«Мой бедный король, — думал с раздражением барон Диц, — считает каждое ядро, каждого гвардейца, каждую минуту драгоценного времени, а у этих всего вдосталь! Порох-то для войны нужен, а не для каждодневных салютов!»
   7 — го августа утром состоялась Конференция, на ней присутствовала и государыня, там было много людей, разговоров, конечно, обсуждение военных планов, и после всего этого императрица не поленилась поехать на дачу к своему фельцейхмейстеру Петру Шувалову в сельцо Ивановское. Тоже ведь не ближний край! Заседание Конференций потом велось каждый день, и, судя по сообщениям газет, на всех присутствовала императрица.
   Потом грянул Кистрин. Сожжение города праздновали с таким размахом и ликованием, словно сам Фридрих погиб вместе с имуществом несчастных обывателей! При описании грандиозного банкета мелькнули, наконец, великокняжеские имена. Их высочества Петр и Екатерина были призваны из Ораниенбаума и могли в полной мере насладиться лицезрением государыни и всем патриотическим торжеством.
   Список этих дней можно продолжать и дальше, но не стоит, светскую хронику России больше всего заботило, в какой церкви отстояла Елизавета литургию и на чьей даче изволила вкушать ужин.
   Так что же получается? Императрица здорова, а отношения ее с наследником весьма прохладны. Ясное и четкое задание, с которым барон Дин прибыл в Петербург, явно усложнялось. Мало толку в физической смерти Елизаветы, надобно еще, чтоб Петр Федорович законно вошел на престол и немедленно вывел Россию из состояния войны. Особенное беспокойство вызывала гуляющая среди посольских сплетня: де, Елизавета наследником крайне недовольна и только ждет удобного случая, чтоб завещать трон в обход родителей юному принцу Павлу Петровичу.
   Сплетня была порождена непрекращающейся войной между французской партией, во главе которой стоял канцлер Воронцов, и молодым двором с его окружением. Посол Лопиталь и кавалер французского посольства Месеельер оказывали на императрицу очень большое влияние. Фаворит Шувалов, как и полагается умному человеку, располагался по отношению и к тем и другим как бы в профиль, фас его видела только сама Елизавета.
   Отношения императрицы и великой княгини всегда были небезопасны. В прошлый раз гроза над Екатериной пронеслась, когда были арестованы Бестужев и Апраксин, но тогда она замочила только краешек одежд в мутном потоке интриг… молнии стихли. Причиной охлаждения Елизаветы на этот раз послужил скандальный случай, приключившийся с Понятовским. Услышав об этом впервые от Анны Фросс, барон только посмеялся над пикантным положением — милый пустячок! Но пустячок этот императрица не простила ни наследнику, ни жене его. И не то разозлило императрицу, что польский посол попался — со всяким может быть, а неприятный выверт, придуманный Петром. Это что же — за дружба такая вчетвером, над которой вся столица смеется, и не только столица? Иностранные послы тоже распустили языки, стали трепать имя Екатерины, мол, излишне внимательна к мужскому полу и неприлично сладострастна.
   Двор великой державы не может прощать хихиканья за спиной. Понятовского тихо выслали из Петербурга, придумав ему неотложные дела в Варшаве. Oольского посла надобно было только чуть-чуть подтолкнуть, и он отбыл в Европу, не подозревая, что дорога назад ему заказана В тот день, когда в Петербурге опускали крест в воду Иордани, молодой поляк, горько сетуя на судьбу, находился уже на пути в отечество.
   Все это рассказал Дицу английский посол Кейт, он же присовокупил шепотом… есть намек, поговаривают… Словом, дело Апраксина не кончено и, похоже, выходит на новый виток.
   — Неужели опять будут выяснять, подкуплен ли Апраксин королем Фридрихом или нет? Ведь не было найдено ничего, что компрометировало бы бывшего фельдмаршала в глазах Елизаветы!
   — Ах, при чем здесь Апраксин, он только инструмент. Тайную канцелярию интересуют совсем другие персоны. Но к ним не подступишься. То, что искали у Апраксина, скажем, письма, можно уничтожить. Но его можно заставить говорить. Например, на допросе с пристрастием. Правда, в России уже десять лет как нет пыток, но мало ли…
   Разговор с Кейтом взбудоражил барона. Надобно срочно вызывать Анну Фросс, кто как не она расскажет о настроении Екатерины и всего молодого двора — Барон наведался к Мюллеру, предыдущее свидание повторилось во всех подробностях, с той только, разницей, что старик потребовал за свой эпистолярный труд плату немедленно.
