Страница:
Следственный тупик
Август пришел и заспешил днями, тусклыми, как восковой наплыв на свече. В следствии опять учинилась полная остановка, не следствие, а канцелярская дрязга! Невостребованный Апраксин опять ел, пил, рисовал гербы да ждал жену с визитом. Разнообразие в быт внесло сообщение о Цорндорфской победе. Степан Федорович взволновался ужасно. Он и радовался славе русского оружия, и завидовал славе Фермера. У жены требовал подробностей.
— Не волнуйся, мой свет, ты свое уже отвоевал, — вот и весь сказ. — Ничего себе, утешила!
А неделей позже, когда «стали считать потери под Цорндорфом, пришло новое сообщение, никакая это не» победа, а жестокое поражение. Как близкий ко двору человек, знающий все тонкости дворцовой жизни, Апраксин понимал, что истина лежит где-то посередине, а по дипломатическим нуждам будут называть сию битву и так и эдак, поскольку Фридрих войска наши не разгромил и позволил отступить. Но сам он выбрал второй вариант, а именно «поражение». Отвергли Апраксина, так вот — получайте. Мысль эта была стыдная, и он знал об этом, но она хотя бы отвлекала от неотвязных дум про Тайную канцелярию. Однако некое домашнее происшествие вернуло все на круги своя.
В пятницу, в постный день, он никак не мог уснуть. А какое лучшее средство от бессонницы, чем бокал, а лучше чара до краев, наполненная вином. Бутылка с домашней настойкой — крепкой, пряной, с запахом полыни и гвоздики, стояла в шкапчике в закутке, который назывался буфетным.
Степан Федорович не стал одеваться, только ноги сунул в пуховые туфли и, как был в рубашке до пят, не зажигая свечи, побрел в буфетную. Хоть и грузен он был, походку имел легкую, посему шаги его никак не потревожили солдата и лейб-кампанейца, которые, попивая топливо, вели в другой комнате неспешную беседу. Ну и пусть их, он и вслушиваться не желал в их разговор, если бы не споткнулся вдруг о произнесенное шепотом собственное имя. Еще три слова: «бочонок из-под вина» заставили его подойти к самой двери.
— Да я точно тебе говорю, — шептал чернявый солдат, — это уже все знают. Привез маркитан с войны воз бочек, и на каждой было написано «вино». Хозяйка велела снести в подвал. А уж тяжелые были! Но хозяйка этим не удивилась, потому что была предупреждена самим: написано, мол, «вино», а внутри золотые монеты.
— Как же он упредил-то? Тяжело рассказывать глухому, нет-нет а и возвысишь голос. Солдат и крикнул:
— А я почем знаю? Может, адъютанта поэтому прислал — с письмом. А может, почта голубиная — самое милое дело. Депешу на ногу голубю привяжи и пускай его в чистое небо.
— Да неужто голубь прямо на дом их сиятельства обучен? — продолжал не верить кампанеец.
— А почему бы и нет? Но это не важно. А важно, что по ночи взяла супруга нашего свечу да и пошла в полном одиночестве в подвал богатство считать. Предвкушает… А бочки уже на боку лежат, пробкой вперед. Сударыня Агриппина Леонтьевна безбоязненно одну пробку выдернула, а оттуда не золото, а вино струей. Она кой-как пробку подоткнула — и к другой бочке. И там вино прямо ей в подол. И так во всей посуде. А с кого спросишь, написано-то «вино»! Маркитан вино и привез.
— И сколько таких бочонков было?
— Не считал. Говорят, воз. Штук, наверное, десять, а может, и того больше.
— На десять-то бочек золота во всем государстве прусском нет! — Капрал забулькал полпивом.
С трудом заставил себя Степан Федорович сделать первый шаг в сторону спальни, ноги как судорогой свело. Что же такое плетут эти срамники? Ложь, клевета, какие там бочки золота?! Но главное, тайная история каким-то образом стала молвой, мифом, от которого уже не отмыться. Воз! Это же надо такое придумать! Шельмы. Да и не было никакого маркитанта. Он этот бочонок махонький со своим ординарцем послал. Неужели он, кот плешивый, разболтал… Ну дай срок, выйду из узилища, я тебе глотку поганую свинцом залью!
Прости Господи, что бормочу-то, грешник!
Наутро Степан Федорович присмотрелся к чернявому солдату — молод, красив, полоска усов под носом, а вид нахальный — видно, баловало его начальство сверх меры. Ишь ты, мундир драгунский на нем как влитой сидит! Злоба уже прошла, но страх остался. «Не было золота, не было бочек, чист я. Господи!»— с фальшивым энтузиазмом уговаривал он Бога.
Перед обедом, благо погода стояла сносная, вышел он в запустелый окружавший мызу сад. Он любил гулять в одиночестве. Вид заросших тропинок, разросшейся бузины и всех этих простонародных дерев, как-то ракиты и крушины, рождал в душе простые, незатейливые мысли. На этот раз все было не так. Мысли были витиеваты, непугливы, а вместо синичек, что крошки с ладони клевали, налетели откуда-то вороны — сытые, черноклювые, мелкоглазые, словно чужеродные народы, орда.
Он уже поворачивал к дому, когда увидел, что чернявый солдат беседует у калитки с юной, чрезвычайно пригожей мещаночкой. Солдат прямо гарцевал перед ней, перебирая ногами, как заводной жеребец, приглашал идти в дом, а девица смотрела отвлеченно, улыбалась, но от калитки не отходила.
Апраксину страсть как захотелось опять подслушать их беседу — может быть, они еще какой-нибудь миф об нем вспоминают, но он только посмеялся над пустым своим любопытством. Показалось ли ему или впрямь крикнула мещаночка: жди, приду! Вечером Степан Федорович не отказал себе в удовольствии подразнить чернявого солдата.
— Кто была та хорошенькая? — спросил он строго.
Солдат вытянулся, как на плацу, но физиономию в порядок привести забыл, на ней так и осталось глуповатое, счастливое выражение.
— Звать Анна, ваше превосходительство. Я с ней еще по Калинкинскому подворью знаком. Она там в девицах состояла — Вы понимаете?.. — он глубокомысленно умолк.
— А ты, значит, тех девиц охранял?
— Так точно!
— Сладкая была служба, чистый рахат-лукум. А сейчас-то что? Любовь промеж вас?
— Ну какая у нас, ваше высокопревосходительство, может быть любовь? Я ее не видел, почитай, год. А ведь нашла. Такая, я вам скажу, штучка! — он неожиданно хмыкнул, поднял руки и пошевелил всеми пальцами, имитируя плеск ресниц или неких кокетливых щупалец. Видно, девица произвела на него сильнейшее впечатление, румянец так и горел на его смуглых скулах.
