— Как выглядела графиня?
   — Юна… худа… красива, — хозяин поднял глаза к потолку. — Дуэнью зовут Фаина. Она добра и бестолкова, крупная такая дама, — он поднял руки и растопырил пальцы, показывая полногрудость загадочной дуэньи. — Да, забыл сказать… графиня носила линзы.
   Она!
   На квартиру Никита явился совсем потерянный. Что делать? С чего начать поиск? Вывод напрашивался сам собой — надо звать на помощь друзей.
   — Сейчас лето. Корсак ваш в плавание ушел, помяните мое слово, — пытался отрезвить барина Гаврила.
   — Ушел, значит, письмо ему оставлю. Корсак человек общительный, мог чтонибудь видеть, слышать… Гаврила, неужели ты не хочешь съездить в Me-мель? Алешка о нем столько рассказывал!
   Дорогу в Мемель покрыли за три дня. С чем хорошо в Пруссии, так это с дорогами: гладкие, твердые, без ненужных изгибов. Да и что говорить, место плоское и грунт отменный. При таких песчаных грунтах и в России могли бы быть приличные дороги.
   Имея в кармане рекомендательное письмо от Ивана Ивановича Шувалова, Оленев сразу направил стопы к вице-адмиралу Полянскому — ив тот же день был принят. Полянский принял князя очень благосклонно и сообщил, что фрегат Корсака вкупе с галиотом «Стрельна» вышли в море во исполнение приказа Ее Величества. Оленевым было испрошено позволение оставить Корсаку малое письмецо и получено разрешение передать оную писульку флигель-адъютанту с тем, чтобы в конце навигации, а именно осенью, он и вручил ее адресату.
   От последних слов вице-адмирала Никите стало особенно тошно. Мало ли какие беды случались у него в жизни, но в одном судьба всегда была к нему милостива — она не отказывала в помощи друзей. Где вы, гардемарины?
   В самом трагическом настроении он вернулся в Кенигсберг, и тут ему повезло. Не столько веря в успех, с которого начал поиск (так грибник все шарит и шарит под елкой, где в прошлом году нашел белый), Никита опять поехал к «Синему ослу». И надо же такому случиться, что в тот самый момент, когда он приступил к разговору с хозяином, в общую залу вошла невообразимая особа в обширной шляпе с васильками и оранжевой юбке, очень похожей на те абажуры, которыми далекие потомки Оленева стали украшать свой призрачный уют.
   — Она, — сказал хозяин, не скрывая своего восхищения. — Сия дама уже приходила сюда после отъезда. На ее имя поступает почта. Только она ни бельмеса по-немецки. Несколько слов…
   Фаина подплыла к стоящему за стойкой хозяину, отстранила Никиту локтем, расправила на груди черные кружева и сказала на чудовищном немецком:
   — Потеряла брошку… в комнате, когда здесь жила…
   — Вам ничего нет, — поспешно отозвался хозяин, выразительно кося глазами в сторону князя.
   Никита понял, что слова про потерянную брошку не более чем пароль. Удостоверившись взглядом в моральной поддержке хозяина, он решительно положил руку на сдобное плечо обладательницы васильков:
   — Вы были горничной у княжны Репнинской? Дама крепко зажмурилась, потом подпрыгнула на месте и с неожиданным проворством метнулась к двери. Никита бросился за ней, крича вдогонку:
   — Подождите, сударыня. У меня благие намерения. Я друг Мелитрисы. Я князь Оленев. Я ее опекун. Мы сейчас купим сто брошек. Где Мелитриса?
   Он догнал ее уже на улице, и то потому, что она вдруг встала столбом, повернув к нему разгоряченное лицо:
   — Это я вам письмо послала?
   — В нем было три слова? — ответил Никита вопросом на вопрос.
   — Вот именно, сударь. — Фаина улыбнулась, — и заметьте, написано ее почерком. А она мне говорила:
   «Фаина, можешь сама написать эти три слова. Главное, чтоб он их получил».
