Страница:
И теперь, после продолжительной разлуки сидя в уютной келье монастырской гостиницы, Анастасия искала на лице мужа отблеск того непримиримого, злого настроения. Искала и не находила. Александр был не просто ласков, в глазах его светилось понимание. А понимать значит сочувствовать… не только ей, но всему сущему.
— Кто же наложил на тебя епитимью? Мать Леонидия?
— Нет. Я сама. Моя епитимья длилась пятнадцать лет, а здесь в монастыре и кончилась.
Александр поцеловал теплые пальцы ее поочередно левой, потом правой руки.
— Все равно ведь не уснем. Давай чай пить, Они пили чай с медом, сдобными пышками и вареньями. Особенно хорош был царский крыжовник — цвета чистейшего хризопраза, с цельными ягодами и листиками лавра. Еще на столе были засахаренные вишни, груши, в меду рубленные, малина свежая, с медом тертая, морошка в сиропе, брусника живая…
Александр находился в монастыре уже третий день. Как только он увидел Анастасию, тут же понял, что приехал к другому человеку. Ожидая жену в приемной монастыря, он пытался сообразить, сколько же они не виделись? Пожалуй, с его отъезда в Нарву. Он стал загибать пальцы: ноябрь, декабрь, январь… Он знал, что их разлука длинна, мучительна, изнуряюща, бесконечна… Но бесконечной разлукой называют не только годы, но и часы. Все зависит от того, насколько разлученные жаждут воссоединиться, поэтому, с жаром ругая «вечную разлуку», он забывал смотреть на календарь. А что же получилось? Батюшки-светы! Они не виделись десять с хвостиком месяцев. Он представил, как войдет она сейчас и с порога начнет упрекать:
он ее не любит, он плохой муж, равнодушный человек, он забыл, что человечество изобрело почту…
Но ничего этого не произошло. Александр не услышал, как отворилась дверь, и теплые ладони легли ему на глаза.
— Отгадай, кто я? — музыка, не голос.
— Эта отгадка мне не по силам, — начал он бодро, но голос его вдруг пресекся, как в детстве, от слез.
Он оставил Анастасию обиженной, непримиримой, с вечными разговорами о болезни, грехе, возмездии. Тогда лихорадочный румянец полыхал на щеках ее, он не мог выдержать ее мрачного взгляда и все отворачивался, стыдясь чегото. Это была женщина без возраста, она словно задержалась навек в юности и состарилась в ней. Новая Анастасия с округлившимся лицом и спокойным взором имела возраст, Александр с удивлением понял, что ей перевалило за тридцать, но эта взрослая, улыбчивая женщина была необыкновенно хороша. Движения ее были плавны, даже замедленны, улыбка, как и должно ей быть, загадочна, а широко открытые глаза впитывали в себя весь мир — и монастырский двор, и надвратную церковь, само небо, и вселенную, и его, Александра Белова, неотъемлемую и нехудшую часть мироздания. Он засмеялся, вспомнив, как Анастасия говорила ему: от скромности ты, Сашенька, не помрешь…
— Я ни минуты не верила, что ты погиб. Ни минуты, — она пальчиком провела по бровям его, потом по губам.
— А разве был повод так думать?
— Ив монастырь газеты привозят. Я все знаю. Знаю даже, что ты в плен попал.
— Откуда? — вскричал Александр, он почему-то смущался этой новой, непохожей на себя Анастасии.
— Сон видела, — отмахнулась она. — Мой любимый… Обними крепче, не раздавишь. Вот так… и не отпускай никогда.
Подле Анастасии Александр понял, как соскучился по дому, по самому его символу, по мирному общежитию вдвоем, чтоб стол стоял, чайник дымился, чтобы на столе была та же посуда, что и третьего дня, чтоб в глиняном горшке неторопливо засыхала ветка рябины и поздние лиловые астры.
По утрам они гуляли. Вначале шли лугами по прихотливой тропке, которая вихлялась, как eй вздумается, иногда огибала холмик, иногда, привередничая, взбегала на вершину, а потом неожиданно ныряла под низкие еловые ветки на опушке. Осенний лес был торжествен и прекрасен. Березы и осины наполовину облетели, в рисунке стволов и ветвей появилась особая изысканность. Буйную крону летнего дерева глаз воспринимает как контур, здесь же каждый лист был виден со своим цветом, изгибом и рисунком. Анастасия мало говорила, но по лицу ее было видно, что она пребывает в полной гармонии с миром, попросту говоря, счастлива.
— Ты изменилась, ах, как ты изменилась, — не уставал повторять Александр.
— . Я знаю. Болезнь с меня схлынула. Знаешь почему? Матушка меня простила.
У Александра готов был сорваться вопрос — откуда, мол, знаешь, но он промолчал. Она опять могла усмехнуться и ответить — во сне видела, и будет права. Он чувствовал, что должен верить всему, что она говорит, ее интуиция была сродни знанию.
Александр не торопил жену ехать в Петербург, она сама назначила дату отъезда. Сборы были быстрыми. Мать Леонидия вышла их провожать, расцеловала Анастасию, Александра осенила крестом.
— Счастливого пути. Благослови вас Господь. Петербургский дом на Малой Морской встретил их гулкой, затхлой тишиной. Слуги были упреждены о приезде господ, все было вымыто, вычищено, печи протоплены, но, казалось, из дома ушло живое дыхание, он стал музеем чьих-то ушедших в небытие судеб, смеха и слез.
— Мы здесь все переделаем. Здесь надобно другую мебель, другие картины, шторы, здесь все надо обживать заново.
Были сделаны первые визиты. Вначале, конечно, Корсакам. С Софьей Анастасия встретилась, как с доброй подружкой, хоть и не виделись они без малого три года. Самой интересной темой для хозяйки дома были Николенька с Лизонькой. Анастасия умела слушать, и потому весь вечер выглядел как оживленная и приятная беседа. Алексей перед Анастасией робел, был очень предупредителен и ласков, а она, заметив его смущение, безобидно над ним посмеивалась.
На следующий день были у Оленевых. Мелитриса ее поразила, уж больно юна и как-то ни на кого не похожа. Разговор шел вначале вполне светский, Мелитриса чопорно разливала чай. Мужчины задержались в библиотеке, и оттуда раздавались веселые восклицания и хохот. Наконец собрались все вместе за столом под старинным шандалом в тридцать свечей.
— Анастасия Павловна, тебе, небось, Сашка все уши прожжужал про наши приключения? — спросил Никита.
