Страница:
Но понятно, что в одном программа Крижанича никак не могла быть выполнена: на деле русские люди в эпоху преобразования никак не могли разрешить того противоречия, которое в теории, по-видимому, разрешалось; мы видели, что Крижанич старался внушить русским людям сознание своих недостатков, указывал, как западные европейцы далеко опередили их, требовал, чтоб русские люди учились у них, учились не только наукам, но и нравственности, переводили их книги, вызывали их ремесленников и в то же самое время отвращались от них, как от самых злых врагов. Автор видел противоречие и, чтоб выпутаться из него, потребовал от русских людей уменья положить границы между подражанием и подчинением влиянию того, кому подражаем, потребовал уменья при заимствовании цивилизации у иностранцев отличать добро от зла, т.е. потребовал, чтоб русские люди перескочили вдруг несколько веков, от низшей степени образованности к самой высшей, из детства к полной возмужалости; но народы скачут таким образом только под перьями теоретиков, не хотящих знать истории, действительности. По мысли Крижанича, иностранным купцам никак не должно позволять иметь в России дома, лавки, склады, погреба, никак не должно пускать к себе иностранных купеческих агентов, консулов, резидентов: «Наш славянский народ весь подвержен такому окаянству: везде на плечах у нас сидят немцы, жиды, шотландцы, цыгане, армяне и греки, которые кровь из нас высасывают. Презрению, с каким обращаются с нами иностранцы, укорам, которыми они нас осыпают, первая причина есть наше незнание и наше нерадение о науках, а вторая причина есть наше чужебесие , или глупость, вследствие которой иностранцы над нами господствуют, обманывают нас всячески и делают из нас все, что хотят, потому и зовут нас варварами». Не постигая исторического закона, по которому народ менее образованный необходимо подвергается влиянию и даже господству народа более образованного, Крижанич смешал следствие с причиною и опозорил славян, приписав им как врожденный недостаток это чужебесие, которое было только необходимым следствием первой и единственной причины — незнания. Требуя недопущения купцов иностранных во внутренние области, Крижанич требует, чтоб не принимать в службу ни одного иностранца, ни одному не давать права гражданства, потому что немцы, принятые в службу, могут причинять только одно зло: немец был и Басманов, любимец Расстриги, немец был и Шеин, погубивший русское войско под Смоленском!
Но Крижанич вооружается не против одних немцев: одинаково сильно, если еще не сильнее, вооружается он и против греков. Ложность положения, в каком нашелся наш ученый серб в Москве, заключалась в том, что, будучи единоплеменником, своим, славянином, он в то же время был чужой, был латинец, католический священник. До Крижанича в России сознали необходимость учиться у иностранцев, но главное затруднение, главное возражение здесь состояло в том, что эти иностранные учителя — иностранцы, неправославные. Чтоб избежать опасности для веры, обратились за наукою к своим — не в смысле единоплеменности, но в смысле единоверия, обратились к малороссиянам и грекам. И вот в то время, когда авторитет греков был наивысшим, когда хотели учиться, но вместе с этим и прежде всего хотели сохранить чистоту греческой веры, является в Москву ученый славянин, предлагает свои учительские услуги, но не может удовлетворить главному условию, при котором мог быть допущен учитель, — быть православной, греческой веры; Крижанич не мог скрыть, что он латинец и даже латинский поп. Ученый серб пришел не вовремя: незваного учителя сослали в Сибирь. Разумеется, можно предположить, что злые выходки Крижанича против греков могли быть следствием его несчастия, которое, как видно, он приписывал грекам; но еще с большим основанием можно предположить и то, что латинский поп, когда еще находился в Москве, не мог удержаться от выходок против греков, как схизматиков, не мог удержаться и от других выходок, которые сильно должны были оскорбить тогдашних русских людей.
Крижанич противополагает греков немцам в том отношении. что эти прирожденные враги славян влекут их к противоположным крайностям. «Немцы приносят нам ядовитые новизны — греки, безрассудно осуждая всякую новизну, предлагают свои глупости под важным именем древности. Немцы сеют ереси — греки хотя научили нас истинной вере, однако приплели к ней схизму. Немцы преподают нам и добрые и вместе дьявольские науки — греки восхваляют невежество и всякую науку считают еретическою. Немцы думают получить спасение одною проповедию — греки пренебрегают проповедию и считают полезнейшим молчание. Немцы кричат, что не позволяется никого судить, — греки, наоборот, утверждают, что надобно осуждать людей не выслушав их» (здесь можно видеть намек на судьбу самого автора). Подробно исчисляет Крижанич случаи злоупотреблений, какие позволяли себе греческие духовные, приходившие за милостынею в Россию и не разбиравшие иногда средств для увеличения этой милостыни; между прочим, Крижанич рассказывает любопытный случай, бывший с ним самим: «Некто Софроний, называвший себя митрополитом Филиппополя и Драмы, а в народе известный под именем Македонского, принуждал меня сочинить ему подложные грамоты от имени патриарха Иоанникия, как будто бы он был отправлен им по общим нуждам церковным. Когда я не соглашался на это, то он вместе с другим каким-то митрополитом хотели меня высечь, но я вырвался и убежал к городскому писарю. Но признаюсь, что после я сочинил ему грамоты, опасаясь за свою жизнь».
В России знали о подобных злоупотреблениях и принимали против них средства, с большими предосторожностями допуская собирателей милостыни; но в России знали также очень хорошо, что самые видные из греков, являвшихся в Москве, вовсе не были проповедниками невежества, считавшими полезнее молчать, чем проповедовать. Как уже было замечено, Крижанич в своей католической ревности задел не одних греков, задел и русских, вооружаясь против тех священных для народа сочинений, в которых были неблагосклонные отзывы о католицизме, например против жития св. Сергия, или выставляя, что русские грешнее поляков и потому терпят от них поражения. Наконец, Крижанич позволяет себе прямо вооружаться против православия, «разрушающего в церкви монархию, установленную Христом как лучшее правление, и вводящего в церковь многих вселенских первосвященников».
Ученый серб приехал в Россию проповедником просвещения, которое должно было открыть умные очи всем славянам; но Россия, стремившаяся к просвещению, прежде всего хотела остаться православною. Ученый серб, хотевший посредством просвещения открыть умные очи своим соплеменникам, не мог этого сделать относительно самого себя, не мог уразуметь противоречия, какое носил в собственном нравственном существе, будучи славянским патриотом и католиком.
Сосланный в Сибирь за неправославие, Крижанич написал там сочинение, драгоценное по изображенному в нем состоянию Московского государства, объяснявшему так хорошо необходимость приближающегося переворота. В то же самое время московский подьячий бежит за границу и там начертывает столь же важное для нас изображение Московского государства; то был известный Котошихин (Кошихин). Оба эти явления одинаково служат знамениями времени.
