Страница:
— Пойдемте на крепостной вал, — милостиво бросил он, наконец, — посмотрим на звезды. Зачем растравлять себе душу видом чужих страданий?
На валу было ветрено, сюда не долетал запах гари, небо было огромным, а внизу чернота, только далеко, у переправы через Варту, горел костер. Наверное, там размещалась прусская застава.
— У меня просьба к коменданту. Не могли бы дать кого-нибудь из пленных в помощь санитарам. В лазарете не хватает рук.
— Вы имеете в виду этих казаков и калмыков? Вряд ли это возможно. Я думаю, что скоро они будут воевать под знаменами Великого Фридриха. Перевербовка произойдет на днях.
Тесин с сомнением покачал головой, он очень сомневался в возможности подобной перевербовки, но говорить офицеру об этом не стал.
— Но может быть, вы уступите мне хотя бы этого мальчика-переводчика? Вряд ли он нужен прусской армии.
— Пожалуй, — согласился офицер. — Но об этом надо говорить с комендантомЗавтра я скажу ему о вашей просьбе.
Участь близорукого отрока была решена.
На валу было ветрено, сюда не долетал запах гари, небо было огромным, а внизу чернота, только далеко, у переправы через Варту, горел костер. Наверное, там размещалась прусская застава.
— У меня просьба к коменданту. Не могли бы дать кого-нибудь из пленных в помощь санитарам. В лазарете не хватает рук.
— Вы имеете в виду этих казаков и калмыков? Вряд ли это возможно. Я думаю, что скоро они будут воевать под знаменами Великого Фридриха. Перевербовка произойдет на днях.
Тесин с сомнением покачал головой, он очень сомневался в возможности подобной перевербовки, но говорить офицеру об этом не стал.
— Но может быть, вы уступите мне хотя бы этого мальчика-переводчика? Вряд ли он нужен прусской армии.
— Пожалуй, — согласился офицер. — Но об этом надо говорить с комендантомЗавтра я скажу ему о вашей просьбе.
Участь близорукого отрока была решена.
Бег по кругу
Нет нужды говорить догадливому читателю, что под личиной измученного мальчика пряталась Мелитриса Репнинская. Сейчас мы должны бросить взгляд назад, нельзя оставить без внимания события двух последних недель. Взгляд назад, конечно, замедляет развитие сюжета, но что такое сюжет, как не шампур, на который нанизываются в странной последовательности не только эпизоды и факты, но и состояние души героев, их чувства и ощущения.
Мы оставили Мелитрису в толпе измученных погорельцев. Оба стража ее отстали, потерялись еще на том берегу в горящем Кистрине, и перед ужасом увиденного она на время забыла о них. Жива! Жива и свободна! Плохо, конечно, что она осталась без копейки денег и без очков, теперь ей не удастся прочитать ни строчки, но жизнь скоро показала ей, что грамотность сейчас ни к чему. Она всегда мало ела и делала это скорее по обязанности, но утром после проведенной в кустах ночи вдруг поняла, что подвержена голоду, как все смертные. Унизительное, животное хотение есть — это тот же плен! Мелитрисе казалось, что съешь она хоть ма-а-ленький кусочек хлеба или, на худой конец, печенья, то опять будет независимой и счастливой. Но даже не потеряй она кошелька, деньги бы ей мало помогли. Вокруг были такие же, как она, голодные, кое-как одетые, измученные, плачущие люди. Ночью не зажигали костров, жара от горящего города было достаточно, чтоб согреться. Воздух был смраден от пепла, дыма и проклятий. И все на голову русских! Бродя среди погорельцев — они сидели кучками, по семьям, — Мелитриса, наконец, вспомнила про Цейхеля и обругала себя за беспечность. Столкнись она нос к носу со своими мучителями, ее тут же схватят и повезут в Берлин. Здесь она поняла, что надо делать. Главная ее задача — добраться до своих, до русской армии. Но говорят, что они уже сняли осаду и ушли неведомо куда. Кругом опять только немцы. Одинокая девушка на дороге легкая добыча для любого мародера или хуже того… Об этом лучше не думать. Конечно, по природе своей люди добры, но во время войны они сходят с ума, а потому звереют.
Но идти к своим можно, только перебравшись через Одер. Плавать она умела, покойный отец выучил, но думать о том, чтобы переплыть реку в ее дорогом, кокетливом наряде, казалось совершенной глупостью.
На реке меж тем уже появились лодки, приглашались добровольцы для борьбы с неутихающим огнем. На роль добровольца она никак не подходила
Так прошел день, а к вечеру ей удалось попить молока из склянки с обитым краем. Добрая женщина доила корову и поймала ее отсутствующий, близорукий взгляд. Сидя в укрытии в ветках ивы и предаваясь мечтаниям о том, как она ходко пойдет по немецким дорогам, Мелитриса не заметила, как изменился лагерь погорельцев. Немцы деятельная нация. Уже приехали крестьяне ближайших деревень, тех, которых Одер защитил от войны. Шла бойкая торговля, покупали продукты, одежду, подводы, лошадей. Уже начали наводить через реку понтонный мост. Недалеко от укрытия Мелитрисы бойкая маркитантка раскинула свой походный магазин. Мелитриса не могла удержаться от соблазна посмотреть на хорошо пропеченный хлеб и колбасу. Какого только добра не было в маркитантской лавке!
— Есть хочешь?
Маркитантка была немолода, белеса, толста и чем-то неуловимым напоминала Фаину, именно из-за этого Мелитриса почувствовала к ней доверие.
— Ну что молчишь? Родители живы?
— Нет…
— Давай что-нибудь с себя. Накормлю.
— Платье? — удивилась Мелитриса. — А как же я? Маркитантка рассмеялась весело, эта женщина всего насмотрелась на военных дорогах, ни свое, ни чужое
горе ее не смущало.
— Ты кто? Полька? Дом сгорел? Куда пойдешь?
— К своим.
— Далеко?
— Не знаю.
— Может, тебе эта одежда больше подойдет? Она бросила перед Мелитрисой юбку из грубого холста и полосатую линялую кофту. Девушка посмотрела на них с ужасом.
— А может, эта лучше?
В руках маркитантки появились мятые мужские порты, застиранная белая рубаха и старый камзол.
Конечно, эту, мужскую… Сама судьба посылает ей благую возможность выполнить задуманное. Мелитриса истово закивала головой.
— Лезь в повозку… Переоденься там. Мелитриса переодевалась долго. Наконец из-под полога фургона появилась ее рука, сжимающая платье.
