С этою грамотою отправлен был Желябужский, который получил такой наказ: станут говорить, что Московского государства всяких чинов люди целовали крест королевичу Владиславу, то отвечать: «Московского государства всяких чинов люди перед великим государем вашим Жигимонтом королем и перед сыном его во всем том невинны. Вся неправда и невинное христианское кроворазлитие учинились со стороны великого государя вашего, а всего Московского государства людей души от того чисты. И вам за неправду государя вашего ныне и вперед поминать непригоже, что государя вашего сыну, Владиславу королевичу, быть на Московском государстве, и послов о том посылать незачем, то уже дело бывшее и давно о том государю вашему и вам от всего Московского государства отказано накрепко». О Заруцком Желябужский должен был говорить: «Вора Ивашку Заруцкого и воруху Маринку с сыном для обличенья их воровства привезли в Москву. Ивашка за свои злые дела и Маринкин сын казнены, а Маринка на Москве от болезни и с тоски по своей воле умерла, а государю и боярам для обличенья ваших неправд надобно было, чтоб она жила. И теперь отчина царского величества от воровской смуты очистилась и воровская смута вся поминовалась».
   Желябужский должен был видеться с Филаретом, ударить ему челом от сына и говорить: «Великий государь, сын ваш, вас, великого государя, велел о здоровье спросить, а про свое здоровье велел сказать: вашими отеческими святительскими и государыни моей матери великой старицы иноки Марфы Ивановны многоусердными к богу молитвами на наших великих и преславных государствах здравствуем, только оскорбляемся тем, что ваших отеческих святительских очей не сподобляемся видеть; молим милосердого бога и радеем, и промышляем, и хотим того, чтоб милосердый бог вашу святыню из такой тягости высвободил». Грамота царская к отцу начиналась так: «Великого и всещедрого в троице славимого бога нашего, иже достойному святительским и богоукрашенным саном почитаему и украшаему, и нашему христианскому роду истинному учителю, и непорочно ходатайственнолюбным тщанием ко господу о нас прилежно молителю, и наказателю словесных христовых овец и выну о овцах, паче же заблудших, попремногу многовзыскательному тщателю, и разрешителю неодуменным, еже есть духовным сплетением, поборнику и страдателю за святые благосиятельные христианские наши церкви и крепкому столпу в православии, и еже о Христе любезное на земле житие чающе небесного рая жителю, старейшему и превысочайшему священноначалием отцу отцем, великому государю моему преосвященному митрополиту Филарету Никитичу, божиею милостию и его крепкою непобедимою десницею, содержай скипетр великого Российского царствия, в месть врагам, в похвалу добродетелям, сын твоего изрядносиятельного отечества Михаил, божиею милостию царь и великий князь, всея Русии самодержец, главу свою усердно до земли преклоняет, касаяся твоим святительским честным стопам и со слезами у вас, великого государя, моего отца, прося еже за ны святительских ваших молитв и благословения». Желябужский должен был также править челобитье Филарету от иноки Марфы Ивановны, потом от духовных властей, бояр и всей Думы. Князя Василья Васильевича Голицына и товарищей его Желябужский должен был о здоровье спросить и говорить им речь: «Служба ваша, раденье и терпенье ведомы, и о том мы, великий государь, радеем и промышляем, чтоб вас из такой тяжкой скорби высвободить». Потом Желябужский должен был править им челобитье от властей и бояр; такую же речь от царя должен был сказать и Шеину, если с ним увидится. Бывшего царя, Василья Ивановича Шуйского, и брата его, Димитрия, уже не было в живых; относительно же брата их, князя Ивана Ивановича, послу ничего не было наказано. Филарету наедине (если это только возможно) Желябужский должен был объявить, что в Москве делается все доброе, все великие государи присылают с дарами и с поминками великими, прося царской к себе любви и дружбы.
