Страница:
Сознание экономической несостоятельности, ведшее необходимо к повороту в истории, было тесно соединено с сознанием нравственной несостоятельности. Русский народ не мог оставаться в китайском созерцании собственных совершенств, в китайской уверенности, что он выше всех народов на свете уже по самому географическому положению своей страны: океаны не отделяли его от западных европейских народов. Побуждаемый силою обстоятельств, он должен был сначала уходить с запада на восток; но как скоро успел здесь усилиться, заложить государство, так должен был необходимо столкнуться с западными соседями, и столкновение это было очень поучительно. В то самое время, в то самое царствование, когда Восток, восточные соседи русского народа оказались совершенно бессильными пред Москвою, когда покорены были три татарских царства и пошли русские люди беспрепятственно по Северной Азии вплоть до Восточного океана, — в то самое царствование на западе страшные неудачи, на западе борьба оканчивается тем, что Россия должна уступить и свои земли врагу. Стало очевидно, что во сколько восточные соседи слабее России, во столько западные сильнее. Это убеждение, подрывая китайский взгляд на собственное превосходство, естественно и необходимо порождало в живом народе стремление сблизиться с теми народами, которые оказали свое превосходство, позаимствовать от них то, чем они явились сильнее; сильнее западные народы оказывались своим знанием, искусством, и потому надобно было у них выучиться. Отсюда с царствования Иоанна IV, именно с того царствования, когда над Востоком было получено окончательное торжество, но когда могущественный царь, покоритель Казани и Астрахани, обратив свое оружие на запад, потерпел страшные неудачи, — с этого самого царствования мысль о необходимости сближения с Западом, о необходимости добыть моря и учиться у поморских народов становится господствующею мыслию правительства и лучших русских людей. Как нарочно, новые беды, новые поражения со стороны Запада, несчастный исход борьбы с Польшею и Швециею после Смутного времени еще более укрепили эту мысль. Поворот или переворот стал необходимостью. Но дело не могло обойтись без борьбы. У кого учиться? У чужих, у иноземцев, а главное — у иноверцев? Пустить чужих, иноземцев, иноверных к себе и дать им высокое значение учителей, так явственно признать их превосходство, так явственно подчиниться им? Что скажут люди, имеющие в своих руках исключительное учительство? Когда Годунов предложил вопрос о необходимости вызвать из-за границы новых учителей, то старые учителя — духовенство отвечало, что нельзя, опасно для веры; лучше послать за границу русских молодых людей, чтоб там выучились и возвратились учить своих. Но известна судьба этих русских людей, отправленных при Годунове за границу: ни один из них не возвратился. Продолжительный застой, отсталость не могли дать русскому человеку силы, способности спокойно и твердо встретиться с цивилизациею и овладеть ею; застой, отсталость условливали духовную слабость, которая обнаруживалась в двух видах: или человек со страшным упорством отвращал взоры от чужого, нового, именно потому, что не имел силы, мужества взглянуть на него прямо, померяться с ним, трепетал в суеверном страхе, как ребенок, которого ни лакомства, ни розги не заставят пойти к новой няньке, или когда преодолевал страх, то вполне подчинялся чужому, новому, не мог устоять пред чарами волшебницы-цивилизации; второе явление поверяло первое. После несчастной попытки Годунова новой уже не делали; а между тем потребность учиться чувствовалась все сильнее и сильнее. Представилось средство удовлетворить этой потребности без страха пред иноверством. Подле Великой России была Малая, и обе силою известных обстоятельств влеклись к соединению в одно политическое тело; Малая Россия благодаря борьбе с латинством раньше почувствовала потребность просвещения и владела уже средствами школьного образования. Стало быть, великороссиянину можно было учиться безопасно у малороссиянина, который приходил в рясе православного монаха; можно было также учиться безопасно у грека православного. Отсюда в XVII веке, пред эпохою преобразования, мы встречаем непродолжительное время, когда за наукою обращаются к малороссиянам или вообще западнорусским ученым и к грекам.
Но и это примиряющее средство не вполне могло помочь делу. Новые учителя, откуда бы они ни пришли, хоть бы из православной Греции, из православной Малороссии, необходимо сталкивались со старыми учителями, и отсюда борьба, которая вела к чрезвычайно важным последствиям. Молодой великороссиянин, поучившийся у малороссийского монаха по-латыни и по-гречески, стал ученее своего старого учителя, своего отца духовного, говорит, что и то не так, и другое не так и что отец духовный многое неправильно толкует. Легко понять, как должны были смотреть на это отцы духовные. Светопреставление! Яйца курицу учат! Чего ждать доброго после этого? Ясное дело, что киевские монахи вместе с латынью учат разным ересям. Но мало того, что русские люди учатся бог знает чему в Москве у малороссийских монахов, хотят еще ехать в Киев, там учиться, в самом гнезде этой латыни: хороши оттуда воротятся! Так толковали в Москве в начале царствования Алексея Михайловича. Раскол был уже тут, народился, народился из неминуемого столкновения старых учителей с новыми. Понадобилось исправить книги церковные для печати; поручили дело самым разумным, знающим из старых учителей, самым видным протопопам: книги исправили, напечатали, а новые учителя, греческие и малороссийские монахи, говорят, что дело сделано не так, что вместо исправления книги испорчены, и патриарх поручает снова исправлять книги новым учителям. Каково же старым? До сих пор они имели авторитет неприкосновенный, слыли знатоками, а теперь объявлены невеждами, опозорены на весь мир, и кем? Пришлыми киевскими и греческими монахами; да сами-то эти монахи что знают, чему учат! сами-то православны ли! Народившийся уже прежде раскол вырос. Легко понять впечатление, произведенное на многих объявлением старых учителей, не потерявших своего авторитета, что новые учителя, греческие и киевские монахи, принесли новизны, ереси латинские: западные русские люди давно уже связались с латинянами, да и греки отступили от православной веры и книги свои печатают в латинских типографиях. Большинство удержалось при авторитете церковного и гражданского правительства, принявшего сторону новых учителей; но известная часть народонаселения объявила себя на стороне старых учителей, вследствие чего должна была отвергнуть авторитет церковного, а вместе с тем и гражданского правительства, «раскольщики, церковные мятежники» явились и мятежниками гражданскими, не признававшими власти, которая, в их глазах, гнала правую веру, власти антихристовой. То, что по известному закону бывает всегда и везде следствием внезапного освобождения от какого бы то ни было авторитета, произошло теперь и в России в области раскола. Отвергнувши раз авторитет церковного правительства, единое для всех обязательное учение и правило, раскол, не имея возможности составить из себя церкви с единым правительством, должен был распрыснуться на множество толков по множеству толковников, не сдерживаемых в своих толкованиях никакою властию, никаким авторитетом. После того как раз известный авторитет, власть отвергнуты, является сильное стремление высвободиться от всякого авторитета, от всякой власти, от всяких общественных и нравственных уз. Гуситское освобождение в Чехии от авторитета римской церкви быстро повело к таборитству, к коммунизму; Лютерово освобождение в Германии от авторитета той же церкви повело к такому же явлению в анабаптизме. Подобное же стремление к крайностям свободы явилось и у нас в некоторых раскольничьих толках.