— Простите, у вас есть ножницы или нож? — Маркитантка рассчитывалась с покупателями, все ее внимание было сосредоточено на монетах, поэтому она наградила Мелитрису совершенно обалдевшим взглядом.
. — Уж не резаться ли собралась?
— Нет. Волосы…
Нож был острый, как боевой кинжал, но отрезать заплетенную на затылке косу было, оказывается, очень трудно. Мелитриса совсем выбилась из сил. расплела волосы и принялась кромсать их как попало, главное, чтобы они были короткими. Когда она предстала перед маркитанткой, та покатилась со смеху.
— Ну и неказистенький мальчишка вылупился! Ну и жалконький! Но девицу в тебе не признать, право слово! Хочешь у меня работать?
— Нет, мне надо идти. И еще я хочу есть.
Накормила, еще и с собой дала, а денег пожалела. Чтоб совсем не дать — не посмела, платье было богатым, но увидела натренированным оком, что девчонка не знает толку в деньгах. Что ж себе в убыток торговать, когда само в руки лезет. Пять монет — .и счастливого пути, новоявленный отрок!
Всякому русскому лучшим укрытием кажется лес, это знание растворено у него в крови — там можно отдохнуть, спрятаться, уснуть где-нибудь во мху. Но в этой проклятой стране было мало лесов, а только сплошные сады, пашни и перелески, которые просматривались насквозь, как воздушная кисея. И все это благополучие чужой жизни было изуродовано ядрами, опалено огнем, истоптано тысячами ног и подков.
Мелитриса шла на север. Людей она избегала, но через два дня, когда кончилась еда, решила зайти в деревню, что виднелась в низине. В конце концов, у нее есть деньги, она может заплатить за ужин и ночлег.
Пока спускалась с холма, начало темнеть. Тихо… Деревня не сообщала о своей жизни ни единым звуком, ни лаем собак, экие они у немцев молчаливые, ни голосов, которые должно было доносить эхо. Да и огонькам пора мелькать в приветливых окнах.
Но мысль о горячем ужине была столь заманчива, что Мелитриса упорно шла к чернеющим уже совсем рядом домам.
Дошла… Это был труп деревни. Она была разграблена, разломана, пух от вспоротых перин летел поземкой вдоль главной улицы. И ни одного человека… Подгоняемая мыслью, что кто-то уцелел и теперь прячется за черными окнами, заставила ее перейти на бег. Этот уцелевший следит за ней красным оком, он поймет, что она русская, и непременно убьет.
Вбок от главной дороги шла уютная липовая аллея, и Мелитриса бросилась туда — только бы спрятаться. Дыхания не хватало, в горле першило, легкие распирали грудь. Она ухватилась за ствол липы, прижалась к ее холодной коре пылающим лицом. У обочины что-то белело. Какой-то очень привычный, но явно неуместный здесь предмет. Это была книга, белые, раскрытые страницы напоминали доверчиво подставленные ладони. Вот еще книга… друзья… Кожаные, тисненные золотом переплеты… Кому понадобилось раскидывать по зеленой траве свою библиотеку? Она подняла глаза и увидела в конце аллеи силуэт кирхи. И ее разграбили? Священными книгами был усеян путь к храму.
Мелитриса спряталась от оскверненной кирхи в каком-то саду, привалилась спиной к яблоне. Я иду к своим, говорила она себе, а это чужие. Это враги… На войне еще не то бывает, на то она и война. Но зачем ты допускаешь этот ужас. Господи?
Ветер тоже запыхался, наконец, перестал дуть и шелестеть травами и греметь листьями. Стало очень тихо. Мелитриса опустилась на колени перед Библией, уткнула лицо в росную траву. Она молилась Божьей Матери, она женщина, она милосердна, она поймет…
И Заступница пожалела… Она послала благую весть, словно путеводную нить в руку — думай о любимом и все выдержишь… и дойдешь. А о ком ей еще думать? Чье лицо держать в памяти? Ну, вспоминай же! Князь Никита словно выплыл из тумана — поясной портрет. Он улыбался ей из прежней жизни с тем ласковым и снисходительным выражением, каким награждают котят или других милых животных. «Нет, князь, так не пойдет, — мысленно сказала Мелитриса. — Лучше я сама буду на вас смотреть, а вы куда-нибудь вбок. И простите, я буду называть вас просто Никита».
И в ту же ночь в саду возле разграбленной деревни сон дословно, будто в насмешку, выполнил ее пожелание. Она увидела Никиту в странной комнате с размытыми очертаниями стен, которые все норовили превратиться в зимние деревья. Она его видела, а он ее нет и все время старался повернуться спиной, занятый неотложными делами, какими — не рассмотреть, .а потом пошел куда-то быстро, целеустремленно, она еле поспевала за его широкими шагами, зная при этом — крикнуть нельзя. Он повернется на крик, и она опять упрется в его снисходительную улыбку.
Проснулась она оттого, что с ветки упало яблоко. Вон сколько их, оказывается, в траве! Она кинулась собирать восхитительные плоды, но через мгновенье поняла, что не стук упавшего яблока ее разбудил, а голоса. Мужские голоса, которые жаловались друг другу на языке врага.
Дальше она бежала, не разбирая дороги. Уже потом, в кистринской крепости, пытаясь вспомнить свое путешествие по разграбленной стране, она могла четко восстановить в памяти только свой путь до яблоневого сада и самый конец дороги. Начинка этой безумной недели состояла из каких-то отдельных страшных эпизодов, которые она не знала куда приладить — к началу своего пути или к концу.
Она видела труп… нет, она видела два трупа, но первый только издали. Это был солдат, не понять только, чьей армии. Об этом мертвеце она быстро забыла. А со вторым столкнулась вплотную, и даже близорукость не защитила ее от страшных подробностей. А случилось все просто — она забрела в виноградник. Виноград был еще не спелый, но если его не рассматривать, то вполне пригодный для еды. Голод мучил Мелитрису даже во сне, и теперь она запихивала в рот целые кисти. А об этого… голого, в мухах… она споткнулась! Силы небесные, как не учуяла она раньше страшный, тошнотворный запах? Ей ничего не оставалось, как перепрыгнуть через этого вспоротого… покойника, но бежать быстро она не могла, ее рвало.
Благостны будьте немецкие леса, горы и перелески. В них столько чистых ручьев, в них можно вымыть руки, ополоснуть лицо от этой напасти, а потом пить, пить..
Так на чем мы остановились? Ну, конечно, фонарь и косолетящий снег. Много снега… наземные вихри вздувают сугробы, холодно, а она в сиреневом нарядном платье прижалась носом к стеклу, чтобы в оттаянную дыханием лунку различить сквозь хлопья снега силуэт кареты. Приехал! Мой князь.
