Слышалось на Морозова и другого рода обвинение. Мы видели, что в это время в Москве чувствовалась потребность в науке, за которою естественно было обратиться к малороссиянам, потому что у них было уже распространено школьное образование. Сильною любовью к просвещению отличался в Москве постельничий царский Федор Михайлович Ртищев. Недалеко от Москвы, по Киевской дороге, на берегу реки он выстроил монастырь (Андреевский), куда перезвал из малороссийских монастырей монахов тридцать человек, с тем чтоб учили желающих грамматике славянской и греческой, риторике и философии и переводили книги. Обязанный днем быть во дворце, Ртищев целые ночи просиживал в Андреевском с учеными монахами. Но эта новизна некоторым не полюбилась. Весною 1650 года Иван Васильевич Засецкий, Лучка Тимофеев Голосов да Благовещенского собора дьячок Костка Иванов сошлись у монаха Саула и шептали между собою: «Учится у киевлян Федор Ртищев греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть». Обратясь к дьячку, Голосов говорил: «Извести благовещенскому протопопу (духовнику царскому), что я у киевских чернецов учиться не хочу, старцы недобрые, я в них добра не познал; теперь я маню Федору Ртищеву, боясь его, а вперед учиться никак не хочу, кто по-латыни научится, тот с правого пути совратился. Да и о том вспомяни протопопу: поехали в Киев учиться Перфилка Зеркальников да Иван Озеров, а грамоту проезжую Федор Ртищев промыслил; поехали они доучиваться у старцев киевлян по-латыни, и как выучатся и будут назад, то от них будут великие хлопоты; надобно их воротить назад; и так они всех укоряют и ни во что ставят благочестивых протопопов Ивана и Степана и других». Дьячок Костка отвечал на это: «Мне и поп Фома говорил: „Скажи, пожалуй, как быть? Дети мои духовные Иван Озеров да Перфилий Зеркальников просятся в Киев учиться“. Я ему говорил: „Не отпускай, бога ради, бог на твоей душе это взыщет“; а Фома говорит: „Рад бы не отпустить, да они беспрестанно со слезами просятся и меня мало слушают и ни во что ставят“. Потом трое ревнителей правого пути начали шептать про Морозова: „Борис Иванович держит отца духовного только для прилики людской, киевлян начал жаловать; а это уже известное дело, что туда уклонился к таким же ересям“.
   В Москве попытки недовольных раздуть мятеж против Морозова и Милославского во имя Романова и Черкасского были уничтожены в самом начале; но когда, по-видимому, все успокоилось, опять на северо-западной границе в толпе народной послышалось несчастное имя Морозова, и мятеж в самых широких размерах запылал во Пскове и Новгороде.
   По Столбовскому миру с обеих сторон условились выдавать перебежчиков, но в продолжение несколько десятков лет из уступленных Швеции русских областей перебежало в московские пределы множество народу; шведское правительство требовало их выдачи, исполнить это требование в глазах московского правительства значило отдать православных христиан в люторскую веру; благочестивый царь никак не мог решиться взять на свою душу такой грех, и потому положено было выкупить перебежчиков. Часть выкупных денег, именно 20000 рублей, была отдана в Москве шведскому агенту Нумменсу, который с ними и отправился на Псков к шведской границе. В то же время в зачет выкупной суммы велено было отпустить из псковских царских житниц 11000 четвертей хлеба в Швецию. Но мы видели, как дурно смотрели на иностранцев везде в Московском государстве и особенно во Пскове. В царствование Михаила во Пскове ограничивались одними жалобами, занесенными в летопись; со времени же событий в Москве 1648 года пошла молва, что молодой царь окружен людьми недоброжелательными, что Морозов дружит немцам ко вреду русских. И вот в феврале 1650 года во Пскове узнали, что едет швед, везет из Москвы большую казну и что велено во Пскове отдавать хлеб шведам. 24 февраля, на маслянице, пришла к воеводе Собакину государева грамота о хлебной отдаче; народ узнал о грамоте, стал волноваться, и 27 числа человек 30 из меньших статей пришли к архиепископу Макарию бить челом, чтоб он уговорил воеводу не отдавать хлеба, пока от них челобитье будет к государю.