Но в то время когда в Москве с разных сторон раздавались все громче и громче крики о необходимости перемен, о необходимости заимствования науки, искусства и ремесла у других образованнейших народов, не оставались в молчании люди, которые уперлись против новшеств, уперлись против движения народа на новый путь и в этом движении видели движение к царству антихристову, — не молчали раскольники. Они пропели и свою историческую песню про осаду Соловецкого монастыря, как царь Алексей Михайлович говорил воеводе своему Салтыкову: «Ты ступай-ко ко морю ко синему, ко тому острову ко большому, ко тому к монастырю ко честному к Соловецкому; ты порушь веру старую, правую, постановь веру новую, неправую». Но из памятников раскольнической литературы, о которых еще не было упомянуто прежде, для нас особенно важен один — это похождения знаменитого протопопа Аввакума, описанные им самим. Важность памятника заключается в том, что он лучше других памятников переносит нас в Россию XVII века, от которой мы отошли так далеко и явления которой мы с таким трудом понимаем, придавая историческим лицам XVII века черты нашего времени, наши воззрения и стремления. Мы имели возможность узнать, что такое был сильный человек в древней России, как силы богатыря мало сдерживались, как они не были устроены и направлены воспитанием, образованием, ибо плеть и палка одни не могут содействовать этому устроению и направлению, как богатырь вырывался из отцовского дома, из-под отцовской плети и палки размять плечо богатырское, и что могло тут сдержать его? Сама мать должна была заходить сзади, чтоб унять расходившуюся силу. Подробности жизни Никона много уясняют нам явления этих богатырей среди общества, не выработавшего нравственных сдержек для хаотических богатырских сил. До тех пор, пока мы не перенесемся в XVII век и не взглянем на Никона как на богатыря в патриаршеской митре и саккосе, до тех пор это явление останется для нас загадочным, и Никон не перестанет изумлять нас своею силою… и бессилием. В соответствие богатырю-патриарху XVII век выставляет нам богатыря-протопопа, вследствие несдержанной силы ставшего заклятым врагом Никона и расколоучителем. Аввакум в драгоценном Житии своем является не один, но окруженный целою дружиною подобных ему богатырей, которые расходились в защиту двуперстного сложения и двойной аллилуия и не могли найти себе удержу; тут же близко знакомимся с особого рода богатырями — юродивыми, которым так же грузно от силушки, как от тяжелого бремени, и которые освобождаются от этого бремени тем, что ходят в лютые морозы босиком в одной рубашке: толпа, видя проявление такой силы, вполне верит и подвигам Ильи Муромца и Добрыни Никитича, как рассказываются они в сказке и поются в песне. В Житии Аввакума встречаем мы и старых своих знакомых воевод, таких охотников давать чувствовать свою силу, встречаем и сибирских воевод, этих русских Кортесов и Пизарро, которые ходят на прииски новых землиц и которые совершенно разнуздались в далекой стране среди диких зверей и диких людей. Наконец, встречаемся и с дикою силой толпы, которая так легко выражается в насилии.
«Рождение мое, — говорит Аввакум, — в нижегородских пределах (там же, где и Никоново), за Кудмою рекою, в селе Григорове. Отец мой (священник) прилежаше пития хмельного, мати же моя постница и молитвенница бысть, всегда учаше мя страху божию». Живая, впечатлительная натура Аввакума высказалась рано; в детстве увидал он у соседа мертвую скотину; это так его поразило, что ночью он не мог спать, встал и начал молиться, «поминая смерть, яко и мне умереть». Беда в детстве, изгнание от родственников после смерти отца развили силы молодого богатыря. 21 года Аввакум поставлен был в дьяконы, чрез два года — во священники. Сила не замедлила обнаружиться: Аввакум начал отличаться деятельностию, усердием в исполнении своих обязанностей; это привлекло к нему много духовных детей; но эта же сила повлекла его к столкновению с другими силами: Аввакум начал ссориться с начальными людьми, а известно, что такое были начальные люди в XVII веке: один, рассердившись на Аввакума за ходатайство о девице, отнятой им у матери, пришел в церковь с толпою и задавил священника до полусмерти. В другой раз тот же начальный человек бил Аввакума в церкви, волочил за ноги по земле в ризах. Другой начальный человек, рассердившись, прибежал в дом к Аввакуму, бил его и зубами отгрыз пальцы у руки; потом настиг Аввакума на дороге в церковь, стрелял в него из двух пищалей, но, к счастию, обе осеклись. Кончил этот начальник тем, что отнял у Аввакума двор, всего ограбил и даже не дал хлеба на дорогу. В это самое время у Аввакума родился ребенок, отец взял клюку, мать — некрещеного младенца, и побрели в Москву. Здесь Аввакум сблизился с самыми видными лицами из белого духовенства — духовником Стефаном Вонифатьевым и протопопом Иваном Нероновым; они заметили в Аввакуме сильного человека и объявили о нем государю, который так любил, так искал сильных людей между духовенством. Вонифатьев и Неронов отправили Аввакума опять на старое место; здесь он нашел и стены старых хором своих разоренными, обзавелся снова, но не мог долго нажить в покое. «Пришли в село мое плясовые медведи с бубнами и с домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари и бубны изломал на поле един у многих и, медведей двух великих отняв, одного ушиб и паки ожил, а другого отпустил в поле». На беду, в это время плыл Волгою в Казань на воеводство Василий Петрович Шереметев; ему пожаловались на ревнителя; боярин призвал Аввакума к себе на судно и много бранил; но этим беда не кончилась: с Шереметевым ехал сын его Матвей; у Шереметевых была сильная склонность к иноземщине, и Матвей брил бороду; когда старый Шереметев, разбранивши Аввакума за медведей, велел, однако, ему благословить сына своего, то ревнитель, увидав блудоносный образ, объявил, что ни за что не благословит, и начал порицать от писания; боярин сильно рассердился и велел бросить обличителя в Волгу; грозный приказ, впрочем, не был исполнен: Аввакум отделался тем, что его, много томя, протолкали.
Аввакум не мог ужиться в селе; его выгнали в другой раз; в другой раз сволокся он к Москве, и государь велел его поставить в протопопы в Юрьевец Поволжский. Но здесь Аввакум столкнулся не с воеводою, а с другою силою, с миром. В 8 недель новый протопоп успел вооружить против себя духовенство и мирских людей, мужчин и женщин. Огромная толпа собралась к патриаршему приказу, где сидел Аввакум за духовными делами, протопопа вытащили из приказа, среди улицы били батогами и топтали, прибили до полусмерти и бросили под избной угол. Воевода прибежал с пушкарями на выручку, схватил Аввакума, посадил на лошадь, привез домой и около дома расставил пушкарей. Предосторожность была далеко не лишняя: толпа приступила к Протопопову дому, особенно кричат попы и бабы: «Убить вора, б……. сына, да и тело собакам в ров кинем». Аввакум ночью, покинув жену и детей, ушел по Волге сам-третей; прибежал в Кострому, а здесь та же история: костромичи выгнали своего протопопа Даниила. Для объяснения этих явлений вспомним, что в описываемое время Вонифатьев, Неронов, Аввакум, Даниил были передовыми людьми, нововводителями и своими нововведениями возбуждали против себя сильное негодование.
