Страница:
Софья была оставлена в подмосковном монастыре: гораздо виновнее по следствию являлась сестра ее Марфа, которая сама призналась, что сообщила сестре о приходе стрельцов и желании их видеть ее, Софью, правительницею, а постельница Марфы утверждала, что царевна получила челобитную от стрельцов и от нее шло письмо к Туме. Марфу постригли под именем Маргариты в Успенском монастыре Александровской слободы (теперь города Александрова Владимирской губернии).
Еще прежде сестер Софьи и Марфы Петр постриг жену свою, царицу Евдокию Федоровну. Из известного нам образа жизни Петра с его компаниею, Петра — плотника, шкипера, бомбардира, вождя новой дружины, бросившего дворец, столицу для беспрерывного движения, — из такого образа жизни легко догадаться, что Петр не мог быть хорошим семьянином. Петр женился, т.е. Петра женили 17 лет, женили по старому обычаю, на молодой, красивой женщине, которая могла сначала нравиться. Но теремная воспитанница не имела никакого нравственного влияния на молодого богатыря, который рвался в совершенно иной мир; Евдокия Федоровна не могла за ним следовать и была постоянно покидаема для любимых потех. Отлучка производила охлаждение, жалобы на разлуку раздражали. Но этого мало; Петр повадился в Немецкую слободу, где увидал первую красавицу слободы, очаровательную Анну Монс, дочь виноторговца. Легко понять, как должна была проигрывать в глазах Петра бедная Евдокия Федоровна в сравнении с развязною немкою, привыкшею к обществу мужчин, как претили ему приветствия вроде: лапушка мой, Петр Алексеевич! — в сравнении с любезностями цивилизованной мещанки. Но легко понять также, как должна была смотреть Евдокия Федоровна на эти потехи мужа, как раздражали Петра справедливые жалобы жены и как сильно становилось стремление не видать жены, чтоб не слыхать ее жалоб. Опостылела жена; должны были опостылеть и ее родственники Лопухины, и Льву Кирилловичу Нарышкину легко было избавиться от соперников: мы видели, какие страшные слухи ходили по Москве об участи самого видного из Лопухиных. А всему виною проклятые немцы, проклятый Лефорт, которому вместе с Плещеевым приписывали доставление Петру развлечений, особенно неприятных царице. И вот у Лопухиных к Лефорту ненависть страшная. Рассказывают, что однажды за обедом у Лефорта один из Лопухиных побранился с хозяином, кинулся на него и помял прическу, а Петр за это надавал пощечин Лопухину. Перед отъездом Петра за границу, когда удаляли из Москвы всех ненадежных людей, удалены были и отец царицы с двумя братьями: «Марта в 23 день великий государь указал быть в городах на воеводствах: на Тотме боярину Федору Авраамовичу, на Чаронде боярину Василию Авраамовичу да с ним племяннику его стольнику Алексею Андрееву сыну, в Вязьме стольнику Сергею Авраамову сыну Лопухиным, и с Москвы в те городы ехать им вскоре». После всего этого Петру, разумеется, не хотелось возвратиться из-за границы в Москву и застать здесь подле сына постылую Евдокию. Женившись по старине, Петр задумал и избавиться от жены по старому русскому обычаю: уговорить нелюбимую постричься, а не согласится — постричь и насильно. Из Лондона он писал Нарышкину, Стрешневу и духовнику Евдокии, чтоб они уговорили ее добровольно постричься. Стрешнев отвечал, что она упрямится, а духовник — человек малословный, и что надобно ему письмом подновить.
Ничто не подействовало, и Петр по возвращении в Москву решился принудить Евдокию постричься. 23 сентября Евдокию отправили в суздальский Покровский девичий монастырь, где и была пострижена под именем Елены в июне следующего 1699 года. Причина этой медленности неизвестна; сохранилось только любопытное известие от сентября 1698 года, что царь рассердился на патриарха, зачем не исполнено его повеление и Евдокия еще не пострижена, патриарх сложил всю вину на архимандрита и четырех священников, которые не соглашались на пострижение, как на дело незаконное, и отвезены были за это ночью в Преображенское. Малолетнего царевича Алексея, по отъезде матери, перевезли к тетке, царевне Наталье Алексеевне.
В древней летописи Русской находится любопытный рассказ, как великий князь Владимир разлюбил жену свою Рогнеду, как та хотела его за это убить, не успела и приговорена была мужем к смерти; но когда Владимир вошел в комнату Рогнеды, чтоб убить ее, то к нему навстречу вышел маленький сын их Изяслав и, подавая меч Владимиру, сказал: «Разве ты думаешь, что ты здесь один?» Владимир понял смысл слов сына и отказался от намерения убить жену. Но обыкновенно мужья и жены, когда ссорятся, забывают, что они не одни; и Петр, постригая жену, забыл, что он не один, что у него остался сын от нее.
Печальные события лета и осени 1698 года держали Петра в сильном раздражении, которое в некоторых случаях выражалось порывами бешенства. 14 сентября на пиру у Лефорта Петр начал браниться с Шеиным и выбежал вон, чтоб справиться, сколько Шеин за деньги наделал полковников и других офицеров. Возвратился в страшной ярости, выхватив шпагу, ударил ею по столу и сказал Шеину: «Вот точно так я разобью и твой полк, и с тебя сдеру кожу». Ярость еще больше была усилена, когда князь Ромодановский и Зотов стали защищать Шеина; Петр бросился на них, ударил Зотова по голове, Ромодановского по руке, так что едва не отсек пальцев; Шеин был бы убит, если б Лефорт не удержал Петра, получивши и сам порядочный удар. Все были в ужасе, но молодой фаворит умел успокоить Петра, который потом весело пропировал до утра.