   Макарий послал за Собакиным, который тотчас приехал к архиепископу и, узнав, в чем дело, объявил, что должен исполнить государев указ в точности и отдаст хлеб немедленно, а они пусть посылают челобитчиков к государю от себя, мимо его. Потом воевода счел своею обязанностью сделать псковичам внушение, чтоб они не в свои дела не вмешивались, начал им говорить с сердцем, зачем они пришли на архиепископский двор толпою, называл их кликунами — название очень нехорошее во Пскове после событий Смутного времени. Тогда один из псковичей начал Собакина укорять: «Ты, Никифор Сергеевич, пускаешь немцев в город (в крепость, куда не велено было пускать иностранцев) на пир к Федору Емельянову». Собакин отвечал: «Ну так что ж? Пускаю, не запираюсь; а для того велел я немцев пустить к Емельянову, что он болен, из двора не выходит, а у него у немцев заторговано на государя золотых много». Начался спор сильный, и воевода, кликнув подьячего, велел ему переписывать имена псковичей, тут бывших; те бросились бежать из кельи вон, и на дворе, где стояла толпа народу, начался шум; бывшие у архиепископа кричали народу: «Вы нас привели на такой шум бить челом, а воевода станет на нас писать государю, что шумом приходили, и нам за то будет опала!» Пошумев, разошлись и условились собраться на другой день потолковать.
   28 февраля собрались на площади у всегородной избы много всяких чинов людей; начали кричать, что не надо давать хлеба возить из Кремля; но посадские лучшие люди и старого приказа стрельцы стали говорить с большою силою, что самовольством ничего не надобно делать, нельзя государеву указу противиться, а если в хлебе скудость, то надобно бить челом государю. Толпа начала стихать, и лучшие люди стали расходиться по домам, как вдруг прибежали стрельцы от Петровских ворот и закричали: «Едет немец, везет казну из Москвы!» Толпа кинулась к указанному месту. Нумменс с приставом Тимашевым действительно ехал в это время по загородью, Великою рекою к немецкому гостиному двору, на Завеличье; но когда поровнялся с Власьевскими воротами, то из них вышла толпа народу и бросилась на него: одни хотели тут же убить Нумменса ослопами, другие тащили к проруби, третьи спрашивали: как ему казна на Москве дана? Нумменс рассказывал все дело, как было, и стал просить, чтобы дали ему повидаться с гостем Федором Емельяновым. Это роковое имя человека ненавистного, друга немцев, подлило масла в огонь; раздались крики: «Пытать немца! Пытать Федора!» Взяли казну, отвезли ее к съезжей избе, откуда отправили на подворье Снетогорского монастыря и заперли ее там, запечатавши; Нумменса отвезли ко всегородной избе, осматривали его там всем миром, забрали все бумаги и потом отвели на Снетогорское подворье, где приставили к нему сторожей: пять человек попов, пять человек посадских людей да двадцать человек стрельцов. Пошли к Емельянову; тот скрылся, но жена отдала государеву грамоту, присланную к мужу ее; грамоту стали читать во весь мир; она оканчивалась словами: «А сего бы нашего указа никто у вас не ведал». Эти слова возбудили еще большее волнение; стали кричать: «Грамота тайная к Федору прислана, а государю про то неведомо!» Слыша шум, набат, беготню по улицам с оружием, воевода Собакин прискакал на площадь и стал говорить псковичам, что им до государевой казны дела нет. Ему отвечали: «Воля государская: если казна послана из Москвы с государева ведома, то можно было с нею ехать и городом, а не по загородью». Собакин поехал к архиепископу, и спустя час явился на площадь Макарий с священниками, с иконою св. троицы и стал уговаривать народ; но у мирских людей была одна речь: «Воля государева, а хлеба нам из Кремля немцу до государева указа не отдавать». 1 марта гилевщики собрались на площадь, выбрали между собою начальных людей: площадного подьячего Томилку Васильева Слепого, стрельцов Прошку Козу, Сорокоума Копыто. Начальники эти стали распоряжаться: велели привести Нумменса, поставили на площади два огромных чана и стали на них с Нумменсом, чтоб всему народу было видно. Несчастного шведа снова допрашивали, а, чтоб язык у него был развязнее, подле него стояли палачи с кнутьями; читали во весь мир бумаги, взятые у Нумменса; потом все эти бумаги перед всем миром положили в коробки, запечатали и поставили на Снетогорском подворье, а ненужные письма отдали Нумменсу. После третьего марта волнение начало утихать: положили отправить челобитчиков к государю в Москву.