— Я ей про другое жужжал, — улыбнулся Александр. — Зачем понапрасну людей пугать?
— О чем ты, Никита?
— Про Цорндорф и Кистрин! — воскликнул тот.
— Я не люблю слушать про войну…
Анастасия не уловила мига, когда разговором завладела Мелитриса. Рассказ ее был временами сбивчив, иногда она по-детски больше отдавала внимания детали, чем главному, в особо трагические мгновенья круглила глаза и, увеличенные линзами, они становились огромными и темными, как два омута. Стул ее как бы сам собой двигался к мужу и, наконец, Никита обнял ее:
— Успокойся, душа моя… все позади.
В карете Анастасия призналась Александру:
— В первые минуты я все прикидывала, может ли эта девочка быть моей дочерью? А почему нет? В крестьянстве в четырнадцать лет рожают. А потом узнала ее историю. По сумме прожитого — мы ровесницы.
По служебным делам Александра беспокоили мало, но потом вдруг появились посыльные с записками то от Никиты, то от Лядащева.
— Это как-то связано с судьбой Мелитрисы? — спросила Анастасия и, не дожидаясь ответа мужа, добавила: — Ты, Сашенька, уезжай из дома когда хочешь и на сколько хочешь. У меня сейчас в доме дел… выше головы.
Теперь она редко бывала дома вечерами, побывала в театрах, навестила старых, еще материнских знакомых, словом, жила открыто, пытаясь наверстать упущенное за годы болезни и беды.
Каждое утро лакей приносил на подносе несколько писем и приглашений. Однажды из груды надушенных, прихотливо сложенных конвертов она достала длинный, узкий, не похожий на прочие — И хотя на обертковой бумаге не было печатей и других канцелярских символов, по конверту сразу было видно — казенное. Анастасия развернула бумагу, рука ее против воли задрожала.
— Александр Иванович Шувалов удостаивает меня аудиенции, — сказала она мужу с горечью.
— Что от тебя понадобилось Тайной канцелярии? — с негодованием воскликнул Александр и осекся, предчувствуя ответ Анастасии. — Мне поехать с тобой?
— Да.
Шувалов воспринял появление Белова вместе с Анастасией как должное, хотя в депеше об этом не было сказано ни слова. Прежде чем приступить к разговору, глава Тайной канцелярии сам поставил у стола второй стул, предложил сесть, а потом долго перебирал содержимое двух папок. Нервное подергивание правого глаза сообщило, что он нашел, что искал.
— Я рад приветствовать вас, графиня Анастасия Павловна. Сразу перехожу к главному. Вынужден огорчить вас прискорбной вестью. Матушка ваша графиня Анна Гавриловна Бестужева скончалась в ссылке.
Александр резко подался вперед, стул под ним противно заскрипел. Он скосил глаза на жену. Лицо Анастасии было белым, как алебастр, но спокойным.
— Вы знаете это наверное? — она твердо смотрела в глаза Шувалову:
— А как же, голубушка. Во вверенном мне учреждении ошибок не бывает.
Белов почти физически ощутил, как напряглось тело жены, голова ее вскинулась, сейчас она заголосит, запричитает! Каким непроходимым глупцом и недоумком надо быть, чтобы, сообщая дочери о безвинно загубленной матери, загубленной этой самой канцелярией, заявить, что они не делают ошибок.
— Когда это случилось? — голос Анастасии был сух, как и глаза ее. — Пять месяцев назад, в конце мая?
Шувалов открыл правую папку, взял верхнюю бумагу, близко поднес к глазам.
— Совершенно верно. Именно двадцать пятого мая. Но почта из Якутска идет долго. Позволю вас спросить, какими источниками располагаете вы, имея знания об этом предмете прежде моей канцелярии?
— Ну какие же у меня могут быть источники, ваше сиятельство. Это не более, чем предчувствие — Вы верите в предчувствие?
Шувалов недовольно хмыкнул. Руки его опять нырнули в папку и извлекли два старых письма. Оба были писаны на плохой, измахренной по краям бумаге, жирные пятна от сальной свечи разукрасили текст. Анастасия догадалась, что это за письма, и протянула руки к ним с той трепетностью, с какой мать тянется к беспомощному младенцу. Да, так и есть, ее почерк. Анастасия не выдержала, всхлипнула, но тут же взяла себя в руки.
— Я благодарю вас, граф, что вы нашли время сообщить мне об участи несчастной усопшей. Я понимаю, вы сделали это не по обязанности, а по доброй воле вашей. Простите мне мои слезы.
— Они уместны, — сухо сказал Шувалов и задергал щекой.
— Спасибо за письма, граф.
Домой ехали молча. Александр прижимал Анастасию к себе, и она тихо плакала, плечо камзола стало мокрым от слез — Потом они сидели в небольшой, пустоватой комнате, которая была когда-то спальней Анны Гавриловны. Одинокая свеча стояла на туалетном столике. Они читали письма — Вначале вслух, потом про себя. Первое письмо было ответом Анны Гавриловны на сообщение дочери о свадьбе. Десять лет назад… Ссыльная радовалась за дочь и благословляла ее. Второе письмо было писано год назад — В нем мать писала, что силы ее слабеют, что, видно, скоро Господь призовет ее к себе, но тон письма был бодрый, де, живу благополучно, а поскольку палач не лишил ее языка, а только «резанул малость по мякоти», то говорить она может — «не очень ловко, но меня понимают». Еще писала Анна Гавриловна, что дом ее обитания хорош и совсем не тесен, что принимает много и люди все достойные, что духовник отец Кирилл тоже из ссыльных — воистину святой человек. Ни слова жалобы не было в этих письмах, и, только когда она напрямую обращалась к дочери, в ее вопросах, пожеланиях и увещеваниях звучала такая страсть и вера, что можно было домыслить и смертную тоску ее по дочери, и обиду на страшную и убогую жизнь, на которую обрекла ее императрица.
— Ты, Сашенька, не бойся за меня. Я понимаю, что страшно. Я выздоровела только тогда, когда мать померла. Совпадение или Божий промысел? Я только знаю, что она меня за все простила и благословила на жизнь.
— Мы с тобой хорошо будем жить. Не зря… Я тебе обещаю.
— И я тебе обещаю, только вот просить хочу… Увези меня, милый, из России. Помнишь, ты меня спрашивал, как я отнесусь к тому, что ты в Лондон поедешь при нашем посольстве служить?