   В Варшаве паны приняли Желябужского по обычаю, спросили о здоровье бояр; Желябужский отвечал, что бояре при великом государе , дал бог, все в добром здоровье. Когда он сказал: при великом государе , то из всех сенаторов отозвался невежливо один Лев Сапега: «Еще-де то у вас не пошлый (настоящий) государь!» Филарет жил в доме Льва Сапеги, который был его приставом; Желябужскому позволено было здесь с ним видеться. Принявши государеву грамоту, Филарет спросил: «Как бог милует сына моего?» Желябужский отвечал, что следует. После этого Филарет начал говорить послу и товарищам его: «Не гораздо вы сделали, послали меня от всего Московского Российского государства с наказом к Жигимонту королю прошать сына его Владислава королевича на Московское государство государем; я и до сих пор делаю во всем вправду, а после меня обрали на Московское государство государем сына моего, Михаила Федоровича; и вы в том передо мною неправы; если уже вы хотели выбирать на Московское государство государя, то можно было и кроме моего сына, а вы это теперь сделали без моего ведома». Посол отвечал: «Царственное дело ни за чем не останавливается: хотя бы и ты, великий господин, был, то и тебе было переменить того нельзя, сделалось то волею божиею, а не хотеньем сына твоего». Филарет сказал на это: «То вы подлинно говорите, что сын мой учинился у вас государем не по своему хотенью, изволением божиим да вашим принужденьем», — и, обратясь к Сапеге, прибавил: «Как было то сделать сыну моему? остался сын мой после меня молод, всего шестнадцати лет, и бессемеен, только нас осталось — я здесь, да брат мой на Москве один, Иван Никитич». Сапега отвечал ему грубо, срывая сердце: «Посадили сына твоего на Московское государство государем одни козаки донцы». На это возразил Желябужский: «Что ты, пан канцлер, такое слово говоришь! То сделалось волею и хотеньем бога нашего, бог послал духа своего святого в сердца всех людей». Сапега замолчал. Желябужский стал править челобитья, и Филарет, прочтя грамоты, отдал их Сапеге. О князе Голицыне Сапега сказал, что он остался в Мариенбурге, Шеин с женою и дочерью — в его, Сапегиной, вотчине в Слонимском повете, а сын — в Варшаве; Филарет заметил при этом: «Я не знаю, жив ли или нет боярин князь Василий Васильевич Голицын, потому что мы с ним давно расстались».
   Кроме Сапеги тут был еще другой пристав, пан Олешинский. Филарет, обратясь к ним обоим, сказал: «Нас царь Борис всех извел: меня велел постричь, трех братьев уморил, велел задавить, только теперь остался у меня один брат Иван Никитич». Олешинский спросил у Сапеги: «Для чего царь Борис над ними это сделал?» Сапега отвечал: «Для того царь Борис велел над ними это сделать, блюдясь от них, чтоб из них которого брата не посадили на Московское государство государем, потому что они люди великие и близки к царю Федору». Пан Олешинский опять начал говорить, обращаясь к послу: «На весну пойдет к Москве королевич Владислав, а с ним мы все пойдем Посполитою Речью, Владислав королевич учинит вашего митрополита патриархом, а сына его — боярином». Филарет сказал на это: «Я в патриархи не хочу»; а Желябужский сказал: «Ты, пан, говоришь слово похвальное (хвастливое), а мы надеемся на милость божию да на великого государя Михаила Федоровича, на его государское счастье, дородство и храбрость, и на премудрый разум надежны: ныне во всех его государствах мир, покой и тишина, все люди ему, великому государю, служат и радеют единодушно, и будем стоять против Владислава, вашего королевича, и против всех вас. И прежде король ваш с королевичем и с вами со всеми приходил доступать государства Московского и пришел под Волок Ламский, а Волок в великом государстве Московском как бы деревенька малая: и тут короля вашего людей побили, и отошел король ваш из-под Волока с невеликими людьми». Олешинский на это не сказал ничего, а спросил Желябужского: «Помнишь ли ты меня, как я был на Москве?» — «Помню, — отвечал Желябужский, — как ты при царе Василье был на Москве и на отпуске в палате крест целовал о перемирных летах, чтоб лиха над Московским государством ничего не делать». Олешинский замолчал. Тут вошла жена Струся и начала просить Филарета написать к царю Михаилу, чтоб мужа ее жаловал. Филарет обещал, а Желябужский сказал ей: «Великий государь наш милосерд и праведен, не только мужа твоего жаловал, муж твой человек имянной, но, которые и хуже твоего мужа, и тех всех жалует». На это Лев Сапега сказал: «Что вы говорите, что государь ваш милостив и на кровь христианскую не посягает! Видим мы и то, что государь ваш посылал к турскому царю закупать, чтобы царь турский стоял с ним заодно на Польское и Литовское государство, а грамоты те государя вашего теперь у нас». Желябужский отвечал, что ничего об этом не знает. Этим свидание кончилось. На отпуске у панов-рады Лев Сапега опять говорил невежливо: «Еще-де то у вас