В Москве духовник и сам царь встретили Аввакума упреком, зачем покинул соборную церковь. Однако его не возвратили в Юрьев, оставили в Москве, где вместе с другими передовыми людьми поручили исправление книг. Мы знаем, чем кончилось дело, как Аввакум с товарищами из передовых людей стали главами старообрядства, а Аввакум всею своею силою зашумел против новшеств. Тут он столкнулся с Никоном. Пусть он сам расскажет следствия этого столкновения: «Меня взяли от всенощного со стрельцами, на патриархове дворе на цепь посадили ночью. Егда же рассветало в день недельный, посадили меня на телегу и растянули руки и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря и тут на цепи кинули в темную палатку, ушла в землю, и сидел три дня, не ел, не пил во тьме сидя, кланяясь на цепи, не знаю на восток, не знаю на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Наутро архимандрит с братьею пришли и вывели меня; журят мне, что патриарху не покорился, а я от писания его браню да лаю. В то время после меня взяли Логина, протопопа муромского. В соборной церкви при царе остриг (его Никон) в обедню. Остригши, содрали с него однорядку и кафтан. Логин же ражжегся ревностию божественного огня, Никона порицая, и через порог в алтарь в глаза Никону плевал; распоясався, схватя с себя рубашку, в алтарь в глаза Никону бросил; и чудно: растопорясь, рубашка и покрыла на престоле дискос, будто воздух. И меня привезли к соборной церкви стричь. Государь с места сошел и, приступя к патриарху, упросил не стричь. Послали меня в Сибирь с женою и детьми». Аввакума вообще очень щадили в сравнении с другими расколоучителями и после, как увидим, сильно ухаживали за ним, уговаривая отстать от раскола или по крайней мере не кричать за него. Причиною было то, что Аввакум имел славу отлично благочестивой жизни, и понятно, как благочестивейшему Алексею Михайловичу было тяжело преследовать такого человека.
В Тобольске Аввакума приняли хорошо: архиепископ дал ему место при одной церкви, воевода князь Хилков принимал ревнителя с уважением. Но в отсутствии архиепископа произошел случай, в котором богатырь показал свою силу и опять возбудил против себя другую силу. Архиепископский дьяк Струна, которому без владыки была своя воля, захотел мучить напрасно дьякона той церкви, где Аввакум был священником. Дьякон ушел от него в церковь под покровительство священника, но Струна не хотел отстать от дьякона: во время вечерни с толпою человек в 20 вскочил он в церковь и схватил дьякона на клиросе за бороду. Аввакум покинул вечерню, прибежал на помощь к дьякону, вместе с ним схватил Струну, посадил его на полу среди церкви и «за церковный мятеж постегал его ремнем нарочито таки»; товарищи Струны разбежались, и дьяк под ремнем протопопа принес покаяние. Но этим дело не кончилось: родственники Струны, попы и чернецы, подняли весь город на Аввакума; в полночь подвезли сани к его двору, ломились в избу, хотели схватить протопопа и свезти в воду. «Мучился я с месяц от них, бегаючи втай, — говорит Аввакум, — иное в церкви ночую, иное к воеводе уйду, иное в тюрьму просился — ино не пустят».
Ревность по старых книгах начала было утихать в Аввакуме в Тобольске: «Был я у заутрени в соборной церкви, шаловал с ними в церкви той при воеводах да с приезду смотрел у них просфиромисания дважды или трижды, в алтаре у жертвенника стоя, а сам им ругался; а как привык ходить, так и ругаться не стал, что жалом духом антихристовым и ужалило было». На беду, кто-то во сне сказал Аввакуму: «Блюдися от мене, да не полма расстесан будеши». Аввакум подумал, что это сам Христос грозится наказать его за уступку антихристову духу; он не пошел к обедне, но пошел обедать к воеводе, князю Хилкову, и рассказал ему сон; боярин расплакался. Аввакум, разумеется, спешил загладить грех своей слабости. Вследствие этого пришел указ — везти его из Тобольска на Лену; на дороге, в Енисейске, другой указ — везти в Даурию и отдать в полк Афанасью Пашкову, искавшему новых землиц и приводившему инородцев под высокую руку великого государя. Пашков не был похож на Хилкова: «На Долгом пороге стал меня из дощеника выбивать; для-де тебя дощеник худо идет; еретик-де ты; поди-де по горам, а с козаками не ходи. О горе стало! Горы вы соки, дебри непроходимые, утес каменный, яко стена стоит, и поглядеть заломя голову; в горах тех обретаются змии великие; в них же витают гуси и утицы — перье красное, вороны черные и галки серые; в тех же горах орлы и соколы; и кречеты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество, птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие: дикие козы, и олени, и зубры, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие во очию нашу, а взять нельзя. На те горы выбивал меня Пашков со зверьми и птицами витати, и аз ему малое писаньице написал, сице начало: „Человече! Убойся бога, его же трепещут небесные силы, един ты презираешь и неудобство показуешь“. Там многонько писано; и послал к нему. А и бегут человек с 50; взяли мой дощеник и помчали к нему. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели пред него. Он с шпагою стоит и дрожит, рыкнул, яко дикий зверь, и меня по щеке, тоже по другой и паки в голову и сбил меня с ног и, чепь ухватя, лежачего по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине 72 удара кнутом». Нашелся заступник, сын Пашкова Еремей, стал уговаривать отца не грешить, не бить протопопа. Еремей поступил неосторожно, зашел к отцу с увещаниями спереди, а не сзади: старик расходился и погнался за сыном со шпагою, тот едва успел убежать. После этого и с Пашковым случилась беда: дощаник его попал на мель; Еремей воспользовался случаем и начал говорить отцу: «Батюшка! За грех наказывает бог, напрасно протопопа кнутом избил; пора покаяться, государь!» Старик рыкнул на Еремея, как зверь; тот увидал беду, отошел к сосне, сложил руки и говорит: господи помилуй! Старик схватил пищаль, приложился в сына, спустил курок — осеклось; в другой раз — осеклось; в третий — осеклось. Старик в ярости бросил пищаль на землю. Малый взял ее, спустил на сторону — выстрелил. Старик сел на стул, подперся шпагою, задумался, начал плакать и говорить: «Согрешил, окаянный; пролил кровь неповинную, напрасно протопопа бил, за то меня наказывает бог». В это время дощаник сдвинулся с камня; Пашков подозвал к себе сына и сказал ему: «Прости, Еремей, правду ты говоришь!» Тот отвечал с поклоном: «Бог тебя, государь, простит; я пред богом и пред тобою виноват». «Гораздо Еремей разумен и добр человек, — заключает Аввакум, — уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его». Привезли после этого протопопа в Братский острог и в тюрьму кинули, соломки дали: «Что собачка на соломке лежу; коли накормят, коли нет; мышей много было, я их скуфьею бил, — и батожка не дадут дурачки. Хотел на Пашкова кричать: прости ; но воля божия возбранила, велено терпеть. Перевел меня в теплую избу. На весну паки поехали вперед. Ох времени тому! У меня два сына маленьких умерли в нуждах тех; и с прочими скитающеся по горам и острому камению, наги и босы, травою и кореньем перебивающеся, кое-как мучилися. Мне под робят и под рухлядишко дали две клячки, а сам и протопопица брели пешие, убвающися о лед. Страна варварская, иноземцы не мирные; отстать от людей не смеем и за лошадьми идти не поспеем. Протопопица бедная бредет, бредет да и повалится; скользко гораздо; в иную пору бредучи, повалилась, а иной томный же человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушка государыня! Прости!» А протопопица: «Что ты, батько, меня задавил!» Я пришел. На меня бедная пеняет, говоря: «Долго ли мука сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна! До самой смерти». Она, вздохня, отвечала: «Добро, Петрович, ино еще побредем».