Здесь, разумеется, может родиться вопрос: зачем было доводить раскольников до этих крайностей? Зачем было преследовать их за различие в обрядах, за буквы, за вещи несущественные? Отчего было не позволить им употреблять старые книги, оставаться при старых обрядах? Подобные вопросы, обличающие неуменье отрешиться от настоящего времени и привычку переносить его требования в века минувшие, сильно вредят изучению истории, правильному пониманию прошедшего, а следовательно, и настоящего, связи между ними. Во-первых, если православный говорил раскольнику, что может креститься как хочет, то раскольник от этого не переставал называть православного слугою антихристовым за трехперстное сложение. Во-вторых, одно явление поверяется другим. Если в XVII веке явились люди, которые, смешивая существенное с несущественным, готовы были умереть за двуперстный крест и т.п., то какое право получаем мы предполагать, что другие, употреблявшие трехперстное сложение, все вдруг поднялись на такую высоту, что могли отличать существенное от несущественного и снисходительно смотреть на заблуждения меньшей братии? Люди, которых авторитету они подчинялись, сказали им, что трехперстное сложение правильнее, они приняли это более правильное употребление и этим порознились от людей, оставшихся при двуперстном сложении; но во взгляде на важность дела они нисколько не рознились; как последователи двуперстного сложения были убеждены, что это необходимое условие для спасения, и считали крестившихся-тремя пальцами врагами божиими, слугами антихристовыми, с которыми нельзя иметь никакого сношения, точно так же должны были смотреть на них и противники их, ибо вовсе не было условий, по которым бы они могли смотреть иначе. Церковный мятежник! Мятежник против самого бога! Что могло быть хуже этого? Какое снисхождение можно было оказать такому человеку? Люди, которые преследовали раскольников за двуперстное сложение, — эти же самые люди провозглашали, что брить бороду значило искажать в себе образ божий и уподобляться псам или котам — ясный знак, что взгляд был везде один и тот же, вследствие чего могла быть только ожесточенная борьба без уступок и сделок. Перемена взгляда, уменье отличать существенное от несущественного могли явиться при влиянии новых условий не ранее как с лишком через столетие, тут только явилась и возможность снисхождения, возможность уступок и сделок. Архиерей вроде московского митрополита Платона мог явиться только во второй половине XVIII, а не во второй половине XVII века, когда происходило, например, следующее: в 1655 году прислали белорусов в Вологду, и священники обратились к архиерею с вопросом, пускать ли их в церковь и ходить ли к ним с требами. Архиерей к патриарху, и тот отвечал: «Если кто не истинно крещен, обливан, тех крестить снова, а умерших погребать».