   Видя явное смущение князя, она плавным жестом поправила поля шляпы, кокетливо повела плечом.
   — Только уйдемте отсюда поскорее. Мне нельзя здесь задерживаться.
   И она почти побежала вперед, матерчатые васильки порхали перед ее красными щеками, как мотыльки.
   — Нам надо поговорить, — поспешая за ней, повторял Никита.
   Они поговорили, отбежав от «Синего осла» на расстояние, которое обычным шагом можно покрыть только за полчаса. Перед ними расстилалось живописное длинное озеро, за спиной — обычная улочка, застроенная серыми, узкими, впритык стоящими домами, противоположный берег принадлежал садам и ивам.
   — Туда, — Фаина указала на узкий пешеходный мостик и побежала к деревьям, купающим в воде ветви, длинные, как волосы красавицы.
   Под ивами она перевела дух.
   — Только я вам ничего определенного сказать не могу. Так и знайте.
   — А мне и не надо, — Никита уже отсчитал пять монет. — Мне бы в самых общих чертах.
   Он готов под присягой поклясться, что не заметил, как из его руки исчезли деньги. Вот он их держал, вот размышлял, а не обидит ли ее сия подачка, а вот, судя по удовлетворенному лицу Фаины, деньги уже находятся где-то в складках ее обширной оранжевой юбки, а может, под шляпкой или под парусящими от ветра кружевами.
   — Спрашивайте… ладно. Бог с вами. Но знайте, мне вам ничего отвечать нельзя. Меня не только от должности отставят, но и жизни могут лишить. Я знаю, что говорю. Но знаю также, что превыше всего в мире — любовь, — васильки на шляпе закивали с полным согласием. — Отвечать вам буду только «да»и «нет», а то ведь вы захотите душу мою до дна опорожнить.
   — Согласен. Где Мелитриса?
   Фаина выразительно расширила глаза.
   — Ах, да… Мелитриса сейчас в Кенигсберге?
   — Нет.
   — То есть как — нет? Ее увезли?
   — Да.
   — Силой?
   — Нет.
   — Кто?
   — Кто-кто… Дед Пихто! — в сердцах крикнула Фаина. — Договорились ведь!
   — Ну ладно, успокойтесь. Ее увез Осипов? — Видя, что она медлит с ответом, Никита уточнил: — Тот человек, что жил с ней в гостинице?
   — Да.
   — Ей угрожает опасность?
   Фаина пожала плечами, де, нам всем в этой земной юдоли угрожает опасность.
   — Он повез ее в Петербург?
   — Туда ей нельзя, — вдруг более развернуто ответила Фаина.
   — Почему?
   Вздох, поднятые к небу глаза… Чертова оранжевая утка — как с ней разговаривать?
   — Вы можете мне внятно сказать, кто и зачем похитил Мелитрису? Кому вы служите? — Никита поспешно отсчитывал серебрянные рубли, — руки его от нетерпения дрожали. — Кто этот Осипов?
   — Вот этого я вам никогда не скажу, — Фаина решительно отвела его руку с деньгами. — И как вы фамилию-то эту узнали? Не положено вам знать, кто такой Осипов. Засекреченная эта фамилия! И забудьте ее. Они к Мелитрисе хорошо относятся, не обижают. Они ее спасти хотят.
   — От чего — спасти?
   — Как от чего? Она же государыню хотела отравить!
   — Государыню?.. — Никита что есть силы вцепился в ствол ивы, да так ловко, что оцарапал руку корешком отломанного сука.
   Не хотела Фаина этого говорить, но, видно, бдительность потеряла, видя, как князь страдает, где-то на дне души отворились вдруг запретные двери, и тайна проворным воробьем выпорхнула на свободу. Сейчас главное клетку поплотнее захлопнуть, ничего более не сказать. Эх, как он руку-то располосовал. Наверное, гвоздь в старом дереве был — не иначе.