   Но между тем при беспрестанных сношениях псковичи торговые и всякие люди приезжали в Новгород, и от них были в разговорах многие смутные речи. В Новгороде началась молва, особенно с тех пор, как прислан был государев указ, велено хлеба покупать на государя, и стали по торжкам биричи кликать, чтобы русские люди покупали хлеба только про себя, непомногу, четвериками. Приехал из-за границы новгородец Никита Тетерин и начал рассказывать, что немцы собираются, ждут казны из Москвы, и как только казна придет, то им всем идти на Новгород; начались толки: «Государь этого не знает, отпускают казну бояре». Дней через пять после этого, вечером 15 марта, приехал в Новгород датский посланник Граб, и все начали говорить: «Вот и немцы с казною приехали!» Посадский человек Трофим Волк разговорился с русским толмачом, ехавшим при посланнике, Нечаем Дрябиным, и тот сказал ему, что идет из Москвы к немцам большая казна; Волк не смолчал об этой новости, а другой посадский, Елисей Лисица, явился к земской избе на площадь и стал кричать на весь мир, что гость Семен Стоянов провозит за рубеж хлеб и мясо, а немцы везут из Москвы большую денежную казну. На крик Лисицы собрались толпы народа и решили разделаться с немцами; земский староста Андрей Гаврилов, вместо того, чтоб унимать их, сделался предводителем мятежа. Датский посланник, только что выехавший из Новгорода, был остановлен, избит; Волк отличился пред всеми: бил Граба по щекам, проломил ему нос, сидел над ним с ножом и, наконец, обобрал его. Пожитки посланника, в которых видели казну государеву, не тронули, свезли их на Пушечный двор, но разграбили дворы своих богатых людей, братьев Стояновых, Василья Никифорова, Василья Проезжалова, Михайлы Вязьмы, Никиты Тетерина, Андрея Земского; взяли в земскую избу с Любского двора приезжих торговых немцев; в Каменном городе караульщики от ворот и от набата были отбиты, сполошный колокол заливался. Митрополит Никон и воевода окольничий князь Федор Андреевич Хилков выслали голов стрелецких и детей боярских унимать мятежников, но эти посланные, ничтожные числом, не могли ничего сделать; один из них, стрелецкий сотник Марк Басенков, чуть не был сброшен с башни.
   Мятеж этим не кончился; на другой день, 16 марта, загудел опять сполошный колокол, раздались крики: «Государь об нас не радеет, деньгами подмогает и хлебом кормит немецкие земли». Но у мятежников не было предводителя; староста Андрей Гаврилов скрылся, испугавшись последствий затеянного дела; стали искать, кого бы взять в начальные люди, и нашли: за приставом сидел митрополичий приказный Иван Жеглов и двое детей боярских, Макар и Федор Негодяевы; Никон извещал об них государю, что они люди недобрые, хвалятся, что знают все, знают, что у царя и у короля в палатах делается, вынуты были у них воровские книги и тетради и отосланы в Москву. 16 марта толпа с шумом пришла в Софийский собор, где был митрополит и воевода, и отсюда отправилась освобождать Жеглова с товарищами; в земской избе составилось новое правительство: подле Жеглова засели здесь: посадский Елисей Лисица, Игнатий Молодожник, Никифор Хамов, Степан Трегуб, Панкратий Шмара, Иван Оловяничник, стрелецкий пятидесятник Кирша Дьяволов, подьячий Гришка Аханатков.