«Ну вот, теперь он девице про бочонок с золотом начнет плести», — подумал Степан Федорович с неожиданной тоской.
Ночью он — опять было хотел пойти глотнуть настойки, но передумал. Старый дом шуршал, скрипел… Показалось ли ему, что весенним ручьем звенит где-то в темноте женский смех, или это бред, слуховой обман? А ну как шельма хорошенькая не обманула чернявого солдата и явилась в дом. А он пойдет в буфетную, да еще столкнется… без парика, неприбран, больной, забытый всеми старик! Спать, спать…
Но под утро Степан Федорович все-таки добрался до бутылки и опорожнил ее всю. Виной тому был страшный сон. Будто бы стоит он один в чистом поле, тепло, солнце, стоит босиком, подошвы ног чуют землю, в травке муравьи, а сбоку, как бы слева, на него надвигается ночь. Не ночь, тьма. Ночь идет не постепенно, сумрачно, а эдак как бы сплошной черной стеной. Он смотрит на эту тьму с ужасом и знает, что если не успеет проснуться, то чернота эта его обхватит. Но проснуться-то он никак не может, только трясется весь.
Вливая в себя одну за другой чарки, он никак не мог вспомнить, поглотила ли его тьма или он успел-таки Проснуться. Но и без всяких этих догадок он знал уже, что сон сей — предзнаменование. Ужас перед наступающей тьмой был столь велик, что конец сна был как бы и не важен. Сердце стало вдруг колотиться как безумное, а потом и вовсе пропало. Степан Федорович схватил цепенеющими пальцами колокольчик, разбудил вице-капрала.
— Плохо мне, плохо… Зови лекаря! — выдохнул он, с трудом преодолевая немочь.
Степана Федоровича довели до постели, за лекарем был немедленно послан чернявый солдат. Но ведь случай-то непростой, большая особа не абы кто, а фельдмаршал, посему солдат поехал в столицу к супруге Агриппине Леонтьевне.
На подъезде к городу солдат столкнулся с арестантской каретой, которая, вихляя колесами, бешено неслась по самой середине дороги. «Уж не к нам ли?»— подумал солдат мельком и стегнул коня. Что ему вдаваться в подробности чужой жизни? Ему велели доставить лекаря, он за ним и едет, а остальное его не касается. Настроение у чернявого было самое что ни на есть расчудесное. Красотка из Калинкинского подворья не обманула, пришла ночью. Вот кто понимает в усладах любовных! Только башка трещит с отвычки. И вроде не пил, а потом как отрубило. Впал в сон… Придет ли еще веселая Анна? Придет… Они все деньги любят, а он при охране графа Апраксина кое-чего и накопил. Фельдмаршал хоть капризен, да щедр. Только бы не помер ненароком.
Арестантская карета мчалась именно в урочище «Три руки». В связи с битвой — проигрышем, а именно так называли теперь недавно яркими красками расцвеченную Цорндорфскую победу, следствие по делу Апраксина требовало немедленного продолжения.
Когда офицер N-ского полка вступил на порог мызы, Степану Федоровичу уже полегчало, сердце опять работало, хоть страх и держал его в тисках.
— Именем Их Высочества государыни… — звонко прокричал офицер, а дальше стушевался, произнес просительно: — Ваше превосходительство, извольте прочитать бумагу.
Рука не дрожала, уверенно нацепила очки на нос: следственная комиссия в самых вежливых выражениях приглашали графа Апраксина на допрос. Подписана бумага была прокурором Трубецким.
Пока вице-капрал облачал Апраксина в парадное платье, прилаживал парик, сыпал на него пудру, Степан Федорович находился в состоянии полного отупения. Мельком вспомнились бочонки с золотом, вскрытый пруссаками тайный магазин. «Пусть их, — подумал Степан Федорович. — Прости их Господь».
Опираясь на руку вице-капрала, он уселся в пыльную карету, два солдата охраны сели напротив. «Везут, как преступника», — вздохнул Апраксин и противу всех правил впал в сон. Видно, домашнее вино оказало, наконец, свое действие.
За каретой торопилась, не поспевая, гроза. Ветер рвал сучья, кропил листьями сухую землю, гром в отдалении погромыхивал осторожно, словно боялся напугать. Когда подъехали к коллегии, уже и редкие капли шлепнулись о землю. Все вдруг потемнело.
Следственная комиссия собралась полным составом. Кроме графа Александра Шувалова, прокурора Трубецкого и графа Бутурлина, были еще двое из Тайной канцелярии — нижние чины, был и писарь, сидел в углу, кусал перо. В комнате было душно, полутемно. Потом задребезжали стекла, молния сверкнула ярко, и хлынул дождь.
Напротив крытого зеленым сукном стола стоял стул с высокой спинкой, предназначенный для подследственного .
— Прошу вас, — строго сказал Трубецкой, показывая Апраксину на этот стыдный трон.
Степан Федорович нетвердой походкой прошел к .седалищу, затравленно огляделся и вдруг рухнул навзничь, хрипя что-то невнятное.
Он умер через три дня. Смерть бывшего фельдмаршала произвела на столицу самое тяжелое впечатление. Следственная комиссия сбивчиво отписала заключение по делу, слова «измена»и «подкуп»в нем отсутствовали, так… общие слова. Более нажимали на отсутствие искренности на допросах да излишнюю медлительность в военных действиях.
Похоронили Степана Федоровича Апраксина в Невской лавре почти тайно, при малом стечении народа, без всяких приличествующих его званию церемоний. Только церковный обряд был полным, торжественным и исполненным большой грусти.
Эту внезапную смерть народная молва опять-таки не обошла стороной. Скоро стала гулять в столице такая байка. Мол, не видя конца следствия, матушка Елизавета вызвала к себе главу Тайной канцелярии:
«Отчего так долго тянется дело?» Александр Шувалов ответил, что Апраксин не сознается ни в чем, и следствие зашло в тупик. «Ну так остается последнее средство, — молвила Елизавета, — прекратить следствие и отпустить невиновного». Позвали Апраксина. Шувалов и повторяет слово в слово, как сказала государыня: «Раз вы, граф, отрицаете свою виновность, остается последнее средство…» Но. он не успел досказать фразу до конца, с Апраксиным приключился апоплексический удар. Бедный фельдмаршал решил, что его будут пытать.