Она держалась за мысли о Никите, как держится смертельно больной человек за голос сидящего рядом. «Не умирай, не умирай!» — кричит сидящий рядом, здоровый, близкий человек, и тот, кто уже направил стопы свои по светлому коридору — от жизни, вдруг слышит этот призыв и заставляет себя вернуться.
Она давно заблудилась и шла наугад. Солнце не служило ей ориентиром, оно просто жгло, и Мелитриса его ненавидела. И еще облака… тяжелые, плотные… Нет, право, Никита, любимый, они давят на плечи, тяжело нести на себе полнеба!
И был еще сон. Он привиделся в дубовой роще.
Говорят, дубы — Зевсовы деревья. Если Зевс-громовержец и любил какиенибудь дубы, то, наверное, эти. Они были огромны, как город, как государство Россия. На дубах детскими игрушками висели звезды. Сон начался с того, что Никита повернулся к ней лицом — оно было грустным, измученным, наверное потным, во всяком случае белая рубашка так и липла к телу, а в руке он держал что-то металлическое, блестящее, может быть подкову? И встретившись с ним взглядом, Мелитриса закричала исступленно: не смотри на меня. Не смотри. Лицо мое обожжено солнцем, щеки запали, а губы потрескались, они распухли и болят, разве это губы! И пробудилась от собственного крика. Она шла весь остаток ночи и пыталась сообразить, что за предмет держал в руках князь Никита, может быть, это был пистолет или кривой нож?
Утром, когда заря еще не разгорелась, но все предметы уже видны, на кустах мерцает паутина в росе, и туман до колен, она вышла к военной стоянке. Две палатки на небольшой поляне, поодаль часовой, нет, два часовых. За палаткой сидели люди, они не спали. Мелитриса услышала родимую речь. Она имела вкус, запах дома, она казалась музыкой, в которой нет смысла, а только образы: темляк… сапоги… стерва чертова, ногу стер, едрена вошь!..
Пьянея от счастья, она хотела закричать во все горло, кинуться вперед, но слева трелью ударила уверенная немецкая речь. Тогда она упала на колени и ужом поползла к своим.
Первое, что она спросила у большого, понуро сидящего на траве казака, было:
— У вас есть хлеб?
— 0 — о-осподи! — раздался потрясенный шепот. — Ты, малец, того… ныряй отсюда. Мы ж в плену! — а рука уже шарила на дне большой, висевшей у пояса сумы.
Лепешка была жесткой, пахла дымом, и Мелитриса стала сосать ее, как леденец.
— Можно я с вами? Ты меня защитишь?
— Да кто ты? — спросил он, рассеянно оглаживая свою непокрытую, в скобу стриженную голову.
— Я сын полковника. Отец погиб. Его звали… — и Мелитриса назвала первую пришедшую в голову фамилию.
Мы оставили Мелитрису в толпе измученных погорельцев. Оба стража ее отстали, потерялись еще на том берегу в горящем Кистрине, и перед ужасом увиденного она на время забыла о них. Жива! Жива и свободна! Плохо, конечно, что она осталась без копейки денег и без очков, теперь ей не удастся прочитать ни строчки, но жизнь скоро показала ей, что грамотность сейчас ни к чему. Она всегда мало ела и делала это скорее по обязанности, но утром после проведенной в кустах ночи вдруг поняла, что подвержена голоду, как все смертные. Унизительное, животное хотение есть — это тот же плен! Мелитрисе казалось, что съешь она хоть ма-а-ленький кусочек хлеба или, на худой конец, печенья, то опять будет независимой и счастливой. Но даже не потеряй она кошелька, деньги бы ей мало помогли. Вокруг были такие же, как она, голодные, кое-как одетые, измученные, плачущие люди. Ночью не зажигали костров, жара от горящего города было достаточно, чтоб согреться. Воздух был смраден от пепла, дыма и проклятий. И все на голову русских! Бродя среди погорельцев — они сидели кучками, по семьям, — Мелитриса, наконец, вспомнила про Цейхеля и обругала себя за беспечность. Столкнись она нос к носу со своими мучителями, ее тут же схватят и повезут в Берлин. Здесь она поняла, что надо делать. Главная ее задача — добраться до своих, до русской армии. Но говорят, что они уже сняли осаду и ушли неведомо куда. Кругом опять только немцы. Одинокая девушка на дороге легкая добыча для любого мародера или хуже того… Об этом лучше не думать. Конечно, по природе своей люди добры, но во время войны они сходят с ума, а потому звереют.
Но идти к своим можно, только перебравшись через Одер. Плавать она умела, покойный отец выучил, но думать о том, чтобы переплыть реку в ее дорогом, кокетливом наряде, казалось совершенной глупостью.
На реке меж тем уже появились лодки, приглашались добровольцы для борьбы с неутихающим огнем. На роль добровольца она никак не подходила
Так прошел день, а к вечеру ей удалось попить молока из склянки с обитым краем. Добрая женщина доила корову и поймала ее отсутствующий, близорукий взгляд. Сидя в укрытии в ветках ивы и предаваясь мечтаниям о том, как она ходко пойдет по немецким дорогам, Мелитриса не заметила, как изменился лагерь погорельцев. Немцы деятельная нация. Уже приехали крестьяне ближайших деревень, тех, которых Одер защитил от войны. Шла бойкая торговля, покупали продукты, одежду, подводы, лошадей. Уже начали наводить через реку понтонный мост. Недалеко от укрытия Мелитрисы бойкая маркитантка раскинула свой походный магазин. Мелитриса не могла удержаться от соблазна посмотреть на хорошо пропеченный хлеб и колбасу. Какого только добра не было в маркитантской лавке!
— Есть хочешь?
Маркитантка была немолода, белеса, толста и чем-то неуловимым напоминала Фаину, именно из-за этого Мелитриса почувствовала к ней доверие.
— Ну что молчишь? Родители живы?
— Нет…
— Давай что-нибудь с себя. Накормлю.
— Платье? — удивилась Мелитриса. — А как же я? Маркитантка рассмеялась весело, эта женщина всего насмотрелась на военных дорогах, ни свое, ни чужое
горе ее не смущало.
— Ты кто? Полька? Дом сгорел? Куда пойдешь?
— К своим.
— Далеко?
— Не знаю.
— Может, тебе эта одежда больше подойдет? Она бросила перед Мелитрисой юбку из грубого холста и полосатую линялую кофту. Девушка посмотрела на них с ужасом.