Столкновение между старыми и новыми учителями повело к расколу, к церковному мятежу. С этим мятежом против своей власти и учения духовенство не могло так скоро сладить, как, например, светское правительство сладило с мятежом Стеньки Разина. Церковный мятеж сделался постоянным, духовенство приобрело постоянных внутренних злых врагов, которые нисколько его не щадили в своих жалобах и обличениях. Но обличения слышались не от одних раскольников. Общество, видимо, тронулось; начались колебание, тряска, которые не позволяли пребывать в покое. Тяжелое чувство собственных недостатков, сознание, что отстали, что у других лучше и надобно перенимать это лучшее, учиться, не покидали лучших русских людей, отсюда стремление прислушиваться к чужим речам, обращать внимание на указания с разных сторон, что и то и другое не так. Такое время обыкновенно бывает богато обличениями, богато распоряжениями, хлопотами о прекращении сознанного, обличенного зла, о прекращении внешними средствами и потому бьющими обыкновенно мимо. Вопиющее, кидавшееся в глаза и чужим, и своим зло было страшное пьянство. Иностранцы повторяли: «Нет страны в мире, где бы пьянство было таким общим пороком, как в Московии. Все, какого бы звания, пола и возраста ни были, духовные и светские, мужчины и женщины, молодые и старые, пьют водку во всякий час, прежде, после и во время обеда». Архиерей пишет окружное послание духовенству своей епархии: «Учили бы вы людей божиих каждый день с прилежанием. А как случится вам читать поучение от божественного писания, тогда б один читал, а другой за ним толковал, а хорошо, если б кто и читал и толковал сам, чтоб простым людям было что принять от вас. Видим, что в простых людях, особенно же и в духовных чинах, укоренилась злоба сатанинская безмерного хмельного упивания, а такое сатанинское ухищрение многих людей отлучает от бога». Легко было написать: читайте и толкуйте, когда было тяжело, не было уменья к этому делу, да и нигде не водилось. Давно уже, в продолжение веков, повторялось о хмельном упивании как о сатанинском ухищрении, и все понапрасну. В обществах, подобных русскому XVII века, в обществах, слабых внутренно, всего крепче вера во внешнюю силу. Правительство распоряжается всем, может все сделать. Игумен бьет челом великому государю, что без царского указа ему нельзя справиться с братиею: «От пьянства бывает многая вражда и мятежи; иные священники, клирошане и простая братия в том обычае закоснели, и от такого нестроения игуменам бывают перемены частые; без игуменов в монастыре проходило многое время, и привыкли жить по своей воле». Царь шлет грамоты, чтоб в монастырях не держали хмельного питья, потому что усиление пьянства грозило иноческому чину совершенным разрушением. Но через несколько лет опять шлются царские грамоты по монастырям с новыми обличениями, следовательно, с признанием, что прежние указы остались без действия: «В московских, в ближних и дальних, степенных и нестепенных монастырях архимандриты, игумены, келари и строители, казначеи и священники и братья на монастырских погребах и по кельям у себя держат хмельное питье, вино, пиво и мед, и от того хмельного питья церкви божии бывают без пения. Архимандриты, игумены, келари, казначеи и соборные старцы во всех монастырях держат у себя детей, братью и племянников и внучат и дают им монастырский хлеб и всякий запас и из монастырской казны деньги; да они ж, власти, отпускают монастырских слуг в монастырские вотчины на жалованье, и как эти слуги с жалованья в монастырь приезжают, и с них берут власти, и дети их и племянники и внучата посулы и поминки, деньгами, вином и медом, куницами и всякими гостинцами; а кто их не почтит, тем, приметываясь для мзды, чинят побои и изгони большие; также и с монастырских вотчинных крестьян, от дел и не от дел, посулы и поминки берут. Да власти же ездят к мирским людям в дома на пиры и бражничают, и за то ссужают их монастырским хлебом и денежною казною». Прошло двадцать лет, и новгородский митрополит в своей грамоте повторяет: «Игумены, черные и белые попы и дьяконы хмельным питьем до пьянства упиваются, о церкви божией и о детях своих духовных не радеют, и всякое бесчиние во всяких людях чинится: сделать заказ крепкий, чтоб игумены, черные и белые попы и дьяконы и старцы и черницы на кабак пить не ходили, и в мире до великого пьянства не упивались, и пьяные по улицам не валялись бы».
Церковные соборы также не щадили обличительных резких слов.
Собор 1667 года постановляет, чтоб священники учили детей своих и приготовляли их таким образом на свои места, а не оставляли детей своих наследниками мамоне, не торговали Христовою церковию, не допускали ставить в священство сельских не вежд, из которых иные и скота пасти не умеют, не только людей: отсюда в церкви божией мятежи и расколы.
В обличениях не было недостатка в XVII веке. Явление естественное и необходимое в переходное время. Негодование и сильные выражения насчет пьянства, невежества пошли в ход. Но кто обличал? Очень незначительное меньшинство, или, что еще важнее, обличали иностранцы, пришельцы, и русские обличали под их влиянием, по их указаниям. Обличения не помогают, не исправляют, когда нет внутренней, давней подготовки исправлению, когда нет условий, благоприятствующих этому исправлению; обличение может только заставить искать этих условий, и если общество юно и крепко, умеет жить, то эти условия и начнут производить свое действие, приготовлять общество к исправлению; но сколько для этого нужно времени? А между тем обличения, явившиеся вдруг, извне, без внутреннего приготовления, могут вести к печальным явлениям. Известно, что до указаний, сделанных во второй половине XVII века греческими и западнорусскими духовными лицами, правила, установленные Стоглавом, имели для всех авторитет непререкаемый. Но вдруг собор 1666 года постановляет: «Писано нерассудно, простотою и невежеством в книге Стоглаве, и клятва без рассуждения и неправедно положена: мы, православные патриархи и весь освященный собор, ту неправедную и безрассудную клятву разрешаем и разрушаем, и тот собор не в собор и клятву не в клятву и ни во что вменяем, как бы ее вовсе и небыло, потому что Макарий митрополит и бывшие с ним мудрствовали невежеством своим безрассудно, восхотели сами собой, не согласясь с греческими и с древними харатейными словенскими книгами, со вселенскими св. патриархами не посоветовались и не спросили их». Действие было сильное, ошеломляющее, Невежи постановили, и целое общество, опять по невежеству, последовало безрассудным постановлениям. Тут, с одной стороны, сильный упор вследствие оскорбления разных чувств: «Все мы были невежды, отцы наши были невежды!» Сильное оскорбление вызывает вопрос: так ли? И заставляет решать его отрицательно. С другой стороны, и те, которые подчинились авторитету обличителей, признали свое невежество и невежество отцов своих, чрез это признание не получили вдруг средств освободиться от своего невежества и, кроме указанного греческими патриархами, на другие постановления того же Стоглава продолжали смотреть по-прежнему, продолжали смотреть на несущественное как на существенное, продолжали освящать то, что вовсе не требовало освящения; преследуя одних за двуперстное сложение, преследовали других за брадобритие, за подстригание волос, за такие «еллинские, блуднические, гнусные обычаи» отлучали от церкви, отлучали и тех, которые имели общение с брадобрийцами. Мы видели, что в 1655 году патриарх Никон отвечал вологодскому духовенству на вопрос о православных белорусах, что если они обливаны, то надобно их крестить снова. В одиннадцать лет взгляд не мог перемениться; но вопрос поднялся извне: на соборе 1667 года два патриарха, александрийский и антиохийский, решили, что и латин перекрещивать не следует. Им представили на вид противоположное решение собора при патриархе Филарете 1621 года; патриархи не могли отозваться о царском деде, как отозвались о митрополите Макарии, и оговорились: «Если кто станет негодовать, зачем уничтожено постановление собора, бывшего при св. патриархе Филарете, то пусть не соблазняется и ведает, что и в древние времена один собор исправлял решения другого».