— Это были одни разговоры. Если мне по дипломатической части карьеру делать, то надо в отставку подавать — А какая сейчас в армии может быть отставка?
— Я подожду. Я привыкла ждать. Девчонкой еще, помнишь, когда меня Брильи увез, я так по России тосковала в этом самом Париже. Мне тогда казалось, что только в России и можно жить. А сейчас не хочу. Россия матери моей стала мачехой, да и мою жизнь заела. Я Россию не простила, так и знай!
— Придется тебе еще раз накладывать на себя епитимью, — грустно сказал Александр, и трудно было разобраться, совет ли это или насмешка над многими обитателями Государства Российского, которым есть за что предъявить счет родине, но которые не предъявляют его, предпочитая обиде прощение.
— Кто же наложил на тебя епитимью? Мать Леонидия?
— Нет. Я сама. Моя епитимья длилась пятнадцать лет, а здесь в монастыре и кончилась.
Александр поцеловал теплые пальцы ее поочередно левой, потом правой руки.
— Все равно ведь не уснем. Давай чай пить, Они пили чай с медом, сдобными пышками и вареньями. Особенно хорош был царский крыжовник — цвета чистейшего хризопраза, с цельными ягодами и листиками лавра. Еще на столе были засахаренные вишни, груши, в меду рубленные, малина свежая, с медом тертая, морошка в сиропе, брусника живая…
Александр находился в монастыре уже третий день. Как только он увидел Анастасию, тут же понял, что приехал к другому человеку. Ожидая жену в приемной монастыря, он пытался сообразить, сколько же они не виделись? Пожалуй, с его отъезда в Нарву. Он стал загибать пальцы: ноябрь, декабрь, январь… Он знал, что их разлука длинна, мучительна, изнуряюща, бесконечна… Но бесконечной разлукой называют не только годы, но и часы. Все зависит от того, насколько разлученные жаждут воссоединиться, поэтому, с жаром ругая «вечную разлуку», он забывал смотреть на календарь. А что же получилось? Батюшки-светы! Они не виделись десять с хвостиком месяцев. Он представил, как войдет она сейчас и с порога начнет упрекать:
он ее не любит, он плохой муж, равнодушный человек, он забыл, что человечество изобрело почту…
Но ничего этого не произошло. Александр не услышал, как отворилась дверь, и теплые ладони легли ему на глаза.
— Отгадай, кто я? — музыка, не голос.
— Эта отгадка мне не по силам, — начал он бодро, но голос его вдруг пресекся, как в детстве, от слез.
Он оставил Анастасию обиженной, непримиримой, с вечными разговорами о болезни, грехе, возмездии. Тогда лихорадочный румянец полыхал на щеках ее, он не мог выдержать ее мрачного взгляда и все отворачивался, стыдясь чегото. Это была женщина без возраста, она словно задержалась навек в юности и состарилась в ней. Новая Анастасия с округлившимся лицом и спокойным взором имела возраст, Александр с удивлением понял, что ей перевалило за тридцать, но эта взрослая, улыбчивая женщина была необыкновенно хороша. Движения ее были плавны, даже замедленны, улыбка, как и должно ей быть, загадочна, а широко открытые глаза впитывали в себя весь мир — и монастырский двор, и надвратную церковь, само небо, и вселенную, и его, Александра Белова, неотъемлемую и нехудшую часть мироздания. Он засмеялся, вспомнив, как Анастасия говорила ему: от скромности ты, Сашенька, не помрешь…
— Я ни минуты не верила, что ты погиб. Ни минуты, — она пальчиком провела по бровям его, потом по губам.
— А разве был повод так думать?
— Ив монастырь газеты привозят. Я все знаю. Знаю даже, что ты в плен попал.
— Откуда? — вскричал Александр, он почему-то смущался этой новой, непохожей на себя Анастасии.
— Сон видела, — отмахнулась она. — Мой любимый… Обними крепче, не раздавишь. Вот так… и не отпускай никогда.
Подле Анастасии Александр понял, как соскучился по дому, по самому его символу, по мирному общежитию вдвоем, чтоб стол стоял, чайник дымился, чтобы на столе была та же посуда, что и третьего дня, чтоб в глиняном горшке неторопливо засыхала ветка рябины и поздние лиловые астры.
По утрам они гуляли. Вначале шли лугами по прихотливой тропке, которая вихлялась, как eй вздумается, иногда огибала холмик, иногда, привередничая, взбегала на вершину, а потом неожиданно ныряла под низкие еловые ветки на опушке. Осенний лес был торжествен и прекрасен. Березы и осины наполовину облетели, в рисунке стволов и ветвей появилась особая изысканность. Буйную крону летнего дерева глаз воспринимает как контур, здесь же каждый лист был виден со своим цветом, изгибом и рисунком. Анастасия мало говорила, но по лицу ее было видно, что она пребывает в полной гармонии с миром, попросту говоря, счастлива.
— Ты изменилась, ах, как ты изменилась, — не уставал повторять Александр.
— . Я знаю. Болезнь с меня схлынула. Знаешь почему? Матушка меня простила.
У Александра готов был сорваться вопрос — откуда, мол, знаешь, но он промолчал. Она опять могла усмехнуться и ответить — во сне видела, и будет права. Он чувствовал, что должен верить всему, что она говорит, ее интуиция была сродни знанию.
Александр не торопил жену ехать в Петербург, она сама назначила дату отъезда. Сборы были быстрыми. Мать Леонидия вышла их провожать, расцеловала Анастасию, Александра осенила крестом.
— Счастливого пути. Благослови вас Господь. Петербургский дом на Малой Морской встретил их гулкой, затхлой тишиной. Слуги были упреждены о приезде господ, все было вымыто, вычищено, печи протоплены, но, казалось, из дома ушло живое дыхание, он стал музеем чьих-то ушедших в небытие судеб, смеха и слез.
— Мы здесь все переделаем. Здесь надобно другую мебель, другие картины, шторы, здесь все надо обживать заново.
Были сделаны первые визиты. Вначале, конечно, Корсакам. С Софьей Анастасия встретилась, как с доброй подружкой, хоть и не виделись они без малого три года. Самой интересной темой для хозяйки дома были Николенька с Лизонькой. Анастасия умела слушать, и потому весь вечер выглядел как оживленная и приятная беседа. Алексей перед Анастасией робел, был очень предупредителен и ласков, а она, заметив его смущение, безобидно над ним посмеивалась.