Этот молодой фаворит был сержант Преображенского полка Александр Данилович Меншиков, известный в описываемое время больше под именем Алексашки. Относительно происхождения знаменитого впоследствии светлейшего князя нет никаких противоречий в источниках: современники-иностранцы единогласно говорят, что Меншиков был очень незнатного происхождения; по русским известиям, он родился близ Владимира и был сыном придворного конюха. Известно, какое значение получили при Петре потешные конюхи, как из них преимущественно сформировались потешные полки Преображенский и Семеновский; отсюда понятно, каким образом отец Меншикова попал в капралы Преображенского полка. Следовательно, официальный акт — жалованная грамота на княжеское достоинство Меншикову говорит совершенно справедливо, что родитель Александра Даниловича служил в гвардии. Но при этом мы не имеем никакого права не допускать известия, что сын потешного конюха, который долго не назывался иначе как Алексашка, торговал пирогами, ибо все эти мелкие служилые люди и сами, как только могли, и дети их промышляли разными промыслами; не имеем никакого права отвергать следующий рассказ очевидца. Петр, рассердившись однажды сильно на князя Меншикова, сказал ему: «Знаешь ли ты, что я разом поворочу тебя в прежнее состояние, чем ты был? Тотчас возьми кузов свой с пирогами, скитайся по лагерю и по улицам, кричи: пироги подовые! как делывал прежде. Вон!» — и вытолкал его из комнаты. Меншиков обратился к императрице Екатерине, которая успела развеселить мужа, а между тем Меншиков добыл себе кузов с пирогами и явился с ним к Петру. Государь рассмеялся и сказал: «Слушай, Александр! Перестань бездельничать, или хуже будешь пирожника». Гнев прошел совершенно. Меншиков пошел за императрицею и кричал: пироги подовые! а государь вслед ему смеялся и говорил: «Помни, Александр!» — «Помню, ваше величество, и не забуду. Пироги подовые! ».
Алексашка , вследствие фавора, уже и в описываемое время выдавался вперед между приближенными к царю и по смерти Лефорта займет его место, никого не будет ближе его к Петру, но вместе с тем от Лефорта перейдет к нему печальное наследство — ненависть людей, которые будут против Петра и дел его. Наружность фаворита была очень замечательна: он был высокого роста, хорошо сложен, худощав, с приятными чертами лица, с очень живыми глазами; любил одеваться великолепно и, главное, что особенно поражало иностранцев, был очень опрятен, качество, редкое еще тогда между русскими. Но не одною наружностью мог он держаться в приближении: люди внимательные и беспристрастные признали в нем большую проницательность, удивлялись необыкновенной ясности речи, отражавшей ясность мысли, ловкости, с какою умел обделать всякое дело, искусству выбирать людей. Так являлся Меншиков своею светлою стороной; обратимся к темной. Это была необыкновенно сильная природа: но мы уже говорили, как становится страшно перед сильными природами в обществе, подобном русскому в описываемое время. Все, что было сказано о Петре, прилагается к его птенцам, его сподвижникам; все это силы, для которых общество выработало так мало сдержек. В обществе подобного рода, как в широком степном пространстве, где нет определенных, искусственно проложенных дорог, каждый может раскатываться во всех направлениях. Везде и всегда один и тот же закон: сила не остановленная будет развиваться до бесконечности; не направленная будет идти вкось и вкривь. У Меншикова и товарищей его была большая сила, потому они и оставили имена свои в истории; но где они могли найти сдержку своим силам? В силе сильнейшего? Этой силы было недостаточно: лучшим доказательством служит то, что этот сильнейший должен был употреблять пощечины и палку для сдерживания своих сподвижников, а употребление таких средств — лучшее доказательство слабости того, кто их употребляет, лучшее доказательство слабости общества, где они употребляются. Силен был, кажется, Петр Великий лично, силен был и неограниченною властию своею, а между тем мы знаем, как он был слаб, как не мог достигнуть непосредственно при жизни своей самых благодетельных целей, ибо не может быть крепкой власти в слабом, незрелом обществе; власть вырастает из общества и крепка, если держится на твердом основании; на рыхлой почве, на болоте ничего утвердить нельзя.
Выхваченный снизу вверх, Меншиков расправил свои силы на широком просторе; силы эти, разумеется, выказались в захвате почестей, богатства; разнуздание при тогдашних общественных условиях, при этом кружившем голову перевороте, при этом сильном движении произошло быстро. Мы увидим, что Меншиков ни перед чем не остановится. И в описываемое время сержант Алексашка уже показывал страшное честолюбие. Петр не питал слепой привязанности к своему любимцу: когда кто-то просил царя, чтоб пожаловал Алексашку в стольники, то Петр отвечал, что Алексашка и без того употребляет во зло свое значение и что надобно уменьшать в нем честолюбие, а не увеличивать. После Петр не пожалеет никаких почестей для Меншикова, когда заслуги последнего станут явны перед всеми.
В своем раздражении Петр не щадил ни старого, ни нового любимца: заставши однажды Меншикова пляшущего в шпаге, он так ударил его, что у того полилась кровь из ноздрей; а потом, на пиру у полковника Чамберса, он схватил Лефорта, бросил на землю и топтал ногами. Тяжелая мысль давила Петра и увеличивала раздражение; при сравнении того, что он видел за границею, и того, что нашел в России, страшное сомнение западало в душу: можно ли что-нибудь сделать? не будет ли все сделанное с громадными усилиями жалким и ничтожным в сравнении с тем, что он видел на Западе? Ограничиться бедными начатками, не видать важных результатов своей деятельности было тяжело для богатыря, кипевшего такими силами. Особенно, как видно, приводило его в отчаяние любимое дело, кораблестроение, при воспоминании о том, что он видел в Голландии и Англии, и о том, что оставил в Воронеже. Через два дни после осенних стрелецких казней, вечером 23 октября, Петр поехал в Воронеж и оттуда писал Виниусу: «Мы, слава богу, зело в изрядном состоянии нашли флот и магазеи обрели. Только еще облак сомнения закрывает мысль нашу, да не у коснеет сей плод, яко фиников, которого насаждающи не получают видеть. Обаче надеемся на бога с блаженным Павлом: подобает делателю от плода вкусити ». — «Только еще облак сомнения закрывает мысль нашу» — значит, сомнение тяготило в Москве и найденное изрядное состояние флота и магазеев не могло прогнать его. В другом письме пишет: «А здесь, при помощи божией, препораториум великий, только ожидаем благого утра, дабы мрак сумнения нашего прогнан был. Мы здесь начали корабль, который может носить 60 пушек». Тяжкое сомнение, которое отняло бы руки у другого, не привело, однако, Петра к бездействию; он работал так же неутомимо, как и до поездки за границу. А между тем происходили любопытные явления, характеризующие время. Лучшим из учеников морского дела , посланных Петром за границу, оказался Скляев, находившийся с царем в постоянной переписке. Он в описываемое время возвратился из-за границы и должен был ехать к царю в Воронеж. Петр ждет с нетерпением нужного человека — нет Скляева! Наконец приходит весть, что он вместе с товарищем своим Верещагиным в руках страшного пресбургского короля. Петр пишет Ромодановскому: «В чем держать наших товарищей, Скляева и Лукьяна (Верещагина)? Зело мне печально. Я зело ждал паче всех Скляева, потому что он лучший в сем мастерстве, а ты изволил задержать. Бог тебе судит! Истинно никого мне нет здесь помощника. А, чаю, дело не государственное. Для бога, свободи (а какое до них дело, я порука по них) и пришли сюды». Ромодановский отвечал: «Что ты изволишь ко мне писать о Лукьяне Верещагине и о Скляеве, будто я их задержал, — я их не задержал, только у меня сутки ночевали. Вина их такая: ехали Покровскою слободою пьяны и задрались с солдаты Преображенского полку, изрубили двух человек солдат, и по розыску явилось на обе стороны неправы; и я, розыскав, высек Скляева за его дурость, также и челобитчиков. с кем ссора учинилась, и того часу отослал к Федору Алексеевич; (Головину). В том на меня не прогневись: не обык в дуростях спускать, хотя б и не такова чину были».