— А может, эта лучше?
В руках маркитантки появились мятые мужские порты, застиранная белая рубаха и старый камзол.
Конечно, эту, мужскую… Сама судьба посылает ей благую возможность выполнить задуманное. Мелитриса истово закивала головой.
— Лезь в повозку… Переоденься там. Мелитриса переодевалась долго. Наконец из-под полога фургона появилась ее рука, сжимающая платье.
— Простите, у вас есть ножницы или нож? — Маркитантка рассчитывалась с покупателями, все ее внимание было сосредоточено на монетах, поэтому она наградила Мелитрису совершенно обалдевшим взглядом.
. — Уж не резаться ли собралась?
— Нет. Волосы…
Нож был острый, как боевой кинжал, но отрезать заплетенную на затылке косу было, оказывается, очень трудно. Мелитриса совсем выбилась из сил. расплела волосы и принялась кромсать их как попало, главное, чтобы они были короткими. Когда она предстала перед маркитанткой, та покатилась со смеху.
— Ну и неказистенький мальчишка вылупился! Ну и жалконький! Но девицу в тебе не признать, право слово! Хочешь у меня работать?
— Нет, мне надо идти. И еще я хочу есть.
Накормила, еще и с собой дала, а денег пожалела. Чтоб совсем не дать — не посмела, платье было богатым, но увидела натренированным оком, что девчонка не знает толку в деньгах. Что ж себе в убыток торговать, когда само в руки лезет. Пять монет — .и счастливого пути, новоявленный отрок!
Всякому русскому лучшим укрытием кажется лес, это знание растворено у него в крови — там можно отдохнуть, спрятаться, уснуть где-нибудь во мху. Но в этой проклятой стране было мало лесов, а только сплошные сады, пашни и перелески, которые просматривались насквозь, как воздушная кисея. И все это благополучие чужой жизни было изуродовано ядрами, опалено огнем, истоптано тысячами ног и подков.
Мелитриса шла на север. Людей она избегала, но через два дня, когда кончилась еда, решила зайти в деревню, что виднелась в низине. В конце концов, у нее есть деньги, она может заплатить за ужин и ночлег.
Пока спускалась с холма, начало темнеть. Тихо… Деревня не сообщала о своей жизни ни единым звуком, ни лаем собак, экие они у немцев молчаливые, ни голосов, которые должно было доносить эхо. Да и огонькам пора мелькать в приветливых окнах.
Но мысль о горячем ужине была столь заманчива, что Мелитриса упорно шла к чернеющим уже совсем рядом домам.
Дошла… Это был труп деревни. Она была разграблена, разломана, пух от вспоротых перин летел поземкой вдоль главной улицы. И ни одного человека… Подгоняемая мыслью, что кто-то уцелел и теперь прячется за черными окнами, заставила ее перейти на бег. Этот уцелевший следит за ней красным оком, он поймет, что она русская, и непременно убьет.
Вбок от главной дороги шла уютная липовая аллея, и Мелитриса бросилась туда — только бы спрятаться. Дыхания не хватало, в горле першило, легкие распирали грудь. Она ухватилась за ствол липы, прижалась к ее холодной коре пылающим лицом. У обочины что-то белело. Какой-то очень привычный, но явно неуместный здесь предмет. Это была книга, белые, раскрытые страницы напоминали доверчиво подставленные ладони. Вот еще книга… друзья… Кожаные, тисненные золотом переплеты… Кому понадобилось раскидывать по зеленой траве свою библиотеку? Она подняла глаза и увидела в конце аллеи силуэт кирхи. И ее разграбили? Священными книгами был усеян путь к храму.
Мелитриса спряталась от оскверненной кирхи в каком-то саду, привалилась спиной к яблоне. Я иду к своим, говорила она себе, а это чужие. Это враги… На войне еще не то бывает, на то она и война. Но зачем ты допускаешь этот ужас. Господи?
Ветер тоже запыхался, наконец, перестал дуть и шелестеть травами и греметь листьями. Стало очень тихо. Мелитриса опустилась на колени перед Библией, уткнула лицо в росную траву. Она молилась Божьей Матери, она женщина, она милосердна, она поймет…
И Заступница пожалела… Она послала благую весть, словно путеводную нить в руку — думай о любимом и все выдержишь… и дойдешь. А о ком ей еще думать? Чье лицо держать в памяти? Ну, вспоминай же! Князь Никита словно выплыл из тумана — поясной портрет. Он улыбался ей из прежней жизни с тем ласковым и снисходительным выражением, каким награждают котят или других милых животных. «Нет, князь, так не пойдет, — мысленно сказала Мелитриса. — Лучше я сама буду на вас смотреть, а вы куда-нибудь вбок. И простите, я буду называть вас просто Никита».
И в ту же ночь в саду возле разграбленной деревни сон дословно, будто в насмешку, выполнил ее пожелание. Она увидела Никиту в странной комнате с размытыми очертаниями стен, которые все норовили превратиться в зимние деревья. Она его видела, а он ее нет и все время старался повернуться спиной, занятый неотложными делами, какими — не рассмотреть, .а потом пошел куда-то быстро, целеустремленно, она еле поспевала за его широкими шагами, зная при этом — крикнуть нельзя. Он повернется на крик, и она опять упрется в его снисходительную улыбку.
Проснулась она оттого, что с ветки упало яблоко. Вон сколько их, оказывается, в траве! Она кинулась собирать восхитительные плоды, но через мгновенье поняла, что не стук упавшего яблока ее разбудил, а голоса. Мужские голоса, которые жаловались друг другу на языке врага.
Дальше она бежала, не разбирая дороги. Уже потом, в кистринской крепости, пытаясь вспомнить свое путешествие по разграбленной стране, она могла четко восстановить в памяти только свой путь до яблоневого сада и самый конец дороги. Начинка этой безумной недели состояла из каких-то отдельных страшных эпизодов, которые она не знала куда приладить — к началу своего пути или к концу.
Она видела труп… нет, она видела два трупа, но первый только издали. Это был солдат, не понять только, чьей армии. Об этом мертвеце она быстро забыла. А со вторым столкнулась вплотную, и даже близорукость не защитила ее от страшных подробностей. А случилось все просто — она забрела в виноградник. Виноград был еще не спелый, но если его не рассматривать, то вполне пригодный для еды. Голод мучил Мелитрису даже во сне, и теперь она запихивала в рот целые кисти. А об этого… голого, в мухах… она споткнулась! Силы небесные, как не учуяла она раньше страшный, тошнотворный запах? Ей ничего не оставалось, как перепрыгнуть через этого вспоротого… покойника, но бежать быстро она не могла, ее рвало.