   У воеводы не было материальных средств противиться этим новым правителям; митрополит решился действовать против них духовным оружием. 17 марта, в день Алексия, человека божия, в именины государевы, к св. Софии собралось множество народа; здесь на заутрени и на обедни Никон поименно проклял новых правителей. Начался ропот: «Государь жалует на свой ангел, из тюрем виноватых людей распускает, а митрополит в такой праздник проклинает; но проклинает он не одного Молодожника и Лисицу, а всех новгородцев, у них у всех одна дума». Так поднимали злобу на Никона, старались ожесточить против него всех, но не было предлога идти гилем на Софийский двор; 19 числа предлог нашелся. Прибежал с Софийской стороны на Торговую съезжей избы пристав Гаврила Нестеров, прозвищем Колча, сын площадного подьячего, и говорил: «Митрополит Никон и окольничий князь Федор изменники». Митрополит и воевода, узнавши об этом, велели схватить Колчу, которого привели в Софийский дом, били батогами и посадили в тюрьму. Вдруг прибегают в земскую избу отец его и жена с криком: «Миряне, вступитесь! Митрополит и окольничий сына моего пытают, бьют и огнем жгут». Толпа взволновалась и двинулась на Софийский двор. Испуганный Хилков скрылся у митрополита, который велел запереть двор: толпа. подойдя к дверям, кричала: «Выпустите из тюрьмы Гаврилу Нестерова». Митрополит и воевода отвечали: «Мы за него не стоим, что хотите с ним, то делайте». Народ освободил Нестерова, но тот снял с себя рубашку и стал показывать спину; тогда толпа опять двинулась к митрополиту и разломала двери. В крестовой найден был князь Хилков, и мятежники стали говорить ему: «Зачем ты от нас бегаешь? Нам до тебя дела нет, а если до тебя дело будет, то ты никуда от нас не уйдешь».
   Так рассказывал дело софийский служка Иван Кузьмин. По другим показаниям, Нестеров был взят к митрополиту по делу, подлежавшему суду церковному, именно за то, что худо жил с женою. Князь Хилков доносил в Москву таким образом: «Пристав Гаврилка и отец его за многие воровства биты кнутом и батогами; 19 марта пришел к митрополиту Гаврилка с лестью, будто прощенья просит; митрополит велел подержать его у себя в приказе для подлинного сыску, и того же числа в четвертом часу дня воры пришли гилем на Софийский двор, говорили многие непригожие слова и Гаврилку из приказа взяли». Но вот как рассказывает все дело сам Никон в письме к царю и ко всему царскому семейству: «18 марта был я в соборной церкви у заутрени, и после полуношницы, по своему обычаю, ексапсалмы сам говорил, а после тайно, про себя говорил канон Иисусу сладкому на первой кафизме; и после первой статьи на другой кафизме, творя молитву Иисусову, стал я смотреть на Спасов образ местный, что стоит перед нашим местом, списан с того образа, который взят в Москву царем Иваном Васильевичем, поставлен в Москве в соборной церкви и называется Златая риза, от него же и чудо было Мануилу, греческому царю. И вот внезапно я увидел венец царский золотой на воздухе над Спасовою главою; и мало-помалу венец этот стал приближаться ко мне; я от великого страха точно обеспамятал, глазами на венец смотрю и свечу перед Спасовым образом, как горит, вижу, а венец пришел и стал на моей голове грешной, я обеими руками его на своей голове осязал, и вдруг венец стал невидим. С этого времени я начал ожидать иного себе посещенья. Марта 19-го пришел на Софийский двор Гаврил Нестеров, будто в своей вине покаяние прося, и я велел его поберечь, пока пойду к обедне, и хотел его разрешить и молитвы разрешительные проговорить. Но Жеглов, узнавши об этом, велел бить в набат на Торговой стороне, и ко мне на сени начали ломиться. Я вышел и стал их уговаривать, но они меня ухватили со всяким бесчинием, ослопом в грудь ударили и грудь расшибли, по бокам били кулаками и камнями, держа их в руках, били и софийского казначея, старца Никандра, и детей боярских, которые были за мною, и повели было меня в земскую избу: как довели до церкви, я хотел было в церковь войти, но они меня тут не пустили, а все вели в земскую избу: но как довели до золотых дверей, то я, от