Самый невинный читатель поймет — в этой легенде ни слова правды — Это когда же на Руси следствие заходило в тупик? И что это за тупик такой? И Лесток, и Бестужев, и бедные Лопухины, и Анна Гавриловна Бестужева — все имели вины перед следствием, но никто их вины не доказал. И никакого тупика на следствии — отняли у кого язык, у кого имущество, у всех честь и растолкали по разным углам России. Так что тупик — это миф, легенда. Да и насчет апоплексического удара были сомнения. Опять же народная молва внесла здесь поправку, толковали об отравлении, но здесь все недоказуемо. За руку отравителя (или отравительницу) никто не поймал. В общем-то, опального фельдмаршала жалели.
Без малого 250 лет прошло с тех пор, как отгремела Гросс-Егерсдорфская битва, а историки все спорят, пытаясь выяснить, что руководило Апраксиным При отступлении: стратегия или политический расчет. Автор попытался ответить на этот вопрос, но ведь это только литература! Наш славный историк и писатель Бантыш-Каменский в жизнеописании фельдмаршала помимо перечисления военных заслуг пишет: «…он был добрый супруг, нежный отец, любил благодетельствовать старых и дряхлых воинов». Что ж, будем помнить и об этом. Мир праху его…
— Не волнуйся, мой свет, ты свое уже отвоевал, — вот и весь сказ. — Ничего себе, утешила!
А неделей позже, когда «стали считать потери под Цорндорфом, пришло новое сообщение, никакая это не» победа, а жестокое поражение. Как близкий ко двору человек, знающий все тонкости дворцовой жизни, Апраксин понимал, что истина лежит где-то посередине, а по дипломатическим нуждам будут называть сию битву и так и эдак, поскольку Фридрих войска наши не разгромил и позволил отступить. Но сам он выбрал второй вариант, а именно «поражение». Отвергли Апраксина, так вот — получайте. Мысль эта была стыдная, и он знал об этом, но она хотя бы отвлекала от неотвязных дум про Тайную канцелярию. Однако некое домашнее происшествие вернуло все на круги своя.
В пятницу, в постный день, он никак не мог уснуть. А какое лучшее средство от бессонницы, чем бокал, а лучше чара до краев, наполненная вином. Бутылка с домашней настойкой — крепкой, пряной, с запахом полыни и гвоздики, стояла в шкапчике в закутке, который назывался буфетным.
Степан Федорович не стал одеваться, только ноги сунул в пуховые туфли и, как был в рубашке до пят, не зажигая свечи, побрел в буфетную. Хоть и грузен он был, походку имел легкую, посему шаги его никак не потревожили солдата и лейб-кампанейца, которые, попивая топливо, вели в другой комнате неспешную беседу. Ну и пусть их, он и вслушиваться не желал в их разговор, если бы не споткнулся вдруг о произнесенное шепотом собственное имя. Еще три слова: «бочонок из-под вина» заставили его подойти к самой двери.
— Да я точно тебе говорю, — шептал чернявый солдат, — это уже все знают. Привез маркитан с войны воз бочек, и на каждой было написано «вино». Хозяйка велела снести в подвал. А уж тяжелые были! Но хозяйка этим не удивилась, потому что была предупреждена самим: написано, мол, «вино», а внутри золотые монеты.
— Как же он упредил-то? Тяжело рассказывать глухому, нет-нет а и возвысишь голос. Солдат и крикнул:
— А я почем знаю? Может, адъютанта поэтому прислал — с письмом. А может, почта голубиная — самое милое дело. Депешу на ногу голубю привяжи и пускай его в чистое небо.
— Да неужто голубь прямо на дом их сиятельства обучен? — продолжал не верить кампанеец.
— А почему бы и нет? Но это не важно. А важно, что по ночи взяла супруга нашего свечу да и пошла в полном одиночестве в подвал богатство считать. Предвкушает… А бочки уже на боку лежат, пробкой вперед. Сударыня Агриппина Леонтьевна безбоязненно одну пробку выдернула, а оттуда не золото, а вино струей. Она кой-как пробку подоткнула — и к другой бочке. И там вино прямо ей в подол. И так во всей посуде. А с кого спросишь, написано-то «вино»! Маркитан вино и привез.
— И сколько таких бочонков было?
— Не считал. Говорят, воз. Штук, наверное, десять, а может, и того больше.
— На десять-то бочек золота во всем государстве прусском нет! — Капрал забулькал полпивом.
С трудом заставил себя Степан Федорович сделать первый шаг в сторону спальни, ноги как судорогой свело. Что же такое плетут эти срамники? Ложь, клевета, какие там бочки золота?! Но главное, тайная история каким-то образом стала молвой, мифом, от которого уже не отмыться. Воз! Это же надо такое придумать! Шельмы. Да и не было никакого маркитанта. Он этот бочонок махонький со своим ординарцем послал. Неужели он, кот плешивый, разболтал… Ну дай срок, выйду из узилища, я тебе глотку поганую свинцом залью!
Прости Господи, что бормочу-то, грешник!
Наутро Степан Федорович присмотрелся к чернявому солдату — молод, красив, полоска усов под носом, а вид нахальный — видно, баловало его начальство сверх меры. Ишь ты, мундир драгунский на нем как влитой сидит! Злоба уже прошла, но страх остался. «Не было золота, не было бочек, чист я. Господи!»— с фальшивым энтузиазмом уговаривал он Бога.
Перед обедом, благо погода стояла сносная, вышел он в запустелый окружавший мызу сад. Он любил гулять в одиночестве. Вид заросших тропинок, разросшейся бузины и всех этих простонародных дерев, как-то ракиты и крушины, рождал в душе простые, незатейливые мысли. На этот раз все было не так. Мысли были витиеваты, непугливы, а вместо синичек, что крошки с ладони клевали, налетели откуда-то вороны — сытые, черноклювые, мелкоглазые, словно чужеродные народы, орда.
Он уже поворачивал к дому, когда увидел, что чернявый солдат беседует у калитки с юной, чрезвычайно пригожей мещаночкой. Солдат прямо гарцевал перед ней, перебирая ногами, как заводной жеребец, приглашал идти в дом, а девица смотрела отвлеченно, улыбалась, но от калитки не отходила.
Апраксину страсть как захотелось опять подслушать их беседу — может быть, они еще какой-нибудь миф об нем вспоминают, но он только посмеялся над пустым своим любопытством. Показалось ли ему или впрямь крикнула мещаночка: жди, приду! Вечером Степан Федорович не отказал себе в удовольствии подразнить чернявого солдата.
— Кто была та хорошенькая? — спросил он строго.
Солдат вытянулся, как на плацу, но физиономию в порядок привести забыл, на ней так и осталось глуповатое, счастливое выражение.
— Звать Анна, ваше превосходительство. Я с ней еще по Калинкинскому подворью знаком. Она там в девицах состояла — Вы понимаете?.. — он глубокомысленно умолк.
— А ты, значит, тех девиц охранял?