   В то время как письмо из дворцовой канцелярии спешило в Ораниенбаум, куда опять вернулась великокняжеская чета, пришла весть о Цорндорфской баталии. Барон не имел немецких газет, поэтому в первый момент поверил русским, которые приписывали эту победу себе. Мой Бог, какой восторг охватил русскую столицу. Здесь как раз подоспел кавалерийский день, Ордена Св. Благоверного Александра Невского — Бал был азиатски роскошен. Пушки палили так, словно брали собственную столицу приступом. Литургию на этот раз государыня отстояла в Троице-Невском соборе.
   Анна приехала в Петербург вместе с их высочествами. Отблеск чужой славы упал на эту глупую девицу, в честь победы над Фридрихом она получила в подарок кольцо и явилась на свидание с бароном чрезвычайно взволнованная, восторженная, трещала без умолку. Барон попробовал ввести ее в надлежащее русло, победа — здесь, поражение — там, глупая, но легкомысленная девица была совершенно лишена патриотического чувства. Немалого труда стоило вернуть ее на землю.
   Серьезный разговор завязался вокруг имени Апраксина, и девица показала в этом деле удивительную осведомленность, прямо скажем, подозрительность. Могла, конечно, камеристка великой княгини знать, что бывший фельдмаршал все еще под стражей, и не в собственном дому, как принято у русских (так содержали до приговора и Лестока, и Бестужева), а в плохонькой усадьбице в урочище под странным названием «Три руки», могла знать и про могучих защитников опального — трех братьев Шуваловых, но то, что следствие вот-вот возобновится и за Апраксина возьмутся всерьез, этого ей было знать совсем не по чину. Но барону и в голову не вошло подозревать. Анна говорила, что Апраксина обвиняют в предательстве, в мздоимстве, в легкомысленности, и в довершение добавила, что великая княгиня очень озабочена предстоящим следствием.
   — А почему она озабочена?
   — Поклепов ждут, — коротко сказала Анна, потом задумалась на мгновенье: говорить — не говорить, но желание выглядеть осведомленной в каждой мелочи дворцовой жизни взяло верх: — Опорочить хотят их высочеств, а показания Апраксина могут тому способствовать.
   Все подтвердилось, Кейт был прав — Апраксин смертельно опасен. И как все совпало! Цорндорфская победа русских призывала барона к немедленным действиям.
   — А имеете ли вы, милая, доступ к фельдмаршалу Апраксину? — спросил он вкрадчиво.
   — Ну и придумщик же вы! — обиделась Анна.
   — А ты подумай, девочка моя, подумай…
   — И думать не хочу! С чего бы я туда попала, в это урочище? С какими такими поручениями и от кого?
   — Мы вот что сделаем, — в голосе барона звучало понимание, но слышалось и урчание голодного кота, раскидывающего на берегу сети, — алмаз, как и договорились, называется царским. А серьги пусть будут фельдмаршальскими, а? — он засмеялся, довольный своей шуткой. — Причем серьги сейчас, а сколько по исполнении. А? Подумаем, девочка… пораскинем мозгами, милая фрейлейн. А к императорскому алмазу приложены будут деньги… Большие деньги!
   — Ну ладно, я постараюсь. Только не сразу, не вдруг. На это время нужно. Да и не назначен еще день, когда следствие начнется.
   — Ну вот и славно, вот и договорились… — суетился барон. — Но откладывать мероприятие долго-то нельзя.
   Прошло совсем немного времени, буквально несколько дней, как настроение в русском дворе, да и во всей столице, круто переменилось. Оказывается, желаемое приняли за реальность. Цорндорф вовсе не был победой. Это было поражение, причем очень болезненное для русских. Все надежды, замыслы и упования барона как бы вывернулись наизнанку, неожиданная победа Фридриха была как бы некстати, потому что разом обесценивала его собственный решительный шаг. Победа, конечно, во благо Германии, но сам-то он, может, и поторопился, дав щекотливое поручение Анне. Может, в Берлине и сморщится ктонибудь с омерзением, или того хуже — с презрением. Что это у нас за агентура такая, которая только и умеет работать с отравляющим порошком?