Но для некоторых соблазн был страшный: в короткое время разрушены были постановления прежних соборов, и один из них, древнейший, обвинен в невежестве и неразумии. Авторитету нанесен был сильный удар, почва заколебалась под ногами: думая удержаться от падения, одни обеими руками схватились за старое, за старые авторитеты; другие, допустивши движение, остановились на опасной полудороге, между двух огней, соединивши православие с бородою и длинными волосами. Правительство гражданское, думая ратовать за древнее благочестие, подало им руку. Патриарх Иоаким говорил впоследствии, что гнусный обычай брадобрития во дни царя Алексея Михайловича был всесовершенно искоренен. Действительно, мы знаем, например, что князь Кольцов-Мосальский написан был из стряпчих по жилецкому списку за то, что у себя волосы подрезал. Но эти внешние средства могли ли помочь в то время, когда новые учителя, новые авторитеты, требующие признания и подчинения, являлись не в виде только православных греческих и западнорусских монахов? Нудящие потребности государства были в таких науках, искусствах и ремеслах, которым не могли научить монахи. Волею-неволею нужно было обратиться к иноземным и иноверным учителям, которые и нахлынули и, разумеется, с требованиями признания своего превосходства. Превосходство было признано; важные лица наверху постоянно толковали, что в чужих землях не так делается, как у нас, и лучше нашего. Но как скоро превосходство иностранца было признано, как скоро явилось ученическое отношение русского человека к иностранцу, то необходимо начиналось подражание, а подражание это, по естественному ходу дел, начиналось с внешнего. Русский человек брил бороду, подстригал волосы, за это его писали из стряпчих по жилецкому списку. Он преклонялся пред силою, но действие силы не могло уже получить оправдания в его глазах и потому сильно раздражало. Он хорошо знал: вследствие подчинения чьему авторитету правительство гражданское писало его из стряпчих в жильцы; но разве этот авторитет не был поколеблен? Разве обличения не произвели своего действия, не осветили того, что прежде в темноте было не видно? А тут целая толпа новых обличителей, разумеется, с сильно пущенным в ход словом невежество, с могущественными побуждениями к обличению, потому что столкновение между старыми и новыми учителями последовало, взаимная ненависть разгорелась: не молчал иностранец пред человеком, который не признавал в нем образа и подобия божия, который внушал, что надобно выжить вредного пришельца. И пришлец позволял себе не одни обличения и насмешки. До нас дошла любопытная челобитная коломничей на майора Цея с товарищами, которые «чинили им обиды и налоги великие, в торгах всякий товар грабили, людей по улицам били и грабили. Ночью, после барабанного боя, с солдатами по улицам ходили, попов хватали, били и увечили, отводили к майору на двор, запирали в подклеть и мучили для своей бездельной корысти; посадским людям в воскресенье в церковь ходить нельзя было».
При таком трудном положении русского духовенства во второй половине XVII века, в эпоху народного поворота на новый исторический путь, вместо поддержки с разных сторон — удары. Так, сильный удар нанесло ему Никоново дело. По-видимому, перед началом трудного времени история хотела дать духовенству могущественного вождя, который бы помог ему сдержать напор неблагоприятных обстоятельств и выйти с победою из борьбы. В самом деле, со времен митрополита Алексия русская церковь никогда еще не была в таком выгодном положении касательно значения своего верховного пастыря, как во времена Никона. Молодой, мягкий по природе, благочестивейший не по одному титулу, царь вполне подчиняется энергическому патриарху. Но это самое положение, это обилие материальных мирских средств и заключает в себе причину падения Никона, который, как человек плоти и крови, не выдержал искушения, прельстился предложением царств и пал. Никон позволил себе принять роковой титул «великого государя», т.е. главного хозяина, главного правителя страны, титул, не могший иметь никакого отношения к значению патриарха; титул, прямо указывавший на двоевластие, на то, что два хозяина в доме, и влекший необходимо к столкновению между ними, тем более что Никон по природе своей не мог быть только титулярным великим государем. Патриаршество, высокое духовное значение стало для Никона на втором плане, он бросился на мирскую власть, захотел быть настоящим великим государем, столкнулся необходимо с другим великим государем, настоящим, законным, и проиграл свое дело, потому что стал в видимо для каждого незаконное положение. Поведение Никона с минуты отречения представило ряд скандалов, ронявших все более и более бывшего патриарха, который совершенно потерял из виду церковь, патриаршество и хлопотал только о том, чтоб ему, Никону, если нельзя возвратить вполне все прежнее, то по крайней мере удержать как можно больше из своего прежнего значения, из прежних материальных выгод; но в каком бы печальном состоянии ни находилось общество, все же оно не могло не оттолкнуться от человека, который великое общественное дело совершенно превратил в личное. Никон проигрывал свое дело тем, что вел борьбу с Алексеем Михайловичем, которого благочестие и благоговейное уважение к церковным властям было хорошо всем известно, и тем сильнее бросалась в глаза