На следующий день были у Оленевых. Мелитриса ее поразила, уж больно юна и как-то ни на кого не похожа. Разговор шел вначале вполне светский, Мелитриса чопорно разливала чай. Мужчины задержались в библиотеке, и оттуда раздавались веселые восклицания и хохот. Наконец собрались все вместе за столом под старинным шандалом в тридцать свечей.
— Анастасия Павловна, тебе, небось, Сашка все уши прожжужал про наши приключения? — спросил Никита.
— Я ей про другое жужжал, — улыбнулся Александр. — Зачем понапрасну людей пугать?
— О чем ты, Никита?
— Про Цорндорф и Кистрин! — воскликнул тот.
— Я не люблю слушать про войну…
Анастасия не уловила мига, когда разговором завладела Мелитриса. Рассказ ее был временами сбивчив, иногда она по-детски больше отдавала внимания детали, чем главному, в особо трагические мгновенья круглила глаза и, увеличенные линзами, они становились огромными и темными, как два омута. Стул ее как бы сам собой двигался к мужу и, наконец, Никита обнял ее:
— Успокойся, душа моя… все позади.
В карете Анастасия призналась Александру:
— В первые минуты я все прикидывала, может ли эта девочка быть моей дочерью? А почему нет? В крестьянстве в четырнадцать лет рожают. А потом узнала ее историю. По сумме прожитого — мы ровесницы.
По служебным делам Александра беспокоили мало, но потом вдруг появились посыльные с записками то от Никиты, то от Лядащева.
— Это как-то связано с судьбой Мелитрисы? — спросила Анастасия и, не дожидаясь ответа мужа, добавила: — Ты, Сашенька, уезжай из дома когда хочешь и на сколько хочешь. У меня сейчас в доме дел… выше головы.
Теперь она редко бывала дома вечерами, побывала в театрах, навестила старых, еще материнских знакомых, словом, жила открыто, пытаясь наверстать упущенное за годы болезни и беды.
Каждое утро лакей приносил на подносе несколько писем и приглашений. Однажды из груды надушенных, прихотливо сложенных конвертов она достала длинный, узкий, не похожий на прочие — И хотя на обертковой бумаге не было печатей и других канцелярских символов, по конверту сразу было видно — казенное. Анастасия развернула бумагу, рука ее против воли задрожала.
— Александр Иванович Шувалов удостаивает меня аудиенции, — сказала она мужу с горечью.
— Что от тебя понадобилось Тайной канцелярии? — с негодованием воскликнул Александр и осекся, предчувствуя ответ Анастасии. — Мне поехать с тобой?
— Да.
Шувалов воспринял появление Белова вместе с Анастасией как должное, хотя в депеше об этом не было сказано ни слова. Прежде чем приступить к разговору, глава Тайной канцелярии сам поставил у стола второй стул, предложил сесть, а потом долго перебирал содержимое двух папок. Нервное подергивание правого глаза сообщило, что он нашел, что искал.
— Я рад приветствовать вас, графиня Анастасия Павловна. Сразу перехожу к главному. Вынужден огорчить вас прискорбной вестью. Матушка ваша графиня Анна Гавриловна Бестужева скончалась в ссылке.
Александр резко подался вперед, стул под ним противно заскрипел. Он скосил глаза на жену. Лицо Анастасии было белым, как алебастр, но спокойным.
— Вы знаете это наверное? — она твердо смотрела в глаза Шувалову:
— А как же, голубушка. Во вверенном мне учреждении ошибок не бывает.
Белов почти физически ощутил, как напряглось тело жены, голова ее вскинулась, сейчас она заголосит, запричитает! Каким непроходимым глупцом и недоумком надо быть, чтобы, сообщая дочери о безвинно загубленной матери, загубленной этой самой канцелярией, заявить, что они не делают ошибок.
— Когда это случилось? — голос Анастасии был сух, как и глаза ее. — Пять месяцев назад, в конце мая?
Шувалов открыл правую папку, взял верхнюю бумагу, близко поднес к глазам.
— Совершенно верно. Именно двадцать пятого мая. Но почта из Якутска идет долго. Позволю вас спросить, какими источниками располагаете вы, имея знания об этом предмете прежде моей канцелярии?
— Ну какие же у меня могут быть источники, ваше сиятельство. Это не более, чем предчувствие — Вы верите в предчувствие?
Шувалов недовольно хмыкнул. Руки его опять нырнули в папку и извлекли два старых письма. Оба были писаны на плохой, измахренной по краям бумаге, жирные пятна от сальной свечи разукрасили текст. Анастасия догадалась, что это за письма, и протянула руки к ним с той трепетностью, с какой мать тянется к беспомощному младенцу. Да, так и есть, ее почерк. Анастасия не выдержала, всхлипнула, но тут же взяла себя в руки.
— Я благодарю вас, граф, что вы нашли время сообщить мне об участи несчастной усопшей. Я понимаю, вы сделали это не по обязанности, а по доброй воле вашей. Простите мне мои слезы.
— Они уместны, — сухо сказал Шувалов и задергал щекой.
— Спасибо за письма, граф.
Домой ехали молча. Александр прижимал Анастасию к себе, и она тихо плакала, плечо камзола стало мокрым от слез — Потом они сидели в небольшой, пустоватой комнате, которая была когда-то спальней Анны Гавриловны. Одинокая свеча стояла на туалетном столике. Они читали письма — Вначале вслух, потом про себя. Первое письмо было ответом Анны Гавриловны на сообщение дочери о свадьбе. Десять лет назад… Ссыльная радовалась за дочь и благословляла ее. Второе письмо было писано год назад — В нем мать писала, что силы ее слабеют, что, видно, скоро Господь призовет ее к себе, но тон письма был бодрый, де, живу благополучно, а поскольку палач не лишил ее языка, а только «резанул малость по мякоти», то говорить она может — «не очень ловко, но меня понимают». Еще писала Анна Гавриловна, что дом ее обитания хорош и совсем не тесен, что принимает много и люди все достойные, что духовник отец Кирилл тоже из ссыльных — воистину святой человек. Ни слова жалобы не было в этих письмах, и, только когда она напрямую обращалась к дочери, в ее вопросах, пожеланиях и увещеваниях звучала такая страсть и вера, что можно было домыслить и смертную тоску ее по дочери, и обиду на страшную и убогую жизнь, на которую обрекла ее императрица.
— Ты, Сашенька, не бойся за меня. Я понимаю, что страшно. Я выздоровела только тогда, когда мать померла. Совпадение или Божий промысел? Я только знаю, что она меня за все простила и благословила на жизнь.