   Мысль эта всерьез озаботила барона, и он уже было решил опять вызвать Анну и отменить свой приказ. Но потом передумал. В конце концов он один будет отвечать за свои победы и промахи, свидетелей не останется. А в Берлине можно будет вести себя в соответствии с ситуацией. Будет выгодно, он вспомнит о «фельдмаршальских серьгах»и с блеском выполненной операции, в противном же случае его никто за язык не потянет. Скоропостижно умер русский экс-фельдмаршал, так не траур же в Берлине устанавливать! А причиной смерти вряд ли кто-нибудь будет интересоваться.
   Другое дело здесь, в России. Уже один раз все было на грани срыва, но будем справедливы, Анна-то здесь ни при чем! «Нет, девочке можно доверять. Такие-то многое могут, — разнежился он в мыслях и тут же одернул себя: — Однако заплати я ей хорошие деньги и сережки подари — баронские, она и меня отравит не задумываясь… простая душа».
   У «простой души», то бишь Анны, было на этот счет совсем другое мнение. Вернувшись в свою комнатенку, она померила серьги перед затемненным от времени зеркалом и спрятала их до поры, решив, что и пальцем не пошевельнет ради этого наглого, напыщенного проходимца — барона Дица.
   Изменить свое мнение заставил Анну неожиданный разговор. Уже отгремели праздники, связанные с мнимой победой, и великая княгиня коротала дни свои все в том же павильоне подле источника в Ораниенбауме. Павильон не отапливался, Екатерина мерзла в холодных покоях. Свое нежелание переезжать в Большой дворец она объясняла тем, что летний сезон все равно кончился и пора перебираться в Петербург, но камеристка знала — павильон защищал ее госпожу от нежелательного общения с мужем и его рябой фавориткой.
   После отъезда в Варшаву Понятовского у великой княгини было много свободного времени — читала, гуляла, была скорее задумчива, чем грустна, вечером перед сном всенепременно принимала горячую ванну, а потом долго ворочалась под пуховиком, сон к ней не шел.
   В один из таких вечеров, когда Екатерина сильно озябла и теперь постанывала от удовольствия, когда Анна поливала плечи ее горячей водой из ковша, камеристка за разговором как бы вскользь упомянула имя Апраксина, де, когда в Петербург приезжали, она слышала, что все весьма жалеют графиню Апраксину, добрая, мол, женщина, да несчастная.
   — Агриппина Леонтьевна? Это где же это ты слышала?
   — Подслушала. Слуги графини Куракиной языки пораспустили, когда после бала господ ждали. И еще говорили, что граф Апраксин в заточении и неизвестно, когда домой вернется.
   Екатерина вспомнила, как приходила к ней Апраксина более года назад. Визит был прощальный, графиня уезжала с мужем в Ригу, где фельдмаршал принимал командование армией. Вспоминать об этом было тревожно.
   — Она была очень грустна, почти плакала, так не хотелось ей оставлять Oетербург. Конечно, я ее утешала. Мне самой было тогда не сладко. Здоровье государыни вызывало серьезные опасения. И в такой момент остаться без верных людей Все это я ей сказала не без умысла, и она поняла, дословно передала мужу. Он потом благодарил меня в письме за доверие.
   — То-то и оно, что доверие, а сейчас под замком сидит. А я слышу, ушито не заткнешь, что многие заточением фельдмаршала озабочены, иные даже неприятностей ждут. — Анна пытливо заглянула в лицо госпоже, сквозь густой пар оно выглядело размягченным и одутловатым, Екатерина словно постарела на несколько лет, вся ушла в свои мысли и не слышала болтовню камеристки.
   — Тяжело графу с такой высоты упасть, вт огорчения он ведь и помереть может.
   — Что ты говоришь, в самом деле! — сразу очнулась Екатерина.
   — Так ведь старый уже. А вдруг бы и умер? Екатерина вздохнула, провела рукой по мокрому лицу, словно паутину со лба сняла.
   — Все может быть. Человек смертей. Конечно, это решило бы многие проблемы… в положительном смысле.
   Анна восприняла эти случайные слова как призыв к действию.


На мызе «Три руки»


   Об Апраксине забыли или делали вид, что забыли. Предписание государыни было — содержать в строгости, а какая же это строгость, если сторожат его на мызе всего два солдата под командой старого лейб-кампанейского вице-капрала, человека добрейшего, глуповатого и глухого на правое ухо. В этой тугоухости кампанейца было что-то оскорбительное, но Степан Федорович не обижалсяпусть их. Потому что государыня, дщерь Петрова и Мать отечества — о! (в это время глаза его непременно увлажнялись непритворными слезами) — она знает, он раб ее и верен, а что страдает, то понеже для пользы отечества. О Елизавете он думал высокопарно, с надрывом и тут же строчил ей велеречивые и скорбные письма. Но ответа не было.