их бою изнемогши, отпросился посидеть у Золотых дверей пред церковью на лавке и им начал говорить, чтоб меня отпустили с крестами к Знамению пресвятые богородицы, потому что готовился я литургию служить, и они едва на то приклонились. Я велел благовестить и, собравшись с соборными и другими немногими священниками, едва добрел с великою нуждою до Знамения, и там часы, стоя и сидя, слушал и св. литургию с великою нуждою и спехом служил, и назад больной, в сани взволясь, приволокся и ныне лежу в конце живота, кашляю кровью, и живот весь запух. Чая себе скорой смерти, маслом я соборовался, а если не будет легче, пожалуйте меня, богомольца своего, простите и велите мне посхимиться».
   Нападение на Никона было последнею вспышкою мятежа; начали простывать, опамятываться и думать о следствиях своего дела: легко сладили с безоружным воеводою и митрополитом, но теперь предстояло разделываться с многочисленными ратями великого государя. Начали толковать, как бы послать в пятины по дворян и детей боярских и привести их ко кресту; между собою собирались все крест целовать на том: если государь пришлет в Новгород обыскивать и казнить смертию, то всем стоять заодно и на казнь никого не выдать, казнить так казнить всех, а жаловать всех же. Думали и во Псков послать лучших людей, чтобы обоим городам стоять заодно. По всем улицам поставили сторожей от гилевщиков, чтоб ничьих дворов больше не грабили; жалели, что и в первый день позволили грабить дворы, а грабили их ярыжки и кабацкие голыши и стрельцы, которые голые же люди. Лучшие люди говорили друг другу со слезами на глазах: «Навести нам на себя за нынешнюю смуту такую же беду, какая была при царе Иване». Сам Жеглов чуял беду, но делать было нечего: сила была у вооруженной толпы стрельцов, посадские люди не могли против них ничего предпринять.
   20 марта, в среду вечером, Жеглов призвал к себе в земскую избу дворян и детей боярских и велел им руки прикладывать к записи, что им с мирскими людьми стоять заодно, стоять за то, чтоб государевой денежной казны и хлеба за рубеж не пропустить. Дворяне и дети боярские отвечали, что приложат руки к челобитной, чтоб государь денег и хлеба за рубеж отпускать не велел, а не к одиночной записи, и, сказавши это, пошли в Каменный город. Тут поднялся шум между стрельцами, козаками и худыми посадскими людьми; толпа побежала в Каменный город, крича: «Переймем дворян, прибежим прежде их в Каменный город, запрем решетку на мосту, дворян в город не пустим, выбьем их за город!» Но когда воры прибежали в рыбный ряд близ моста, то встретились им другие стрельцы и земские люди и поворотили их назад, говоря: «Надобно и ту беду утушить, которую завели, а не вновь воровство заводить». Чтоб утушить беду, выбрали трех человек посадских, двоих стрельцов, одного козака и отправили их в Москву к государю, с дарами и с челобитной, в которой писали: «Бьют челом холопы твои государевы, дворяне и дети боярские и новгородские пятиконецкие старосты и все посадские люди и стрелецкие пятидесятские и все рядовые и все козаки и всякие служивые люди, и твои государевы богомольцы протопопы и попы и Дьяконы и всяких чинов жилецкие люди: в нынешнем, 158 году марта 15 за два часа до света приехали с Москвы немцы и стали на Никитиной улице, и того же дня в другом часу ночи те же немцы поехали из Новгорода вон, и на улицких караулах посадские люди их спрашивали: что-де вы идете ночью без государева пристава и без московского толмача? И они, немцы, учинились улицким караульщикам сильны, поехали из Новгорода, но у Чудова креста всяких чинов люди тех немцев начали ворочать и им говорить: что вы идете ночью, а не днем, ночью ездят воровские люди, пристава и толмача у вас нет? И те немцы начали нас колоть шпагами, и в том с ними учинилась драка. Их воротили к земской избе и расспрашивали, и в расспросе они сказались: я посланник датского короля Иверт Граб, а со мною посланных людей шесть человек, да с ним же ехали шведской земли подданные, а были в Москве для хлебной покупки. И вот посланник Иверт Граб тебе, государю, в вине своей добил челом, что