанием против их памяти, против их жизни. При отсутствии духовного простора, при господстве внешнего, формы, при неразвитости духовных, настоящих, самых крепких основ народности, однообразие, сходство внешнего, формы, служили единственною связью между членами общества, членами народа. Эта неразвитость внутренней, духовной народной связи, неразвитость народности вообще производила то, что человек, порвавший внешнюю связь с своим народом, разрывал с ним окончательно; так окончательно разорвали с отечеством те молодые люди, которые были отправлены при Годунове за границу; князь Хворостинин также не хотел оставаться в России; слышали мы и опасения князя Ивана Голицына: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести: одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины русских лучших людей, не только что боярских людей, останется кто стар или служить не захочет, а бедных людей не останется ни один человек». Понятно, следовательно, почему общество преследовало всякое нарушение отцовского обычая как измену, и так как внешнее, формы, имело религиозное значение, а русский народ своим вероисповеданием разнился от других европейских народов, отделить же сознательно правды своего вероисповедания от внешнего, форм, не мог, не мог понять, что православие не имеет ничего общего с бородою, употреблением телятины в пищу и т.п., то всякое изменение своего внешнего, изменяемого, на чужое внешнее, изменяемое же, считалось изменением основного, существенного, религиозного, считалось необходимо ересью, грехом; да и действительно, как мы видели, люди, изменявшие внешнее, одним этим не ограничивались опять по недостатку сознания об отдельности внешнего от внутреннего, существенного от несущественного, по привычке все это смешивать; русский человек, выехавший за границу, одевшись в иностранное платье, принявши чужие обычаи, изменял с тем вместе и вере отеческой, ибо о вере этой он ясного понятия не имел, она в его представлении неразрывно была соединена с обычаями, внешностями, от которых он отказался, и вследствие этой-то неразрывной связи, отказавшись от одного, он не мог не отказаться от другого.
   Таким образом объясняется нам, почему Лжедимитрий является в современных литературных памятниках как еретик и чернокнижник, орудие темной, адской силы: он изменил древним обычаям, окружил себя чужими, иноверцами, еретиками, хвалил чужое, смеялся над своим; он явился слишком рано еще, именно столетием раньше; люди, которые могли не оскорбиться его поведением, не составляли в это время даже и меньшинства, — они составляли исключение; притом же впоследствии открыли, что он был самозванец, обманщик, обольститель, следовательно, необходимо орудие духа лжи и обольщения: наконец явился неведомо как, достигнул царства изумительными, чудесными для большинства средствами. Сам Палицын, бесспорно разумнейший из тогдашних грамотеев, говорит, что Лжедимитрий был чернокнижник, еще в молодости навыкший чернокнижию. Впрочем, свидетельство о чернокнижии Лжедимитрия можно принимать и буквально: при умственной неразвитости людей того времени таинственные знания, книги, в которых они заключались, имели неотразимую прелесть для молодых людей, живых, у которых сильно работали мысль и воображение, которые хотели узнать побольше того, что могли им предложить тогдашние мудрецы — нечернокнижники; очень легко могло быть, что в руках пылкого, пытливого Отрепьева видали и запрещенные книги, какие-нибудь Аристотелевы врата.
   Если Лжедимитрий был еретик и чернокнижник, то, разумеется, с таким же характером, и даже еще в сильнейшей степени, явилась жена его Марина, еретица, воруха, латынской веры девка, луторка и калвинка. Сочетание трех последних отзывов об одном и том же лице, — сочетание, встречаемое в писаниях тогдашних грамотеев, — разумеется, поражает нас теперь; но предки наши не обращали внимания на различие исповеданий; они употребляли эти три названия — латынец, лютер и калвин как бранные, говоря о всяком чужом, о всяком западнике. Требование перекрещивания от людей других христианских исповеданий, переходящих в православие, всего лучше объясняет нам дело, всего лучше показывает нам, какое сильное впечатление производило на наших предков слово — чужой : это магическое слово отнимало способность находить в человеке другого христианского исповедания что-либо сходное, находить общую основу и вместе определять, какое из этих исповеданий ближе к нашему и какое дальше.