— Так точно!
— Сладкая была служба, чистый рахат-лукум. А сейчас-то что? Любовь промеж вас?
— Ну какая у нас, ваше высокопревосходительство, может быть любовь? Я ее не видел, почитай, год. А ведь нашла. Такая, я вам скажу, штучка! — он неожиданно хмыкнул, поднял руки и пошевелил всеми пальцами, имитируя плеск ресниц или неких кокетливых щупалец. Видно, девица произвела на него сильнейшее впечатление, румянец так и горел на его смуглых скулах.
«Ну вот, теперь он девице про бочонок с золотом начнет плести», — подумал Степан Федорович с неожиданной тоской.
Ночью он — опять было хотел пойти глотнуть настойки, но передумал. Старый дом шуршал, скрипел… Показалось ли ему, что весенним ручьем звенит где-то в темноте женский смех, или это бред, слуховой обман? А ну как шельма хорошенькая не обманула чернявого солдата и явилась в дом. А он пойдет в буфетную, да еще столкнется… без парика, неприбран, больной, забытый всеми старик! Спать, спать…
Но под утро Степан Федорович все-таки добрался до бутылки и опорожнил ее всю. Виной тому был страшный сон. Будто бы стоит он один в чистом поле, тепло, солнце, стоит босиком, подошвы ног чуют землю, в травке муравьи, а сбоку, как бы слева, на него надвигается ночь. Не ночь, тьма. Ночь идет не постепенно, сумрачно, а эдак как бы сплошной черной стеной. Он смотрит на эту тьму с ужасом и знает, что если не успеет проснуться, то чернота эта его обхватит. Но проснуться-то он никак не может, только трясется весь.
Вливая в себя одну за другой чарки, он никак не мог вспомнить, поглотила ли его тьма или он успел-таки Проснуться. Но и без всяких этих догадок он знал уже, что сон сей — предзнаменование. Ужас перед наступающей тьмой был столь велик, что конец сна был как бы и не важен. Сердце стало вдруг колотиться как безумное, а потом и вовсе пропало. Степан Федорович схватил цепенеющими пальцами колокольчик, разбудил вице-капрала.
— Плохо мне, плохо… Зови лекаря! — выдохнул он, с трудом преодолевая немочь.
Степана Федоровича довели до постели, за лекарем был немедленно послан чернявый солдат. Но ведь случай-то непростой, большая особа не абы кто, а фельдмаршал, посему солдат поехал в столицу к супруге Агриппине Леонтьевне.
На подъезде к городу солдат столкнулся с арестантской каретой, которая, вихляя колесами, бешено неслась по самой середине дороги. «Уж не к нам ли?»— подумал солдат мельком и стегнул коня. Что ему вдаваться в подробности чужой жизни? Ему велели доставить лекаря, он за ним и едет, а остальное его не касается. Настроение у чернявого было самое что ни на есть расчудесное. Красотка из Калинкинского подворья не обманула, пришла ночью. Вот кто понимает в усладах любовных! Только башка трещит с отвычки. И вроде не пил, а потом как отрубило. Впал в сон… Придет ли еще веселая Анна? Придет… Они все деньги любят, а он при охране графа Апраксина кое-чего и накопил. Фельдмаршал хоть капризен, да щедр. Только бы не помер ненароком.
Арестантская карета мчалась именно в урочище «Три руки». В связи с битвой — проигрышем, а именно так называли теперь недавно яркими красками расцвеченную Цорндорфскую победу, следствие по делу Апраксина требовало немедленного продолжения.
Когда офицер N-ского полка вступил на порог мызы, Степану Федоровичу уже полегчало, сердце опять работало, хоть страх и держал его в тисках.
— Именем Их Высочества государыни… — звонко прокричал офицер, а дальше стушевался, произнес просительно: — Ваше превосходительство, извольте прочитать бумагу.
Рука не дрожала, уверенно нацепила очки на нос: следственная комиссия в самых вежливых выражениях приглашали графа Апраксина на допрос. Подписана бумага была прокурором Трубецким.
Пока вице-капрал облачал Апраксина в парадное платье, прилаживал парик, сыпал на него пудру, Степан Федорович находился в состоянии полного отупения. Мельком вспомнились бочонки с золотом, вскрытый пруссаками тайный магазин. «Пусть их, — подумал Степан Федорович. — Прости их Господь».
Опираясь на руку вице-капрала, он уселся в пыльную карету, два солдата охраны сели напротив. «Везут, как преступника», — вздохнул Апраксин и противу всех правил впал в сон. Видно, домашнее вино оказало, наконец, свое действие.
За каретой торопилась, не поспевая, гроза. Ветер рвал сучья, кропил листьями сухую землю, гром в отдалении погромыхивал осторожно, словно боялся напугать. Когда подъехали к коллегии, уже и редкие капли шлепнулись о землю. Все вдруг потемнело.
Следственная комиссия собралась полным составом. Кроме графа Александра Шувалова, прокурора Трубецкого и графа Бутурлина, были еще двое из Тайной канцелярии — нижние чины, был и писарь, сидел в углу, кусал перо. В комнате было душно, полутемно. Потом задребезжали стекла, молния сверкнула ярко, и хлынул дождь.
Напротив крытого зеленым сукном стола стоял стул с высокой спинкой, предназначенный для подследственного .
— Прошу вас, — строго сказал Трубецкой, показывая Апраксину на этот стыдный трон.
Степан Федорович нетвердой походкой прошел к .седалищу, затравленно огляделся и вдруг рухнул навзничь, хрипя что-то невнятное.
Он умер через три дня. Смерть бывшего фельдмаршала произвела на столицу самое тяжелое впечатление. Следственная комиссия сбивчиво отписала заключение по делу, слова «измена»и «подкуп»в нем отсутствовали, так… общие слова. Более нажимали на отсутствие искренности на допросах да излишнюю медлительность в военных действиях.
Похоронили Степана Федоровича Апраксина в Невской лавре почти тайно, при малом стечении народа, без всяких приличествующих его званию церемоний. Только церковный обряд был полным, торжественным и исполненным большой грусти.
Эту внезапную смерть народная молва опять-таки не обошла стороной. Скоро стала гулять в столице такая байка. Мол, не видя конца следствия, матушка Елизавета вызвала к себе главу Тайной канцелярии:
«Отчего так долго тянется дело?» Александр Шувалов ответил, что Апраксин не сознается ни в чем, и следствие зашло в тупик. «Ну так остается последнее средство, — молвила Елизавета, — прекратить следствие и отпустить невиновного». Позвали Апраксина. Шувалов и повторяет слово в слово, как сказала государыня: «Раз вы, граф, отрицаете свою виновность, остается последнее средство…» Но. он не успел досказать фразу до конца, с Апраксиным приключился апоплексический удар. Бедный фельдмаршал решил, что его будут пытать.