поехал из Новгорода ночью без пристава и без толмача и шпагами нас колол, и в том во всем дал на себя запись, что ему тебе на нас не бить челом и в своей земле датскому королю, а шведы в Новгороде ожидают твоей государевой денежной и хлебной казны. А слух нам есть: как твою государеву казну, денежную и хлебную, шведские немцы возьмут и твои государевы недруги шведские немцы твоею казною хотят нанять иных орд немецких людей и идти с ними под Великий Новгород и Псков: и мы ради за тебя. государя, и за православную веру головы своп положить. Милосердый государь! Пожалуй нас, не вели из своего Московского государства своей денежной и хлебной казны и съестных запасов за рубеж шведским людям давать и пропускать, и не вели митрополичьим и окольничего князя Хилкова ложным отпискам верить, пишут они тебе на нас с сердцов, что мы тебе на них бьем челом».
   Челобитная на Хилкова состояла в том, что он царского указа не слушает, отпускает в Швецию торговых людей с хлебом и мясом по ночам для своей бездельной корысти, и на заставы писал, чтобы товаров не осматривать в возах, а которые головы и стрельцы осматривают, тех бьет кнутом и батогами нещадно. Он же в Новгороде у всяких чинов людей в избах печи печатал и в холодные дни топить изб не давал, отчего малые дети перезябли и померли. Он же наговорил митрополита Никона, чтоб тот в день государева ангела новгородцев проклинал без государева указа и без патриаршего: священников всех митрополит запрещает, не велит им к мирским делам и к челобитным прикладывать руки вместо неграмотных людей, и от этого митрополичьего проклятия в Новгороде во всяких людях учинилось великое смятение. Митрополит с окольничим мучили подьячего Нестерка ослопами и поленьем. Новгородцы били челом митрополиту о невинном, и Никон отдал им его, убитого замертво. За такое неистовство и проклятие сила божия Никона митрополита обличила: когда в церкви Знамения стал он говорить: «Свет Христов просвещает всех», — ударило его и всего раздробило. Он же, Никон, на память государевых отца и матери всяких чинов людей и чернецов на своем дворе бил на правеже насмерть. Когда пришла весть о рождении царевны Евдокии Алексеевны, то митрополит на такой радости никого из тюрьмы не освободил; он же хотел соборную церковь Софийскую рушить, а та церковь построена по ангельскому благовестию, и мы ему об этом били челом и церкви рушить не дали, а он, сердясь за это, пишет всякие отписки на нас государю. Он же, митрополит, держал за приставом в цепи и в железах бывшего своего приказного Ивана Жеглова многое время, и несколько дней, возя на дровнях, на правеже его бил и мучил ослопьем насмерть, и вымучил на нем денег триста рублей, и многие он, митрополит, неистовства и смуту чинит в миру великую, и от той его смуты ставится в миру смятение. Да по договору государевых послов с думными людьми шведской королевы везут из Московского государства в Шведскую землю государеву денежную казну по двадцати и по сороку тысяч разными дорогами. В нынешнем 1650 году, в Великий мясоед, приехал в Новгород московский торговый человек Моисей Облезов и в Новгороде и в Новгородском уезде закупал хлеб, рожь, а везти тот хлеб в шведские города, а нам никому хлеба купить не дал, и мы все оттого обедняли и оголодали, а шведы мирный договор во всем нарушили, православную христианскую веру у русских зарубежных людей отняли, церкви божии осквернили, попов на Руси ставить не дают, а крестьянских детей крестят своими немецкими попами в своих кирках. Окольничий князь Хилков послал теперь на рубежные заставы стрельцов и козаков триста человек, а для оберегания пороху и свинцу им ничего не дал: из этого ясно, что окольничий шведским людям норовит, а государевых людей губит напрасно. По совету с окольничим гость Семен Стоянов ездит в Шведскую землю много лет, возит рожь и мясо и всякие съестные запасы, немецких людей кормят и с ними советуют, а нас всех православных христиан голодом морят и вконец губят. Он же, Семен Стоянов, с шведскими людьми и иных орд, которые приезжают в Новгород, ест и пьет и ночи с ними у себя просиживает.