   Никита меж тем достал платок, стараясь стянуть кровоточащую рану. Вечная его. история! Он вспомнил вдруг, как поранился стаканом, когда Гаврила принес весть о смерти младенца-брата. Но «смерть общий удел», говорят древние. Мальчик мог умереть, это понятно. Но Мелитриса не может быть отравительницей. Хотя на Руси все возможно. Бумага все стерпит.
   — Донос? — он строго посмотрел на Фаину. Та трясла головой — ничего больше не скажу! Да он и не будет спрашивать. Теперь понятно, почему дело это окутано тайной и почему Фаина помертвела от страха. Перед Тайной канцелярией мы все делаем стойку смирно и запечатываем рты.
   — Успокойтесь. Я не буду вас больше мучить вопросами. Но адрес свой вы мне можете дать?
   — Нет.
   — Клянусь, я им воспользуюсь только в случае крайней необходимости.
   — Нет.
   — Подойдем с другого боку… Я должен найти Мелитрису. Я должен ей помочь. Я должен ее увидеть.
   Фаина смотрела на него вытаращив глаза, потом отерла тыльной стороной ладони пот на висках и подносье.
   — Она верит мне, — продолжал Никита, ударяя себя в грудь кулаком, в котором были зажаты монеты. — Я не имею права бросить ее на произвол судьбы. Ради Мелитрисы я приехал в этот город. И плевать я хотел на Тайную канцелярию!
   — В Польшу они ее повезли, — сказала Фаина свистящим шепотом. — В горнило войны. Зачем — не знаю. Думаю, что они ее прячут. — Она поймала кулак Никиты, разжала его без усилия и взяла деньги.
   — Только ради любви, так и знай. Ишь, вспотели, — она любовно огладила монеты.
   — А Осипов — подлинная фамилия?
   Фаина погрозила Никите пальцем, словно нашкодившему ребенку, потом подобрала юбки и быстро пошла прочь.
   — Клянусь, ни одна живая душа не узнает о нашем разговоре. Спасибо.
   — Прощайте, князь, — донеслось из ивовой пущи, оранжевая юбка последний раз полыхнула закатом и пропала за деревьями.


Разное


   Как это часто бывает, если ты на правильном пути, судьба не останавливается в своих благодеяниях. Зайдя в тот же вечер в недавно открытый православный храм, Оленев встретил там своего попутчика — полкового священника отца Пантелеймона, милейшего человека, и тут же выяснил, что отец Пантелеймон собирается в действующую армию. Никита сразу стал просить взять его с собой.
   — Волонтером, ваше сиятельство? Помнится, вы не хотели воевать. Что заставило вас переменить решение? Зачем вам ввергать себя в пучину горя, греха и соблазна?
   — Какой соблазн, батюшка? Я должен найти друга — полковника Белова. Может быть, военная канцелярия в самом Кенигсберге смогла бы сообщить мне, где находится его полк?
   — Могла бы, — улыбнулся священник, — только за точность бы не поручилась.
   — Вот и я так думаю, а потому буду искать его в самой армии.
   Никита надеялся, что рекомендательное письмо Шувалова, уже послужившее ему, откроет полог палатки фельдмаршала Фермера.
   — Ну что ж, — сказал милейший отец Пантелеймон, — рад оказать вам услугу. Но для поездки в армию, которая, по моим сведениям, вышла из города Познань и направляется теперь к Одеру, чтобы идти воевать Брандербургию, вам надо иметь тщательно выправленный паспорт.
   — Я же оформил паспорт в Петербурге.
   — Его, батюшка князь, надо перерегистрировать в местной ратуше у нашего наместника графа Корфа. Если вы завтра представите мне свой паспорт, то я, пожалуй, помогу вам ускорить эту процедуру.