не пошлый государь; два у вас государя: один у вас на Москве, а другой здесь, Владислав королевич, ему вы все крест целовали». Желябужский отвечал по наказу, что это дело бывшее и дальнее и поминать о том непригоже. Он требовал, чтобы в ответной грамоте было описано имя царя Михаила как следует; Сапега отвечал: «Теперь мы, паны-рада, вас отпускаем с добрым делом от кого вы пришли к братье своей боярам, а государева титула писать нельзя, о том будут большие послы с обеих сторон и обо всех великих делах будут говорить и судиться пред богом, и как постановят великое доброе дело, тогда станут государево имя и титул писать». Желябужский проведал, что все литовские сенаторы хотят мира с Москвою, кроме Льва Сапеги, который один короля манит; а большой посягатель на веру христианскую сам король да сенаторы польские, а всех пуще канцлер пан Крицкий да маршалок литовский, пан Дростальский. На сейме король будет просить побору, чтоб идти к Москве посполитым рушеньем; но в Литве приговорено, что побору отнюдь не дать и посполитым рушеньем с королевичем не хаживать, то уже дело минуло, королевичу к Москве идти не по что, стало нам самим до себя; действительно, на сейме литовские сенаторы не согласились на войну. На дороге, в имении Льва Сапеги, Желябужский виделся с Шеиным, который приказывал к государю и к боярам: «Как будет размена с литовскими людьми, то государь бы и бояре приказали послам накрепко, чтоб береглись обману от литовских людей; послам бы сходиться между Смоленском и Оршею на старом рубеже; у Литвы с Польшею рознь большая, а с турками мира нет; если государевы люди в сборе, то надобно непременно Литовскую землю воевать и тесноту чинить, теперь на них пора пришла», да приказывал, чтоб никак пленниками порознь не разменивались. Желябужский разузнал также, что король приказывал Филарету писать к сыну грамоты, какие ему, королю, надобны, и Лев Сапега тоже приказывал, но митрополит за то стал и королю отказал, что отнюдь ему таких грамот не писывать; за то Желябужского и не пустили проститься с митрополитом. Сам пан Гридич, которого король и Сапега посылали к Филарету, говорил послам: «Как сведал Филарет, что сын его учинился государем, то стал на сына своего надежен, стал упрям и сердит, к себе не пустит и грамот не пишет».
   Желябужский привез боярам грамоту, в которой паны предлагали съезд уполномоченных на границе между Смоленском и Вязьмою. В грамоте паны писали также: «Пока холопи вами владеть будут, а не от истинной крови великих государей происходящие, до тех пор гнев божий над собою чувствовать не перестанете, потому что государством как следует управлять и успокоить его они не могут. Из казны московской нашему королю ничего не досталось, своевольные люди ее растащили, потому что несправедливо и с кривдою людскою была собрана». Несмотря на такие грубости, предложение было принято, и в сентябре 1615 года, по соборному решению, отправились к литовской границе великие уполномоченные послы, бояре — князья Иван Воротынский и Алексей Сицкий и окольничий Артемий Измайлов; с польской стороны уполномоченными были: киевский бискуп князь Казимирский, гетман литовский Ян Ходкевич, канцлер Лев Сапега, староста велижский Александр Гонсевский; посредником был императорский посол Еразм Ганделиус. Переговоры должны были происходить между Смоленском и Острожками. Воротынский с товарищами должны были сначала изложить неправды короля, начиная с нарушения перемирия при царе Борисе приводом Лжедимитрия. Если паны скажут, что еще при воре князь Василий Иванович Шуйский с братьями и многими боярами бил челом королю, чтоб их от Расстриги оборонил и дал в цари сына своего, то князь Воротынский должен был отвечать: «Я, князь Иван Михайлович, в те поры был в своей братье в боярах честен, и любили меня мои братья все, а Шуйские были мне друзья и ни в чем от меня не скрывались. Вы это теперь говорите для того, что князя Василья Ивановича с братьею нет, и хотите на мертвых что-нибудь затеять; а мы того не делывали и в разуме нашем того не бывало». Если паны скажут, что бояре наказывали об этом королю с Иваном Безобразовым да с Михайлою Толочановым, то отвечать: «Иван Безобразов и Михайла Толочанов Расстриге были из русских людей первые друзья и верники: как еще Расстрига пришел в Монастыревский, то Михайло Толочанов тогда уже учинился у него верником, за Михайлову измену царь Борис жену и детей его разослал по городам по тюрьмам; а Иван Безобразов по воре Федьке Андронове стал Расстриге близок на Москве, а как Расстригу убили, то он с Москвы сбежал и в Тушине у вора был, и с такими как было приказывать?» Если Александр Гонсевский скажет, что после Расстригина убийства он был у князя Дмитрия Шуйского и говорил, чтобы памятовали, о чем к королю приказывали, и князь Дмитрий не запирался, то отвечать: «Князя Дмитрия теперь нет, что захочешь, то на него и затеешь».