   Но весть о новгородских событиях пришла в Москву прежде этих челобитчиков. Государь немедленно велел написать грамоту, в которой приказывал новгородцам, чтоб они, помня крестное целование, перехватали заводчиков смуты и выдали их начальству. С грамотой отправился дворянин Соловцев. Когда он приехал в Новгород, то сошлись все в земской избе; приехал воевода князь Хилков, но ему и места не дали. Соловцев сказал новгородцам государево жалованное слово; начали читать грамоту: слыша, что в грамоте написано то же самое, что говорил посланный, стали кричать Соловцеву: «Ты почему ведаешь, что в государевой грамоте написано? Грамота воровская! У нас воров нет, все добрые люди, а стоять всем заодно, за государя; грамоты воровские, а не государевы, вольно вам ночью написать хоть сто столбцов». Хилков сказал: «Когда вы государевым грамотам не верите, то чему уже больше верить?» И пошел в соборную церковь.
   Никон велел позвать туда же старост и всяких людей и говорил им, чтоб исполнили государеву волю, но они и ему отвечали то же: «У нас никаких воров нет, государю не виноваты и вины нам государю приносить не в чем». Пошли толки: «Грамота воровская; Соловцев не дворянин, а человек боярина Морозова; надобно его задержать до тех пор, как наши челобитчики с Москвы поедут поздорову». Действительно, Соловцев был задержан; лучшие люди в отчаянии говорили: «Мочи нашей нет!» В земской избе написали запись, чтоб против государева указа стоять заодно; начали силою, побоями приневоливать к рукоприкладству. Несмотря на то, Никон и Хилков успели удержать священников и многих светских людей от рукоприкладства, иные священники и добрые люди сбежали из города, другие лучше согласились сидеть в тюрьмах, нежели подписывать записи. Опять поднялись обличения на Хилкова: «Это изменник, хочет Новгород сдать немцам по приказу Морозова; взял посул у шведского посланника, четвертную бочку золотых, из пороховой казны зелье все выдал немцам, надобно у него новгородскую печать и казенные ключи взять, земскую казну осмотреть и по Каменному городу пушки расставить на случай прихода шведов». 27 марта собралась толпа, поехали на Московскую дорогу, привезли 30 бочек золы и объявили, что привезли селитру, которую Морозов отпустил к немцам; но когда откупорили бочки, то нашли одну золу. 29 марта Никон стал уговаривать исполнить государеву волю, и опять напрасно; 3 апреля начал уговаривать, чтоб отпустили, по крайней мере, Соловцева, и на этот раз новгородцы послушались. Приехав в Москву, Соловцев рассказал свои разговоры с Жегловым. «Зачем ты делаешь такое дурно?» — спрашивал он Жеглова; тот отвечал: «Это дело не я затеял, я сижу тут неволею; взяли меня из цепей миром; а если бы меня земские люди не взяли, то было бы еще хуже, потому что я унял смертное убийство и грабеж и датского посланника не дал до смерти убить».