Пришел черед и протопопу упасть духом и получить помощь от протопопицы. «Десять лет, — говорит Аввакум, — Пашков меня мучил или я его, не знаю , бог разберет». Наконец пришла грамота — велено Аввакуму ехать на Русь. Протопоп отправился, приплыл в русские города и «уразумел о церкви, яко ничто же успевает, но паче молва бывает. Опечалясь, сидя, рассуждаю: что сотворю? Проповедую ли слово божие или скрыюся? Жена и дети связали меня. И видя меня печальна, протопопица моя приступи ко мне со опрятством и рече ми: „Что, господине, опечалился еси?“ Аз же подробну известих: „Жена! Что сотворю? Зима еретическая на дворе, говорить мне или молчать? Связали вы меня!“ Она же мне говорит: „Господи помилуй! Что ты, Петрович, говоришь! Поди, поди в церковь, Петрович! Обличай блудню еретическую!“ Аввакум рассказывает еще одну любопытную семейную сцену: „У меня был в Москве бешеный, Филиппом звали, в избе в углу прикован был к стене, понеже в „ем бес был суров и жесток: гораздо бился и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда же аз грешный с крестом и с водою прииду, повинен бывает и, яко мертв, падает пред крестом Христовым. По некоем времени пришел я от Федора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе; а в моем дому в то время учинилось нестройство: протопопица моя со вдовою домочадицею Фотиниею между собою побранились. И я, пришед, бил их обеих и оскорбил. Та же бес вздивьял в Филиппе: и начал чепь ломать, бесясь, и кричать не удобно, на всех домашних нападе ужас. Аз без исправления приступил к нему, хотел его укротити, но не бысть по-прежнему: ухватил меня и учал бить и драть. Потом бросил меня от себя и сам говорит: „Не боюсь я тебя“. Мне в те поры горь ко стало: „Бес, реку, надо мною волю взял“. Полежал маленько ссовестию собрался; восстав же, жену свою сыскал и пред нею стал прощаться со слезами, а сам ей, в землю кланяясь, говорю «Согрешил, Настасья Марковна, прости меня, грешного!“ Она мне также кланяется. По сем и с Фотиньею тем же образом простился; тоже лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине; человек было 20; и жена, и дети, и все, плачучи, стегали. Егда же все отбили, и я, восставши, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминучую беду, опять вышел вон из Филиппа, и я его крестом благословил, и он по-старому хорош стал“.
В Москве приняли Аввакума отлично, ласкою хотели отвратить такого сильного человека от раскола. «Яко ангела божия прияша мя, — говорит Аввакум, — государь и бояре все мне рады. К Федору Ртищеву зашел; он сам из палатки выходил ко мне, благословился от меня и учал говорить много; три дня и три нощи домой меня не отпускал и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: здорово ли-де, протопоп, живешь? Еще-де видеться бог велел. И я су против руку его поцеловал и пожал, а сам говорю: „Жив господь жива и душа моя, царь-государь! А впредь что повелит бог“. Он же миленкой вздохнул да и пошел, куда надобе ему; и иное кое-что было, да что много говорить? Прошло уже то. Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремле и, в походы мимо моего двора ходя, кланялся часто со мною, низенько-таки, а сам говорит: благослови-де меня и помолися обо мне; и шапку, в иную пору мурманку снимаючи, с головы уронил, едучи верхом. Из кареты бывало высунется ко мне, тоже и все бояре после его челом да челом: „Протопоп! Благослови и молися о нас“. Как мне царя того и бояр тех не жалеть? Жаль видеть, каковы были добры, давали мне место, где бы я захотел; и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере. Аз же, вся сия яко уметы вмених, да Христа приобряшу. Видят они, что я не соединяюся с ними, приказал государь уговаривать мене Родиону Стрешневу, чтоб я молчал. И я потешил его: царь то есть от бога учинен и добренек до мене. Чаял либо помаленьку исправиться, а се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе, книги править, и я рад сильно: мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал 10 рублев денег, царица 10 рублев, Лука духовник 10 рублев же, Родион Стрешнев 10 рублев же, а дружище наше старое Федор Ртищев тот и 60 рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть, а про иных нечего и сказывать! Всяк тащит да несет всячиною. У света моей Федосьи Прокофьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная; и сестра ее, княгиня Евдокия Прокофьевна (Урусова), — дочь же моя. И у Анны Петровны Милославские всегда же в дому был; и к Федору Ртищеву браниться с отступниками ходил, да так-то с полгода жил. Да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молва бывает, паки заворчал, написал царю многонько-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую святую церковь от ереси оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православного учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика. С тех мест царь на меня кручиновать стал; не любо стало, как опять стал я говорить; любо им, как молчу, да мне так не сошлось. И власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже ради Христа многие приходили ко мне и, уразумевши истину, не стали к прелестной службе их ходить. И мне от царя выговор был: „Власти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил: поедь-де в ссылку опять“. Да и повезли на Мезень. По городам паки людей божиих учил и их, пестрообразных зверей, обличал. И привезли на Мезень. Полтора года держав, паки к Москве взяли. А привезши к Москве, отвезли под начал в Пафнутьев монастырь; и туда присылка была, то же да то же: „Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушка!“ Я отрицался что от бесов, а они лезут в глаза; сказку им тут с бранью большою написал. Из Пафнутьева взяли меня паки в Москву и в Крестовой стяжашася власти со мною; ввели меня в соборный храм и стригли (расстригали) по переносе меня и диакона Феодора, потом опроклинали, а я их проклинал сопротив: зело было мне тяжко в обедню ту. И повезли ночью на Угрешу к Николе в монастырь, держали в студеной палатке 17 недель. И царь приходил в монастырь, около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Как стригли, в то время великое настроение вверху у них бысть с царицею с покойницею; она за нас стояла в то время, миленькая, и от казни отпросила меня. Посем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную палатку, скованна держали год без мала. Привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве и поставили на подворье и, волоча многажды в Чудов, поставили пред вселенских патриархов, и наши все тут же, что лисы, сидели; от писания с патриархи говорил много. Последнее слово ко мне рекли: что-де ты упрям; вся-де наша Палестина, и серби, и албансы, и волохи, и римляне, и ляхи — все-де тремя персты крестятся; один-де ты стоишь на своем упорстве и крестишься двумя персты; так не подобает. И я им о Христе отвещал сице: „Вселенские учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом; и у вас православие пестро; от насилия турского Магмета немощни есте стали; и впредь приезжайте к нам учиться; у нас божиею благодатию самодержство; до Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь не мятежна…“ Я отошел к дверям да на бок повалился: „Посидите вы, а я полежу“, — говорю им, так они смеются: „Дурак-де протопоп и патриархов не почитает“; а я говорю: „Мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестни; вы сильны, мы же немощны“. Повели меня на чепь, потом на Воробьевы горы, тоже к Николе на Угрешу; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лотухина, благословения ради, и кое о чем много говорили. Таже опять ввезли нас в Москву, на Никольское подворье, и взяли у нас о правоверии еще сказки; потом ко мне комнатные люди многажды присыланы были: Артемон (Матвеев) и Дементий (Башмаков), и говорили мне царевым глаголом: „Протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное и богоподражательное житие, прошу-де твоего благословения и с царицею и с чады, помолись о нас. Пожалуй-де, послушай меня, соединись со вселенскими теми, хотя не большим чем“. И я говорю: „Аще и умрети мне бог изволит, со отступниками не соединюся. Ты мой царь, а им до тебя какое дело? Своего царя потеряли, и тебя проглотить сюды приволоклися“. Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозорье». Аввакум до конца остался непреклонен; вот его исповедание: «Аще я и не смыслен, гораздо неученый человек, да то знаю, что вся церкви от св. отец преданная свята и непорочна суть; держу до смерти: яко же приях; не прелагаю предел вечных: до нас положено, лежи оно так во веки веков».
