Страница:
Он стоял передо мной, олицетворение доброты и хорошего расположения духа. Я слегка засмеялся.
– Мэквин никогда не примет вас за заведующего делами или литературного агента, – сказал я. – Вы не выглядите так. Если я кажусь невежливым, мне очень жаль, но дело в том, что я возмущен…
– Чем? – спросил он, продолжая улыбаться.
– О, обманом во всем, – ответил я нетерпеливо, – глупой комедией во всем. Почему книга не может быть замечена по своим собственным заслугам, без обращения к клике и влиятельным интригам прессы?
– Совершенно так! – Он изящно стряхнул пылинку с сюртука. – А почему человек не принимается в обществе по своим собственным заслугам, без делающих ему рекомендацию денег, или без помощи какого-нибудь влиятельного друга?
Я молчал.
– Свет таков, каков он есть, – продолжал он, пристально глядя на меня. – Им двигают самые низменные силы, он работает для самых пошлых, пагубных целей; он далеко не рай. Он не счастливая семья союзных и любящих братьев, а заселенные колонии сварливых обезьян, воображающих себя людьми. В старое время философы пробовали учить, что этот тип обезьян должен быть истреблен для роста и развития благородной расы. Но они учили напрасно: не нашлось достаточно людей, чтоб победить звериную толпу. Сам Господь сошел с небес, чтобы попытаться исправить зло и, если возможно, восстановить свой искаженный образ на общем виде человечества, и даже Он потерпел неудачу.
– На свете очень мало божеского, – заметил я с горечью. – Гораздо больше дьявольского!
Он улыбнулся; загадочная, мечтательная улыбка преобразила его лицо, и он стал похож на Аполлона, погруженного в мысль о новой, славной песне.
– Без сомнения! – сказал он после небольшого раздумья. – Человечество предпочитает дьявола всякому другому божеству; поэтому, если его выбирают, то не удивительно, что он управляет там, где его просят управлять. А между тем, знаете ли, Джеффри, этот дьявол, если таковой есть (вряд ли, я думаю), не так дурен, как говорят его хулители. Мне самому кажется, что он ни на йоту не хуже, чем финансист девятнадцатого столетия!
Я громко рассмеялся сравнению.
– После этого, – сказал я, – вам только остается пойти к Мэквину. Надеюсь, вы скажете ему, что я тройная эссенция всех новейших «открытий», собранных в одно!
– Не беспокойтесь! – возразил Лючио, – я выучил наизусть мои фразы. «Звезда первой величины» и т. д. Я прочел «Атеней», чтоб поближе познакомиться с жаргоном литературного ценовщика, и я думаю, что сыграю свою роль в совершенстве.
Он ушел, а я, просмотрев рассеянно газеты, пошел завтракать к Артуру; я теперь состоял членом этого клуба. По дороге я остановился перед окном книжного магазина, посмотрел, было ли уже выставлено мое «бессмертное произведение». Его не было, но между новыми книгами впереди всех была выдвинута одна под названием «Несогласие», Мэвис Клер.
Движимый внезапным толчком, я вошел и купил ее.
– Хороший сбыт имеет эта книга? – спросил я, когда мне ее вручили. Приказчик широко открыл глаза.
– Сбыт? – повторил он. – Ну да, конечно, хороший. Все читают ее!
– В самом деле? – и я небрежно перевернул несколько страниц. – Я не встречал в газетах ни одного намека на нее.
Приказчик улыбнулся и пожал плечами.
– Нет, сэр, – сказал он, – мисс Клер слишком популярна, чтоб нуждаться в рекламе. Кроме того, большинство критиков настроено против нее за успех, и публика это знает. На днях зашел в магазин человек из одной газетной редакции и сказал, что хочет сделать выписку из книг, имеющих наибольший сбыт, и просил меня назвать, какого автора произведения наиболее спрашиваются. Я сказал, что мисс Клер занимает первое место, и он страшно разозлился: «Этот ответ я везде получаю, и, как бы он ни был правдив, для меня он бесполезен, потому что я не смею внести это имя в список; мой редактор немедленно вычеркнет его: он ненавидит мисс Клер!»
– Достойного редактора вы обрели! – сказал я.
А он как-то странно посмотрел и сказал:
– Ничего нет сильнее журнализма, сэр, для подавления правды!