— Мы с тобой хорошо будем жить. Не зря… Я тебе обещаю.
— И я тебе обещаю, только вот просить хочу… Увези меня, милый, из России. Помнишь, ты меня спрашивал, как я отнесусь к тому, что ты в Лондон поедешь при нашем посольстве служить?
— Это были одни разговоры. Если мне по дипломатической части карьеру делать, то надо в отставку подавать — А какая сейчас в армии может быть отставка?
— Я подожду. Я привыкла ждать. Девчонкой еще, помнишь, когда меня Брильи увез, я так по России тосковала в этом самом Париже. Мне тогда казалось, что только в России и можно жить. А сейчас не хочу. Россия матери моей стала мачехой, да и мою жизнь заела. Я Россию не простила, так и знай!
— Придется тебе еще раз накладывать на себя епитимью, — грустно сказал Александр, и трудно было разобраться, совет ли это или насмешка над многими обитателями Государства Российского, которым есть за что предъявить счет родине, но которые не предъявляют его, предпочитая обиде прощение.
Девица пик
— Всех по камерам растолкали, а дело-то не идет, — Лядащев внимательно посмотрел на сидящего напротив Почкина. и, по-старушечьи подперев щеку рукой, уставился в окно. Там шел снег… Рановато, пожалуй, еще октябрь дотягивает свои последние денечки, а слепленные в пушистые комки снежинки хозяйски устилали мокрую землю, налипали на еще не опавшие листья, белыми валиками пушили карнизы. Грустно, когда приходит зима. Завтра все растает и будет непролазная грязь, дьявол ее дери.
Почтительный голос Почкина вернул его в теплую комнату.
— Почему не идет, Василий Федорович? У нас все карты на руках, вот… — и он положил перед Лядащевым веер опросных листов.
— Не хватает только дамы пик. Ну, рассказывай, не читать же мне все это? У тебя почерк отвратительный.
— Моего подопечного зовут Блюм, барон Иона Блюм. Вначале он нес сущую околесицу, все отрицал, а потом… рухнул, одним словом.
— Бил?
— Не-ет… Куда его бить? Он эдакий махонький, что и раздавить можно ненароком.
— Махонький, но вредный, — рассмеялся Лядащев. — Знаю я тебя.
— Ну дал один раз по шее, не без этого, — поморщился Почкин. — Больше не понадобилось. Он мне сам все выложил.
И без того худое лицо Почкина совсем истощилось, кожа плотно облегала черепную кость, веки воспалились, но глаза смотрели как всегда зорко и настороженно. Он готов был подозревать каждого, если это шло на Пользу России.
Барон Блюм на фрегате содержался в трюме, в потайной камере, и только иногда Почкин по ночам выводил его на палубу подышать свежим воздухом. Во время всего плавания барон страдал от морской болезни, даже в холодную погоду его мутило, а малейшая качка буквально выворачивала его наизнанку. Почкин не сразу догадался, что Блюм дурит ему голову, уж в штиль-то барон мог совладать с натурой. Но Блюму надо было выиграть время, понять, как вести себя, поэтому при всяком удобном случае он закатывал глаза и без сил валился на койку. Добросовестный Почкин вел допросы только с перерывом на обед, сон да еще нужду справить, поэтому опросных листов накопилось много. Вначале в словах барона была полная маскарадная неразбериха, словно жил он в ряженом мире, никого не узнавая, не запоминая, — случайный гость в чужом похмелье.
Получив по шее не один раз, а не менее пяти, причем один раз так, что искры из глаз вышиблись, барон начал говорить и, уже начав, не мог остановиться. Он, Иона Блюм, поставлял в Кенигсберг на Торговый дом Альберта Малина сведения о русском флоте. Сведения эти поступали к банкиру Бромбергу, он же маркиз Сакромозо. Как ими распоряжался оный Сакромозо, Блюм не знает. Были названы фамилии людей из адмиралтейства, с верфей и даже из Тайной канцелярии, это были маленькие чиновники, мошки, желающие подработать. Про Анну Фросс он решил молчать даже под пытками, и не потому, что был слишком смел, просто понимал — такого рода признание может стоить ему жизни. В конце концов допросы вылились в бесконечный, захлебывающийся рассказ о русских кораблях.
— Днями и ночами может рассказывать, что твоя Шахразада, — сообщил не чуждый мировой культуре Почкин. — Я ему сказал, мол, осудим тебя, сошлем в Сибирь, так ты там в тишине военный труд можешь написать.
— А он что — согласился? — усмехнулся Лядащев.
— Плакал больше. И опять же… травил в лохань.
— Про шифровку с именем Мелитрисы Репнинской что говорил?
— Говорил, что этим делом занимается Брадобрей.
— Ты спроси у него в следующий раз — кто такая племянница леди Н.
— Я спрашивал. Говорит, что это Репнинская и есть. Такую ей придумали кличку.
— Врет.
— Не похоже, Василий Федорович. Я с бароном много работал и шельмовскую душу его досконально изучил. Я теперь сразу могу определить, когда он правду говорит, а когда пули льет.
— На «Св. Николае» плыла и Мелитриса Репнинская, то есть княгиня Оленева. Так?
— Так. Весьма милая особа, веселая, приветливая. Ее, между прочим, морская болезнь совсем не мучила.
— Просто — она счастливая… А счастье, говорят, лучшее средство от морской болезни. Блюм и Репнинская не встречались?
— Это вы про очную ставку говорите? Нет. Не посмел я в медовый месяц княгиню в трюм водить.
— И правильно сделал. Но интересно, как бы повел себя Блюм, если б ее увидел?
— Никак он себя не повел. Совершенно был спокоен, а княгиня, если б князь Оленев пальцем на Блюма не показал, и внимания бы на него не обратила.
— Почему это князю Оленеву понадобилось в Блюма пальцем тыкать?
— Они столкнулись на причале в Кронштадте, тогда Блюма на берег сводил, а князь вдруг и спросил меня: «Кто этот господин?»А я говорю: «Об этом человеке спрашивать не положено, поскольку он под арестом». На эти мои слова князь очень удивился. «Странно, — говорит, — я этого маленького хорошо помню. Вечно он у меня под ногами вертелся в самое неподходящее время».
— И все?
— Все.
— Что ж ты не узнал, что это за время такое?
Почкин только пожал плечами.