Но Крижанич вооружается не против одних немцев: одинаково сильно, если еще не сильнее, вооружается он и против греков. Ложность положения, в каком нашелся наш ученый серб в Москве, заключалась в том, что, будучи единоплеменником, своим, славянином, он в то же время был чужой, был латинец, католический священник. До Крижанича в России сознали необходимость учиться у иностранцев, но главное затруднение, главное возражение здесь состояло в том, что эти иностранные учителя — иностранцы, неправославные. Чтоб избежать опасности для веры, обратились за наукою к своим — не в смысле единоплеменности, но в смысле единоверия, обратились к малороссиянам и грекам. И вот в то время, когда авторитет греков был наивысшим, когда хотели учиться, но вместе с этим и прежде всего хотели сохранить чистоту греческой веры, является в Москву ученый славянин, предлагает свои учительские услуги, но не может удовлетворить главному условию, при котором мог быть допущен учитель, — быть православной, греческой веры; Крижанич не мог скрыть, что он латинец и даже латинский поп. Ученый серб пришел не вовремя: незваного учителя сослали в Сибирь. Разумеется, можно предположить, что злые выходки Крижанича против греков могли быть следствием его несчастия, которое, как видно, он приписывал грекам; но еще с большим основанием можно предположить и то, что латинский поп, когда еще находился в Москве, не мог удержаться от выходок против греков, как схизматиков, не мог удержаться и от других выходок, которые сильно должны были оскорбить тогдашних русских людей.
Крижанич противополагает греков немцам в том отношении. что эти прирожденные враги славян влекут их к противоположным крайностям. «Немцы приносят нам ядовитые новизны — греки, безрассудно осуждая всякую новизну, предлагают свои глупости под важным именем древности. Немцы сеют ереси — греки хотя научили нас истинной вере, однако приплели к ней схизму. Немцы преподают нам и добрые и вместе дьявольские науки — греки восхваляют невежество и всякую науку считают еретическою. Немцы думают получить спасение одною проповедию — греки пренебрегают проповедию и считают полезнейшим молчание. Немцы кричат, что не позволяется никого судить, — греки, наоборот, утверждают, что надобно осуждать людей не выслушав их» (здесь можно видеть намек на судьбу самого автора). Подробно исчисляет Крижанич случаи злоупотреблений, какие позволяли себе греческие духовные, приходившие за милостынею в Россию и не разбиравшие иногда средств для увеличения этой милостыни; между прочим, Крижанич рассказывает любопытный случай, бывший с ним самим: «Некто Софроний, называвший себя митрополитом Филиппополя и Драмы, а в народе известный под именем Македонского, принуждал меня сочинить ему подложные грамоты от имени патриарха Иоанникия, как будто бы он был отправлен им по общим нуждам церковным. Когда я не соглашался на это, то он вместе с другим каким-то митрополитом хотели меня высечь, но я вырвался и убежал к городскому писарю. Но признаюсь, что после я сочинил ему грамоты, опасаясь за свою жизнь».
В России знали о подобных злоупотреблениях и принимали против них средства, с большими предосторожностями допуская собирателей милостыни; но в России знали также очень хорошо, что самые видные из греков, являвшихся в Москве, вовсе не были проповедниками невежества, считавшими полезнее молчать, чем проповедовать. Как уже было замечено, Крижанич в своей католической ревности задел не одних греков, задел и русских, вооружаясь против тех священных для народа сочинений, в которых были неблагосклонные отзывы о католицизме, например против жития св. Сергия, или выставляя, что русские грешнее поляков и потому терпят от них поражения. Наконец, Крижанич позволяет себе прямо вооружаться против православия, «разрушающего в церкви монархию, установленную Христом как лучшее правление, и вводящего в церковь многих вселенских первосвященников».
Ученый серб приехал в Россию проповедником просвещения, которое должно было открыть умные очи всем славянам; но Россия, стремившаяся к просвещению, прежде всего хотела остаться православною. Ученый серб, хотевший посредством просвещения открыть умные очи своим соплеменникам, не мог этого сделать относительно самого себя, не мог уразуметь противоречия, какое носил в собственном нравственном существе, будучи славянским патриотом и католиком.
Сосланный в Сибирь за неправославие, Крижанич написал там сочинение, драгоценное по изображенному в нем состоянию Московского государства, объяснявшему так хорошо необходимость приближающегося переворота. В то же самое время московский подьячий бежит за границу и там начертывает столь же важное для нас изображение Московского государства; то был известный Котошихин (Кошихин). Оба эти явления одинаково служат знамениями времени.
Но в то время когда в Москве с разных сторон раздавались все громче и громче крики о необходимости перемен, о необходимости заимствования науки, искусства и ремесла у других образованнейших народов, не оставались в молчании люди, которые уперлись против новшеств, уперлись против движения народа на новый путь и в этом движении видели движение к царству антихристову, — не молчали раскольники. Они пропели и свою историческую песню про осаду Соловецкого монастыря, как царь Алексей Михайлович говорил воеводе своему Салтыкову: «Ты ступай-ко ко морю ко синему, ко тому острову ко большому, ко тому к монастырю ко честному к Соловецкому; ты порушь веру старую, правую, постановь веру новую, неправую». Но из памятников раскольнической литературы, о которых еще не было упомянуто прежде, для нас особенно важен один — это похождения знаменитого протопопа Аввакума, описанные им самим. Важность памятника заключается в том, что он лучше других памятников переносит нас в Россию XVII века, от которой мы отошли так далеко и явления которой мы с таким трудом понимаем, придавая историческим лицам XVII века черты нашего времени, наши воззрения и стремления. Мы имели возможность узнать, что такое был сильный человек в древней России, как силы богатыря мало сдерживались, как они не были устроены и направлены воспитанием, образованием, ибо плеть и палка одни не могут содействовать этому устроению и направлению, как богатырь вырывался из отцовского дома, из-под отцовской плети и палки размять плечо богатырское, и что могло тут сдержать его? Сама мать должна была заходить сзади, чтоб унять расходившуюся силу. Подробности жизни Никона много уясняют нам явления этих богатырей среди общества, не выработавшего нравственных сдержек для хаотических богатырских сил. До тех пор, пока мы не перенесемся в XVII век и не взглянем на Никона как на богатыря в патриаршеской митре и саккосе, до тех пор это явление останется для нас загадочным, и Никон не перестанет изумлять нас своею силою… и бессилием. В соответствие богатырю-патриарху XVII век выставляет нам богатыря-протопопа, вследствие несдержанной силы ставшего заклятым врагом Никона и расколоучителем. Аввакум в драгоценном Житии своем является не один, но окруженный целою дружиною подобных ему богатырей, которые расходились в защиту двуперстного сложения и двойной аллилуия и не могли найти себе удержу; тут же близко знакомимся с особого рода богатырями — юродивыми, которым так же грузно от силушки, как от тяжелого бремени, и которые освобождаются от этого бремени тем, что ходят в лютые морозы босиком в одной рубашке: толпа, видя проявление такой силы, вполне верит и подвигам Ильи Муромца и Добрыни Никитича, как рассказываются они в сказке и поются в песне. В Житии Аввакума встречаем мы и старых своих знакомых воевод, таких охотников давать чувствовать свою силу, встречаем и сибирских воевод, этих русских Кортесов и Пизарро, которые ходят на прииски новых землиц и которые совершенно разнуздались в далекой стране среди диких зверей и диких людей. Наконец, встречаемся и с дикою силой толпы, которая так легко выражается в насилии.