Благостны будьте немецкие леса, горы и перелески. В них столько чистых ручьев, в них можно вымыть руки, ополоснуть лицо от этой напасти, а потом пить, пить..
Так на чем мы остановились? Ну, конечно, фонарь и косолетящий снег. Много снега… наземные вихри вздувают сугробы, холодно, а она в сиреневом нарядном платье прижалась носом к стеклу, чтобы в оттаянную дыханием лунку различить сквозь хлопья снега силуэт кареты. Приехал! Мой князь.
Она держалась за мысли о Никите, как держится смертельно больной человек за голос сидящего рядом. «Не умирай, не умирай!» — кричит сидящий рядом, здоровый, близкий человек, и тот, кто уже направил стопы свои по светлому коридору — от жизни, вдруг слышит этот призыв и заставляет себя вернуться.
Она давно заблудилась и шла наугад. Солнце не служило ей ориентиром, оно просто жгло, и Мелитриса его ненавидела. И еще облака… тяжелые, плотные… Нет, право, Никита, любимый, они давят на плечи, тяжело нести на себе полнеба!
И был еще сон. Он привиделся в дубовой роще.
Говорят, дубы — Зевсовы деревья. Если Зевс-громовержец и любил какиенибудь дубы, то, наверное, эти. Они были огромны, как город, как государство Россия. На дубах детскими игрушками висели звезды. Сон начался с того, что Никита повернулся к ней лицом — оно было грустным, измученным, наверное потным, во всяком случае белая рубашка так и липла к телу, а в руке он держал что-то металлическое, блестящее, может быть подкову? И встретившись с ним взглядом, Мелитриса закричала исступленно: не смотри на меня. Не смотри. Лицо мое обожжено солнцем, щеки запали, а губы потрескались, они распухли и болят, разве это губы! И пробудилась от собственного крика. Она шла весь остаток ночи и пыталась сообразить, что за предмет держал в руках князь Никита, может быть, это был пистолет или кривой нож?
Утром, когда заря еще не разгорелась, но все предметы уже видны, на кустах мерцает паутина в росе, и туман до колен, она вышла к военной стоянке. Две палатки на небольшой поляне, поодаль часовой, нет, два часовых. За палаткой сидели люди, они не спали. Мелитриса услышала родимую речь. Она имела вкус, запах дома, она казалась музыкой, в которой нет смысла, а только образы: темляк… сапоги… стерва чертова, ногу стер, едрена вошь!..
Пьянея от счастья, она хотела закричать во все горло, кинуться вперед, но слева трелью ударила уверенная немецкая речь. Тогда она упала на колени и ужом поползла к своим.
Первое, что она спросила у большого, понуро сидящего на траве казака, было:
— У вас есть хлеб?
— 0 — о-осподи! — раздался потрясенный шепот. — Ты, малец, того… ныряй отсюда. Мы ж в плену! — а рука уже шарила на дне большой, висевшей у пояса сумы.
Лепешка была жесткой, пахла дымом, и Мелитриса стала сосать ее, как леденец.
— Можно я с вами? Ты меня защитишь?
— Да кто ты? — спросил он, рассеянно оглаживая свою непокрытую, в скобу стриженную голову.
— Я сын полковника. Отец погиб. Его звали… — и Мелитриса назвала первую пришедшую в голову фамилию.
Плен
В обозе с ранеными, которых въезжающими ночью в крепость видел пастор Тесин, находился и Александр Белов. Рану на голове он получил в Цорндорфском сражении. Сведения, которые получил о нем Никита, были верны, Белов действительно ушел с корпусом Румянцева к крепости Швет. Но Оленев не мог знать, что уже через неделю, подчиняясь бестолковости или прозорливости бригадира, полк Александра вернулся с полдороги и подоспел как раз к самому сражению, Он был последним, кто мог присоединиться к армии Фермера, далее Фридрих отсек русским возможность соединиться.
Мы не будем описывать здесь, как героически дрались гренадеры, как, влекомые командиром, возникали в самых отчаянных местах битвы, приподнимем только занавес над самым трагическим и стыдным событием этого дня — как Aелов попал в плен.
Случилось это после того, как его гренадеры, в числе прочих, нашли бочки со спиртным. Конечно, приложились, как не взбодрить себя в этом аду, где вздыбливается земля, а кровь льется водицей. Опрокинули кружку, но не напились до бесчувствия, продолжали баталию с честью. Отличились все те же любители парного молочка — Эти воистину забыли Бога и Отечество, и в увещевании их было столько же смысла, сколько в чтении дурному быку «Отче наш». Но Белов не мог бросить их на произвол судьбы — увещевал. Пыль стояла — страшная, удушливая, едкая, она царапала и разъедала горло, из которого вылетали страшные, гневливые приказы: «А ну вставай, скотина! трах-та-рарах!.. и так далее. Прекратить! Встать!» Увещевая сидящих у бочек пьяниц, которые встать уже не могли, Белов потерял бдительность. Внезапно заорали все, раздалась беспорядочная стрельба. «Пруссаки!»— дурнотно крикнул ктото. Александр бросился вперед и тут же получил удар сабли по голове. Удар был сделан плашмя и как-то вполсилы, будь на голове убор, он отделался бы шишкой. Но кираса была давно потеряна, удар пришелся по темени, при этом раскровенил лоб. Кровь хлынула на лицо, все поплыло перед глазами. В этот момент совсем рядом шандарахнуло ядро, взрывная волна опрокинула Александра и он потерял сознание. При отступлении с этого пятачка гренадеры не вынесли своего командира, они его просто не нашли. А пруссаки нашли — контуженого, оглохшего, в состоянии шока.
Более срамным и обидным, чем сам плен, было то, что из-за пыли и гари Белов не видел, кто его ударил саблей. Уже потом в кистринском лазарете, восстанавливая ход событий, он у всех пытался выяснить — был ли прорыв пруссаков по левому флангу эдак часов в пять или не был?
Молоденький прапор-корнет с простреленной ногой уверял Белова, что совершенно точно помнит — прорыв неприятеля был, и именно в это время, в его ушах и сейчас звучат явственно крики: пруссаки, пруссаки! Но слова корнета не вызывали доверия, потому что он весь бой, первый в его жизни, вспоминал с истерическим всхлипом, картины баталии видел перед собой чрезвычайно яркие, и как выяснилось, полностью придуманные. Юный воин старался всем угодить и каждому рисовал словами то, что желал видеть собеседник. Большинство из сокамерников ответили Белову: а черт его разберет, утверждали, что не было никакого прорыва, просто все перепились, а это значило, что саданул Белова по голове кто-то из своих. Александр мог поклясться на Библии, мог бы рукуногу отдать, что в твердой памяти никто из его гренадеров даже помыслить такого не мог. А в скотском состоянии разве человек себя помнит? Бахусовы шашни… Заведут они русского человека в великий срам и подлость.