Лядащев каждый день пенял себе, что не идет с визитом к Оленевым. Неделя прошла, как фрегат Корсака стоит в Кронштадтской гавани, а он не может выкроить вечера, чтобы повидать Мелитрису и ее важного мужа. Последний разговор с Почкиным решил дело. Лядащев послал с казачком записку к Оленевым, а сам с помощью лакея начал приводить себя в порядок. Наряды его явно устарели и вышли из моды, а в заграницах заниматься покупками не было времени. Но если из темно-серого парика выбить пыль, а на голубом камзоле серебро мелом почистить, то оно и сойдет.
Видимо, Мелитриса видела из окна, как подъехала карета Лядащева, потому что лакей только успел снять с него епанчу, как она, презрев все условности светской дамы, бросилась ему на шею и закружила по прихожей, огромной, как зала, приговаривая на все лады:
— Ах, Василий Федорович! Неужели Василий Федорович к нам пожаловали? А я вас все жду, жду! Никита, иди сюда скорее! К нам Василий Федорович пожаловали!
Князь Никита уже спускался по лестнице. Лядащев с удовольствием отметил, что на лице его не было выражения обычной кислой вежливости, на нем сияла только голая радость. Последние ступеньки он пробежал бегом, потом туго пожал руку гостя.
— Спасибо вам, Василий Федорович. Мелитриса мне все рассказала, — он повернулся к жене: — Ангел мой…
Мелитриса тут же нырнула ему под крыло, изогнулась в нежном порыве, потерлась носом о бархат камзола. «Тут, слава Богу, все на своих местах», — подумал Лядащев.
Это был замечательный вечер. Радость встречи была не просто сложением, но умножением, даже возведением в степень. Когда горестные и жестокие приключения прожиты и стали воспоминанием, говорить о них не страшно, а весело и… тревожно, по-хорошему тревожно. Словно черное окно открывается в мир и упругим сквозняком втягивает в тишину натопленной гостиной дыхание той жизни. И теперь сама комната и ее обиходные предметы — съемы для нагара со свечей, серебряный молочник, медные щипцы у камина, чашки с дымящимся кофеем — тоже становятся свидетелями тех событий, чтобы при случае напомнить хозяевам: ничего не ушло, не кануло в Лету, пока вы живы, пока живы ваши потомки, реальностью будут и Цорндорфская бойня, и сожженный Кистрин, и лазарет в подвале, и побег в тайном чреве кареты.
— Василий Федорович, главный мой вопрос к вам — как пастор Тесин? — этим вопросом Никита сразу вернул жизнь в сегодняшнее русло.
— Да, да, мы только об этом и думаем, — подхватила Мелитриса.
— Завтра у меня назначена встреча, — продолжал Никита. — Я иду к их сиятельству графу Ивану Ивановичу Шувалову. Мне хотелось бы как можно точнее сформулировать свою просьбу.
— Мой вам совет, Никита Григорьевич, расскажите всю правду, то есть то, чему вы были свидетелем. Вспомните об участии Тесина в Цорндорфской битве, а также о той роли, которую пастор сыграл в освобождении вашей жены. Я думаю, уже можно рассказать и об обвинении, предъявленном Мелитрисе Николаевне. У нас есть все доказательства ее невиновности.
— Кто ж сыграл с ней эту страшную шутку?
— Это нам еще предстоит узнать. Я в свою очередь имею к вам вопрос, — теперь тон Лядащева стал деловит и четок. — Неделю назад в Кронштадте вы обмолвились, что встречались ранее с неким бароном Блюмом. Сейчас он арестован. Не могли бы вы сказать, при каких обстоятельствах вы встречались с этим господином?
Неожиданно Никита смутился. Он быстро скосил глаза на Мелитрису, потом сделал неопределенный жест рукой, мол, скажу, но не сейчас. Лядащев решил, что рассказ князя может вызвать у Мелитрисы нежелательные воспоминания, и тут же умолк.
Вернуться к этому разговору им удалось только в карете, Никита поехал провожать гостя.
— Значит, фамилия мелкого господина Блюм? Я видел его дважды, и оба раза у лютеранского собора. Вот собственно и весь рассказ, но я не хотел говорить об этом при жене, потому что оба раза встречался с девицей, в судьбе которой принимал участие. Девица эта очень мила, и можно сказать, что я был увлечен ею. Она немка. Приехала в Россию без гроша в кармане, но сделала головокружительную .карьеру.
— А при чем здесь Блюм? Он тоже лютеранин. Почему бы ему не прийти в свой храм?
— Конечно… Но сейчас, оглядывая те события издалека, я со всей очевидностью могу сказать, что они были знакомы друг с другом, но почему-то скрывали от меня это знакомство. А может быть, и от всех прочих. Я и тогда это понимал, но гнал от себя подобные мысли. Понимаете, Анна…
— Так зовут девицу?
— Да, Анна Фросс… Так вот, девица по недоразумению угодила в Калинкинское подворье, и я ее оттуда вызволил с помощью Шуваловых. А потом, видя, как она переглядывается с невзрачным господином, я ловил себя на мысли, уж не воздыхатель ли он… платный воздыхатель. Понимаете? Эта мысль столь отвратительна, что мне и сейчас не по себе.
— Где вы познакомились с Анной?
— Есть такой художник в Петербурге, некто Мюллер, я покупал у него полотна. Сейчас он, говорят, спился и уже ничем не торгует. Этот самый Мюллер и призрел Анну, когда та осталась в Петербурге совсем без средств.
Лядащев выглядел очень заинтересованным.
— Вы не могли бы мне показать, где живет этот Мюллер?
— Ничего нет проще.
— Вам говорит что-нибудь фамилия — Диц, барон Диц?
— Помнится, у Фермера в армии служил генерал-майор Диц.
— Нет. Это другой Диц. А где сейчас Анна Фросс?
— Я думаю, там же, где и была. Она камеристка их высочества великой княгини и ее доверенное лицо.
Лядащев протяжно присвистнул, потом помрачнел и надолго задумался.
— Никита Григорьевич, не рассказывайте никому о нашем разговоре, — сказал он наконец. — Если мне понадобится ваша помощь, я могу на нее рассчитывать?
— Я в вашем распоряжении.
— И еще… Ваша жена знакома с Анной Фросс?
— Не думаю, — быстро сказал Никита и внимательно посмотрел на собеседника, тот в ответ наградил его таким тяжелым взглядом, что князь вскричал испуганно: — Уж не думаете ли вы?..
— Оставим пока догадки. Но мне кажется, что я нашел то, что искал. Дама пик оказалась девицей.