   Теперь предстояло сообщить Габриле о предстоящем отъезде, да так, чтобы он не потащился за барином. В этом была своя трудность. Гавриле не нравился Кенигсберг и его жители. Влажный морской воздух вызывал у камердинера боли в суставах (можно подумать, что в Петербурге воздух был суше), квартира была тесна и неудобна, торговля шла плохо. Гаврила решил в Пруссии подзаработать и захватил из отечества капли глазные, кармин красный, пудру для париков и чрезвычайно вонючую мазь для снятия мозолей. Но как видно, глаза у немцев не болели, а обувь готовили удобную и не способствующую мозолеобразованию. Еще Никита подозревал, что не последнюю роль в образовавшейся нелюбви к прусской столице сыграла одна из ее дочерей, а именно фрау К.
   Отношения их, как уже говорено, получили трещинку сразу по приезде, и Гаврила тут же это неблагополучие и усугубил. Начав торговлю, он, конечно, предложил сухой розе красный кармин, дабы подрумянила она свои бледные ланиты. Фрау К. обиделась смертельно и тут же нажаловалась Никите. Смысл ее речей сводился к тому, что «может быть, она и не красавица и, может быть, ей не двадцать лет, но она никому не позволит… и так далее». «Немедленно отвяжись от фрау К.», — приказал Никита камердинеру, но этим только подлил масла в огонь. Камердинер хотел бы отвязаться, да не знал, как это сделать, жили-то рядом! Скоро разногласия Гаврилы и квартирной хозяйки приняли более жесткий характер, потому что затронули проблемы национальные, а также победителей и побежденных, Гаврила был обозначен как человек жестокий, нетерпимый, глупый, а также оккупант и феодал. Враждебные стороны были безукоризненно вежливы, но не разговаривали, а шипели, как сало на сковороде. Зная вполне сносно разговорный немецкий, Гаврила не удостаивал им хозяйку, а в витиеватую немецкую фразу вставлял столько слов из родного «великого и могучего», что сам себя с трудом понимал — Фрау К. вообще разговаривала только пословицам, считая, очевидно, что с народной мудростью не поспоришь. Allzurlug ist dumm — этой фразой кончала она беседы с камердинером.
   Такая была расстановка сил, когда Никита сообщил, что собирается уезжать из Кенигсберга, оставив Гаврилу здесь. Последних слов камердинер просто не услышал, сказав «глупости какие», и тут же начал собираться, и спрашивать, что готовить на сегодняшний праздничный ужин — отметить надо событие!
   Умный учится, дурак учит.
   — Гаврила, я еду в армию… на войну, понимаешь?
   — И на войне бриться надо, а кто вам воду поутру согреет? Кто умоет, кто оденет?
   — Сам оденусь, в конце концов! Денщика мне Белов даст…
   — Глупости какие! Белов ваш только брать умеет, а чтоб давать…
   Они препирались до самого вечера, Гаврила меж тем успел приготовить «курю в щах богатых»и «блины тонкие», расходуя, по мнению хозяйки, немыслимое количество дров. В довершение всего был приготовлен взварец — великолепный напиток из пива, вина, меду и кореньев разных с пряностями.
   Гаврила сам предложил позвать фрау К. к столу — «расставаться надо подобру, а то пути не будет». Фрау милостиво согласилась: выпила, откушала, опробовала, привезенная из России черная икра произвела на нее особо сильное впечатление, а то, что Гаврила прислуживал за столом и с поклоном подносил ей кушанья, примирило ее полностью с феодалом и оккупантом.
   Но за десертом Гаврила развязал язык:
   — Смешной вы, немцы, народ…
   — Прекрати, Гаврила…
   — Слушаюсь, ваше сиятельство… Так вот, сколько лет с вами вожусь, а понять не могу, с чего вы такие скопидомы? — последнее слово он, естественно, произнес по-русски.
   — Что есть скопидом? — доброжелательно поинтересовалась фрау.