Ромодановский в отсутствие царя должен был заниматься не одним разбором ссоры Скляева с Преображенскими солдатами. Тотчас по отъезде Петра в Воронеж по Москве пошли слухи, что начались тайные сборища недовольных; гонец, отправленный ночью к царю с письмами и дорогими инструментами, был схвачен на Каменном мосту и ограблен; письма нашли на другой день разбросанными по мосту, но инструменты и сам гонец пропали. В конце 1698 года царь возвратился в Москву и на Рождестве тешился одною из любимых своих забав: переряженный, с большою свитою на 80 санях ездил славить Христа; хозяева домов, куда приезжали славильщики, должны были давать им деньги; богач князь Черкасский был щедрее всех; но один купец дал на всю компанию только 12 рублей; Петр рассердился, набрал на улице сотню мужиков и привел к скупому купцу, который должен был теперь дать каждому мужику по рублю. В январе опять 10 застенков в Преображенском для оставшихся стрельцов; в феврале снова казни сотнями и опять упражнения самого царя с помощию Плещеева. В конце февраля начали вывозить трупы из Москвы: более тысячи было вывезено за заставы и там несколько времени лежали кучами, пока наконец зарыты в землю.
За несколько дней пред казнями был пир у Адама Вейде, но царь сидел погруженный в мрачную думу. Лефорт истощал свою изобретательность, чтоб развлечь его. Великолепный дом, построенный для адмирала на казенные деньги, был отстроен; назначено было большое торжество для открытия или посвящения этого храма Бахусу; шутовская процессия тянулась в Лефортов дворец из дома полковника Лимы: шествовал всешутейший Зотов, украшенный изображениями Бахуса, Купидона и Венеры, за ним вся компания: одни несли чаши, наполненные хмельными напитками, другие несли сосуды с курящимися табачными листьями.
Стрельцы, бунтовавшие в Торопце и Азове, были переказнены: все остальные московские и азовские стрельцы были распущены их было запрещено принимать в солдаты, запрещено жить в Москве им и женам их. Но дело не было исключительно стрелецкое, борьба разгоралась все более и более и кровь вызывала на новую кровь, пресбургский король в Преображенском не мог оставаться в бездействии. Когда стрельцов толпами начали сводить в Москву для розысков, то в народе пошел слух, что по них будут стрелять из пушек; возбудилось сочувствие, и в Преображенское был подан донос на жену стряпчего конюха Аксинью, которая говорила своему крепостному человеку Гавриле: «Видишь, он стрельцов не любит, стал их переводить, уж он всех их переведет», а Гаврила говорил: «Чего хотеть от басурмана, он обасурманился, в среду и пятницу мясо ест; коли стал стрельцов переводить, переведет и всех, уж ожидовел и без того жить не может, чтоб в который день крови не пить». Аксинья прибавила с ругательством: «Кадошевцев от Покровских ворот до Яузких велел бить кнутом, и как их били, и он за ними сам шел». Аксинью и Гаврилу казнили смертию. Стрелец Петрушка Кривой в вологодской тюрьме кричал: «Ныне нашу братью стрельцов прирубили, а остальных посылают в Сибирь: только нашей братии во всех сторонах и в Сибири осталось много; а кто их заставил рубить, и у того голова его чуть на нитке держится; собрався, все будем на Москве, и самому ему торчать у нас на коле; на Москве зубы у нас есть, будет у нас и тот в руках, кто нас пытал и вешал». В Преображенском Кривой не запирался и говорил: «Как я из Сибири ушел и мне было с своею братьею, ссылочными и беглыми, и с теми, которые в полках, и которые стрельцы из полков написались в города, в посады, с иными видеться, а с иными списываться, за ту свою обиду и за стрелецкую казнь идти к Москве и, учиня бунт, государя и бояр побить». Как обыкновенно бывает, недовольные настоящим искали утешения в будущем; недовольные Петром обращались с надеждою к наследнику, царевичу Алексею, который не будет похож на отца. Когда одна партия стрельцов сидела за караулом в Симонове монастыре, то монастырский конюх Никита Кузьмин говорил им: «Стрельцы, которые были в Новоспасском монастыре и которые монастырские служки и. крестьяне везли их на пушечный двор, говорили: не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена, и стрелецкие жены говорили: царевна Татьяна Михайловна жаловалась царевичу на боярина Тихона Никитича Стрешнева, что он их (царевен) поморил с голоду, если б-де не монастыри нас кормили, мы бы давно с голоду померли, и царевич ей сказал: дай-де мне сроку, я-де их переберу. Стрельчихи говорили: государь свою царицу послал в Суздаль, и везли ее одну, только с постельницею да с девицею, мимо их стрелецких слобод в худой карете и на худых лошадях. Как постельница из Суздаля приехала, и царевич хватился матери и стал тосковать и плакать, и царевича государь уговаривал, чтоб не плакал. И после государя царевич из хором своих вышел на перила, а за ним вышел Лев Кириллович Нарышкин, и царевич ему говорил: для чего ты за мною гоняешься, никуда не уйду. Намутила на царицу царевна Наталья Алексеевна; государь царице говорил: моли ты бога за того, кто меня от тебя осудил. Государь немец любит, а царевич немец не любит; приходил к нему немчин и говорил неведомо какие слова, и царевич на том немчине платье сжег и его опалил. Немчин жаловался государю, и тот сказал: „Для чего ты к нему ходишь, покаместь я жив, потаместь и вы“. Кузьмин объявил, что все это он слышал от Хлебенного дворца стряпчего Василья Костюрина. Стрелецкие казни произвели особенно сильное впечатление на женщин, которые говорили: „Государь с молодых лет бараны рубил, и ныне руку ту натвердил над стрельцами. Которого дня государь и князь Федор Юрьевич Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня им и хлеб не естся“.