Обозы с ранеными русскими офицерами и прочими высокими чинами после Цорндорфской мясорубки намеревались отправить в Берлин. Но состояние раненых было ужасно, была опасность довести до места назначения уже трупы, и потому решили временно поместить их в кистринском подвале, но содержать в строгой изоляции от всех прочих пленных.
И в плену люди живут. Как ни ужасно это звучит, попасть в плен после Цорндорфского сражения было благом. Фридрих изменил свой приказ не брать пленных и раненых, а уничтожать их на месте не в видах милосердия. В плен попадают воины с обеих сторон, а на войне пленные — это обменная карта: мы вам ваших, вы нам наших.
Условия в крепости были ужасные, соломы подстелили, вот и все условия. Зарешеченное окно над потолком давало столь незначительный свет, что собственную руку можно было рассмотреть с трудом. Ни лекарства, ни лекаря: стоны, ругань, горячечный бред.
Больше всех страдал генерал-майор Мантейфель, ядром ему оторвало ногу выше колена. Да все здесь были покалечены: у бригадира Гизенгаузена было несколько ран на голове и на руках, генерал Салтыков был ранен в живот, принесли на носилках из другого каземата бригадира Сиверса — если умрет, так пусть хоть среди офицеров.
Белов тоже был не в лучшем состоянии. Пустяковая рана на голове не только не зажила, но начала мерзко гноиться. От глухоты и звона в голове — словно комар пищит — он, правда, избавился, но жить мешала бессонница. Странное это чувство, все время хочется спать и кажется, только закрой глаза — и провалишься в блаженный отдых, но не тут-то было. Закрытый веком зрачок упирался не в дремотную темноту, а в другой мир, в котором, словно метеоритный дождь, косо бежали огненные точки, и он следил за ними до изнеможения. А то вдруг квадраты и ромбы начинали крутиться в бешеном темпе, иногда это были цифры, нули превращались в восьмерки, восьмерки сдваивались, страивались, как нанизанные на нитку шары, двойки тянули шеи, к цифрам у Александра было особенно брезгливое отношение. Весь день он пребывал в возбужденно болтливом состоянии, ночь была мукой.
Среди пленных очутился и один из славнейших генералов русской армии — молодой князь Чернышев. В Цорндорфской битве он командовал корпусом. Очевидно, пруссаки задались целью захватить его в плен, потому что выждали момент, уже на исходе битвы оттеснили его корпус, а потом, как лилипуты Гулливера, облепили генерала со всех сторон и стащили с лошади. В отличие от всех, в подвале князь Чернышев не имел на себе даже царапины.
Именно он громче всех стал требовать лекаря. В первый день немчура отмалчивалась, а потом появился хирург из соседнего помещения. Как только выяснилось, что под сводами кистринского подвала содержатся еще русские, на лекаря посыпались вопросы. В первый день он более рассказывал, чем лечил. В этот же день Белов узнал, что пастор Тесин, с которым так близко сошелся его друг, тоже находится в плену. Тут же созрела мысль узнать что-либо о судьбе Оленева.
Перевязывать и прижигать раны — было нечем, и князь Чернышев завел разговор с охраной, прося купить лекарства на деньги раненых. Перед пленением их не обыскивали, и многие офицеры имели при себе значительные суммы денег.
На этот раз пруссаки не кричали, мол, нет аптеки, вы сожгли аптеку! Охранники тоже люди, и возможность заработать для них так же заманчива, как для всех прочих. Тут же выяснили, что аптекарь уже явился на пепелище, и хоть от дома его осталась одна труба, склады не пострадали. Словом, лекарства и бинты появились.
Вскоре раненым сделали еще одну послабку. Фон Шаку сообщили о бедственном положении генерал-майора Монтейфеля и бригадира Сиверса. «Еще не хватало, чтоб у меня генералы помирали!»— раскричался старый вояка и распорядился перевести раненых офицеров из подвала на второй этаж. Новое помещение тоже было голо, сыро, замусорено какой-то дрянью, старыми метлами, вонючим тряпьем, но камера имело окно, выходящее на внутренний двор.
Появление лекарств и дневной свет очень подняли дух раненых, прежнее уныние сменилось надеждой. Главное, встать на ноги, а там они поспорят с судьбой, Бог даст, еще успеют сразиться с проклятым Фридрихом в следующей баталии.
Лекарь появлялся исправно в три часа дня. Теперь он уже работал не один, ему помогал вихрастый, молчаливый мальчишка, худой, как ветла. То ли он плохо видел, то ли слышал, но, бинтуя рану, он очень близко приближал лицо к пораженному месту, а потом пугался, вся его цыплячья спина так и передергивалась.
— Что пужаешься? — ворчал лекарь. — Гной ране на пользу, значит, заживает. Ты больше рукам своим верь, чем глазам. Руки у тебя славные… работящие. Возьми отвар, давай всем подряд.
Некоторые пили горьковатый, вонючий отвар, иные отказывались, подмигивая, мол, желали бы чего-нибудь покрепче. Белову отвар явно пошел на пользу, он в первый раз заснул без чертовых кружений перед глазами, заснул прямо днем, привалившись к холодной стене.
А в подвале меж тем уже шла игра. Одна колода карт сыскалась в полевой сумке подполковника, другую достал в городе заботливый лекарь. В самом деле, не умирать же раненым со скуки! Играли по маленькой. Полковник Белов внес изменения в устав игры:
как только некто выигрывает пять монет, он обязан жертвовать их на лекарства. Новые правила направили азарт играющих совсем в другом направлении. Поскольку колоды было только две, то играли «с вышибанием», както сами собой организовались две команды, у каждой были свои сочувствующие, они бились об заклад, с тем чтобы выигрыш тоже употребить на йод и микстуры.
Теперь в камере было больше хохота, чем стонов, и даже рассказы о недавнем сражении приобрели другой, бесшабашный оттенок. О своих полках, о доме, о столь ожидаемом обмене пленными не говорили ни слова, будто зарок дали, и если вдруг тяжелая душная тоска повисала над лазаретом, а тоска — болезнь заразительная, то какой-нибудь звонкий голос возвращал разговорам мажорную ноту.