Самый невинный читатель поймет — в этой легенде ни слова правды — Это когда же на Руси следствие заходило в тупик? И что это за тупик такой? И Лесток, и Бестужев, и бедные Лопухины, и Анна Гавриловна Бестужева — все имели вины перед следствием, но никто их вины не доказал. И никакого тупика на следствии — отняли у кого язык, у кого имущество, у всех честь и растолкали по разным углам России. Так что тупик — это миф, легенда. Да и насчет апоплексического удара были сомнения. Опять же народная молва внесла здесь поправку, толковали об отравлении, но здесь все недоказуемо. За руку отравителя (или отравительницу) никто не поймал. В общем-то, опального фельдмаршала жалели.
Без малого 250 лет прошло с тех пор, как отгремела Гросс-Егерсдорфская битва, а историки все спорят, пытаясь выяснить, что руководило Апраксиным При отступлении: стратегия или политический расчет. Автор попытался ответить на этот вопрос, но ведь это только литература! Наш славный историк и писатель Бантыш-Каменский в жизнеописании фельдмаршала помимо перечисления военных заслуг пишет: «…он был добрый супруг, нежный отец, любил благодетельствовать старых и дряхлых воинов». Что ж, будем помнить и об этом. Мир праху его…
Болезнь Гаврилы
После Цорндорфа Оленев, не дожидаясь организованного отступления русской армии, уехал в местечко, где его ждал Гаврила. После страшной, жестокой и бессмысленной бойни у Никиты не было сил с кем-то общаться, обсуждать подробности сражения. Хоть и понимал он сердцем, что не мог не ввязаться в рукопашную, древний призыв «наших бьют» не позволял остаться сторонним наблюдателем, но не мог он забыть напутствий Тесина. Пастор прав, убийством имеют право заниматься только профессионалы — палачи и военные. После присяги, обучения, облачения в соответствующую форму и привитого особого патриотического выверта в мозгах, когда насильственная смерть от твоей руки становится не убийством, а необходимым деянием во славу и пользу отечества, ты можешь стрелять и рубить не размышляя.
Гаврилу он нашел в чистой горнице на взбитых подушках, под обширной периной и с холодным компрессом на лбу. Увидев барина, верный камердинер несказанно всполошился, начал лепетать: «Я сейчас, я сейчас…» Худая дрожащая нога его выпросталась наружу, он попытался встать, но тут же без сил рухнул на подушки.
— Стыд-то, батюшка Никита Григорьевич, занемог… И ведь не упомню такого, чтоб перед барином пластом лежать, — шептал он, беспомощно шаря по груди руками.
Лицо его было красным, глаза пожелтели, седые брови шевелились, словно усы над жующим ртом. Вошедшая следом хозяйка запричитала в голос по-польски, заплакала. Никита растерялся. Все проходит в жизни, все истлевает, ломается, имеет конец, но Гаврила был вечен. Все годы с младенчества князя был он слугой, другом, советчиком, критиком и подпоркой, он не имел права на такую роскошь, как болезнь.
— Кыш, глупая! Изыди! — прошипел Гаврила. — И не пугай барина. Она, дура, говорит, что перед смертью все эдак-то «обираются». А я лямки у ворота не найду.
Натужный окрик камердинера призвал Никиту к действию. Он развязал лямки у ворота рубахи, сменил компресс и стал осторожно расспрашивать о болезни.
— Подожди, батюшка, не части… Какой такой лекарь? Мне его рацеиnote 18 ни к чему. Лихорадка это, с болот принесло, застудился.
— Тогда я сам тебя буду лечить!
— Обереги Господь, батюшка князь. Вы с собой совладать не в силах, где вам других пользовать, — на воспаленных губах камердинера появилось подобие улыбки.
Ночью Гаврила впал в тяжелый сон, и по несвязному его бреду Никита мог составить полную картину недавних переживаний старого слуги. Оказывается, не испытал он большего страха, чем в эти окаянные дни, когда «бегал семо и овамо, illo et illincnote 19, пешим и конным в поисках барина, а хозяйка — брылотряска реша, де, не жди… полегли в сече многие тыщи, и твой там!».
— Ложь! Околеванец не для нас, а для недругов наших, а мы-то еще поживем!
Особо верил Гаврила в силу какого-то кристалла, на котором гадал и который врать не умеет. Видно было, что вчерашняя встреча с барином совершенно ушла из его смятенной памяти. Никита держал его пылающую руку, вслушивался в сбивчивый шепот, обвитые латынью славянские обороты не смешили, как обычно, а трогали до слез.
Десять дней горячка мотала силы камердинера, а потом и отпустила. Но старые люди болеют не так, как молодые. Кризис миновал, остудилаеь кровь, должно бы и полегчать, а Гаврила лежал тих, безучастен, на вопросы отвечал, что ничего у него не болит, немочь только во всех органах.
— Чем тебе помочь?
Молчит… Смотрит на окошко, на чахлую герань в горшке, потом переведет взгляд на расписную притолоку, потом на полотенце на стене и с такой сосредоточенностью уставится на вышитых львов в цветах, словно пытается угадать в рисунке тайну мироздания. Потом утомится разглядыванием, закроет глаза, и не поймешь, спит или бодрствует.
— Гаврила, может, траву какую-нибудь лечебную сыскать?
— Трав много… есть горицвет, листочки махоньки, цветочки бледные, есть манжетка, мать-и-мачеха…
— Объясни мне получше, как этот горицвет найти.
— Не барское это дело. Он вам в руки и не дастся… зовут его еще барская спесь… — он тихо захихикал, — и татарское мыло. Спать буду…
Наконец, хозяйка привела в дом ветхую, но спорую в ногах старуху. Она что-то пошептала над Гаврилой, потом приготовила пахучий отвар, который больной не без удовольствия выпил, а к утру ему настолько полегчало, что он сказал с привычной ворчливой интонацией:
— Увозите вы меня из этого гошпитала, Никита Григорьевич. От печалей немочь, от немочи смерть. А нам надобно жить продолжать.
Дорогу в Кенигсберг камердинер, как ни странно, перенес хорошо, без жалоб и охов, но когда с помощью Никиты поднялся по крутой лестнице в квартиру фрау Н., занимаемую ими до отъезда, то так и рухнул в кресло, а потом покорно лег в кровать, хоть на дворе был ясный день.
Немедленно был призван лекарь, сразу же появились порошки в упаковке, клистирная трубка, пиявки в банке. Поставленный лекарем диагноз был невразумителен, во всяком случае, Гаврила хмыкнул весьма выразительно. Метод лечения был самый немудрящий — покой и уход.