   Воротынский должен был так жаловаться на поведение Гонсевского и поляков в Москве: «Немногие тогда наши братья бояре жили на своих дворах, многих бояр и боярских жен с дворов посослали, а стали жить польские и литовские люди, имением и запасами их завладели. Как гетман пошел под Смоленск, то после его ты, Александр Гонсевский, стал жить на цареве Борисове дворе, а Михайла Салтыков, мимо своего дворишка, — на дворе Ивана Васильевича Годунова, а Федька Андронов — на дворе благовещенского протопопа, на котором никогда никто не стаивал и не живал; меня, князя Ивана, да князя Андрея Голицына, да окольничего князя Александра Засекина подавали за приставов; по воротам по всем поставили сторожей своих, решетки у улиц посломали, и московским никаким людям с саблею не только при бедре, и купцам с продажными и плотникам с топорами ходить и ножей при бедре никому носить не велели, дров мелких на продажу и крестьянам привозить не давали; жен и дочерей брали на блуд и по вечерам побивали всяких людей, кто идет улицею из двора в двор, к заутрени не только мирским людям — и священникам ходить не давали. Федьке Андронову велел государь ваш быть казначеем и думным дворянином, Степану Соловецкому — в Нижнегородской четверти думным дьяком, Ваське Юрьеву — у денежных сборов, Евдокиму Витовтову — в разряде думным первым дьяком, Ивану Грамотину — печатником, посольским и местным дьяком; в Большом приходе — князю Федору Мещерскому, в Пушкарском приказе — князю Юрию Хворостинину, в Панском приказе — ведомому вору Михалке Молчанову, в Казанском дворце — Ивану Салтыкову; а ты, Александр Гонсевский, по королевской же грамоте учинился на имя боярином в Стрелецком приказе. Ты видел сам, какую беду мы, бояре, от своих советников, от худых людей, от Федьки Андронова с товарищами, терпели, никто нас так при прежних государях не бесчещивал, как тот детина, а ты его на все попускал; только бы не ты, то ему самому как было и помыслить, чтоб против нас говорить и нас бесчестить? Разоренье Московскому государству учинилось от государя вашего и от вас, мститель за то будет вам и женам вашим и детям бог, сами увидите; сам себя государя вашего сын от Московского государства отженул многими своими неправдами и кровопролитием. Как приходил с войском гетман, ты, Карлус Ходкевич, то ты, Александр Гонсевский, нам всем говорил, чтоб нам быть под королевскою рукою, изменников, князя Юрия Трубецкого, Ивана Грамотина, Василья Янова, ты за этим к нам присылал».
   Если скажут: «Бояре сами присылали к королю, что от вас на Москве смута, присылал вор к Москве попа Харитона с грамотами, а к вору присылка была же; бояре сами сыскивали, и по сыску дошло до него, князя Ивана Михайловича, до князей Андрея Голицына и Засекина, и за то их бояре сами велели беречь: и если в вас, больших людях, была измена, то королю как было сына своего на государство дать?» Если станут класть боярские грамоты, как о том писали, то отвечать: «На меня, князя Ивана, с товарищами затеяли вы и вора попа научили, а боярам, что вы велели, то они и делали. От вас большая смута и ссора, и кроворазлитие. Только бы тогда государь ваш положился на нас, природных бояр, а тебя, Александра, в уряд и изменников-воров в приказы не прислал, худых людей, то ничего бы худого и не было, было бы все хорошее. Видали мы и от прежних государей себе опалы, только во всем государстве справа (управление) всякая была на нас, а худыми людьми нас не бесчестили и чести нашей природной не отнимали; а как обрали мы на государство государя вашего сына, то он еще не бывал, а у нас у всех честь отнял: прислал тебя, велел тебе государственные и земские дела всякие ведать в таком великом государстве, а у государя своего ты и до сих пор в Раде не бывал; да с тобою прислал Московского государства изменников, самых худых людей, торговых мужиков, молодых детишек боярских, а подавал им окольничество, казначейство, думное дьячество; уж и не было в худых никого, кто б от государя вашего думным не звался; кто даст Льву Сапеге пару соболей, тот — дьяк думный, а кто сорок, тот — боярин и окольничий. Такой мы от государя вашего чести дожили, потому так и сталось».