Как скоро начало ослабевать впечатление стрелецкого розыска, начались выходки против бритья бород. Духовенство и в челе его патриарх находились теперь в самом затруднительном положении: они провозглашали, что брадобритие есть богоненавистное дело, и вдруг царь своим примером и приказом вводит это богоненавистное дело: оставалось или продолжать высказывать прежнее мнение, т.е. идти против верховной власти, или замолчать; предпочли, разумеется, последнее и навлекли на себя сильные укоры со стороны ревнителей отеческих преданий. В июле 1699 года знаменский архимандрит Иоасаф подал следующее извещение: «Был я на погребении у посадского человека, у церкви Зачатия в Углу, и на том погребении, видя соблазн Нагого Ивашки и с ним других в волосяницах, с которыми он по рядам и по церквам ходил и деньги обманом сбирал, велел его, Ивашка Нагого, и волосяничника Ивашка Калинина и старца своего Герасима Босого взять за тот соблазн и посадить в цепь, а Ивашка Нагого велел взять к себе в келью, потому что он безмолвствовал и ни с кем не говорил при многих людях, и стал я ему говорить, что он по рядам и по погребениям ходит и деньги сбирает; и он сказал: в том-де вины нет, а дают мне ради моей святости, и в том мне будет мзда от бога, что я брал и раздаю нищим же, и иному бы и не дали, и я-де хочу и не то делать, идти в Преображенское царя обличать, что бороды бреет и с немцами водится и вера стала немецкая. Я ему сказал: проклятый сатана нагой бес! Что ты видел или от ума отошел? У нас св. патриарх глава и образ божий носит на себе, а никакого соблазну от него, государя, не слыхал. Нагой отвечал: „А какой де он патриарх? Живет из куска, спать бы ему да есть, да бережет де мантии, да клобука белова, за тем де он и не обличает, а вы де власти все накупные“. Нагой в Преображенском признался, что его зовут не Иваном, а Парамоном; на пытке объявил, что про царя слышал, как читали в прологе в церквах, о патриархе сказал с проста ума, дьявол научил. Сжен огнем и с огня говорил прежние речи; приговорен к кнуту и ссылке в Азов на каторги.
Мы видели, что при царе Михаиле табак был запрещен, а в начале царствования Алексея был в употреблении и продавался от казны; но табак, испытавший повсюду такое сильное сопротивление при своем введении, испытал его и в России: ревнители отеческих преданий опять вооружились против проклятой неизвестно кем травы и вынудили у правительства самые строгие против нее меры. Петр еще до поездки за границу позволил продажу табаку; сбор пошлин с этой продажи был отдан торговому человеку гостиной сотни Мартыну Орленку; а потом, будучи в Англии, царь предоставил право исключительной торговли табаком в России маркизу Кармартену за 20000 фунтов стерлингов (48000 рублей) с уплатою всей суммы вперед. Это позволение употреблять табак, разумеется, усилило негодование ревнителей отеческих преданий. «Какой то ныне государь, что пустил такую проклятую табаку в мир. — говорили они, — нынешние попы волки и церкви божией обругатели, а антидор против нынешней табаки, потому что попы и иных чинов люди табак пьют и принимают антидор».
Усиливалась борьба, раздражение с обеих сторон, усиливались выражения неудовольствия на царя и его дела, усиливались доносы и розыски в Преображенском. Но, кроме того. нашлись люди, которые хотели воспользоваться обстоятельствами, и начали являться ложные доносы. Монахи, напившись, поехали ночью по Москве, крича встречным: «Дай дорогу, убьем!» Навстречу попался царь, который не обратил на них никакого внимания, сказавши: «Это пьяные». Но через несколько времени явился донос, что монахи хотели убить государя: донос шел от монахов же. Нельзя стало строгому игумену смирить безнравственно живущего монаха: сейчас донос на игумена в непристойных словах или замыслах. Ложных доносчиков наказывали жестоко, но это мало помогало.
Дело Авдотьи Нелидовой служит лучшим доказательством, как изобретательны были люди, решавшиеся для собственного спасения тянуть других в Преображенское.
В мае 1698 года стольник Петр Волынский бил челом, чтоб взять к розыску и наказать дворовую жены его Авдотью Нелидову, обвиненную в порче. Авдотья в застенке сказала за собою великого государя слово: «До азовского похода, о святой неделе и после, к жене Волынского Авдотье Федоровне, когда она еще была вдовою после князя Ив. Никитича Засекина, приезжала в дом с Верху комнатная девка Жукова да с нею. приезжал певчий Василий Иванов; присылала Анну из Девичья монастыря царевна Софья Алексеевна говорить вдове Авдотье: „О чем тебе царевна прежде приказывала сходить в Преображенское — ходила ли ты или нет?“ — и Авдотья Анне сказала: „Была я в Преображенском и вынула землю из-под следа государева и эту землю отдала для составу крестьянской женке Федора Петровича Салтыкова Фионе Семеновой, чтоб сделала отраву у себя в доме, чем известь государя насмерть“. Спустя дня с три приехала опять Жукова и спрашивала Авдотью: куда ты дела отравное зелье. Та отвечала: „Ходила я в Марьину рощу с этим составом и не улучила времени, чтоб вылить его из кун шина в ступню государеву“. Состав этот Авдотья Нелидовой показывала: красен, точно кровь, причем говорила: если б мне удалось вылить его в ступню, то государь не жил бы и трех часов. Она же, вдова Авдотья, была в гостях у дьяка Лукина и, возвратясь, говорила Нелидовой: „Не знала я, что государь будет у дьяка, а если б знала, то взяла бы зелье с собою“. Нелидова стала ей говорить: „За что ты на великого государя такое злое дело помышляешь?“, и когда приехали ко вдове братья Воейковой, также родной брат ее Василий Головленков, то Нелидова всем им троим рассказала про замыслы боярыни, и Головленков после того не ездил недель с 30 к сестре. Боярыня рассердилась на Нелидову и сослала ее в Ряскую вотчину, приказав утопить в реке.