— Мой пациент надорвал свой в общем-то здоровый организм. Что-то его потрясло столь сильно, что нервные узлы — ганглии — как бы воспалились, и команда от мозга по белым жилам, то есть нервам, или мозговым нитям, идет слабо. Вы меня понимаете?
— Коза тебя поймет, недоумка… — прошептал Гаврила. По счастью, лекарь по-русски не разумел.
— Из-за чего твои ганглии пошли вразнос? — строго спросил Никита, когда лекарь ушел. — Из-за меня, что ли? Стоило бы… Когда я в молодости в крепость угодил, твоим белым жилам ничего не сделалось, а тут вдруг… Уж тогда-то больше было причин для беспокойства!
— Тогда-то я моложе был. И потерял вас в мирное время, а сейчас война. Но вы, батюшка князь, перед глазами-то не маячьте, не стойте над душой. Займитесь делом. Вспомните лучше, зачем сюда приехали.
Никита помнил. Он не забывал о Мелитрисе ни на минуту, но уже понял, что в одиночку ему не отыскать девушку.
Приехав на Сашину квартиру, он первым делом справился у фрау Н., нет ли известий от Белова, и получил отрицательный ответ. Он написал письмо Корсаку с указанием собственного адреса и просьбой сообщить о себе, как только корабль вернется в порт. Наняв с помощью фрау Н. слугу и препоручив его заботам Гаврилу, Никита принялся делать обход по городу. Он съездил в гостиницу «Синий осел»с целью узнать что-либо об оранжевой даме, имя которой запамятовал. Хозяин гостиницы сказал, что известная особа больше не появляется и никаких сведений он о ней не имеет. Никита наведался в военную канцелярию и получил сведения о пасторе Тесине, весьма его огорчившие: Тесин был в плену. К разъедающим душу мыслям прибавилась еще одна — он корил себя, что бросил пастора во время баталии. Сейчас ему казалось, что если бы в битве при Цорндорфе они были рядом, то он мог бы защитить пастора от унизительного плена,
Он даже наведался в дом банкира Бромберга, решив, что если оный господин вернулся из поездки, то он найдет способ его обезвредить. Но дом банкира, или Сакромозо, черт знает, как его называть, был заперт, и сколько ни барабанил Никита в дверь, на стук его не откликнулся даже сторож.
Что ему оставалось? Ждать… Он бродил по Кенигсбергу почти без цели, потом придумывал пункт назначения, скажем, аптеку или лавку, но ноги опять несли его в военную канцелярию, вдруг знают что-нибудь о Сашке? В один из своих заходов он справился на всякий случай о Лядащеве, но никто не слышал этой фамилии, и только один хмурый господин вдруг прицепился с въедливыми вопросами: де, какая вам нужда от оного Лядащева и кто вас направил с подобными вопросами. Никите немалого труда стоило отвязаться от подозрительного майора,
Имя Мелитрисы он нигде не называл, на нем лежала тайна, запрет. Не будь Гаврила болен, он бы поехал в Познань, для бешеной собаки семь верст не крюк, но и без этого вояжа он видел всю его бессмысленность. Дом с розовым мезонином непременно будет безлюден и заперт, папа Будыжского не окажется на месте, а чистенькая старушка, сообщившая ранее об отъезде Мелитрисы, сыграет полное непонимание. Мираж рассеялся.
— Где были, Никита Григорьевич? Что видели? — неизменно справлялся Гаврила.
Никита только пожимал плечами. Что он видел? Не расскажешь же, как он набрел на мясные ряды, в субботний день торговля на площади шла бойко. Сочащиеся кровью телячьи ребра, требуха на металлическом подносе и рой мух вызвали в памяти Цорндорф, и он убежал с площади как полоумный, а сворачивая за угол, налетел на седую и лютую, как мороз, старуху и получил порцию брани. Потом в каком-то парке он наблюдал за воробьями, что слетелись на свежий конский навоз, и размышлял, на кого похожи эти юркие, верткие, прыткие и вообще-то очень симпатичные птицы. Поняв, что они похожи на мышей, которых панически боялась Мелитриса, он потерял к воробьям всякий интерес.
Еще он размышлял о том, чего ему не хватает в жизни. Он здоров, богат, не глуп, у него есть друзья, он не разочаровался в жизни, во всяком случае, как бы ни было погано, он не без интереса длит свое существование. Быть бы ему удачливым или, на худой конец, точно знать, что он неудачлив… А может, сказать проще — неудачник? Неудачлив, это всего лишь полковша, а неудачникэто ковш всклень, только наполнен он всякой дрянью. Да, да, конечно, неудачник не есть обладатель пустоты, за его спиной огромное количество попыток на полном мускульном и мозговом напряжении, а взамен полная емкость из слез, грез, пота, бессонницы и подспудного желания надавать кому-то по роже, а можно и ногой… в живот, инстинкт разрушителя, так сказать… А не съехал ли ты с ума, князь?
На следующий день ноги сами принесли его к нужному месту. Это была городская публичная библиотека, что размещалась в нижнем этаже башни замка — бывшего обиталища прусских королей. Не без трепета вошел Никита в просторные, с неоштукатуренными стенами палаты. Тихий и серьезный, как монах, служитель отвел его в зал старинной книги. За длинным столом сидели голодного вида студент и пастор, выписывающий цитаты из древнего фолианта, — очевидно, готовился к проповеди. От книг тянулась к кольцу приделанная к полке, увесистая на вид цепочка, и Никите вначале показалось, что это не книги для сохранности прикованы к хранилищу, а сами читатели за провинность посажены на цепь.
— Что желаете? — спросил служитель.
— Я сам посмотрю. — Никита пошел вдоль полок.
Он выбрал старинную рукописную Библию в старом кожаном переплете и с тугими, медными застежками. О книга, чудо из чудес! Печатный станок убил милую сердцу красоту рукотворных заставок, пышно изукрашенных начальных букв. Изысканность готического шрифта таила в себе характер переписчика, над иным словом монах замирал в священном трепете, и рука выводила слово, которое продолжало трепетать на пергаменте, передавая эту дрожь потомкам.
Конечно, он отыскал Экклезиаста, послание мудрейшим. Знакомые слова завораживали. И почему творец Библии придумал эти странные образы и соединил их вместе — цветущий миндаль, отяжелевшего кузнечика и рассыпавшийся на пороге каперс?
А вот еще… Как славно! «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости в чреве беременной, так не можешь ты знать дело Бога, который делает все…» Старая книга права, все суета сует, но пока ты жив, ты обязан верить, верить в то, что найдешь Мелитрису, потому что безверие и уныние — грех.