   А если скажут: «Еще в бытность гетмана Жолкевского в Москве Василий Бутурлин посылан был от бояр в Рязань, там с Прокофьем Ляпуновым сговорился, и Ляпунов под столицу стал подступать, а Василий Бутурлин воротился назад в Москву, пехоту немецкую уговаривал королю изменить, сам на себя у пытки сказал», — отвечать: «Если Василий Бутурлин какое дурно и помыслил с молодости, то бояре сами велели его пытать, а Василий с пытки на себя никакого умышленья не говорил, приезжал к нему Прокофья Ляпунова человек спрашивать о том, что на Москве делается. Ты, Александр Гонсевский, с советником своим с торговым детиною Федькою Андроновым, с казначеем государя своего, походили в казне государей наших, царские сокровища осмотрели, и тебя взяла зависть, что отроду такого богатства не видывал; писал ты об этом к государю своему да к приятелю своему Льву Сапеге, захотели вы царскую казну у себя видеть, и оттого все зло сделалось; и в летописец будем это для будущих родов писать».
   Если станут говорить, что королю московской казны ничего не досталось, то отвечать: «Как вы, паны, не стыдитесь! Ты, Александр, с Федькою Андроновым лучшее выбирали и к королю отсылали, а иное ночью к тебе возили. Для прилики вы велели казну переписывать боярам, но у казны были ваши же советники; как бояре запечатают и придут опять в казну, а печатей боярских уже нет, печать Федьки Андронова. Федьке о том говаривано от нас, бояр, много раз, и он сказывал, что велел распечатать ты, Александр Гонсевский». Послы должны были показать панам список вещам, которые отосланы были к королю, и при этом сказать: «Это известно, да и немного здесь, а больше того и лучшие узорочья взяты из казны и посланы к королю тайно; а иное ты, Александр Гонсевский, себе брал и приятелям своим посылал». Если будут говорить, что король не хотел брать Москвы себе, а хотел послать сына, то уличить грамотами, писанными к князю Ивану Куракину, к Михайле Салтыкову и к Андронову. Если Гонсевский будет говорить, что он владел в Москве польскими людьми, до московского же управления ему и дела не было, а как он пойдет, бывало, вверх к боярам поговорить о каких-нибудь делах, то ему на дороге и на дворе у него русские люди подавали многие челобитные, и он все челобитные у них брал и приносил к боярам, и по этим челобитным делали и указывали все бояре, а подписывали челобитные их русские дьяки, грамоты к королю писали бояре же, а он этих грамот не переделывал, — отвечать: «Это точно так, пан Александр, было: к боярам ты ходил, челобитные приносил; только, пришедши, сядешь, а возле себя посадишь своих советников, Михайлу Салтыкова, князя Василья Мосальского, Федьку Андронова, Ивана Грамотина с товарищи, а нам и не слыхать, что ты с своими советниками говоришь и приговариваешь, и что велишь по которой челобитной сделать, так и сделают, а подписывают челобитные твои ж советники, дьяки Иван Грамотин, Евдоким Витовтов, Иван Чичерин, да из торговых мужиков Степанка Соловецкий, а старых дьяков всех ты отогнал прочь. И то была нам всем боярам смерть, что к тому недостойный торговый детина Федька Андронов придет и сядет с нами, с Мстиславским и со мною, Воротынским, и с иными нашими братьями вместе и нам указывал, и мимо нас распоряжался: бог видит сердца наши: в то время мы все живы не были. А грамоты от бояр все писали по твоей воле, бояре у вас были все равно что в плену, приказывали руки прикладывать, и они прикладывали». Если паны скажут, что сами они, бояре, многую казну прежних государей продавали, сосуды серебряные переливали в деньги и давали польским и литовским людям, которые стояли в Москве для их сбереженья от вора, и станут класть об этом боярскую грамоту, которая послана с Иваном Безобразовым 19 января, — отвечать: «Бояре были в казне невольны, владели всею казною Андронов, а над ним Гонсевский, продавали казну и мягкую рухлядь и платье, приговаривали быть у продажи боярам и дьякам, а они лишь только сидели да смотрели». В заключение наказа говорится: «Выговаривать гладко, а не ожесточить, чтоб с ними жестокими словами не разорвать».