«Рождение мое, — говорит Аввакум, — в нижегородских пределах (там же, где и Никоново), за Кудмою рекою, в селе Григорове. Отец мой (священник) прилежаше пития хмельного, мати же моя постница и молитвенница бысть, всегда учаше мя страху божию». Живая, впечатлительная натура Аввакума высказалась рано; в детстве увидал он у соседа мертвую скотину; это так его поразило, что ночью он не мог спать, встал и начал молиться, «поминая смерть, яко и мне умереть». Беда в детстве, изгнание от родственников после смерти отца развили силы молодого богатыря. 21 года Аввакум поставлен был в дьяконы, чрез два года — во священники. Сила не замедлила обнаружиться: Аввакум начал отличаться деятельностию, усердием в исполнении своих обязанностей; это привлекло к нему много духовных детей; но эта же сила повлекла его к столкновению с другими силами: Аввакум начал ссориться с начальными людьми, а известно, что такое были начальные люди в XVII веке: один, рассердившись на Аввакума за ходатайство о девице, отнятой им у матери, пришел в церковь с толпою и задавил священника до полусмерти. В другой раз тот же начальный человек бил Аввакума в церкви, волочил за ноги по земле в ризах. Другой начальный человек, рассердившись, прибежал в дом к Аввакуму, бил его и зубами отгрыз пальцы у руки; потом настиг Аввакума на дороге в церковь, стрелял в него из двух пищалей, но, к счастию, обе осеклись. Кончил этот начальник тем, что отнял у Аввакума двор, всего ограбил и даже не дал хлеба на дорогу. В это самое время у Аввакума родился ребенок, отец взял клюку, мать — некрещеного младенца, и побрели в Москву. Здесь Аввакум сблизился с самыми видными лицами из белого духовенства — духовником Стефаном Вонифатьевым и протопопом Иваном Нероновым; они заметили в Аввакуме сильного человека и объявили о нем государю, который так любил, так искал сильных людей между духовенством. Вонифатьев и Неронов отправили Аввакума опять на старое место; здесь он нашел и стены старых хором своих разоренными, обзавелся снова, но не мог долго нажить в покое. «Пришли в село мое плясовые медведи с бубнами и с домрами, и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари и бубны изломал на поле един у многих и, медведей двух великих отняв, одного ушиб и паки ожил, а другого отпустил в поле». На беду, в это время плыл Волгою в Казань на воеводство Василий Петрович Шереметев; ему пожаловались на ревнителя; боярин призвал Аввакума к себе на судно и много бранил; но этим беда не кончилась: с Шереметевым ехал сын его Матвей; у Шереметевых была сильная склонность к иноземщине, и Матвей брил бороду; когда старый Шереметев, разбранивши Аввакума за медведей, велел, однако, ему благословить сына своего, то ревнитель, увидав блудоносный образ, объявил, что ни за что не благословит, и начал порицать от писания; боярин сильно рассердился и велел бросить обличителя в Волгу; грозный приказ, впрочем, не был исполнен: Аввакум отделался тем, что его, много томя, протолкали.
Аввакум не мог ужиться в селе; его выгнали в другой раз; в другой раз сволокся он к Москве, и государь велел его поставить в протопопы в Юрьевец Поволжский. Но здесь Аввакум столкнулся не с воеводою, а с другою силою, с миром. В 8 недель новый протопоп успел вооружить против себя духовенство и мирских людей, мужчин и женщин. Огромная толпа собралась к патриаршему приказу, где сидел Аввакум за духовными делами, протопопа вытащили из приказа, среди улицы били батогами и топтали, прибили до полусмерти и бросили под избной угол. Воевода прибежал с пушкарями на выручку, схватил Аввакума, посадил на лошадь, привез домой и около дома расставил пушкарей. Предосторожность была далеко не лишняя: толпа приступила к Протопопову дому, особенно кричат попы и бабы: «Убить вора, б……. сына, да и тело собакам в ров кинем». Аввакум ночью, покинув жену и детей, ушел по Волге сам-третей; прибежал в Кострому, а здесь та же история: костромичи выгнали своего протопопа Даниила. Для объяснения этих явлений вспомним, что в описываемое время Вонифатьев, Неронов, Аввакум, Даниил были передовыми людьми, нововводителями и своими нововведениями возбуждали против себя сильное негодование.
В Москве духовник и сам царь встретили Аввакума упреком, зачем покинул соборную церковь. Однако его не возвратили в Юрьев, оставили в Москве, где вместе с другими передовыми людьми поручили исправление книг. Мы знаем, чем кончилось дело, как Аввакум с товарищами из передовых людей стали главами старообрядства, а Аввакум всею своею силою зашумел против новшеств. Тут он столкнулся с Никоном. Пусть он сам расскажет следствия этого столкновения: «Меня взяли от всенощного со стрельцами, на патриархове дворе на цепь посадили ночью. Егда же рассветало в день недельный, посадили меня на телегу и растянули руки и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря и тут на цепи кинули в темную палатку, ушла в землю, и сидел три дня, не ел, не пил во тьме сидя, кланяясь на цепи, не знаю на восток, не знаю на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно. Наутро архимандрит с братьею пришли и вывели меня; журят мне, что патриарху не покорился, а я от писания его браню да лаю. В то время после меня взяли Логина, протопопа муромского. В соборной церкви при царе остриг (его Никон) в обедню. Остригши, содрали с него однорядку и кафтан. Логин же ражжегся ревностию божественного огня, Никона порицая, и через порог в алтарь в глаза Никону плевал; распоясався, схватя с себя рубашку, в алтарь в глаза Никону бросил; и чудно: растопорясь, рубашка и покрыла на престоле дискос, будто воздух. И меня привезли к соборной церкви стричь. Государь с места сошел и, приступя к патриарху, упросил не стричь. Послали меня в Сибирь с женою и детьми». Аввакума вообще очень щадили в сравнении с другими расколоучителями и после, как увидим, сильно ухаживали за ним, уговаривая отстать от раскола или по крайней мере не кричать за него. Причиною было то, что Аввакум имел славу отлично благочестивой жизни, и понятно, как благочестивейшему Алексею Михайловичу было тяжело преследовать такого человека.