Я улыбнулся и ушел с моей покупкой, убежденный, что истратил несколько шиллингов совершенно даром. Если эта мисс Клер была действительно так популярна, то ее труд должен быть, конечно, из разряда «низкопробных», так как я, подобно большинству литераторов, с забавным противоречием смотрел на публику, как на «ослов», и в то же время ничего так не желал, как похвалу и одобрение этих самых «ослов»! Поэтому я не мог себе представить, чтобы публика была способна сама заметить хорошую литературную работу без указания критиков. Безусловно, я ошибся: громадные массы публики всех наций движимы инстинктивным чувством справедливости, заставляющим их отвергать ложное и недостойное и выбирать истину. Приготовившись, как большинство людей моего типа, отнестись к книге насмешливо и презрительно, главным образом потому, что она была написана рукой женщины, я уселся в отдаленном уголке клубной читальни и принялся разрезать и пробегать страницы. Я прочел всего несколько фраз, и мое сердце сжалось от чувства испуга и зависти! Какая сила одарила этого автора, эту женщину, что она осмелилась писать лучше меня, магическим действием своего пера она заставила меня, хоть со стыдом и гневом, признать, насколько я ниже ее!
Ясность мысли, блеск слога, красота выражений – все это принадлежало ей; мной овладела такая бешеная злость, что я бросил читать и отшвырнул книгу. Непреодолимое, могущественное, неподкупное качество гения! Ах, я еще не так был ослеплен своим собственным высокомерием, чтоб не быть в состоянии признать тот священный огонь, которым пылала каждая страница; но признать его в работе женщины – это оскорбляло и раздражало меня выше моих сил. Женщины, по моему мнению, должны держаться своего места, т. е. быть рабами или игрушками мужчин, как их жены, матери, няньки, кухарки, штопальщицы их носков и рубашек и вообще экономки. Какое право они имеют вторгаться в царство искусства и срывать лавры с головы своего господина! «Ах, если б мне только удалось написать критику на эту книгу!» – думал я дико про себя. Я бы представил ее в искаженном виде, я бы обезобразил ее неверными цитатами, я бы с наслаждением изорвал ее на клочки! Эта Мэвис Клер «бесполая», как тотчас же я ее обозвал, только потому, что она обладала дарованием, какого я не имел, – говорила то, что хотела сказать, с неподражаемой прелестью, легкостью и с сознанием силы – силы, которая и подавила меня, и оскорбила. Не зная ее, я ненавидел ее, эту женщину, сумевшую приобрести славу без помощи денег, и над которой венец сиял так ярко, что делал ее выше критики.
Я поднял книгу и попробовал придираться к ней; над двумя-тремя поэтическими сравнениями я рассмеялся с завистью. Уходя из клуба, я взял ее с собой, борясь с двумя чувствами: желанием прочесть книгу по-честному, отдавая ей и автору справедливость, и побуждением изорвать ее и бросить в грязь на мостовую. В этом странном настроении Риманец застал меня, когда, около четырех часов, он возвратился от Дэвида Мэквина, улыбающийся и торжествующий.
– Поздравьте меня, Джеффри! – воскликнул он, входя в комнату. – Поздравьте меня и себя! Я освободился от чека на пятьсот фунтов, который сегодня утром я вам показывал!
– Значит, Мэквин принял его, – пробурчал я угрюмо. – Отлично! Много добра он сделает ему и его «благотворительности».
Риманец бросил на меня быстрый пытливый взгляд.
– Что случилось с вами с тех пор, как мы расстались? – спросил он, сбрасывая пальто и садясь против меня. – Вы вне себя! Между тем вы должны быть счастливы, ваше высшее желание исполняется. Вы сказали, что хотите сделать себя и свою книгу «предметом толков в Лондоне». Хорошо, через две-три недели вы увидите, что во многих влиятельных газетах вас будут прославлять, как новооткрытого «гения» дня, только немногим ниже самого Шекспира (три известных журнала поручились сказать это), и все это благодаря любезности мистера Мэквина и пустячной сумме в пятьсот фунтов! И вы недовольны? Серьезно, мой друг, вам трудно угодить! Я предупреждал вас, что слишком большое счастье портит человека.
Внезапным движением я бросил перед ним книгу Мэвис Клер.
– Посмотрите это! Платит ли она пятьсот фунтов Дэвиду Мэквину на благотворительность?
Он взял том и взглянул на него.
– Конечно нет. Но ее злословят, не критикуют!
– Нужды нет! – возразил я. – В магазине, где я купил эту книгу, мне сказали, что все ее читают.