Он найдет силы жить дальше. И никакой он не неудачник. За этим определением пусть прячутся ленивые и благодушные, а ему быть неудачником не с руки. Выше нос, гардемарины! Откликнись, Корсак!
А Корсак в это время сидел в своей каюте и строчил письмо в Кенигсберг. Последние дни были столь насыщены событиями, всем этим так хотелось поделиться, что Алексей против воли все время переносил на бумагу сведения, которые никак не следовало доверять обычной почте. Вырулит вдруг на Сакромозо — «вообрази, Никита, он действительно оказался прусским шпионом!»— и недописанное письмо рвется в клочья и летит в корзину. Несмотря на то что фрегат «Св. Николай» давно стоял в гавани, барон Блюм, по настоянию Почкина, не сошел на сушу, допросы велись прямо на корабле, поэтому Алексей был в курсе всех таинственных дел, витавших вокруг Брадобрея, тайных депеш и даже имени Мелитрисы Репнинской, жаль только, что Алексей понятия не имел, какое отношение сия девица имеет к его другу.
Гаврилу он нашел в чистой горнице на взбитых подушках, под обширной периной и с холодным компрессом на лбу. Увидев барина, верный камердинер несказанно всполошился, начал лепетать: «Я сейчас, я сейчас…» Худая дрожащая нога его выпросталась наружу, он попытался встать, но тут же без сил рухнул на подушки.
— Стыд-то, батюшка Никита Григорьевич, занемог… И ведь не упомню такого, чтоб перед барином пластом лежать, — шептал он, беспомощно шаря по груди руками.
Лицо его было красным, глаза пожелтели, седые брови шевелились, словно усы над жующим ртом. Вошедшая следом хозяйка запричитала в голос по-польски, заплакала. Никита растерялся. Все проходит в жизни, все истлевает, ломается, имеет конец, но Гаврила был вечен. Все годы с младенчества князя был он слугой, другом, советчиком, критиком и подпоркой, он не имел права на такую роскошь, как болезнь.
— Кыш, глупая! Изыди! — прошипел Гаврила. — И не пугай барина. Она, дура, говорит, что перед смертью все эдак-то «обираются». А я лямки у ворота не найду.
Натужный окрик камердинера призвал Никиту к действию. Он развязал лямки у ворота рубахи, сменил компресс и стал осторожно расспрашивать о болезни.
— Подожди, батюшка, не части… Какой такой лекарь? Мне его рацеиnote 18 ни к чему. Лихорадка это, с болот принесло, застудился.
— Тогда я сам тебя буду лечить!
— Обереги Господь, батюшка князь. Вы с собой совладать не в силах, где вам других пользовать, — на воспаленных губах камердинера появилось подобие улыбки.
Ночью Гаврила впал в тяжелый сон, и по несвязному его бреду Никита мог составить полную картину недавних переживаний старого слуги. Оказывается, не испытал он большего страха, чем в эти окаянные дни, когда «бегал семо и овамо, illo et illincnote 19, пешим и конным в поисках барина, а хозяйка — брылотряска реша, де, не жди… полегли в сече многие тыщи, и твой там!».
— Ложь! Околеванец не для нас, а для недругов наших, а мы-то еще поживем!
Особо верил Гаврила в силу какого-то кристалла, на котором гадал и который врать не умеет. Видно было, что вчерашняя встреча с барином совершенно ушла из его смятенной памяти. Никита держал его пылающую руку, вслушивался в сбивчивый шепот, обвитые латынью славянские обороты не смешили, как обычно, а трогали до слез.
Десять дней горячка мотала силы камердинера, а потом и отпустила. Но старые люди болеют не так, как молодые. Кризис миновал, остудилаеь кровь, должно бы и полегчать, а Гаврила лежал тих, безучастен, на вопросы отвечал, что ничего у него не болит, немочь только во всех органах.
— Чем тебе помочь?
Молчит… Смотрит на окошко, на чахлую герань в горшке, потом переведет взгляд на расписную притолоку, потом на полотенце на стене и с такой сосредоточенностью уставится на вышитых львов в цветах, словно пытается угадать в рисунке тайну мироздания. Потом утомится разглядыванием, закроет глаза, и не поймешь, спит или бодрствует.
— Гаврила, может, траву какую-нибудь лечебную сыскать?
— Трав много… есть горицвет, листочки махоньки, цветочки бледные, есть манжетка, мать-и-мачеха…
— Объясни мне получше, как этот горицвет найти.
— Не барское это дело. Он вам в руки и не дастся… зовут его еще барская спесь… — он тихо захихикал, — и татарское мыло. Спать буду…
Наконец, хозяйка привела в дом ветхую, но спорую в ногах старуху. Она что-то пошептала над Гаврилой, потом приготовила пахучий отвар, который больной не без удовольствия выпил, а к утру ему настолько полегчало, что он сказал с привычной ворчливой интонацией:
— Увозите вы меня из этого гошпитала, Никита Григорьевич. От печалей немочь, от немочи смерть. А нам надобно жить продолжать.
Дорогу в Кенигсберг камердинер, как ни странно, перенес хорошо, без жалоб и охов, но когда с помощью Никиты поднялся по крутой лестнице в квартиру фрау Н., занимаемую ими до отъезда, то так и рухнул в кресло, а потом покорно лег в кровать, хоть на дворе был ясный день.
Немедленно был призван лекарь, сразу же появились порошки в упаковке, клистирная трубка, пиявки в банке. Поставленный лекарем диагноз был невразумителен, во всяком случае, Гаврила хмыкнул весьма выразительно. Метод лечения был самый немудрящий — покой и уход.
— Мой пациент надорвал свой в общем-то здоровый организм. Что-то его потрясло столь сильно, что нервные узлы — ганглии — как бы воспалились, и команда от мозга по белым жилам, то есть нервам, или мозговым нитям, идет слабо. Вы меня понимаете?
— Коза тебя поймет, недоумка… — прошептал Гаврила. По счастью, лекарь по-русски не разумел.
— Из-за чего твои ганглии пошли вразнос? — строго спросил Никита, когда лекарь ушел. — Из-за меня, что ли? Стоило бы… Когда я в молодости в крепость угодил, твоим белым жилам ничего не сделалось, а тут вдруг… Уж тогда-то больше было причин для беспокойства!
— Тогда-то я моложе был. И потерял вас в мирное время, а сейчас война. Но вы, батюшка князь, перед глазами-то не маячьте, не стойте над душой. Займитесь делом. Вспомните лучше, зачем сюда приехали.
Никита помнил. Он не забывал о Мелитрисе ни на минуту, но уже понял, что в одиночку ему не отыскать девушку.