   — Скопидом — это такой гомункулус, который себя и близких своих из-за талера удавит…
   Фрау К. посмотрела на Никиту, ожидая внятного перевода, но поскольку он его не сделал, как могла поддержала разговор:
   — Талер сейчас очень хорошие деньги! Даже Гаврила не нашелся, что можно на это возразить. По счастью, Никите удалось отвести разговор из-под падающих Гавриловых бомб на более спокойные позиции. Стали обсуждать тягости войны, высокие цены, разговор как-то сам собой вышел на Белова. То да се, и вдруг спокойным тоном брошенная фраза:
   — Господину Белову нужна была моя квартира, чтобы следить во-он за тем домом.
   — А что это за дом такой? — насторожился Никита.
   — Торговый дом Альберта Молина. Господин Белов все искал какого-то человека со странной фамилией… Я один раз слышала, он обсуждал с кем-то… но забыла.
   — А у Белова бывали гости?
   — О, да… Иногда был симпатичный такой человек… он моряк. Фамилию его я забыла, но он сам мне ее перевел — степная лисица.
   — Корсак! — воскликнул радостно Никита.
   — Вот именно. Было еще много господ офицеров. Веселые люди, деньги и вино лились рекой. Один раз был переводчик из замка, он немец, зовут его Цейхель, но они поссорились, и крупно. Говорили, что до дуэли дело не дошло, но я думаю — врут, — язык сухой розы слегка заплетался, щеки без всякого кармина украсились румянцем, она была счастлива, — Бывал еще один немец… а может, и не немец, я не поняла его национальности. Да и зачем банкиру национальность? А господин Бромберг оч-чень уважаемый человек. Господин Белов его отличал, можно даже сказать, что они дружили.
   — А вдруг Белов написал этому Бромбергу письмо из армии?
   — Может, и написал, — она вздохнула слегка, — вдруг. Господин Белов не из тех людей, кто не пишет писем. Знаете, есть такие люди, которые не выносят самого вида пера и бумаги, таким был мой покойный муж, все счета за него вела я, а господин Белов писал, да… — фрау К. жевала слова как жвачку, она не могла остановиться, и это чудо, что Никите удалось сдвинуть ее с эпистолярной темы и узнать адрес банкира Бромберга.
   Наутро он посетил его крупный, представительный особняк из красного кирпича. Но с банкиром Оленеву не повезло. Неулыбчивый служитель сообщил, что господин Бромберг отбыл из города по делам, а когда вернется — неизвестно.
   Через день паспорта Оленева и камердинера его были подобающим образом оформлены, можно было отправляться в путь. Узнав, что князь Оленев поедет в собственной карете, отец Пантелеймон обрадовался.
   — Экипаж у меня просторный, четырехместный, но я забыл уведомить, что со мной поедет попутчик — пастор Тесин. Он личный священник самого фельдмаршала Фермера.
   — Как? Лютеранин?
   — И житель Кенигсберга… приезжал сюда по делам, а сейчас возвращается в армию.
   Выехали рано утром при плохой погоде, дождь сеял над всей Пруссией. Не проехали и десяти верст, как Оленев перебрался в карету отца Пантелеймона, уж очень интересовал его попутчик, пастор Тесин.
   Это был молодой человек лет, пожалуй, двадцати пяти, а может и того моложе, узкоплечий, среднего роста. Черный плащ с белым воротником и кургузый парик придавали ему чопорный вид, но ясноглазое и белозубое лицо пастора дышало здоровьем и благорасположением ко всему сущему. Он был хорошим собеседником, умел слушать, вовремя улыбался, был откровенен в суждениях, только имел некую странную особенность. В самый разгар беседы он вдруг из нее как-то выпадал, задумываясь отвлеченно, из-за чего лицо его принимало растерянное, даже болезненное выражение. Столкнувшись с этим первый раз — разговор шел о какой-то мелочи, — Никита смутился:
   — Я огорчил вас, святой отец?
   — Отчего же? Нет. Это я с ангелами беседовал, — и улыбнулся сияюще, нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез.
   Поводом к сближению послужило воспоминание об юности университетской, пастор учился в Галле, но, к удовольствию Никиты, знал и Геттингенский университет. Они с удовольствием обсудили студенческие традиции, экзамены, любимых педагогов и ночные попойки.