Еще прежде сестер Софьи и Марфы Петр постриг жену свою, царицу Евдокию Федоровну. Из известного нам образа жизни Петра с его компаниею, Петра — плотника, шкипера, бомбардира, вождя новой дружины, бросившего дворец, столицу для беспрерывного движения, — из такого образа жизни легко догадаться, что Петр не мог быть хорошим семьянином. Петр женился, т.е. Петра женили 17 лет, женили по старому обычаю, на молодой, красивой женщине, которая могла сначала нравиться. Но теремная воспитанница не имела никакого нравственного влияния на молодого богатыря, который рвался в совершенно иной мир; Евдокия Федоровна не могла за ним следовать и была постоянно покидаема для любимых потех. Отлучка производила охлаждение, жалобы на разлуку раздражали. Но этого мало; Петр повадился в Немецкую слободу, где увидал первую красавицу слободы, очаровательную Анну Монс, дочь виноторговца. Легко понять, как должна была проигрывать в глазах Петра бедная Евдокия Федоровна в сравнении с развязною немкою, привыкшею к обществу мужчин, как претили ему приветствия вроде: лапушка мой, Петр Алексеевич! — в сравнении с любезностями цивилизованной мещанки. Но легко понять также, как должна была смотреть Евдокия Федоровна на эти потехи мужа, как раздражали Петра справедливые жалобы жены и как сильно становилось стремление не видать жены, чтоб не слыхать ее жалоб. Опостылела жена; должны были опостылеть и ее родственники Лопухины, и Льву Кирилловичу Нарышкину легко было избавиться от соперников: мы видели, какие страшные слухи ходили по Москве об участи самого видного из Лопухиных. А всему виною проклятые немцы, проклятый Лефорт, которому вместе с Плещеевым приписывали доставление Петру развлечений, особенно неприятных царице. И вот у Лопухиных к Лефорту ненависть страшная. Рассказывают, что однажды за обедом у Лефорта один из Лопухиных побранился с хозяином, кинулся на него и помял прическу, а Петр за это надавал пощечин Лопухину. Перед отъездом Петра за границу, когда удаляли из Москвы всех ненадежных людей, удалены были и отец царицы с двумя братьями: «Марта в 23 день великий государь указал быть в городах на воеводствах: на Тотме боярину Федору Авраамовичу, на Чаронде боярину Василию Авраамовичу да с ним племяннику его стольнику Алексею Андрееву сыну, в Вязьме стольнику Сергею Авраамову сыну Лопухиным, и с Москвы в те городы ехать им вскоре». После всего этого Петру, разумеется, не хотелось возвратиться из-за границы в Москву и застать здесь подле сына постылую Евдокию. Женившись по старине, Петр задумал и избавиться от жены по старому русскому обычаю: уговорить нелюбимую постричься, а не согласится — постричь и насильно. Из Лондона он писал Нарышкину, Стрешневу и духовнику Евдокии, чтоб они уговорили ее добровольно постричься. Стрешнев отвечал, что она упрямится, а духовник — человек малословный, и что надобно ему письмом подновить.
Ничто не подействовало, и Петр по возвращении в Москву решился принудить Евдокию постричься. 23 сентября Евдокию отправили в суздальский Покровский девичий монастырь, где и была пострижена под именем Елены в июне следующего 1699 года. Причина этой медленности неизвестна; сохранилось только любопытное известие от сентября 1698 года, что царь рассердился на патриарха, зачем не исполнено его повеление и Евдокия еще не пострижена, патриарх сложил всю вину на архимандрита и четырех священников, которые не соглашались на пострижение, как на дело незаконное, и отвезены были за это ночью в Преображенское. Малолетнего царевича Алексея, по отъезде матери, перевезли к тетке, царевне Наталье Алексеевне.
В древней летописи Русской находится любопытный рассказ, как великий князь Владимир разлюбил жену свою Рогнеду, как та хотела его за это убить, не успела и приговорена была мужем к смерти; но когда Владимир вошел в комнату Рогнеды, чтоб убить ее, то к нему навстречу вышел маленький сын их Изяслав и, подавая меч Владимиру, сказал: «Разве ты думаешь, что ты здесь один?» Владимир понял смысл слов сына и отказался от намерения убить жену. Но обыкновенно мужья и жены, когда ссорятся, забывают, что они не одни; и Петр, постригая жену, забыл, что он не один, что у него остался сын от нее.
Печальные события лета и осени 1698 года держали Петра в сильном раздражении, которое в некоторых случаях выражалось порывами бешенства. 14 сентября на пиру у Лефорта Петр начал браниться с Шеиным и выбежал вон, чтоб справиться, сколько Шеин за деньги наделал полковников и других офицеров. Возвратился в страшной ярости, выхватив шпагу, ударил ею по столу и сказал Шеину: «Вот точно так я разобью и твой полк, и с тебя сдеру кожу». Ярость еще больше была усилена, когда князь Ромодановский и Зотов стали защищать Шеина; Петр бросился на них, ударил Зотова по голове, Ромодановского по руке, так что едва не отсек пальцев; Шеин был бы убит, если б Лефорт не удержал Петра, получивши и сам порядочный удар. Все были в ужасе, но молодой фаворит умел успокоить Петра, который потом весело пропировал до утра.