   Что касается представления о других знаменитых деятелях Смутной эпохи, выраженного в современных литературных памятниках, то оно очень неудовлетворительно, очень неясно. Живых людей, с резко определенным образом, мы не найдем ни в Скопине, ни в Ляпунове, ни в Пожарском, ни в Минине, как они представляются в летописях и сказаниях. Рассказываются их внешние подвиги, произносятся похвальные отзывы в общих неопределенных выражениях, идущих ко всякому другому хорошему человеку. От Скопина-Шуйского не дошло до нас ни одного слова, не дошло ни записок, ни писем, ни его собственных, ни людей к нему близких, вследствие чего фигура эта представляется историку покрытою с головы до ног пеленою: можно догадываться, что это что-нибудь величественное, но что именно — не знаем. Точно так же безжизненною представлялась бы нам и фигура другого вождя-освободителя, Пожарского, если бы мы должны были ограничиться одними летописями, если б, по счастию, не дошло до нас описание новгородского посольства к Пожарскому в Ярославль; тут сказал Пожарский несколько слов о себе, о своем положении, о других лицах, — и прорезал яркий луч и осветил, оживил образ! Но все это несколько слов только! Яснее представляется характер Ляпунова уже по самому разнообразию внешней деятельности, не допускающей с начала до конца общих, неопределенных отзывов. В деятельности Минина много темного, недосказанного: тоже таинственный образ! Любопытно, что если в некоторых известиях фигура Минина стирается перед фигурою Пожарского, то в народном представлении, как оно записано в одном хронографе, Минин является исключительным деятелем при освобождении Москвы. Здесь видно явное желание противопоставить его боярину князю Трубецкому, причем лицо Пожарского, как мешавшее силе желанного впечатления, отстранено: «Призвавши бога на помощь, хотя и неискусен стремлением, но смел дерзновением, пошел Кузьма к царствующему граду. В то время стоял с войском князь Дмитрий Трубецкой, и услыхав, что идет Кузьма Минин с войском, отступил прочь, говоря: „Уже мужик нашу честь хочет взять на себя, а наша служба и радение ни во что будет“. И сведал келарь троицкий, Авраамий Палицын, что Дмитрий Трубецкой с товарищем своим Прокофьем Ляпуновым (?) прочь отступил от Кремля-города, и приехал келарь в полки князя Дмитрия Трубецкого, начал его молить, что тот мужик пришел к тебе на помощь, а не честь вашу похищать; и едва умолил князя Дмитрия. А в то время Кузьма Минин с своим войском облег город-Кремль, и начал Трубецкой говорить: „Я стою под городом Москвою немалое время, а взял Белгород и Китай; что будет у мужика того, увижу его промысел!“ И поехал келарь в полки нижегородские к Кузьме Минину и говорил: „Я едва умолил князя Дмитрия Тимофеевича, а ты, Кузьма Минич, не прекословь ему ни в чем, ополчайся как тебя бог наставит“, и отъехал в свой монастырь. На другой день Кузьма отряжает два полка и т.д. Патриарх Гермоген вообще является в лучезарном блеске, и самый блеск этот препятствует различать отдельные черты в образе; только предатель-хронограф нашептывает слова, нарушающие общее впечатление.
   К сказаниям, содержание которых составляют события Смутного времени, принадлежат два сказания, составленные во Пскове. Они замечательны потому, что в них высказались взгляды двух противоположных, враждебных сторон, стороны лучших и стороны меньших людей. В нашей истории, при описании борьбы этих сторон во Пскове, мы держались летописного рассказа именно по его относительному, по крайней мере, беспристрастию, ибо летописец, хотя и сильно вооружается против воеводы и лучших людей, однако не щадит и меньших, когда они начали прикликать с Кудекушею. Но в одном из упомянутых сказаний события представлены так, что поступки лучших людей являются постоянно в хорошем свете, поступки меньших в дурном. Сказание это носит заглавие: «О смятении и междоусобии и отступлении пскович от Московского государства, и как быша последи беды и напасти на град Псков от нашествия поганых и пленения, пожар, глад и откуду начаша злая сия быти и в кое время». В сказании вот как описывается начало Смуты: «Явились в псковских пригородах смутные грамоты от вора из-под Москвы, на прельщение малодушных, и возмутились люди, начали крест ему целовать. В то же время вскоре умер епископ Геннадий от кручины, услыхав такую прелесть; во Пскове люди стали волноваться, заслыша, что кто-то идет от ложного царя с малою ратью. Воеводы, видя такое смятение в народе, много укрепляли его, но не могли уговорить; народ схватил лучших людей, гостей и пометал их в тюрьму, а воеводы послали в Новгород за помощью. В то же время какой-то враг креста Христова распустил слух, что немцы будут во Псков; тогда некоторые мятежники возопили в народе, что немцы пришли к мосту на Великой реке; тут все возмутились, схватили воевод, посадили в тюрьму, а сами послали за воровским воеводою Плещеевым и целовали крест вору, начали быть в своей воле, взбесились и лихоимством разгорелись на чужое имение. Осенью пришли во Псков из Тушинского стана мучители, убийцы и грабители, объявляя малоумным державу его и власть, а эти окаянные воздали хвалу темной державе его, начали хвалиться пред ними своим радением к вору и клеветать на тех богомольцев и страдальцев, которые не хотели преклонить колена Ваалу, на городских начальников и нарочитых мужей, сидевших в тюрьме; лютые звери извлекли их из тюрьмы и уморили, одних на колья посадили, другим головы отсекли, прочих различными муками мучили, имение их побрали, боярина же Петра Никитича Шереметева в тюрьме удавили и, побравши имение во владычне дворе, по монастырям, у городских начальников и у гостей, отъехали под Москву к своему ложному царю и там после были побиты своими». Это известие о поступке тушинцев очень правдоподобно, но почему его нет у летописца? Летописец Тушину не благоприятствовал, называет безумными тех, которые целовали крест тушинскому царю.