   — Неужели и вы пили, святой отец?
   — А как же? Кто из нас не был молодым? — весело ответил пастор и тут же гасил улыбку — сан обязывал.
   Как выяснилось из разговора, пастор хотел быть юристом, но отец уговорил его избрать церковное поприще.
   — Да это было и не трудно, — подытожил он свой рассказ. — Вера всегда для меня была драгоценна.
   Никите очень хотелось спросить, как Тесин, немец, согласился быть пастором во враждебной армии, но боязнь показаться бесцеремонным умерила его любопытство. Но Тесин вдруг сам вышел на этот разговор, дорога вообще располагает к откровенности, а здесь симпатии к нему князя и отца Пантелеймона были очевидны. Это был не просто рассказ, а исповедь.
   — Всевышний послал мне суровое испытание, — начал он почти спокойно. — Jогда ваш фельдмаршал предложил мне стать его личным пастором, это смутило меня до чрезвычайности. Как это можно — предать свою страну, народ, культуру? Конечно, я отказался. Тогда меня вызвали к самому графу Фермеру, он повторил свое предложение. И тут же резко спросил:
   почему я отказываюсь? Перед этим разговором я не спал всю ночь, глаза были, знаете, воспалены, язык не ворочался. Но я ответил твердо, не могу, мол, быть предателем. — Лицо Тесина выражало сильнейшее волнение, видно, труден был этот вояж в недавнее прошлое, плечи его поднялись, из-за чего фигура стала еще уже, руки судорожно сжаты, он опять стоял перед фельдмаршалом и мучился все теми же проблемами. — Граф Фермор смотрел на меня строго, но я видел, чувствовал, ему тоже неловко, он слишком хорошо меня понимал. Он сам лифляндец, служит России, воюет с Россией… Он сказал мне строго: «Знаете ли вы, что я генерал-губернатор Пруссии? Прикажу, и сам придворный пастор Ован пойдет в мою армию!»
   Пастор вдруг застыл и исчез в голубиных высях, на лице его застыла полуулыбка, образовавшая у губ горькие и нежные складки.
   — Ну и что же? — не выдержал паузы отец Пантелеймон.
   — Как видите — согласился. Отец очень просил. Боялись, ведь, кто знает, что дальше придет в голову русским… Ах, простите, — он смутился, понимая, что сказал лишнее.
   — Именно так, — поддержал его Никита. — Русские зачастую сами не знают, что придет им в голову через пять минут.
   — А зачастую вообще ничего не приходит, — поддержал отец Пантелеймон.
   — И знаете, я так рассудил, — продолжал Тесин, подбодренный последним замечанием. — Уж лучше я, чем кто-то другой. В моей душе нет злобы к… завоевавшим нас. Граф Фермор очень мягко поступил с моим городом, очень мягко, и я ему за это благодарен.
   Лошади резво бежали, карета катилась по усыпанной лесной хвоей дороге, потом вдруг открывались озера, радующие глаза своей безмятежностью и синевой.
   «Фермор-то добр, и хорошо, что немцев пожалел, — думал рассеянно Никита, — да как бы ему это боком не вышло… со временем».
   Как покажет время, герой наш был прав, но об этом разговор впереди.


Начало кампании


   Пока фельдмаршал Фермор стоял лагерем у покрытой льдом Вислы и ждал ее вскрытия, полк Белова в числе прочих занимал польские города. Вслед за Данцигом были заняты Кульм, Торунь. Пытались взять штурмом Мариенбург, да жители не дались, отстояли город. Тем временем Висла вскрылась, очистилась ото льда. Первым переправился на ту сторону корпус Панина, за ним последовал штаб армии, чтобы остановиться в местечке Диршау.
   Белов с полком так и остался в Торуни. Как только кончилась зимняя кенигсбергская жизнь, когда ушли в прошлое балы с танцами, приятное женское общество и лекции по философии, когда бои на шахматном и бильярдном поле сменились на ружейную канонаду и свист ядер, а пуховые перины на дурно пахнувший сырой тюфяк (каналья денщик, непонятно, откуда у него руки растут?), Александр тут же возненавидел войну.