Приехав на Сашину квартиру, он первым делом справился у фрау Н., нет ли известий от Белова, и получил отрицательный ответ. Он написал письмо Корсаку с указанием собственного адреса и просьбой сообщить о себе, как только корабль вернется в порт. Наняв с помощью фрау Н. слугу и препоручив его заботам Гаврилу, Никита принялся делать обход по городу. Он съездил в гостиницу «Синий осел»с целью узнать что-либо об оранжевой даме, имя которой запамятовал. Хозяин гостиницы сказал, что известная особа больше не появляется и никаких сведений он о ней не имеет. Никита наведался в военную канцелярию и получил сведения о пасторе Тесине, весьма его огорчившие: Тесин был в плену. К разъедающим душу мыслям прибавилась еще одна — он корил себя, что бросил пастора во время баталии. Сейчас ему казалось, что если бы в битве при Цорндорфе они были рядом, то он мог бы защитить пастора от унизительного плена,
Он даже наведался в дом банкира Бромберга, решив, что если оный господин вернулся из поездки, то он найдет способ его обезвредить. Но дом банкира, или Сакромозо, черт знает, как его называть, был заперт, и сколько ни барабанил Никита в дверь, на стук его не откликнулся даже сторож.
Что ему оставалось? Ждать… Он бродил по Кенигсбергу почти без цели, потом придумывал пункт назначения, скажем, аптеку или лавку, но ноги опять несли его в военную канцелярию, вдруг знают что-нибудь о Сашке? В один из своих заходов он справился на всякий случай о Лядащеве, но никто не слышал этой фамилии, и только один хмурый господин вдруг прицепился с въедливыми вопросами: де, какая вам нужда от оного Лядащева и кто вас направил с подобными вопросами. Никите немалого труда стоило отвязаться от подозрительного майора,
Имя Мелитрисы он нигде не называл, на нем лежала тайна, запрет. Не будь Гаврила болен, он бы поехал в Познань, для бешеной собаки семь верст не крюк, но и без этого вояжа он видел всю его бессмысленность. Дом с розовым мезонином непременно будет безлюден и заперт, папа Будыжского не окажется на месте, а чистенькая старушка, сообщившая ранее об отъезде Мелитрисы, сыграет полное непонимание. Мираж рассеялся.
— Где были, Никита Григорьевич? Что видели? — неизменно справлялся Гаврила.
Никита только пожимал плечами. Что он видел? Не расскажешь же, как он набрел на мясные ряды, в субботний день торговля на площади шла бойко. Сочащиеся кровью телячьи ребра, требуха на металлическом подносе и рой мух вызвали в памяти Цорндорф, и он убежал с площади как полоумный, а сворачивая за угол, налетел на седую и лютую, как мороз, старуху и получил порцию брани. Потом в каком-то парке он наблюдал за воробьями, что слетелись на свежий конский навоз, и размышлял, на кого похожи эти юркие, верткие, прыткие и вообще-то очень симпатичные птицы. Поняв, что они похожи на мышей, которых панически боялась Мелитриса, он потерял к воробьям всякий интерес.
Еще он размышлял о том, чего ему не хватает в жизни. Он здоров, богат, не глуп, у него есть друзья, он не разочаровался в жизни, во всяком случае, как бы ни было погано, он не без интереса длит свое существование. Быть бы ему удачливым или, на худой конец, точно знать, что он неудачлив… А может, сказать проще — неудачник? Неудачлив, это всего лишь полковша, а неудачникэто ковш всклень, только наполнен он всякой дрянью. Да, да, конечно, неудачник не есть обладатель пустоты, за его спиной огромное количество попыток на полном мускульном и мозговом напряжении, а взамен полная емкость из слез, грез, пота, бессонницы и подспудного желания надавать кому-то по роже, а можно и ногой… в живот, инстинкт разрушителя, так сказать… А не съехал ли ты с ума, князь?
На следующий день ноги сами принесли его к нужному месту. Это была городская публичная библиотека, что размещалась в нижнем этаже башни замка — бывшего обиталища прусских королей. Не без трепета вошел Никита в просторные, с неоштукатуренными стенами палаты. Тихий и серьезный, как монах, служитель отвел его в зал старинной книги. За длинным столом сидели голодного вида студент и пастор, выписывающий цитаты из древнего фолианта, — очевидно, готовился к проповеди. От книг тянулась к кольцу приделанная к полке, увесистая на вид цепочка, и Никите вначале показалось, что это не книги для сохранности прикованы к хранилищу, а сами читатели за провинность посажены на цепь.
— Что желаете? — спросил служитель.
— Я сам посмотрю. — Никита пошел вдоль полок.
Он выбрал старинную рукописную Библию в старом кожаном переплете и с тугими, медными застежками. О книга, чудо из чудес! Печатный станок убил милую сердцу красоту рукотворных заставок, пышно изукрашенных начальных букв. Изысканность готического шрифта таила в себе характер переписчика, над иным словом монах замирал в священном трепете, и рука выводила слово, которое продолжало трепетать на пергаменте, передавая эту дрожь потомкам.
Конечно, он отыскал Экклезиаста, послание мудрейшим. Знакомые слова завораживали. И почему творец Библии придумал эти странные образы и соединил их вместе — цветущий миндаль, отяжелевшего кузнечика и рассыпавшийся на пороге каперс?
А вот еще… Как славно! «Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости в чреве беременной, так не можешь ты знать дело Бога, который делает все…» Старая книга права, все суета сует, но пока ты жив, ты обязан верить, верить в то, что найдешь Мелитрису, потому что безверие и уныние — грех.
Он найдет силы жить дальше. И никакой он не неудачник. За этим определением пусть прячутся ленивые и благодушные, а ему быть неудачником не с руки. Выше нос, гардемарины! Откликнись, Корсак!
А Корсак в это время сидел в своей каюте и строчил письмо в Кенигсберг. Последние дни были столь насыщены событиями, всем этим так хотелось поделиться, что Алексей против воли все время переносил на бумагу сведения, которые никак не следовало доверять обычной почте. Вырулит вдруг на Сакромозо — «вообрази, Никита, он действительно оказался прусским шпионом!»— и недописанное письмо рвется в клочья и летит в корзину. Несмотря на то что фрегат «Св. Николай» давно стоял в гавани, барон Блюм, по настоянию Почкина, не сошел на сушу, допросы велись прямо на корабле, поэтому Алексей был в курсе всех таинственных дел, витавших вокруг Брадобрея, тайных депеш и даже имени Мелитрисы Репнинской, жаль только, что Алексей понятия не имел, какое отношение сия девица имеет к его другу.