Этот молодой фаворит был сержант Преображенского полка Александр Данилович Меншиков, известный в описываемое время больше под именем Алексашки. Относительно происхождения знаменитого впоследствии светлейшего князя нет никаких противоречий в источниках: современники-иностранцы единогласно говорят, что Меншиков был очень незнатного происхождения; по русским известиям, он родился близ Владимира и был сыном придворного конюха. Известно, какое значение получили при Петре потешные конюхи, как из них преимущественно сформировались потешные полки Преображенский и Семеновский; отсюда понятно, каким образом отец Меншикова попал в капралы Преображенского полка. Следовательно, официальный акт — жалованная грамота на княжеское достоинство Меншикову говорит совершенно справедливо, что родитель Александра Даниловича служил в гвардии. Но при этом мы не имеем никакого права не допускать известия, что сын потешного конюха, который долго не назывался иначе как Алексашка, торговал пирогами, ибо все эти мелкие служилые люди и сами, как только могли, и дети их промышляли разными промыслами; не имеем никакого права отвергать следующий рассказ очевидца. Петр, рассердившись однажды сильно на князя Меншикова, сказал ему: «Знаешь ли ты, что я разом поворочу тебя в прежнее состояние, чем ты был? Тотчас возьми кузов свой с пирогами, скитайся по лагерю и по улицам, кричи: пироги подовые! как делывал прежде. Вон!» — и вытолкал его из комнаты. Меншиков обратился к императрице Екатерине, которая успела развеселить мужа, а между тем Меншиков добыл себе кузов с пирогами и явился с ним к Петру. Государь рассмеялся и сказал: «Слушай, Александр! Перестань бездельничать, или хуже будешь пирожника». Гнев прошел совершенно. Меншиков пошел за императрицею и кричал: пироги подовые! а государь вслед ему смеялся и говорил: «Помни, Александр!» — «Помню, ваше величество, и не забуду. Пироги подовые! ».
Алексашка , вследствие фавора, уже и в описываемое время выдавался вперед между приближенными к царю и по смерти Лефорта займет его место, никого не будет ближе его к Петру, но вместе с тем от Лефорта перейдет к нему печальное наследство — ненависть людей, которые будут против Петра и дел его. Наружность фаворита была очень замечательна: он был высокого роста, хорошо сложен, худощав, с приятными чертами лица, с очень живыми глазами; любил одеваться великолепно и, главное, что особенно поражало иностранцев, был очень опрятен, качество, редкое еще тогда между русскими. Но не одною наружностью мог он держаться в приближении: люди внимательные и беспристрастные признали в нем большую проницательность, удивлялись необыкновенной ясности речи, отражавшей ясность мысли, ловкости, с какою умел обделать всякое дело, искусству выбирать людей. Так являлся Меншиков своею светлою стороной; обратимся к темной. Это была необыкновенно сильная природа: но мы уже говорили, как становится страшно перед сильными природами в обществе, подобном русскому в описываемое время. Все, что было сказано о Петре, прилагается к его птенцам, его сподвижникам; все это силы, для которых общество выработало так мало сдержек. В обществе подобного рода, как в широком степном пространстве, где нет определенных, искусственно проложенных дорог, каждый может раскатываться во всех направлениях. Везде и всегда один и тот же закон: сила не остановленная будет развиваться до бесконечности; не направленная будет идти вкось и вкривь. У Меншикова и товарищей его была большая сила, потому они и оставили имена свои в истории; но где они могли найти сдержку своим силам? В силе сильнейшего? Этой силы было недостаточно: лучшим доказательством служит то, что этот сильнейший должен был употреблять пощечины и палку для сдерживания своих сподвижников, а употребление таких средств — лучшее доказательство слабости того, кто их употребляет, лучшее доказательство слабости общества, где они употребляются. Силен был, кажется, Петр Великий лично, силен был и неограниченною властию своею, а между тем мы знаем, как он был слаб, как не мог достигнуть непосредственно при жизни своей самых благодетельных целей, ибо не может быть крепкой власти в слабом, незрелом обществе; власть вырастает из общества и крепка, если держится на твердом основании; на рыхлой почве, на болоте ничего утвердить нельзя.
Выхваченный снизу вверх, Меншиков расправил свои силы на широком просторе; силы эти, разумеется, выказались в захвате почестей, богатства; разнуздание при тогдашних общественных условиях, при этом кружившем голову перевороте, при этом сильном движении произошло быстро. Мы увидим, что Меншиков ни перед чем не остановится. И в описываемое время сержант Алексашка уже показывал страшное честолюбие. Петр не питал слепой привязанности к своему любимцу: когда кто-то просил царя, чтоб пожаловал Алексашку в стольники, то Петр отвечал, что Алексашка и без того употребляет во зло свое значение и что надобно уменьшать в нем честолюбие, а не увеличивать. После Петр не пожалеет никаких почестей для Меншикова, когда заслуги последнего станут явны перед всеми.
В своем раздражении Петр не щадил ни старого, ни нового любимца: заставши однажды Меншикова пляшущего в шпаге, он так ударил его, что у того полилась кровь из ноздрей; а потом, на пиру у полковника Чамберса, он схватил Лефорта, бросил на землю и топтал ногами. Тяжелая мысль давила Петра и увеличивала раздражение; при сравнении того, что он видел за границею, и того, что нашел в России, страшное сомнение западало в душу: можно ли что-нибудь сделать? не будет ли все сделанное с громадными усилиями жалким и ничтожным в сравнении с тем, что он видел на Западе? Ограничиться бедными начатками, не видать важных результатов своей деятельности было тяжело для богатыря, кипевшего такими силами. Особенно, как видно, приводило его в отчаяние любимое дело, кораблестроение, при воспоминании о том, что он видел в Голландии и Англии, и о том, что оставил в Воронеже. Через два дни после осенних стрелецких казней, вечером 23 октября, Петр поехал в Воронеж и оттуда писал Виниусу: «Мы, слава богу, зело в изрядном состоянии нашли флот и магазеи обрели. Только еще облак сомнения закрывает мысль нашу, да не у коснеет сей плод, яко фиников, которого насаждающи не получают видеть. Обаче надеемся на бога с блаженным Павлом: подобает делателю от плода вкусити ». — «Только еще облак сомнения закрывает мысль нашу» — значит, сомнение тяготило в Москве и найденное изрядное состояние флота и магазеев не могло прогнать его. В другом письме пишет: «А здесь, при помощи божией, препораториум великий, только ожидаем благого утра, дабы мрак сумнения нашего прогнан был. Мы здесь начали корабль, который может носить 60 пушек». Тяжкое сомнение, которое отняло бы руки у другого, не привело, однако, Петра к бездействию; он работал так же неутомимо, как и до поездки за границу. А между тем происходили любопытные явления, характеризующие время. Лучшим из учеников морского дела , посланных Петром за границу, оказался Скляев, находившийся с царем в постоянной переписке. Он в описываемое время возвратился из-за границы и должен был ехать к царю в Воронеж. Петр ждет с нетерпением нужного человека — нет Скляева! Наконец приходит весть, что он вместе с товарищем своим Верещагиным в руках страшного пресбургского короля. Петр пишет Ромодановскому: «В чем держать наших товарищей, Скляева и Лукьяна (Верещагина)? Зело мне печально. Я зело ждал паче всех Скляева, потому что он лучший в сем мастерстве, а ты изволил задержать. Бог тебе судит! Истинно никого мне нет здесь помощника. А, чаю, дело не государственное. Для бога, свободи (а какое до них дело, я порука по них) и пришли сюды». Ромодановский отвечал: «Что ты изволишь ко мне писать о Лукьяне Верещагине и о Скляеве, будто я их задержал, — я их не задержал, только у меня сутки ночевали. Вина их такая: ехали Покровскою слободою пьяны и задрались с солдаты Преображенского полку, изрубили двух человек солдат, и по розыску явилось на обе стороны неправы; и я, розыскав, высек Скляева за его дурость, также и челобитчиков. с кем ссора учинилась, и того часу отослал к Федору Алексеевич; (Головину). В том на меня не прогневись: не обык в дуростях спускать, хотя б и не такова чину были».