— Господа, я предлагаю выигрыш от закладов тратить на жратву.
— Присоединяюсь. Жратва — то же лекарство.
— И пиво. Пиво тоже микстура.
— От пива слабит. Вино или водка, это действительно лекарство!
— Игра, господа!
— Нет, в долг я вам не дам, не отдадите. Разве что, как в кабаке, играем на вашу епанчу… или чулки.
— А честь мундира? И потом, как же я без чулок-то? Лучше я буду зрителем.
— Надолго ли вас хватит!
— Господа, послушайте, какой конфуз! Перед Цорндорфом я проигрался в прах. Платить нечем. Майор Кротов поверил в долг до вечера — В сражении нас с Кротовым разметало в разные стороны. Я вздохнул с облегчением. Но вообразите мой восторг, когда сегодня утром лекарь сообщил мне, что майор Кротов с разрубленным плечом сидит под нами в кистринском подвале. И требует долг!
Оглушительный хохот был сочувствием рассказчику.
В разгар веселья к Белову подошел мальчик с кружкой в руке.
— Пейте ваш отвар, господин Белов.
Александр припал к кружке, мальчик, склонившись, внимательно изучал его лицо.
— Теперь позвольте перевязать вашу рану.
— Какая там рана! Царапина. Так заживет.
— Нет уж, вы позвольте. Отойдем к окну, — голос мальчика звучал умоляюще, и Белов покорно последовал за ним.
У окна всегда кто-нибудь сидел, как впередсмотрящий на рее, и без перерыва сообщал лазаретному обществу подробности из жизни крепости:
— Рыжий шельма куда-то поперся, — так они называли офицера из охраны, — бодренько… Солдаты прискакали на рысях… трое… видно, жрать пошли… Дрова привезли, загодя… аккуратная нация… туши скотские волокут… это не про нас…
— Пожалуйста, оставьте нас на некоторое время, — вежливо обратился мальчик к драгунскому капитану у окна. — Я должен перебинтовать рану господина полковника.
Мы не будем описывать здесь, как героически дрались гренадеры, как, влекомые командиром, возникали в самых отчаянных местах битвы, приподнимем только занавес над самым трагическим и стыдным событием этого дня — как Aелов попал в плен.
Случилось это после того, как его гренадеры, в числе прочих, нашли бочки со спиртным. Конечно, приложились, как не взбодрить себя в этом аду, где вздыбливается земля, а кровь льется водицей. Опрокинули кружку, но не напились до бесчувствия, продолжали баталию с честью. Отличились все те же любители парного молочка — Эти воистину забыли Бога и Отечество, и в увещевании их было столько же смысла, сколько в чтении дурному быку «Отче наш». Но Белов не мог бросить их на произвол судьбы — увещевал. Пыль стояла — страшная, удушливая, едкая, она царапала и разъедала горло, из которого вылетали страшные, гневливые приказы: «А ну вставай, скотина! трах-та-рарах!.. и так далее. Прекратить! Встать!» Увещевая сидящих у бочек пьяниц, которые встать уже не могли, Белов потерял бдительность. Внезапно заорали все, раздалась беспорядочная стрельба. «Пруссаки!»— дурнотно крикнул ктото. Александр бросился вперед и тут же получил удар сабли по голове. Удар был сделан плашмя и как-то вполсилы, будь на голове убор, он отделался бы шишкой. Но кираса была давно потеряна, удар пришелся по темени, при этом раскровенил лоб. Кровь хлынула на лицо, все поплыло перед глазами. В этот момент совсем рядом шандарахнуло ядро, взрывная волна опрокинула Александра и он потерял сознание. При отступлении с этого пятачка гренадеры не вынесли своего командира, они его просто не нашли. А пруссаки нашли — контуженого, оглохшего, в состоянии шока.
Более срамным и обидным, чем сам плен, было то, что из-за пыли и гари Белов не видел, кто его ударил саблей. Уже потом в кистринском лазарете, восстанавливая ход событий, он у всех пытался выяснить — был ли прорыв пруссаков по левому флангу эдак часов в пять или не был?
Молоденький прапор-корнет с простреленной ногой уверял Белова, что совершенно точно помнит — прорыв неприятеля был, и именно в это время, в его ушах и сейчас звучат явственно крики: пруссаки, пруссаки! Но слова корнета не вызывали доверия, потому что он весь бой, первый в его жизни, вспоминал с истерическим всхлипом, картины баталии видел перед собой чрезвычайно яркие, и как выяснилось, полностью придуманные. Юный воин старался всем угодить и каждому рисовал словами то, что желал видеть собеседник. Большинство из сокамерников ответили Белову: а черт его разберет, утверждали, что не было никакого прорыва, просто все перепились, а это значило, что саданул Белова по голове кто-то из своих. Александр мог поклясться на Библии, мог бы рукуногу отдать, что в твердой памяти никто из его гренадеров даже помыслить такого не мог. А в скотском состоянии разве человек себя помнит? Бахусовы шашни… Заведут они русского человека в великий срам и подлость.
Обозы с ранеными русскими офицерами и прочими высокими чинами после Цорндорфской мясорубки намеревались отправить в Берлин. Но состояние раненых было ужасно, была опасность довести до места назначения уже трупы, и потому решили временно поместить их в кистринском подвале, но содержать в строгой изоляции от всех прочих пленных.
И в плену люди живут. Как ни ужасно это звучит, попасть в плен после Цорндорфского сражения было благом. Фридрих изменил свой приказ не брать пленных и раненых, а уничтожать их на месте не в видах милосердия. В плен попадают воины с обеих сторон, а на войне пленные — это обменная карта: мы вам ваших, вы нам наших.
Условия в крепости были ужасные, соломы подстелили, вот и все условия. Зарешеченное окно над потолком давало столь незначительный свет, что собственную руку можно было рассмотреть с трудом. Ни лекарства, ни лекаря: стоны, ругань, горячечный бред.
Больше всех страдал генерал-майор Мантейфель, ядром ему оторвало ногу выше колена. Да все здесь были покалечены: у бригадира Гизенгаузена было несколько ран на голове и на руках, генерал Салтыков был ранен в живот, принесли на носилках из другого каземата бригадира Сиверса — если умрет, так пусть хоть среди офицеров.