   Зато с Богом беседовал он самым простым языком. Икон на мызе было предостаточно. Он выдвигал на середину горницы тяжелый стул, опирался на сиденье и неловко опускался на колени.
   — Ты все видишь, Всеблагой. Безвинно страдаю… Но терпеливый лучше высокомерного. Мне говорят: — проср… победу Егердорфскую. Но ведь армия была бита-переломана! Фуража нет… продовольствие не подвозят, магазины далеко. А состояние дорог. Господи? Ты все видишь…
   Перед глазами уже тучнела грязь… Глядя на нее из своего теперешнего далека, Апраксин с ужасом представлял, как ступает в нее дыряво обутая солдатская нога, — непереносимо!
   Вальяжный генерал не любил войну и совершенно искренне не мог понять, как можно вести баталию с противником, не получая вовремя хорошей пищи, не ночуя в тепле на мягком… О тайных указах Петра Федоровича и письмах великой княгини он и думать забыл. Он человек подчиненный. Одно он знал точно:
   и Дщерь Петрову он не предал, и великим князю и княгине потрафил.
   — Сердце нечестивых жестоко… Зла исполнены их сердца. Говорят, подкуплен ты был пруссаком, а того не хотят понять. Господи, что отступление от Алленбурга к Тильзиту я вел в крайне неблагоприятных условиях. Это ведь был. Господи, стратегический обход прусской армии, у них, говорят, был строгий военный порядок! А вы в полном изнеможении. Помилуй мя, грешного…
   Потом мысли его сползли к обычному, повседневному, и, продолжая бормотать о несправедливых указах, диспозициях и винтер-квартирах, он с удивлением обнаруживал себя думающим отвлеченно и не без удовольствия о предстоящем завтраке.
   Кормился он на мызе очень недурно, — это уж супружница Агриппина Леонтьевна постаралась, переоборудовала столярный сарай в кухню, наняла лучшего повара и каждое утро присылала из Петербурга свежие продукты.
   Сливки были жирны, с пенкой, куриный бок в золотистой корочке, хлеба поджарены, а еще филейка большая по-султански от ужина осталась и пирожки с нежной требухой. Продукты бахусовы по утрам не пил, оставлял сию радость к обеду, но от холодца, отменной закуски, отказаться не мог — с хренком его, с хренком!
   После завтрака играл с кампанейцем в тавлеи, как называл он старинный манер шашки, и неизменно выигрывал. Вице-капрал уважал его прежние заслуги и не мог позволить себе унижать талант полководца еще и на шашечной доске.
   После всех этих нехитрых дел Степан Федорович шел в угловую горницу, что посветлее, прозванную кабинетной. Горница хороша была уже тем, что в ней по ногам не дуло, хоть войлок на полу поизносился и выпростался частично изпод плинтусов. Еще тем нравилось заключенному сие помещение, что окно на левой стороне было наборным, слюдяным. Бог весть, как оно здесь появилось, но уж, конечно, не из Голландии привезено — Московская работа… В центре был круг, а от него слюдяные сегменты расходились лучами, а по краям все квадраты да ромбы, окаймленные кованой лентой на гвоздиках. Не иначе как прежний хозяин привез это слюдяное чудо из столицы да и установил при постройке мызы в память о старине.
   Усевшись за простой сосновый стол, бывший фельдмаршал предавался своему любимому занятию — усовершенствовал свой родовой герб.
   Степан Федорович приходился племянником великому генерал-адмиралу Апраксину, сподвижнику Петра I и главному помощнику в учреждении флота. Посему герб у Федора Матвеевича был, как казалось младшему Апраксину, и нарядней и романтичней: по золотому полю плавал корабль под парусами, тут и якорь, обвитый канатом, и два русских флага с косыми синими крестами.
   Герб Степана Федоровича был сугубо сухопутный. Он представлял собой щит, разделенный на четыре части. В первой и второй частях его на золотом и голубом фоне изображались корона и сабля, в третьей и четвертой частях щита теперь надобно было разместить пушки. Намет у герба был подложен золотом, щит держали два молодца, имеющие в руках лук, а за спиной колчан со стрелами.