   Опустивши причины народного восстания на лучших людей, — причины, рассказанные у летописца, а именно посажение в тюрьму гонца от козачьего атамана и бегство духовных лиц к неприятелю, автор сказания, после описания большого пожара, говорит: «Чернь и стрельцы начали грабить имение у нарочитых людей и, по наущению дьявольскому, стали говорить: бояре и гости город зажгли! — и начали в самый пожар камнями гнать их, и те побежали из города; а на другой день стали волочить нарочитых дворян и гостей, мучить и казнить и в тюрьмы сажать неповинных, начальников городских и церковный чин». Описавши вторичное торжество меньших людей, летописец прибавляет: «Дал бог, без крови разошлись, а если б воля лучших людей сотворилась, то было бы крови много; которые из них в Новгород отъехали, тех имение переписали, а которые в Печорах и во Пскове крылись, тех имения не переписывали». Совершенно иначе рассказывает дело автор нашего сказания: «Которых отыскали православных неповинных (меньшие люди, победители), тех влекли на сонмище, мучили, в палаты и погреба пустые пометали, которые же из города побежали душою да телом, у этих жен метали в погреба, а потом мучили и смерти предавали, входили в домы их, ели, пили и веселились, имения их по себе разделили; кто был в тюрьме, тот отдал последнее, чтоб откупиться от муки и смерти, у кого же не было что дать, те были замучены или в темнице померли, и жены и дети но миру ходили. Было таких страдальцев, мужчин и женщин, больше двухсот, и страдали они до тех пор, пока не пришел ложный царь и вор Матюшка: он освободил их всех и вместо их заточил их гонителей, и таким образом все приняли возмездие по своим делам». Итак, последний самозванец Матюшка или Сидорка является действующим в пользу лучших людей против меньших. Но в том же сказании вот что говорится об этом самозванце: «Явился вор в Иван-городе, и начали к нему такие же воры и убийцы собираться: из Новгорода — козаки, из Пскова — стрельцы. Псковские граждане отказались принять его, и он приходил подо Псков с нарядом стенобитным и наметным, но граждане крепко против него стали, и он ничего не успел сделать городу. Немцы послали на него войско из Новгорода, и окаянный бежал из-под Пскова. Тогда псковичи, не зная, что делать и куда приклониться, не надеясь ниоткуда получить помощи, положили призвать к себе ложного царя, послали от всех чинов людей бить ему челом, послали повинную. Окаянный обрадовался и пришел во Псков вскоре, и начали к нему собираться многие, которые радовались крови и чужому имению; к тому же он любил поганых, литву и немцев, было гражданам большое насилие и правеж в кормах и во всякой дани, и многих замучили. Псковичи стали тужить. Литва в это время осаждена была в Москве русскими людьми, и прислали оттуда некоторых нарочитых людей дозреть прелести этого новонарекшегося царя, и дозиратели эти, боясь смерти, не обличали его; но потом, найдя удобное время, когда он отослал своих ратных людей под Порхов, сговорились с гражданами, схватили его и свели под Москву». Любопытные подробности встречаем в сказании и о пребывании Лисовского во Пскове: «Псковичи, услыхавши, что пан Лисовский с литвою и русскими людьми стоит в Новгородской земле, в Порховщине, послали к нему бить челом, чтоб шел во Псков с русскими людьми, и он, попленивши Новгородчину, пришел во Псков; его самого пустили в город, а литву поставили за городом на посаде и в Стрелецкой слободе; но мало-помалу начала и литва входить в город, казну многую пропивать и платьем одеваться, потому что было множество у нее золота, серебра и жемчугу, после разграбления славных городов Ростова, Костромы, монастырей Пафнутьевского, Калязинского и других, где они раки святых рассекали, сосуды и образные оклады грабили, было у них также множество пленников, женщин, девиц и отроков. Когда все это они проворовали и проиграли в зернь и пропили, то стали грозить гражданам: „Мы уже много городов попленили и разорили, то же будет от нас и этому городу Пскову, потому что весь живот наш здесь положен в корчме“. Граждане, слыша это, пришли к варвару и начали льстивыми словами говорить, чтоб шел на выручку к Иван-городу, который тогда осаждали шведы: „А мы казну соберем и пришлем к тебе“, — говорили псковичи. Лисовский согласился, вышел изо Пскова с всеми своими людьми и после только догадался, что псковичи обманули его, но уже было поздно. Наконец в этом сказании находим любопытное известие об отношениях Пскова к Ливонии во время Смутного времени: „Велика милость пречистой богородицы печерской, что только мимо своего дома (Печерского монастыря) не затворила пути к литовскому рубежу в Ливонскую землю, откуда во все это время хлеб шел во Псков, потому что мир великий имели мещане с псковичами; если бы эта земля не подмогала хлебом, то псковичи никак не избыли бы от поганых“.