В Тобольске Аввакума приняли хорошо: архиепископ дал ему место при одной церкви, воевода князь Хилков принимал ревнителя с уважением. Но в отсутствии архиепископа произошел случай, в котором богатырь показал свою силу и опять возбудил против себя другую силу. Архиепископский дьяк Струна, которому без владыки была своя воля, захотел мучить напрасно дьякона той церкви, где Аввакум был священником. Дьякон ушел от него в церковь под покровительство священника, но Струна не хотел отстать от дьякона: во время вечерни с толпою человек в 20 вскочил он в церковь и схватил дьякона на клиросе за бороду. Аввакум покинул вечерню, прибежал на помощь к дьякону, вместе с ним схватил Струну, посадил его на полу среди церкви и «за церковный мятеж постегал его ремнем нарочито таки»; товарищи Струны разбежались, и дьяк под ремнем протопопа принес покаяние. Но этим дело не кончилось: родственники Струны, попы и чернецы, подняли весь город на Аввакума; в полночь подвезли сани к его двору, ломились в избу, хотели схватить протопопа и свезти в воду. «Мучился я с месяц от них, бегаючи втай, — говорит Аввакум, — иное в церкви ночую, иное к воеводе уйду, иное в тюрьму просился — ино не пустят».
Ревность по старых книгах начала было утихать в Аввакуме в Тобольске: «Был я у заутрени в соборной церкви, шаловал с ними в церкви той при воеводах да с приезду смотрел у них просфиромисания дважды или трижды, в алтаре у жертвенника стоя, а сам им ругался; а как привык ходить, так и ругаться не стал, что жалом духом антихристовым и ужалило было». На беду, кто-то во сне сказал Аввакуму: «Блюдися от мене, да не полма расстесан будеши». Аввакум подумал, что это сам Христос грозится наказать его за уступку антихристову духу; он не пошел к обедне, но пошел обедать к воеводе, князю Хилкову, и рассказал ему сон; боярин расплакался. Аввакум, разумеется, спешил загладить грех своей слабости. Вследствие этого пришел указ — везти его из Тобольска на Лену; на дороге, в Енисейске, другой указ — везти в Даурию и отдать в полк Афанасью Пашкову, искавшему новых землиц и приводившему инородцев под высокую руку великого государя. Пашков не был похож на Хилкова: «На Долгом пороге стал меня из дощеника выбивать; для-де тебя дощеник худо идет; еретик-де ты; поди-де по горам, а с козаками не ходи. О горе стало! Горы вы соки, дебри непроходимые, утес каменный, яко стена стоит, и поглядеть заломя голову; в горах тех обретаются змии великие; в них же витают гуси и утицы — перье красное, вороны черные и галки серые; в тех же горах орлы и соколы; и кречеты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество, птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие: дикие козы, и олени, и зубры, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие во очию нашу, а взять нельзя. На те горы выбивал меня Пашков со зверьми и птицами витати, и аз ему малое писаньице написал, сице начало: „Человече! Убойся бога, его же трепещут небесные силы, един ты презираешь и неудобство показуешь“. Там многонько писано; и послал к нему. А и бегут человек с 50; взяли мой дощеник и помчали к нему. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели пред него. Он с шпагою стоит и дрожит, рыкнул, яко дикий зверь, и меня по щеке, тоже по другой и паки в голову и сбил меня с ног и, чепь ухватя, лежачего по спине ударил трижды и, разболокши, по той же спине 72 удара кнутом». Нашелся заступник, сын Пашкова Еремей, стал уговаривать отца не грешить, не бить протопопа. Еремей поступил неосторожно, зашел к отцу с увещаниями спереди, а не сзади: старик расходился и погнался за сыном со шпагою, тот едва успел убежать. После этого и с Пашковым случилась беда: дощаник его попал на мель; Еремей воспользовался случаем и начал говорить отцу: «Батюшка! За грех наказывает бог, напрасно протопопа кнутом избил; пора покаяться, государь!» Старик рыкнул на Еремея, как зверь; тот увидал беду, отошел к сосне, сложил руки и говорит: господи помилуй! Старик схватил пищаль, приложился в сына, спустил курок — осеклось; в другой раз — осеклось; в третий — осеклось. Старик в ярости бросил пищаль на землю. Малый взял ее, спустил на сторону — выстрелил. Старик сел на стул, подперся шпагою, задумался, начал плакать и говорить: «Согрешил, окаянный; пролил кровь неповинную, напрасно протопопа бил, за то меня наказывает бог». В это время дощаник сдвинулся с камня; Пашков подозвал к себе сына и сказал ему: «Прости, Еремей, правду ты говоришь!» Тот отвечал с поклоном: «Бог тебя, государь, простит; я пред богом и пред тобою виноват». «Гораздо Еремей разумен и добр человек, — заключает Аввакум, — уж у него и своя седа борода, а гораздо почитает отца и боится его». Привезли после этого протопопа в Братский острог и в тюрьму кинули, соломки дали: «Что собачка на соломке лежу; коли накормят, коли нет; мышей много было, я их скуфьею бил, — и батожка не дадут дурачки. Хотел на Пашкова кричать: прости ; но воля божия возбранила, велено терпеть. Перевел меня в теплую избу. На весну паки поехали вперед. Ох времени тому! У меня два сына маленьких умерли в нуждах тех; и с прочими скитающеся по горам и острому камению, наги и босы, травою и кореньем перебивающеся, кое-как мучилися. Мне под робят и под рухлядишко дали две клячки, а сам и протопопица брели пешие, убвающися о лед. Страна варварская, иноземцы не мирные; отстать от людей не смеем и за лошадьми идти не поспеем. Протопопица бедная бредет, бредет да и повалится; скользко гораздо; в иную пору бредучи, повалилась, а иной томный же человек на нее набрел, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушка государыня! Прости!» А протопопица: «Что ты, батько, меня задавил!» Я пришел. На меня бедная пеняет, говоря: «Долго ли мука сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна! До самой смерти». Она, вздохня, отвечала: «Добро, Петрович, ино еще побредем».