   Красивый и воинственный герб! Пушки на золотое и голубое поля пожаловала Апраксину сама государыня после Гросс-Егерсдорфской баталии. Теперь же, после всего этого сраму с арестом, Степан Федорович больше всего на свете боялся, что пушки эти чугунные у него с герба отнимут.
   — Ведь не имеют права. Господи! Не по совести это, — разъяснял он Богу и как ответ небес принял возникшее вдруг желание самому разместить эти пушки на гербе. Для этого и делал различные варианты, словно художник какой, прости Господи!
   Родоначальником славного рода Апраксиных был некто Солохмир, во крещении Иоанн. Он выехал из Большой Орды в услужение рязанскому князю Олегу, женился на сестре его Анастасии, произвел на свет одного сына и четырех внуков. Все развилки генеалогического древа были известны гордому Степану Апраксину с детства, поскольку остался он сиротой и воспитывался в доме адмирала дяди. В семнадцатилетнем возрасте вступил в службу рядовым Преображенского полка. Дальше капитан, потом секунд-майор, при взятии Очакова он уже подпоясан золотым полковничьим шарфом. Там и заметил его Миних. В 39 — м году Апраксин уже генерал-майор, и Миних пишет государыне Анне Иоанновне: «Апраксин молод, крепкого сложения, здоров, служит прилежно и подает надежду, что из него выйдет хороший генерал».
   И служил отечеству не жалея живота своего, наградами и милостями отмечен. Но ведь это как посмотреть… Степану Федоровичу не хочется вспоминать, что Св. Александром награжден за то, что привез весть о взятии Хотина. А если б кто другой сию весть к ногам Их Величества положил? Подполковника Семеновского полка (полковником была сама государыня) он тоже получил не за воинские подвиги, а за удачное посольство в Персию к шаху Надиру. Он вспоминал каждый полученный орден и только морщился. Одна собственная победа на его счету — Егерсдорфская, и за эту самую победу он попал в узилище. Где справедливость?
   По ночам он чувствовал сердце… Может, и не сердце, а другой какой-то важный для жизни орган бунтовался, тяжело ворочался внутри плоти, потом поднимался к горлу и гнал испарину. Наверное, все-таки сердце, надобно завтра сказать лейб-кампанейцу, чтоб позвал поутру лекаря пустить кровь или поставить пиявки к шее. Мысли метались в голове, бились, словно тело в падучей. Думал об арестованном Бестужеве: старый друг, а предал; вспоминался Лесток, в котором он, генерал Апраксин, сыграл роковую роль. Хотя какая там роль, ролишка, был он только подпевалой, но наградили по-царски. Дом Лестока, со всей его драгоценной начинкой, перешел в полную собственность Степана Федоровича. И ведь переехал! А как радовались обнове жена и дочери, а особенно старшая — Елена-красавица. И не потому ли щадят его враги, а может, друзья Шуваловы, что дочь Елена Степановна, в замужестве Куракина… но лучше не вспоминать! Ах, Шуваловы, все гнездо их… Не унижение ли жертвовать честь дочери, выпрашивая себе жизнь? Но он ничего не выпрашивает. Он живет по воле Божьей.
   На этих горних мыслях Степан Федорович засыпал, а утро приходило такое ясное и теплое, что все ночные кошмары отступали, и он думал на чистую голову:
   жрать надо меньше… чревоугодие — большой грех! Да и зачем зря беспокоить медицину. Коли явится лекарь, то уж всенепременно сыщет болезнь, а коли болезнь назвать именем, то она уже не отвяжется.
   После праздника Петра и Павла, что пышно отпраздновали в Петергофе, пожаловала супруга. Бросилась на шею вся в слезах:
   — Ах, свет мой ясный, государыня смилостивилась, нам разрешили навещать тебя во всякое время, и мне и девочкам. Чует мое сердце, скоро прервется твоя мука, вернешься ты к свободе и счастию.
   Апраксин молчал, что тут скажешь? Но видеть жену было приятно, она хоть и невеликого ума женщина, но всегда была как бы одной рукой его, во всех своих деяниях он находил в ней поддержку.
   — Что в свете делается? Расскажи, друг мой?