   Но трудно было подобные вещи выговаривать гладко, и трудно было исполнить это князю Воротынскому, которого Гонсевский озлобил еще в Москве. Когда в ноябре месяце открылись съезды и московские послы по наказу начали дело тем, что стали вычитать многие неправды Жигимонта короля, то литовские послы стали сердиться, кричать и браниться. «Нам за позор государя своего стоять и биться!» — кричали они. Посредник, цесарев посол, был тут, но в дело не вмешался, и этим первый съезд кончился. На втором съезде бискуп киевский говорил речь из бытий из хроник польских о клятвопреступлении при прежних израильских и римских царях, приводя к тому, что московские послы на первом съезде вычитали неправды королевские. Потом говорил речь по письму Ян Гридич про Расстригу, оправдывая государя своего короля, наконец говорил речь по письму Александр Гонсевский, вычитая неправды государя Бориса и государя Василья, сношения их с иностранными государствами на короля. Между прочим Гонсевский читал: «Давно, еще при Димитрии, которого вы называете Гришкою Расстригою, боярин князь Василий Иванович Шуйский с братьею и другие многие московские бояре, знатные люди, некоторым панам-радам тайно объявляли свою мысль, что хотят видеть господарем своим королевича Владислава. Потом князь Василий Голицын, забывши свое крестное целование королевичу, желал себе господарства Московского, как скоро выехал из Москвы под Смоленск, то с дороги сослался с вором калужскими промышлял, чтоб ему с своими советниками сделать на Москве господарем вора калужского, а потом убить, точно так же как прежнего Димитрия Расстригу убили, и сделаться самому господарем, как прежде Шуйский сделался. Я, Александр Гонсевский, оставшись в гетманском месте с войском, не был боярином и никаким урядником московским, в дела земские московские не вмешивался, а будучи только наместником гетманским, правил войском и ратников своих за самые малые вины строго и сурово наказывал, по артикулам гетманским. Помните, как вскорости по отъезде гетманском войсковой товарищ Тарновецкий, пивши вместе с попом, побранились, и он ударил попа рукою по лицу до крови. Я присудил его к смертной казни; но патриарх и бояре присылали ко мне, а князь Мстиславский с другими многими боярами и с тем самым попом приходил ко мне на подворье и просил, чтоб я Тарновецкого выпустил из тюрьмы и не велел казнить: уважая патриарха и бояр, я должен был это сделать, но чтоб вперед другим своевольникам неповадно было воровать и людей московских, простых и нерассудительных, от господаря отводить, велел у Тарновецкого отсечь правую руку, что и было исполнено в Китае-городе, против Фроловских ворот, перед всем миром; бояре и все русские люди этому дивились, и сам патриарх после мне выговаривал, что за такую малую вину непригоже было так люто казнить. Потом гайдуки наши побранились, наделали шуму подле церкви, где служил патриарх: я осудил их на смертную казнь; в ту же ночь два пахолика в Китае-городе яблоки и орехи продажные разграбили, я и тех велел казнить смертью, но патриарх, зазвавши меня к себе, не выпустил до тех пор, пока я не приказал всех этих людей освободить от смертной казни, которую заменил кнутом. Немцев за церковный грабеж я велел казнить смертью и так их настращал этим, что после они и слова дурного не смели сказать русскому человеку. Вспомните и то, как поляк арианской веры в пьяном виде выстрелил в образ владимирской богородицы у Никольских ворот: я велел ему руки и ноги отсечь, самого живого огнем сжечь, а руки отсеченные велел под образом гвоздями прибить. Не только в столице, но и на стороне никакая вина без наказанья не проходила; живой тому свидетель князь Борис Михайлович Лыков: я осудил на смерть ротмистра, который пограбил его деревни, и сам князь Борис едва его от смертной казни отпросил. А в меньших делах поставлены были суд и управу чинить между литовскими и московскими людьми князь Григорий Петрович Ромодановский, а от меня и от войска полковник Дуниковский да поручик Войтковский. Итак, с нашей стороны не было подано ни малейшего повода к неудовольствию и восстанию. А с вашей стороны какие неправды были, это мы докажем не голыми словами, а на письме. Во-первых, когда гетман Жолкевский вошел в Москву, то стольник Василий Иванович Бутурлин, отпросившись у бояр на время в свое поместье, съезжался в Рязани с Прокофьем Ляпуновым, придумали они и на слове тайно между собою положили, как вновь смуту в Московском государстве завести, польских и литовских людей в Москве побить, против короля и королевича войною стоять. Ляпунов сам замышлял сделаться царем и говорил с своими советниками: „Ведь Борис Годунов, Василий Шуйский и Гришка Отрепьев не лучше меня были, а на государстве сидели“.