Почтительный голос Почкина вернул его в теплую комнату.
— Почему не идет, Василий Федорович? У нас все карты на руках, вот… — и он положил перед Лядащевым веер опросных листов.
— Не хватает только дамы пик. Ну, рассказывай, не читать же мне все это? У тебя почерк отвратительный.
— Моего подопечного зовут Блюм, барон Иона Блюм. Вначале он нес сущую околесицу, все отрицал, а потом… рухнул, одним словом.
— Бил?
— Не-ет… Куда его бить? Он эдакий махонький, что и раздавить можно ненароком.
— Махонький, но вредный, — рассмеялся Лядащев. — Знаю я тебя.
— Ну дал один раз по шее, не без этого, — поморщился Почкин. — Больше не понадобилось. Он мне сам все выложил.
И без того худое лицо Почкина совсем истощилось, кожа плотно облегала черепную кость, веки воспалились, но глаза смотрели как всегда зорко и настороженно. Он готов был подозревать каждого, если это шло на Пользу России.
Барон Блюм на фрегате содержался в трюме, в потайной камере, и только иногда Почкин по ночам выводил его на палубу подышать свежим воздухом. Во время всего плавания барон страдал от морской болезни, даже в холодную погоду его мутило, а малейшая качка буквально выворачивала его наизнанку. Почкин не сразу догадался, что Блюм дурит ему голову, уж в штиль-то барон мог совладать с натурой. Но Блюму надо было выиграть время, понять, как вести себя, поэтому при всяком удобном случае он закатывал глаза и без сил валился на койку. Добросовестный Почкин вел допросы только с перерывом на обед, сон да еще нужду справить, поэтому опросных листов накопилось много. Вначале в словах барона была полная маскарадная неразбериха, словно жил он в ряженом мире, никого не узнавая, не запоминая, — случайный гость в чужом похмелье.
Получив по шее не один раз, а не менее пяти, причем один раз так, что искры из глаз вышиблись, барон начал говорить и, уже начав, не мог остановиться. Он, Иона Блюм, поставлял в Кенигсберг на Торговый дом Альберта Малина сведения о русском флоте. Сведения эти поступали к банкиру Бромбергу, он же маркиз Сакромозо. Как ими распоряжался оный Сакромозо, Блюм не знает. Были названы фамилии людей из адмиралтейства, с верфей и даже из Тайной канцелярии, это были маленькие чиновники, мошки, желающие подработать. Про Анну Фросс он решил молчать даже под пытками, и не потому, что был слишком смел, просто понимал — такого рода признание может стоить ему жизни. В конце концов допросы вылились в бесконечный, захлебывающийся рассказ о русских кораблях.
— Днями и ночами может рассказывать, что твоя Шахразада, — сообщил не чуждый мировой культуре Почкин. — Я ему сказал, мол, осудим тебя, сошлем в Сибирь, так ты там в тишине военный труд можешь написать.
— А он что — согласился? — усмехнулся Лядащев.
— Плакал больше. И опять же… травил в лохань.
— Про шифровку с именем Мелитрисы Репнинской что говорил?
— Говорил, что этим делом занимается Брадобрей.
— Ты спроси у него в следующий раз — кто такая племянница леди Н.
— Я спрашивал. Говорит, что это Репнинская и есть. Такую ей придумали кличку.
— Врет.
— Не похоже, Василий Федорович. Я с бароном много работал и шельмовскую душу его досконально изучил. Я теперь сразу могу определить, когда он правду говорит, а когда пули льет.
— На «Св. Николае» плыла и Мелитриса Репнинская, то есть княгиня Оленева. Так?
— Так. Весьма милая особа, веселая, приветливая. Ее, между прочим, морская болезнь совсем не мучила.
— Просто — она счастливая… А счастье, говорят, лучшее средство от морской болезни. Блюм и Репнинская не встречались?
— Это вы про очную ставку говорите? Нет. Не посмел я в медовый месяц княгиню в трюм водить.
— И правильно сделал. Но интересно, как бы повел себя Блюм, если б ее увидел?
— Никак он себя не повел. Совершенно был спокоен, а княгиня, если б князь Оленев пальцем на Блюма не показал, и внимания бы на него не обратила.
— Почему это князю Оленеву понадобилось в Блюма пальцем тыкать?
— Они столкнулись на причале в Кронштадте, тогда Блюма на берег сводил, а князь вдруг и спросил меня: «Кто этот господин?»А я говорю: «Об этом человеке спрашивать не положено, поскольку он под арестом». На эти мои слова князь очень удивился. «Странно, — говорит, — я этого маленького хорошо помню. Вечно он у меня под ногами вертелся в самое неподходящее время».
— И все?
— Все.
— Что ж ты не узнал, что это за время такое?
Почкин только пожал плечами.
Лядащев каждый день пенял себе, что не идет с визитом к Оленевым. Неделя прошла, как фрегат Корсака стоит в Кронштадтской гавани, а он не может выкроить вечера, чтобы повидать Мелитрису и ее важного мужа. Последний разговор с Почкиным решил дело. Лядащев послал с казачком записку к Оленевым, а сам с помощью лакея начал приводить себя в порядок. Наряды его явно устарели и вышли из моды, а в заграницах заниматься покупками не было времени. Но если из темно-серого парика выбить пыль, а на голубом камзоле серебро мелом почистить, то оно и сойдет.
Видимо, Мелитриса видела из окна, как подъехала карета Лядащева, потому что лакей только успел снять с него епанчу, как она, презрев все условности светской дамы, бросилась ему на шею и закружила по прихожей, огромной, как зала, приговаривая на все лады:
— Ах, Василий Федорович! Неужели Василий Федорович к нам пожаловали? А я вас все жду, жду! Никита, иди сюда скорее! К нам Василий Федорович пожаловали!
Князь Никита уже спускался по лестнице. Лядащев с удовольствием отметил, что на лице его не было выражения обычной кислой вежливости, на нем сияла только голая радость. Последние ступеньки он пробежал бегом, потом туго пожал руку гостя.
— Спасибо вам, Василий Федорович. Мелитриса мне все рассказала, — он повернулся к жене: — Ангел мой…
Мелитриса тут же нырнула ему под крыло, изогнулась в нежном порыве, потерлась носом о бархат камзола. «Тут, слава Богу, все на своих местах», — подумал Лядащев.