Ромодановский в отсутствие царя должен был заниматься не одним разбором ссоры Скляева с Преображенскими солдатами. Тотчас по отъезде Петра в Воронеж по Москве пошли слухи, что начались тайные сборища недовольных; гонец, отправленный ночью к царю с письмами и дорогими инструментами, был схвачен на Каменном мосту и ограблен; письма нашли на другой день разбросанными по мосту, но инструменты и сам гонец пропали. В конце 1698 года царь возвратился в Москву и на Рождестве тешился одною из любимых своих забав: переряженный, с большою свитою на 80 санях ездил славить Христа; хозяева домов, куда приезжали славильщики, должны были давать им деньги; богач князь Черкасский был щедрее всех; но один купец дал на всю компанию только 12 рублей; Петр рассердился, набрал на улице сотню мужиков и привел к скупому купцу, который должен был теперь дать каждому мужику по рублю. В январе опять 10 застенков в Преображенском для оставшихся стрельцов; в феврале снова казни сотнями и опять упражнения самого царя с помощию Плещеева. В конце февраля начали вывозить трупы из Москвы: более тысячи было вывезено за заставы и там несколько времени лежали кучами, пока наконец зарыты в землю.
За несколько дней пред казнями был пир у Адама Вейде, но царь сидел погруженный в мрачную думу. Лефорт истощал свою изобретательность, чтоб развлечь его. Великолепный дом, построенный для адмирала на казенные деньги, был отстроен; назначено было большое торжество для открытия или посвящения этого храма Бахусу; шутовская процессия тянулась в Лефортов дворец из дома полковника Лимы: шествовал всешутейший Зотов, украшенный изображениями Бахуса, Купидона и Венеры, за ним вся компания: одни несли чаши, наполненные хмельными напитками, другие несли сосуды с курящимися табачными листьями.
Стрельцы, бунтовавшие в Торопце и Азове, были переказнены: все остальные московские и азовские стрельцы были распущены их было запрещено принимать в солдаты, запрещено жить в Москве им и женам их. Но дело не было исключительно стрелецкое, борьба разгоралась все более и более и кровь вызывала на новую кровь, пресбургский король в Преображенском не мог оставаться в бездействии. Когда стрельцов толпами начали сводить в Москву для розысков, то в народе пошел слух, что по них будут стрелять из пушек; возбудилось сочувствие, и в Преображенское был подан донос на жену стряпчего конюха Аксинью, которая говорила своему крепостному человеку Гавриле: «Видишь, он стрельцов не любит, стал их переводить, уж он всех их переведет», а Гаврила говорил: «Чего хотеть от басурмана, он обасурманился, в среду и пятницу мясо ест; коли стал стрельцов переводить, переведет и всех, уж ожидовел и без того жить не может, чтоб в который день крови не пить». Аксинья прибавила с ругательством: «Кадошевцев от Покровских ворот до Яузких велел бить кнутом, и как их били, и он за ними сам шел». Аксинью и Гаврилу казнили смертию. Стрелец Петрушка Кривой в вологодской тюрьме кричал: «Ныне нашу братью стрельцов прирубили, а остальных посылают в Сибирь: только нашей братии во всех сторонах и в Сибири осталось много; а кто их заставил рубить, и у того голова его чуть на нитке держится; собрався, все будем на Москве, и самому ему торчать у нас на коле; на Москве зубы у нас есть, будет у нас и тот в руках, кто нас пытал и вешал». В Преображенском Кривой не запирался и говорил: «Как я из Сибири ушел и мне было с своею братьею, ссылочными и беглыми, и с теми, которые в полках, и которые стрельцы из полков написались в города, в посады, с иными видеться, а с иными списываться, за ту свою обиду и за стрелецкую казнь идти к Москве и, учиня бунт, государя и бояр побить». Как обыкновенно бывает, недовольные настоящим искали утешения в будущем; недовольные Петром обращались с надеждою к наследнику, царевичу Алексею, который не будет похож на отца. Когда одна партия стрельцов сидела за караулом в Симонове монастыре, то монастырский конюх Никита Кузьмин говорил им: «Стрельцы, которые были в Новоспасском монастыре и которые монастырские служки и. крестьяне везли их на пушечный двор, говорили: не одни стрельцы пропадают, плачут и царские семена, и стрелецкие жены говорили: царевна Татьяна Михайловна жаловалась царевичу на боярина Тихона Никитича Стрешнева, что он их (царевен) поморил с голоду, если б-де не монастыри нас кормили, мы бы давно с голоду померли, и царевич ей сказал: дай-де мне сроку, я-де их переберу. Стрельчихи говорили: государь свою царицу послал в Суздаль, и везли ее одну, только с постельницею да с девицею, мимо их стрелецких слобод в худой карете и на худых лошадях. Как постельница из Суздаля приехала, и царевич хватился матери и стал тосковать и плакать, и царевича государь уговаривал, чтоб не плакал. И после государя царевич из хором своих вышел на перила, а за ним вышел Лев Кириллович Нарышкин, и царевич ему говорил: для чего ты за мною гоняешься, никуда не уйду. Намутила на царицу царевна Наталья Алексеевна; государь царице говорил: моли ты бога за того, кто меня от тебя осудил. Государь немец любит, а царевич немец не любит; приходил к нему немчин и говорил неведомо какие слова, и царевич на том немчине платье сжег и его опалил. Немчин жаловался государю, и тот сказал: „Для чего ты к нему ходишь, покаместь я жив, потаместь и вы“. Кузьмин объявил, что все это он слышал от Хлебенного дворца стряпчего Василья Костюрина. Стрелецкие казни произвели особенно сильное впечатление на женщин, которые говорили: „Государь с молодых лет бараны рубил, и ныне руку ту натвердил над стрельцами. Которого дня государь и князь Федор Юрьевич Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня им и хлеб не естся“.