печальная противоположность между мягкостию представителя светской власти и жестокостью представителя власти духовной, архиерея, монаха, который скорее всякого воеводы готов был давать чувствовать свою власть и силу. Таким образом, вторая половина XVII века представила явление совершенно обратное тому явлению, какое мы видели во второй половине XVI века. Тогда произошло также столкновение между представителями светской и духовной власти, и, по-видимому, победа осталась на стороне первого; но это было только по-видимому. Поведение св. Филиппа, его мученичество за самое святое право пастыря церкви, право сдерживать силу, не допускать ее до насилий, были великим торжеством для русской церкви и ее верховного пастыря, ибо высшая степень могущества, до которого может достигать духовная власть по своей природе, — это святость, это мученичество вследствие исполнения своей обязанности полагать душу за овцы, а низшая ступень, до которой может ниспасть представитель светской власти, — это мучительство, мучительство над праведником. Никон по своей природе не умел понять этого великого явления, смотрел на него не духовными глазами: его поражало и раздражало видимое низложение представителя духовной власти представителем светской, он не понимал, что победил здесь тот, кто спас свою душу, погубивши ее. При таком непонимании сущности дела Никону хотелось, как он думал, поправить его и заставить царя Алексея Михайловича послать к гробу св. Филиппа умилостивительную грамоту, просить прощение за Иоанна Грозного. Перенося мощи св. Филиппа из Соловок в Москву, Никон хотел их сделать щитом для себя, но в какой борьбе и с кем? Он не понимал, что по характеру своему был более похож на Иоанна Грозного, чем на Филиппа, был более похож на мучителя, чем на жертву, и что тишайший Алексей Михайлович не был вовсе похож на Грозного.
Но и это примиряющее средство не вполне могло помочь делу. Новые учителя, откуда бы они ни пришли, хоть бы из православной Греции, из православной Малороссии, необходимо сталкивались со старыми учителями, и отсюда борьба, которая вела к чрезвычайно важным последствиям. Молодой великороссиянин, поучившийся у малороссийского монаха по-латыни и по-гречески, стал ученее своего старого учителя, своего отца духовного, говорит, что и то не так, и другое не так и что отец духовный многое неправильно толкует. Легко понять, как должны были смотреть на это отцы духовные. Светопреставление! Яйца курицу учат! Чего ждать доброго после этого? Ясное дело, что киевские монахи вместе с латынью учат разным ересям. Но мало того, что русские люди учатся бог знает чему в Москве у малороссийских монахов, хотят еще ехать в Киев, там учиться, в самом гнезде этой латыни: хороши оттуда воротятся! Так толковали в Москве в начале царствования Алексея Михайловича. Раскол был уже тут, народился, народился из неминуемого столкновения старых учителей с новыми. Понадобилось исправить книги церковные для печати; поручили дело самым разумным, знающим из старых учителей, самым видным протопопам: книги исправили, напечатали, а новые учителя, греческие и малороссийские монахи, говорят, что дело сделано не так, что вместо исправления книги испорчены, и патриарх поручает снова исправлять книги новым учителям. Каково же старым? До сих пор они имели авторитет неприкосновенный, слыли знатоками, а теперь объявлены невеждами, опозорены на весь мир, и кем? Пришлыми киевскими и греческими монахами; да сами-то эти монахи что знают, чему учат! сами-то православны ли! Народившийся уже прежде раскол вырос. Легко понять впечатление, произведенное на многих объявлением старых учителей, не потерявших своего авторитета, что новые учителя, греческие и киевские монахи, принесли новизны, ереси латинские: западные русские люди давно уже связались с латинянами, да и греки отступили от православной веры и книги свои печатают в латинских типографиях. Большинство удержалось при авторитете церковного и гражданского правительства, принявшего сторону новых учителей; но известная часть народонаселения объявила себя на стороне старых учителей, вследствие чего должна была отвергнуть авторитет церковного, а вместе с тем и гражданского правительства, «раскольщики, церковные мятежники» явились и мятежниками гражданскими, не признававшими власти, которая, в их глазах, гнала правую веру, власти антихристовой. То, что по известному закону бывает всегда и везде следствием внезапного освобождения от какого бы то ни было авторитета, произошло теперь и в России в области раскола. Отвергнувши раз авторитет церковного правительства, единое для всех обязательное учение и правило, раскол, не имея возможности составить из себя церкви с единым правительством, должен был распрыснуться на множество толков по множеству толковников, не сдерживаемых в своих толкованиях никакою властию, никаким авторитетом. После того как раз известный авторитет, власть отвергнуты, является сильное стремление высвободиться от всякого авторитета, от всякой власти, от всяких общественных и нравственных уз. Гуситское освобождение в Чехии от авторитета римской церкви быстро повело к таборитству, к коммунизму; Лютерово освобождение в Германии от авторитета той же церкви повело к такому же явлению в анабаптизме. Подобное же стремление к крайностям свободы явилось и у нас в некоторых раскольничьих толках.