Пришел черед и протопопу упасть духом и получить помощь от протопопицы. «Десять лет, — говорит Аввакум, — Пашков меня мучил или я его, не знаю , бог разберет». Наконец пришла грамота — велено Аввакуму ехать на Русь. Протопоп отправился, приплыл в русские города и «уразумел о церкви, яко ничто же успевает, но паче молва бывает. Опечалясь, сидя, рассуждаю: что сотворю? Проповедую ли слово божие или скрыюся? Жена и дети связали меня. И видя меня печальна, протопопица моя приступи ко мне со опрятством и рече ми: „Что, господине, опечалился еси?“ Аз же подробну известих: „Жена! Что сотворю? Зима еретическая на дворе, говорить мне или молчать? Связали вы меня!“ Она же мне говорит: „Господи помилуй! Что ты, Петрович, говоришь! Поди, поди в церковь, Петрович! Обличай блудню еретическую!“ Аввакум рассказывает еще одну любопытную семейную сцену: „У меня был в Москве бешеный, Филиппом звали, в избе в углу прикован был к стене, понеже в „ем бес был суров и жесток: гораздо бился и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда же аз грешный с крестом и с водою прииду, повинен бывает и, яко мертв, падает пред крестом Христовым. По некоем времени пришел я от Федора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе; а в моем дому в то время учинилось нестройство: протопопица моя со вдовою домочадицею Фотиниею между собою побранились. И я, пришед, бил их обеих и оскорбил. Та же бес вздивьял в Филиппе: и начал чепь ломать, бесясь, и кричать не удобно, на всех домашних нападе ужас. Аз без исправления приступил к нему, хотел его укротити, но не бысть по-прежнему: ухватил меня и учал бить и драть. Потом бросил меня от себя и сам говорит: „Не боюсь я тебя“. Мне в те поры горь ко стало: „Бес, реку, надо мною волю взял“. Полежал маленько ссовестию собрался; восстав же, жену свою сыскал и пред нею стал прощаться со слезами, а сам ей, в землю кланяясь, говорю «Согрешил, Настасья Марковна, прости меня, грешного!“ Она мне также кланяется. По сем и с Фотиньею тем же образом простился; тоже лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине; человек было 20; и жена, и дети, и все, плачучи, стегали. Егда же все отбили, и я, восставши, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминучую беду, опять вышел вон из Филиппа, и я его крестом благословил, и он по-старому хорош стал“.
В Москве приняли Аввакума отлично, ласкою хотели отвратить такого сильного человека от раскола. «Яко ангела божия прияша мя, — говорит Аввакум, — государь и бояре все мне рады. К Федору Ртищеву зашел; он сам из палатки выходил ко мне, благословился от меня и учал говорить много; три дня и три нощи домой меня не отпускал и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: здорово ли-де, протопоп, живешь? Еще-де видеться бог велел. И я су против руку его поцеловал и пожал, а сам говорю: „Жив господь жива и душа моя, царь-государь! А впредь что повелит бог“. Он же миленкой вздохнул да и пошел, куда надобе ему; и иное кое-что было, да что много говорить? Прошло уже то. Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремле и, в походы мимо моего двора ходя, кланялся часто со мною, низенько-таки, а сам говорит: благослови-де меня и помолися обо мне; и шапку, в иную пору мурманку снимаючи, с головы уронил, едучи верхом. Из кареты бывало высунется ко мне, тоже и все бояре после его челом да челом: „Протопоп! Благослови и молися о нас“. Как мне царя того и бояр тех не жалеть? Жаль видеть, каковы были добры, давали мне место, где бы я захотел; и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере. Аз же, вся сия яко уметы вмених, да Христа приобряшу. Видят они, что я не соединяюся с ними, приказал государь уговаривать мене Родиону Стрешневу, чтоб я молчал. И я потешил его: царь то есть от бога учинен и добренек до мене. Чаял либо помаленьку исправиться, а се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе, книги править, и я рад сильно: мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал 10 рублев денег, царица 10 рублев, Лука духовник 10 рублев же, Родион Стрешнев 10 рублев же, а дружище наше старое Федор Ртищев тот и 60 рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть, а про иных нечего и сказывать! Всяк тащит да несет всячиною. У света моей Федосьи Прокофьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная; и сестра ее, княгиня Евдокия Прокофьевна (Урусова), — дочь же моя. И у Анны Петровны Милославские всегда же в дому был; и к Федору Ртищеву браниться с отступниками ходил, да так-то с полгода жил. Да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молва бывает, паки заворчал, написал царю многонько-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую святую церковь от ереси оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православного учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика. С тех мест царь на меня кручиновать стал; не любо стало, как опять стал я говорить; любо им, как молчу, да мне так не сошлось. И власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже ради Христа многие приходили ко мне и, уразумевши истину, не стали к прелестной службе их ходить. И мне от царя выговор был: „Власти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил: поедь-де в ссылку опять“. Да и повезли на Мезень. По городам паки людей божиих учил и их, пестрообразных зверей, обличал. И привезли на Мезень. Полтора года держав, паки к Москве взяли. А привезши к Москве, отвезли под начал в Пафнутьев монастырь; и туда присылка была, то же да то же: „Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушка!“ Я отрицался что от бесов, а они лезут в глаза; сказку им тут с бранью большою написал. Из Пафнутьева взяли меня паки в Москву и в Крестовой стяжашася власти со мною; ввели меня в соборный храм и стригли (расстригали) по переносе меня и диакона Феодора, потом опроклинали, а я их проклинал сопротив: зело было мне тяжко в обедню ту. И повезли ночью на Угрешу к Николе в монастырь, держали в студеной палатке 17 недель. И царь приходил в монастырь, около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Как стригли, в то время великое настроение вверху у них бысть с царицею с покойницею; она за нас стояла в то время, миленькая, и от казни отпросила меня. Посем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную палатку, скованна держали год без мала. Привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве и поставили на подворье и, волоча многажды в Чудов, поставили пред вселенских патриархов, и наши все тут же, что лисы, сидели; от писания с патриархи говорил много. Последнее слово ко мне рекли: что-де ты упрям; вся-де наша Палестина, и серби, и албансы, и волохи, и римляне, и ляхи — все-де тремя персты крестятся; один-де ты стоишь на своем упорстве и крестишься двумя персты; так не подобает. И я им о Христе отвещал сице: „Вселенские учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом; и у вас православие пестро; от насилия турского Магмета немощни есте стали; и впредь приезжайте к нам учиться; у нас божиею благодатию самодержство; до Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь не мятежна…“ Я отошел к дверям да на бок повалился: „Посидите вы, а я полежу“, — говорю им, так они смеются: „Дурак-де протопоп и патриархов не почитает“; а я говорю: „Мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестни; вы сильны, мы же немощны“. Повели меня на чепь, потом на Воробьевы горы, тоже к Николе на Угрешу; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лотухина, благословения ради, и кое о чем много говорили. Таже опять ввезли нас в Москву, на Никольское подворье, и взяли у нас о правоверии еще сказки; потом ко мне комнатные люди многажды присыланы были: Артемон (Матвеев) и Дементий (Башмаков), и говорили мне царевым глаголом: „Протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное и богоподражательное житие, прошу-де твоего благословения и с царицею и с чады, помолись о нас. Пожалуй-де, послушай меня, соединись со вселенскими теми, хотя не большим чем“. И я говорю: „Аще и умрети мне бог изволит, со отступниками не соединюся. Ты мой царь, а им до тебя какое дело? Своего царя потеряли, и тебя проглотить сюды приволоклися“. Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозорье». Аввакум до конца остался непреклонен; вот его исповедание: «Аще я и не смыслен, гораздо неученый человек, да то знаю, что вся церкви от св. отец преданная свята и непорочна суть; держу до смерти: яко же приях; не прелагаю предел вечных: до нас положено, лежи оно так во веки веков».