Белов тоже был не в лучшем состоянии. Пустяковая рана на голове не только не зажила, но начала мерзко гноиться. От глухоты и звона в голове — словно комар пищит — он, правда, избавился, но жить мешала бессонница. Странное это чувство, все время хочется спать и кажется, только закрой глаза — и провалишься в блаженный отдых, но не тут-то было. Закрытый веком зрачок упирался не в дремотную темноту, а в другой мир, в котором, словно метеоритный дождь, косо бежали огненные точки, и он следил за ними до изнеможения. А то вдруг квадраты и ромбы начинали крутиться в бешеном темпе, иногда это были цифры, нули превращались в восьмерки, восьмерки сдваивались, страивались, как нанизанные на нитку шары, двойки тянули шеи, к цифрам у Александра было особенно брезгливое отношение. Весь день он пребывал в возбужденно болтливом состоянии, ночь была мукой.
Среди пленных очутился и один из славнейших генералов русской армии — молодой князь Чернышев. В Цорндорфской битве он командовал корпусом. Очевидно, пруссаки задались целью захватить его в плен, потому что выждали момент, уже на исходе битвы оттеснили его корпус, а потом, как лилипуты Гулливера, облепили генерала со всех сторон и стащили с лошади. В отличие от всех, в подвале князь Чернышев не имел на себе даже царапины.
Именно он громче всех стал требовать лекаря. В первый день немчура отмалчивалась, а потом появился хирург из соседнего помещения. Как только выяснилось, что под сводами кистринского подвала содержатся еще русские, на лекаря посыпались вопросы. В первый день он более рассказывал, чем лечил. В этот же день Белов узнал, что пастор Тесин, с которым так близко сошелся его друг, тоже находится в плену. Тут же созрела мысль узнать что-либо о судьбе Оленева.
Перевязывать и прижигать раны — было нечем, и князь Чернышев завел разговор с охраной, прося купить лекарства на деньги раненых. Перед пленением их не обыскивали, и многие офицеры имели при себе значительные суммы денег.
На этот раз пруссаки не кричали, мол, нет аптеки, вы сожгли аптеку! Охранники тоже люди, и возможность заработать для них так же заманчива, как для всех прочих. Тут же выяснили, что аптекарь уже явился на пепелище, и хоть от дома его осталась одна труба, склады не пострадали. Словом, лекарства и бинты появились.
Вскоре раненым сделали еще одну послабку. Фон Шаку сообщили о бедственном положении генерал-майора Монтейфеля и бригадира Сиверса. «Еще не хватало, чтоб у меня генералы помирали!»— раскричался старый вояка и распорядился перевести раненых офицеров из подвала на второй этаж. Новое помещение тоже было голо, сыро, замусорено какой-то дрянью, старыми метлами, вонючим тряпьем, но камера имело окно, выходящее на внутренний двор.
Появление лекарств и дневной свет очень подняли дух раненых, прежнее уныние сменилось надеждой. Главное, встать на ноги, а там они поспорят с судьбой, Бог даст, еще успеют сразиться с проклятым Фридрихом в следующей баталии.
Лекарь появлялся исправно в три часа дня. Теперь он уже работал не один, ему помогал вихрастый, молчаливый мальчишка, худой, как ветла. То ли он плохо видел, то ли слышал, но, бинтуя рану, он очень близко приближал лицо к пораженному месту, а потом пугался, вся его цыплячья спина так и передергивалась.
— Что пужаешься? — ворчал лекарь. — Гной ране на пользу, значит, заживает. Ты больше рукам своим верь, чем глазам. Руки у тебя славные… работящие. Возьми отвар, давай всем подряд.
Некоторые пили горьковатый, вонючий отвар, иные отказывались, подмигивая, мол, желали бы чего-нибудь покрепче. Белову отвар явно пошел на пользу, он в первый раз заснул без чертовых кружений перед глазами, заснул прямо днем, привалившись к холодной стене.
А в подвале меж тем уже шла игра. Одна колода карт сыскалась в полевой сумке подполковника, другую достал в городе заботливый лекарь. В самом деле, не умирать же раненым со скуки! Играли по маленькой. Полковник Белов внес изменения в устав игры:
как только некто выигрывает пять монет, он обязан жертвовать их на лекарства. Новые правила направили азарт играющих совсем в другом направлении. Поскольку колоды было только две, то играли «с вышибанием», както сами собой организовались две команды, у каждой были свои сочувствующие, они бились об заклад, с тем чтобы выигрыш тоже употребить на йод и микстуры.
Теперь в камере было больше хохота, чем стонов, и даже рассказы о недавнем сражении приобрели другой, бесшабашный оттенок. О своих полках, о доме, о столь ожидаемом обмене пленными не говорили ни слова, будто зарок дали, и если вдруг тяжелая душная тоска повисала над лазаретом, а тоска — болезнь заразительная, то какой-нибудь звонкий голос возвращал разговорам мажорную ноту.
— Господа, я предлагаю выигрыш от закладов тратить на жратву.
— Присоединяюсь. Жратва — то же лекарство.
— И пиво. Пиво тоже микстура.
— От пива слабит. Вино или водка, это действительно лекарство!
— Игра, господа!
— Нет, в долг я вам не дам, не отдадите. Разве что, как в кабаке, играем на вашу епанчу… или чулки.
— А честь мундира? И потом, как же я без чулок-то? Лучше я буду зрителем.
— Надолго ли вас хватит!
— Господа, послушайте, какой конфуз! Перед Цорндорфом я проигрался в прах. Платить нечем. Майор Кротов поверил в долг до вечера — В сражении нас с Кротовым разметало в разные стороны. Я вздохнул с облегчением. Но вообразите мой восторг, когда сегодня утром лекарь сообщил мне, что майор Кротов с разрубленным плечом сидит под нами в кистринском подвале. И требует долг!
Оглушительный хохот был сочувствием рассказчику.
В разгар веселья к Белову подошел мальчик с кружкой в руке.
— Пейте ваш отвар, господин Белов.
Александр припал к кружке, мальчик, склонившись, внимательно изучал его лицо.
— Теперь позвольте перевязать вашу рану.
— Какая там рана! Царапина. Так заживет.
— Нет уж, вы позвольте. Отойдем к окну, — голос мальчика звучал умоляюще, и Белов покорно последовал за ним.
У окна всегда кто-нибудь сидел, как впередсмотрящий на рее, и без перерыва сообщал лазаретному обществу подробности из жизни крепости:
— Рыжий шельма куда-то поперся, — так они называли офицера из охраны, — бодренько… Солдаты прискакали на рысях… трое… видно, жрать пошли… Дрова привезли, загодя… аккуратная нация… туши скотские волокут… это не про нас…
— Пожалуйста, оставьте нас на некоторое время, — вежливо обратился мальчик к драгунскому капитану у окна. — Я должен перебинтовать рану господина полковника.