Здесь, разумеется, может родиться вопрос: зачем было доводить раскольников до этих крайностей? Зачем было преследовать их за различие в обрядах, за буквы, за вещи несущественные? Отчего было не позволить им употреблять старые книги, оставаться при старых обрядах? Подобные вопросы, обличающие неуменье отрешиться от настоящего времени и привычку переносить его требования в века минувшие, сильно вредят изучению истории, правильному пониманию прошедшего, а следовательно, и настоящего, связи между ними. Во-первых, если православный говорил раскольнику, что может креститься как хочет, то раскольник от этого не переставал называть православного слугою антихристовым за трехперстное сложение. Во-вторых, одно явление поверяется другим. Если в XVII веке явились люди, которые, смешивая существенное с несущественным, готовы были умереть за двуперстный крест и т.п., то какое право получаем мы предполагать, что другие, употреблявшие трехперстное сложение, все вдруг поднялись на такую высоту, что могли отличать существенное от несущественного и снисходительно смотреть на заблуждения меньшей братии? Люди, которых авторитету они подчинялись, сказали им, что трехперстное сложение правильнее, они приняли это более правильное употребление и этим порознились от людей, оставшихся при двуперстном сложении; но во взгляде на важность дела они нисколько не рознились; как последователи двуперстного сложения были убеждены, что это необходимое условие для спасения, и считали крестившихся-тремя пальцами врагами божиими, слугами антихристовыми, с которыми нельзя иметь никакого сношения, точно так же должны были смотреть на них и противники их, ибо вовсе не было условий, по которым бы они могли смотреть иначе. Церковный мятежник! Мятежник против самого бога! Что могло быть хуже этого? Какое снисхождение можно было оказать такому человеку? Люди, которые преследовали раскольников за двуперстное сложение, — эти же самые люди провозглашали, что брить бороду значило искажать в себе образ божий и уподобляться псам или котам — ясный знак, что взгляд был везде один и тот же, вследствие чего могла быть только ожесточенная борьба без уступок и сделок. Перемена взгляда, уменье отличать существенное от несущественного могли явиться при влиянии новых условий не ранее как с лишком через столетие, тут только явилась и возможность снисхождения, возможность уступок и сделок. Архиерей вроде московского митрополита Платона мог явиться только во второй половине XVIII, а не во второй половине XVII века, когда происходило, например, следующее: в 1655 году прислали белорусов в Вологду, и священники обратились к архиерею с вопросом, пускать ли их в церковь и ходить ли к ним с требами. Архиерей к патриарху, и тот отвечал: «Если кто не истинно крещен, обливан, тех крестить снова, а умерших погребать».
Столкновение между старыми и новыми учителями повело к расколу, к церковному мятежу. С этим мятежом против своей власти и учения духовенство не могло так скоро сладить, как, например, светское правительство сладило с мятежом Стеньки Разина. Церковный мятеж сделался постоянным, духовенство приобрело постоянных внутренних злых врагов, которые нисколько его не щадили в своих жалобах и обличениях. Но обличения слышались не от одних раскольников. Общество, видимо, тронулось; начались колебание, тряска, которые не позволяли пребывать в покое. Тяжелое чувство собственных недостатков, сознание, что отстали, что у других лучше и надобно перенимать это лучшее, учиться, не покидали лучших русских людей, отсюда стремление прислушиваться к чужим речам, обращать внимание на указания с разных сторон, что и то и другое не так. Такое время обыкновенно бывает богато обличениями, богато распоряжениями, хлопотами о прекращении сознанного, обличенного зла, о прекращении внешними средствами и потому бьющими обыкновенно мимо. Вопиющее, кидавшееся в глаза и чужим, и своим зло было страшное пьянство. Иностранцы повторяли: «Нет страны в мире, где бы пьянство было таким общим пороком, как в Московии. Все, какого бы звания, пола и возраста ни были, духовные и светские, мужчины и женщины, молодые и старые, пьют водку во всякий час, прежде, после и во время обеда». Архиерей пишет окружное послание духовенству своей епархии: «Учили бы вы людей божиих каждый день с прилежанием. А как случится вам читать поучение от божественного писания, тогда б один читал, а другой за ним толковал, а хорошо, если б кто и читал и толковал сам, чтоб простым людям было что принять от вас. Видим, что в простых людях, особенно же и в духовных чинах, укоренилась злоба сатанинская безмерного хмельного упивания, а такое сатанинское ухищрение многих людей отлучает от бога». Легко было написать: читайте и толкуйте, когда было тяжело, не было уменья к этому делу, да и нигде не водилось. Давно уже, в продолжение веков, повторялось о хмельном упивании как о сатанинском ухищрении, и все понапрасну. В обществах, подобных русскому XVII века, в обществах, слабых внутренно, всего крепче вера во внешнюю силу. Правительство распоряжается всем, может все сделать. Игумен бьет челом великому государю, что без царского указа ему нельзя справиться с братиею: «От пьянства бывает многая вражда и мятежи; иные священники, клирошане и простая братия в том обычае закоснели, и от такого нестроения игуменам бывают перемены частые; без игуменов в монастыре проходило многое время, и привыкли жить по своей воле». Царь шлет грамоты, чтоб в монастырях не держали хмельного питья, потому что усиление пьянства грозило иноческому чину совершенным разрушением. Но через несколько лет опять шлются царские грамоты по монастырям с новыми обличениями, следовательно, с признанием, что прежние указы остались без действия: «В московских, в ближних и дальних, степенных и нестепенных монастырях архимандриты, игумены, келари и строители, казначеи и священники и братья на монастырских погребах и по кельям у себя держат хмельное питье, вино, пиво и мед, и от того хмельного питья церкви божии бывают без пения. Архимандриты, игумены, келари, казначеи и соборные старцы во всех монастырях держат у себя детей, братью и племянников и внучат и дают им монастырский хлеб и всякий запас и из монастырской казны деньги; да они ж, власти, отпускают монастырских слуг в монастырские вотчины на жалованье, и как эти слуги с жалованья в монастырь приезжают, и с них берут власти, и дети их и племянники и внучата посулы и поминки, деньгами, вином и медом, куницами и всякими гостинцами; а кто их не почтит, тем, приметываясь для мзды, чинят побои и изгони большие; также и с монастырских вотчинных крестьян, от дел и не от дел, посулы и поминки берут. Да власти же ездят к мирским людям в дома на пиры и бражничают, и за то ссужают их монастырским хлебом и денежною казною». Прошло двадцать лет, и новгородский митрополит в своей грамоте повторяет: «Игумены, черные и белые попы и дьяконы хмельным питьем до пьянства упиваются, о церкви божией и о детях своих духовных не радеют, и всякое бесчиние во всяких людях чинится: сделать заказ крепкий, чтоб игумены, черные и белые попы и дьяконы и старцы и черницы на кабак пить не ходили, и в мире до великого пьянства не упивались, и пьяные по улицам не валялись бы».