   И рассказала с кучей ненужных подробностей. Так, праздник Петра и Павла весь растворился в скандальной истории великой княгини и Понятовского. Степану Федоровичу хотелось узнать, каковы были тосты за столом и славили ли в них победу Егерсдорфскую, а вместо этого жена приглашала заглянуть в чужой альков. А чего он там не видел? Начала рассказывать о Тайной канцелярии и старшем Шувалове, но сбилась, начала-то шепотом, а потом как-то свернула на веер в стиле «Верни Мартон», коим с особым изяществом обмахивалась княгиня Гагарина. На веере, оказывается, поле с загадочным пейзажем, фигуры пейзанские в кисее, а сбоку черные перья. Ну зачем тебе дела военные? Отдохни от них, мой друг…
   И все-таки свидание с женой принесло несказанную радость. Хотелось и впрямь верить, что его дела склонились к улучшению.
   И Еленаnote 17 пожаловала, прекрасна, пышнотела, и тут же, забыв про насурьмленные брови и ресницы, принялась плакать, причитая по-бабьи: «Ох, батюшка, тяжела твоя жизнь, но уж мы не оставим тебя заботой. И Петр Иванович и Иван Иванович Шуваловы о твоем освобождении весьма стараются».
   В конце июля возобновились допросы, вернее беседы, потому что разговоры шли без опросных листов, без записей. Да и бесед-то было только две, но холодом от них повеяло на Степана Федоровича. Среди привычных вопросов, которые задавал ему старший Шувалов: зачем не поспешно выступил из Риги? зачем медлил движение войска, зная, что казна истощена? — заданы были вопросы весьма опасные.
   — В Нарве, где ты, Степан Федорович, больной обретался, в прошлом годе осенью, был у тебя гонец от Бестужева. Так ли? Ну вспомни, вспомни… С чем он ехал?
   — Да с чем же ему ехать, как не с указом от Конференции.
   — Какой же мог быть указ, когда ты уже под стражей находился?
   — Так в Петербурге, посылая депешу, ничего о содержании моем под стражей тогда не знали! — воскликнул в сердцах Апраксин.
   — Может, оно и так, а может, и нет. Фамилия того гонца — как? Не запамятовал?
   — Напрочь запамятовал.
   — Да мы и сами помним. Полковник Белов… И вот еще какая штуковина. Из штаба твоего топограф сбежал с картами, а в эту уже кампанию пруссаками был разграблен наш тайный магазин. Там пороха и прочего оружия было видимоневидимо. Пруссаки взяли его набегом да все и вывезли.
   Упоминание о разграбленном магазине очень обидело Апраксина. Он, что ли, сидючи на мызе, о тех картах пруссакам сообщил? Но это было ничто по сравнению с мельком оброненным замечанием:
   — Сплетню о тебе подслушал, Степан Федорович:
   де, переправил ты с полей войны супруге своей бочонок с золотом…
   Степан Федорович почувствовал, что сердце его затрепыхалось, как мокрый лоскуток на ветру, но виду не подал, только промокнул фуляром вдруг вспотевший лоб.
   — Люди злы, теперь каждый оболгать меня хочет, — сказал он с достоинством. — Еще и не то услышишь, Александр Иванович… — Голос его задрожал, и ненавистные слезы увлажнили взор.
   — Ну будет, будет… — участливо отозвался Шувалов. — Это я так, к слову. Государыня истины ждет… — И посмотрел ярым оком, мол, ужо потом побеседуем.
   Апраксин еле дождался приезда жены, и первый вопрос был сразу по делу: говорила ли кому про монеты, присланные год назад под видом вина?
   — Нет, свет мой, никому не говорила, — супруга истово перекрестилась. — Об этом даже Елена не знает, иначе ополовинила бы весь запас.
   — Запомни — никому ни слова — Если начнут приставать на следствии, буду все отрицать. Так и знай! — он строго погрозил ей пальцем.
   Как дознался об этом Шувалов, кривой черт? Ведь если всплывет это дельце, то ему несдобровать. Золото он добыл путем честной конфискации в имении бежавшего пруссака. Но ведь не объяснишь! Скажут, этим золотом тебя Фридрих подкупил, чтоб увел армию на зимние квартиры. Хотя с другой стороны могут и то в вину поставить, что не сдал он этот бочонок проклятый в казну. Да и разговоров-то — бочонок! Немногим больше пивной кружки! «Не сознаюсь, хоть пытайте! — мысленно воскликнул Апраксин и тут же взмок весь. — Не посмеют они меня пытать. Уж лучше рассказать как есть про сговор с великим князем, про приказ Екатерины, но пытку отвратить».