Как скоро начало ослабевать впечатление стрелецкого розыска, начались выходки против бритья бород. Духовенство и в челе его патриарх находились теперь в самом затруднительном положении: они провозглашали, что брадобритие есть богоненавистное дело, и вдруг царь своим примером и приказом вводит это богоненавистное дело: оставалось или продолжать высказывать прежнее мнение, т.е. идти против верховной власти, или замолчать; предпочли, разумеется, последнее и навлекли на себя сильные укоры со стороны ревнителей отеческих преданий. В июле 1699 года знаменский архимандрит Иоасаф подал следующее извещение: «Был я на погребении у посадского человека, у церкви Зачатия в Углу, и на том погребении, видя соблазн Нагого Ивашки и с ним других в волосяницах, с которыми он по рядам и по церквам ходил и деньги обманом сбирал, велел его, Ивашка Нагого, и волосяничника Ивашка Калинина и старца своего Герасима Босого взять за тот соблазн и посадить в цепь, а Ивашка Нагого велел взять к себе в келью, потому что он безмолвствовал и ни с кем не говорил при многих людях, и стал я ему говорить, что он по рядам и по погребениям ходит и деньги сбирает; и он сказал: в том-де вины нет, а дают мне ради моей святости, и в том мне будет мзда от бога, что я брал и раздаю нищим же, и иному бы и не дали, и я-де хочу и не то делать, идти в Преображенское царя обличать, что бороды бреет и с немцами водится и вера стала немецкая. Я ему сказал: проклятый сатана нагой бес! Что ты видел или от ума отошел? У нас св. патриарх глава и образ божий носит на себе, а никакого соблазну от него, государя, не слыхал. Нагой отвечал: „А какой де он патриарх? Живет из куска, спать бы ему да есть, да бережет де мантии, да клобука белова, за тем де он и не обличает, а вы де власти все накупные“. Нагой в Преображенском признался, что его зовут не Иваном, а Парамоном; на пытке объявил, что про царя слышал, как читали в прологе в церквах, о патриархе сказал с проста ума, дьявол научил. Сжен огнем и с огня говорил прежние речи; приговорен к кнуту и ссылке в Азов на каторги.
Мы видели, что при царе Михаиле табак был запрещен, а в начале царствования Алексея был в употреблении и продавался от казны; но табак, испытавший повсюду такое сильное сопротивление при своем введении, испытал его и в России: ревнители отеческих преданий опять вооружились против проклятой неизвестно кем травы и вынудили у правительства самые строгие против нее меры. Петр еще до поездки за границу позволил продажу табаку; сбор пошлин с этой продажи был отдан торговому человеку гостиной сотни Мартыну Орленку; а потом, будучи в Англии, царь предоставил право исключительной торговли табаком в России маркизу Кармартену за 20000 фунтов стерлингов (48000 рублей) с уплатою всей суммы вперед. Это позволение употреблять табак, разумеется, усилило негодование ревнителей отеческих преданий. «Какой то ныне государь, что пустил такую проклятую табаку в мир. — говорили они, — нынешние попы волки и церкви божией обругатели, а антидор против нынешней табаки, потому что попы и иных чинов люди табак пьют и принимают антидор».
Усиливалась борьба, раздражение с обеих сторон, усиливались выражения неудовольствия на царя и его дела, усиливались доносы и розыски в Преображенском. Но, кроме того. нашлись люди, которые хотели воспользоваться обстоятельствами, и начали являться ложные доносы. Монахи, напившись, поехали ночью по Москве, крича встречным: «Дай дорогу, убьем!» Навстречу попался царь, который не обратил на них никакого внимания, сказавши: «Это пьяные». Но через несколько времени явился донос, что монахи хотели убить государя: донос шел от монахов же. Нельзя стало строгому игумену смирить безнравственно живущего монаха: сейчас донос на игумена в непристойных словах или замыслах. Ложных доносчиков наказывали жестоко, но это мало помогало.
Дело Авдотьи Нелидовой служит лучшим доказательством, как изобретательны были люди, решавшиеся для собственного спасения тянуть других в Преображенское.
В мае 1698 года стольник Петр Волынский бил челом, чтоб взять к розыску и наказать дворовую жены его Авдотью Нелидову, обвиненную в порче. Авдотья в застенке сказала за собою великого государя слово: «До азовского похода, о святой неделе и после, к жене Волынского Авдотье Федоровне, когда она еще была вдовою после князя Ив. Никитича Засекина, приезжала в дом с Верху комнатная девка Жукова да с нею. приезжал певчий Василий Иванов; присылала Анну из Девичья монастыря царевна Софья Алексеевна говорить вдове Авдотье: „О чем тебе царевна прежде приказывала сходить в Преображенское — ходила ли ты или нет?“ — и Авдотья Анне сказала: „Была я в Преображенском и вынула землю из-под следа государева и эту землю отдала для составу крестьянской женке Федора Петровича Салтыкова Фионе Семеновой, чтоб сделала отраву у себя в доме, чем известь государя насмерть“. Спустя дня с три приехала опять Жукова и спрашивала Авдотью: куда ты дела отравное зелье. Та отвечала: „Ходила я в Марьину рощу с этим составом и не улучила времени, чтоб вылить его из кун шина в ступню государеву“. Состав этот Авдотья Нелидовой показывала: красен, точно кровь, причем говорила: если б мне удалось вылить его в ступню, то государь не жил бы и трех часов. Она же, вдова Авдотья, была в гостях у дьяка Лукина и, возвратясь, говорила Нелидовой: „Не знала я, что государь будет у дьяка, а если б знала, то взяла бы зелье с собою“. Нелидова стала ей говорить: „За что ты на великого государя такое злое дело помышляешь?“, и когда приехали ко вдове братья Воейковой, также родной брат ее Василий Головленков, то Нелидова всем им троим рассказала про замыслы боярыни, и Головленков после того не ездил недель с 30 к сестре. Боярыня рассердилась на Нелидову и сослала ее в Ряскую вотчину, приказав утопить в реке.