Церковные соборы также не щадили обличительных резких слов.
Собор 1667 года постановляет, чтоб священники учили детей своих и приготовляли их таким образом на свои места, а не оставляли детей своих наследниками мамоне, не торговали Христовою церковию, не допускали ставить в священство сельских не вежд, из которых иные и скота пасти не умеют, не только людей: отсюда в церкви божией мятежи и расколы.
В обличениях не было недостатка в XVII веке. Явление естественное и необходимое в переходное время. Негодование и сильные выражения насчет пьянства, невежества пошли в ход. Но кто обличал? Очень незначительное меньшинство, или, что еще важнее, обличали иностранцы, пришельцы, и русские обличали под их влиянием, по их указаниям. Обличения не помогают, не исправляют, когда нет внутренней, давней подготовки исправлению, когда нет условий, благоприятствующих этому исправлению; обличение может только заставить искать этих условий, и если общество юно и крепко, умеет жить, то эти условия и начнут производить свое действие, приготовлять общество к исправлению; но сколько для этого нужно времени? А между тем обличения, явившиеся вдруг, извне, без внутреннего приготовления, могут вести к печальным явлениям. Известно, что до указаний, сделанных во второй половине XVII века греческими и западнорусскими духовными лицами, правила, установленные Стоглавом, имели для всех авторитет непререкаемый. Но вдруг собор 1666 года постановляет: «Писано нерассудно, простотою и невежеством в книге Стоглаве, и клятва без рассуждения и неправедно положена: мы, православные патриархи и весь освященный собор, ту неправедную и безрассудную клятву разрешаем и разрушаем, и тот собор не в собор и клятву не в клятву и ни во что вменяем, как бы ее вовсе и небыло, потому что Макарий митрополит и бывшие с ним мудрствовали невежеством своим безрассудно, восхотели сами собой, не согласясь с греческими и с древними харатейными словенскими книгами, со вселенскими св. патриархами не посоветовались и не спросили их». Действие было сильное, ошеломляющее, Невежи постановили, и целое общество, опять по невежеству, последовало безрассудным постановлениям. Тут, с одной стороны, сильный упор вследствие оскорбления разных чувств: «Все мы были невежды, отцы наши были невежды!» Сильное оскорбление вызывает вопрос: так ли? И заставляет решать его отрицательно. С другой стороны, и те, которые подчинились авторитету обличителей, признали свое невежество и невежество отцов своих, чрез это признание не получили вдруг средств освободиться от своего невежества и, кроме указанного греческими патриархами, на другие постановления того же Стоглава продолжали смотреть по-прежнему, продолжали смотреть на несущественное как на существенное, продолжали освящать то, что вовсе не требовало освящения; преследуя одних за двуперстное сложение, преследовали других за брадобритие, за подстригание волос, за такие «еллинские, блуднические, гнусные обычаи» отлучали от церкви, отлучали и тех, которые имели общение с брадобрийцами. Мы видели, что в 1655 году патриарх Никон отвечал вологодскому духовенству на вопрос о православных белорусах, что если они обливаны, то надобно их крестить снова. В одиннадцать лет взгляд не мог перемениться; но вопрос поднялся извне: на соборе 1667 года два патриарха, александрийский и антиохийский, решили, что и латин перекрещивать не следует. Им представили на вид противоположное решение собора при патриархе Филарете 1621 года; патриархи не могли отозваться о царском деде, как отозвались о митрополите Макарии, и оговорились: «Если кто станет негодовать, зачем уничтожено постановление собора, бывшего при св. патриархе Филарете, то пусть не соблазняется и ведает, что и в древние времена один собор исправлял решения другого».