   Нет, право слово, это занятие совсем не похоже на то, чего он хотел от жизни. Он не любит убивать людей только за то, что они немцы! Среди товарищей он не скрывал глубокой неприязни к войне. Если бы это не противоречило его чести, он бы немедленно подал в отставку. Спросим себя, чего он здесь потерял — в польском Торуне?
   — Фи, Белов, быть штатским так глупо! — негодовали сослуживцы.
   Что же здесь глупого? Он пошел бы, скажем, по дипломатической части. У него есть к этому склонность, и что важнее — связи.
   — Дипломаты все негодяи! Политика — грязное дело. Там все построено на интриге. Армия — это лучший вид мужского военного братства!
   И то правда. Белов любил военные мужские компании. Разговоры раскованны, доверие полное, вина в изобилии (сознаемся — дрянного качества, хорошего вина в Польше сейчас не достанешь!). Но уж если играть, господа, то не ломбер! Это игра стариков. Квинтич — и я к вашим услугам. Делайте ваши ставки, судари мои!
   После угарной ночи хорошо бродить по сонному городу и радоваться, что прекрасные улочки, дышавшие средневековьем дома не пострадали от артиллерии. Совсем по-мирному сияют католические кресты на костелах Св. Яна и Св. Якуба, отсчитывают время разноликие часы на башне ратуши (на каждом циферблате разное время). В городе было много голубей, старой черепицы и весенней зелени. Невысокий спуск к Висле был мощен щербатым, проросшим мхом булыжником, к воде вели каменные, узкие ступени. Вода в реке была желтой и мутной.
   И с каких это пор, господин Белов, вы любите одиночество? — спрашивал себя Александр. С тех пор, как стала ныть некая точка под сердцем, горячая, как уголек. В одиночестве хорошо разговаривать с самим собой — может быть, и не Бог весть какой умный собеседник, да уж какой есть… Ты будешь сидеть здесь, в Торуне, в Польше, в Диршау — где прикажут, и так до самого конца этой никому не нужной, нелепой войны. Ты не посмеешь явиться в Петербург, говорил один Белов другому.
   Это почему еще?
   А потому, что ты был арестован в кабинете Апраксина, и не важно, что чудом вышел на волю. Бывший фельдмаршал под арестом, и тебя в любой момент могут повезти в столицу под конвоем. А твой враг и твой друг Бестужев тоже под арестом, и за тебя, дурака, некому заступиться. Молись Богу, Белов, чтоб не угодил ты в крепость хошь по делу Апраксина, хошь Бестужева.
   Уголек под сердцем разгорался до яркого пламени, как только он начинал думать об Анастасии. Письма от жены приходили редко, и в каждом она писала о смерти. Хорошее утешение мужу на поле брани. «Светик мой, грудь болит, тоска, приезжай, а то не свидимся больше». И это в каждом письме.
   И почему так нелепо сложилось все в жизни? Любил лучшую в мире женщину — прекрасную, богатую, недоступную, мечта о ней имела тот же призрачный привкус, что и греза о царице Савской. Случилось чудо — она стала его женой. В детстве он думал, что понятия «чудо»и «удача» связаны знаком равенства.
   Но их супружескую жизнь можно обозначить каким угодно словом, но только не счастьем. «Ты меня не любишь, я твой крест…» — писала жена. В первом утверждении она не права. Что же тогда любовь, если и по сию пору он не встречал женщины, которая могла бы сравниться с Анастасией Ягужинской. Но если любовь эта постоянная боль, то она права. А может, большая любовь вообще крест? Но и к кресту привыкаешь, вот в чем бесовская подлость жизни! Эта боль сродни физическому недугу, скажем, такому, как язва в кишках или непроходящие струпья. Жить с этим неудобно, но от таких болячек не умирают.