Это был замечательный вечер. Радость встречи была не просто сложением, но умножением, даже возведением в степень. Когда горестные и жестокие приключения прожиты и стали воспоминанием, говорить о них не страшно, а весело и… тревожно, по-хорошему тревожно. Словно черное окно открывается в мир и упругим сквозняком втягивает в тишину натопленной гостиной дыхание той жизни. И теперь сама комната и ее обиходные предметы — съемы для нагара со свечей, серебряный молочник, медные щипцы у камина, чашки с дымящимся кофеем — тоже становятся свидетелями тех событий, чтобы при случае напомнить хозяевам: ничего не ушло, не кануло в Лету, пока вы живы, пока живы ваши потомки, реальностью будут и Цорндорфская бойня, и сожженный Кистрин, и лазарет в подвале, и побег в тайном чреве кареты.
— Василий Федорович, главный мой вопрос к вам — как пастор Тесин? — этим вопросом Никита сразу вернул жизнь в сегодняшнее русло.
— Да, да, мы только об этом и думаем, — подхватила Мелитриса.
— Завтра у меня назначена встреча, — продолжал Никита. — Я иду к их сиятельству графу Ивану Ивановичу Шувалову. Мне хотелось бы как можно точнее сформулировать свою просьбу.
— Мой вам совет, Никита Григорьевич, расскажите всю правду, то есть то, чему вы были свидетелем. Вспомните об участии Тесина в Цорндорфской битве, а также о той роли, которую пастор сыграл в освобождении вашей жены. Я думаю, уже можно рассказать и об обвинении, предъявленном Мелитрисе Николаевне. У нас есть все доказательства ее невиновности.
— Кто ж сыграл с ней эту страшную шутку?
— Это нам еще предстоит узнать. Я в свою очередь имею к вам вопрос, — теперь тон Лядащева стал деловит и четок. — Неделю назад в Кронштадте вы обмолвились, что встречались ранее с неким бароном Блюмом. Сейчас он арестован. Не могли бы вы сказать, при каких обстоятельствах вы встречались с этим господином?
Неожиданно Никита смутился. Он быстро скосил глаза на Мелитрису, потом сделал неопределенный жест рукой, мол, скажу, но не сейчас. Лядащев решил, что рассказ князя может вызвать у Мелитрисы нежелательные воспоминания, и тут же умолк.
Вернуться к этому разговору им удалось только в карете, Никита поехал провожать гостя.
— Значит, фамилия мелкого господина Блюм? Я видел его дважды, и оба раза у лютеранского собора. Вот собственно и весь рассказ, но я не хотел говорить об этом при жене, потому что оба раза встречался с девицей, в судьбе которой принимал участие. Девица эта очень мила, и можно сказать, что я был увлечен ею. Она немка. Приехала в Россию без гроша в кармане, но сделала головокружительную .карьеру.
— А при чем здесь Блюм? Он тоже лютеранин. Почему бы ему не прийти в свой храм?
— Конечно… Но сейчас, оглядывая те события издалека, я со всей очевидностью могу сказать, что они были знакомы друг с другом, но почему-то скрывали от меня это знакомство. А может быть, и от всех прочих. Я и тогда это понимал, но гнал от себя подобные мысли. Понимаете, Анна…
— Так зовут девицу?
— Да, Анна Фросс… Так вот, девица по недоразумению угодила в Калинкинское подворье, и я ее оттуда вызволил с помощью Шуваловых. А потом, видя, как она переглядывается с невзрачным господином, я ловил себя на мысли, уж не воздыхатель ли он… платный воздыхатель. Понимаете? Эта мысль столь отвратительна, что мне и сейчас не по себе.
— Где вы познакомились с Анной?
— Есть такой художник в Петербурге, некто Мюллер, я покупал у него полотна. Сейчас он, говорят, спился и уже ничем не торгует. Этот самый Мюллер и призрел Анну, когда та осталась в Петербурге совсем без средств.
Лядащев выглядел очень заинтересованным.
— Вы не могли бы мне показать, где живет этот Мюллер?
— Ничего нет проще.
— Вам говорит что-нибудь фамилия — Диц, барон Диц?
— Помнится, у Фермера в армии служил генерал-майор Диц.
— Нет. Это другой Диц. А где сейчас Анна Фросс?
— Я думаю, там же, где и была. Она камеристка их высочества великой княгини и ее доверенное лицо.
Лядащев протяжно присвистнул, потом помрачнел и надолго задумался.
— Никита Григорьевич, не рассказывайте никому о нашем разговоре, — сказал он наконец. — Если мне понадобится ваша помощь, я могу на нее рассчитывать?
— Я в вашем распоряжении.
— И еще… Ваша жена знакома с Анной Фросс?
— Не думаю, — быстро сказал Никита и внимательно посмотрел на собеседника, тот в ответ наградил его таким тяжелым взглядом, что князь вскричал испуганно: — Уж не думаете ли вы?..
— Оставим пока догадки. Но мне кажется, что я нашел то, что искал. Дама пик оказалась девицей.
Встречи деловые и светские
Утром Лядащев еще умыться не успел, а вставал он поздно, как слуга доложил о раннем визитере — князе Никите Оленеве. Никогда раньше он не бывал в доме Василия Федоровича.
— Зови…
«Видно, разобрало князюшку это дело… Ишь, прелетел!»— подумал Лядащев не без внутреннего зубоскальства.
Оленев сразу приступил .к делу.
— Василий Федорович, сознаюсь, я не спал всю ночь. Наш вчерашний разговор принял странный и неожиданный оборот. Я ставил перед собой вопросмогла ли Анна Фросс быть отравительницей государыни? К сожалению, я не могу ответить отрицательно. Эта девица загадочна. Я ничего не знаю ни о ее прошлом, ни об истинных ее намерениях. Но боюсь, если дело получит огласку, не будут ли сюда вовлечены другие особы, то есть самые высокие в нашем государстве.
— Зови…
«Видно, разобрало князюшку это дело… Ишь, прелетел!»— подумал Лядащев не без внутреннего зубоскальства.
Оленев сразу приступил .к делу.
— Василий Федорович, сознаюсь, я не спал всю ночь. Наш вчерашний разговор принял странный и неожиданный оборот. Я ставил перед собой вопросмогла ли Анна Фросс быть отравительницей государыни? К сожалению, я не могу ответить отрицательно. Эта девица загадочна. Я ничего не знаю ни о ее прошлом, ни об истинных ее намерениях. Но боюсь, если дело получит огласку, не будут ли сюда вовлечены другие особы, то есть самые высокие в нашем государстве.