Но для некоторых соблазн был страшный: в короткое время разрушены были постановления прежних соборов, и один из них, древнейший, обвинен в невежестве и неразумии. Авторитету нанесен был сильный удар, почва заколебалась под ногами: думая удержаться от падения, одни обеими руками схватились за старое, за старые авторитеты; другие, допустивши движение, остановились на опасной полудороге, между двух огней, соединивши православие с бородою и длинными волосами. Правительство гражданское, думая ратовать за древнее благочестие, подало им руку. Патриарх Иоаким говорил впоследствии, что гнусный обычай брадобрития во дни царя Алексея Михайловича был всесовершенно искоренен. Действительно, мы знаем, например, что князь Кольцов-Мосальский написан был из стряпчих по жилецкому списку за то, что у себя волосы подрезал. Но эти внешние средства могли ли помочь в то время, когда новые учителя, новые авторитеты, требующие признания и подчинения, являлись не в виде только православных греческих и западнорусских монахов? Нудящие потребности государства были в таких науках, искусствах и ремеслах, которым не могли научить монахи. Волею-неволею нужно было обратиться к иноземным и иноверным учителям, которые и нахлынули и, разумеется, с требованиями признания своего превосходства. Превосходство было признано; важные лица наверху постоянно толковали, что в чужих землях не так делается, как у нас, и лучше нашего. Но как скоро превосходство иностранца было признано, как скоро явилось ученическое отношение русского человека к иностранцу, то необходимо начиналось подражание, а подражание это, по естественному ходу дел, начиналось с внешнего. Русский человек брил бороду, подстригал волосы, за это его писали из стряпчих по жилецкому списку. Он преклонялся пред силою, но действие силы не могло уже получить оправдания в его глазах и потому сильно раздражало. Он хорошо знал: вследствие подчинения чьему авторитету правительство гражданское писало его из стряпчих в жильцы; но разве этот авторитет не был поколеблен? Разве обличения не произвели своего действия, не осветили того, что прежде в темноте было не видно? А тут целая толпа новых обличителей, разумеется, с сильно пущенным в ход словом невежество, с могущественными побуждениями к обличению, потому что столкновение между старыми и новыми учителями последовало, взаимная ненависть разгорелась: не молчал иностранец пред человеком, который не признавал в нем образа и подобия божия, который внушал, что надобно выжить вредного пришельца. И пришлец позволял себе не одни обличения и насмешки. До нас дошла любопытная челобитная коломничей на майора Цея с товарищами, которые «чинили им обиды и налоги великие, в торгах всякий товар грабили, людей по улицам били и грабили. Ночью, после барабанного боя, с солдатами по улицам ходили, попов хватали, били и увечили, отводили к майору на двор, запирали в подклеть и мучили для своей бездельной корысти; посадским людям в воскресенье в церковь ходить нельзя было».
При таком трудном положении русского духовенства во второй половине XVII века, в эпоху народного поворота на новый исторический путь, вместо поддержки с разных сторон — удары. Так, сильный удар нанесло ему Никоново дело. По-видимому, перед началом трудного времени история хотела дать духовенству могущественного вождя, который бы помог ему сдержать напор неблагоприятных обстоятельств и выйти с победою из борьбы. В самом деле, со времен митрополита Алексия русская церковь никогда еще не была в таком выгодном положении касательно значения своего верховного пастыря, как во времена Никона. Молодой, мягкий по природе, благочестивейший не по одному титулу, царь вполне подчиняется энергическому патриарху. Но это самое положение, это обилие материальных мирских средств и заключает в себе причину падения Никона, который, как человек плоти и крови, не выдержал искушения, прельстился предложением царств и пал. Никон позволил себе принять роковой титул «великого государя», т.е. главного хозяина, главного правителя страны, титул, не могший иметь никакого отношения к значению патриарха; титул, прямо указывавший на двоевластие, на то, что два хозяина в доме, и влекший необходимо к столкновению между ними, тем более что Никон по природе своей не мог быть только титулярным великим государем. Патриаршество, высокое духовное значение стало для Никона на втором плане, он бросился на мирскую власть, захотел быть настоящим великим государем, столкнулся необходимо с другим великим государем, настоящим, законным, и проиграл свое дело, потому что стал в видимо для каждого незаконное положение. Поведение Никона с минуты отречения представило ряд скандалов, ронявших все более и более бывшего патриарха, который совершенно потерял из виду церковь, патриаршество и хлопотал только о том, чтоб ему, Никону, если нельзя возвратить вполне все прежнее, то по крайней мере удержать как можно больше из своего прежнего значения, из прежних материальных выгод; но в каком бы печальном состоянии ни находилось общество, все же оно не могло не оттолкнуться от человека, который великое общественное дело совершенно превратил в личное. Никон проигрывал свое дело тем, что вел борьбу с Алексеем Михайловичем, которого благочестие и благоговейное уважение к церковным властям было хорошо всем известно, и тем сильнее бросалась в глаза печальная противоположность между мягкостию представителя светской власти и жестокостью представителя власти духовной, архиерея, монаха, который скорее всякого воеводы готов был давать чувствовать свою власть и силу. Таким образом, вторая половина XVII века представила явление совершенно обратное тому явлению, какое мы видели во второй половине XVI века. Тогда произошло также столкновение между представителями светской и духовной власти, и, по-видимому, победа осталась на стороне первого; но это было только по-видимому. Поведение св. Филиппа, его мученичество за самое святое право пастыря церкви, право сдерживать силу, не допускать ее до насилий, были великим торжеством для русской церкви и ее верховного пастыря, ибо высшая степень могущества, до которого может достигать духовная власть по своей природе, — это святость, это мученичество вследствие исполнения своей обязанности полагать душу за овцы, а низшая ступень, до которой может ниспасть представитель светской власти, — это мучительство, мучительство над праведником. Никон по своей природе не умел понять этого великого явления, смотрел на него не духовными глазами: его поражало и раздражало видимое низложение представителя духовной власти представителем светской, он не понимал, что победил здесь тот, кто спас свою душу, погубивши ее. При таком непонимании сущности дела Никону хотелось, как он думал, поправить его и заставить царя Алексея Михайловича послать к гробу св. Филиппа умилостивительную грамоту, просить прощение за Иоанна Грозного. Перенося мощи св. Филиппа из Соловок в Москву, Никон хотел их сделать щитом для себя, но в какой борьбе и с кем? Он не понимал, что по характеру своему был более похож на Иоанна Грозного, чем на Филиппа, был более похож на мучителя, чем на жертву, и что тишайший Алексей Михайлович не был вовсе похож на Грозного.