– Верно! (Риманец смотрел на меня не то с сожалением, не то забавляясь). Но вы знаете старую аксиому: «Можно повести лошадь к воде, но нельзя заставить ее пить». Это изречение подходит к настоящему случаю, когда, благодаря нашему уважаемому другу Мэквину, вы можете потащить лошадь, т. е. публику, к особенно приготовленному для нее пойлу, но нельзя заставить ее проглотить микстуру. Лошадь часто поворачивает морду и бежит искать корм по своему вкусу. Когда публика выбирает для себя автора, это, конечно, неприятно для других авторов, но, в сущности, помочь этому нельзя!
– Зачем было ей выбрать именно мисс Клер? – спросил я мрачно.
– Ах, зачем, в самом деле! – повторил, улыбаясь, он. – Мэквин скажет вам, что она это делает из чистейшего идиотизма; публика ответит вам, что она выбрала ее за ее талант.
– Талант! – повторил я презрительно. – Публика совершенно не способна признавать такое качество.
– Вы так думаете? – сказал он, продолжая улыбаться, – серьезно так думаете? В таком случае, весьма странно, каким образом все, что поистине велико в искусстве и литературе, становится так широко известно и чтимо не только у нас, но и в каждой цивилизованной стране, где народ думает или учится? Вы должны помнить, что все выдающиеся люди не были признаны в свои дни; даже английского лавроносца Теннисона критиковали в площадных выражениях, только посредственностей всегда превозносят. Но, принимая во внимание варварские требования культуры и крайнюю глупость публики, чему я удивляюсь, Джеффри, так это тому, что вы сами обращаетесь к ней!
– Я боюсь, – продолжал он, вставая, и, выбрав белый цветок из вазы на столе, вдел его в петлицу, – я боюсь, чтобы мисс Клер не сделалась вашей bete noir «Не стала вам ненавистной (фр.).», мой друг! Достаточно скверно – иметь в литературе мужчину-соперника, но женщину-соперника – это из рук вон! Хотя вы можете утешиться уверенностью, что ее никогда не будут рекламировать, а между тем вы, благодаря покровительству чувствительного и высоконравственного Мэквина, будете приятным и единственным «открытием» прессы, по крайней мене, на месяц, может быть, на два, как только долго может держаться «новая звезда первой величины» на литературном небе. Все это падучие звезды! Как говорится в старой, забытой песне Беранже: `Les etoiles, qui Silent, qui Silent, – qui Silent – et disparraisent!' «"Звезды, которые падают, падают – падают и исчезают!" (фр.).».
– Исключая мисс Клер! – сказал я.
– Верно! Исключая мисс Клер!
И он громко засмеялся – смехом, режущим мне уши, потому что в нем звучали насмешливые нотки.
– Она – крошечная звездочка на пространном небе, тихо и легко вращающаяся в своей назначенной орбите, но ей никогда не будут сопутствовать блестящее пламя метеора, которое запылает вокруг нас, драгоценный друг, по сигналу м-ра Мэквина. Фи, Джеффри, перестаньте дуться! Завидовать женщине! Не есть ли женщина низшее создание? И может ли тень женской славы повергнуть в прах гордый дух миллионера? Поборите ваш сплин и приходите ко мне обедать.
Он опять засмеялся и вышел из комнаты, и опять его смех раздражил меня.
Когда он ушел, я дал волю низкому и недостойному побуждению, уже несколько минут горевшему во мне, и, присев к письменному столу, торопливо написал записку к редактору могущественного журнала, человеку, которого я знал раньше и работал у него. Если была известна происшедшая перемена в моей судьбе и влиятельное положение, которое я теперь занимал, то я был уверен, что он обрадуется сделать мне какое-либо одолжение. Мое письмо, помеченное «лично и секретно», содержало просьбу о позволении написать для следующего номера анонимную ругательную рецензию на новый роман «Несогласие» Мэвис Клер.
Невозможно описать то лихорадочное, раздраженное, противоречивое состояние духа, в котором я теперь проводил дни. Мой характер стал изменчивее ветра: я никогда не бывал в одном и том же настроении два часа сряду. Я жил беспутной жизнью, принятой современными людьми, которые с обычной ничтожностью глупцов погружаются в грязь, только потому что быть нравственно грязным модно в данное время и одобряется обществом. Я безрассудно картежничал, единственно по той причине, что карточная игра считалась многими предводителями из «верхних десяти», как признак «мужественности» и «храбрости». «Я ненавижу того, кто боится проиграть в карты несколько фунтов стерлингов, – сказал мне однажды один из этих „знатных“ титулованных, – это показывает трусливую и мелочную натуру». Руководимый этой «новой» нравственностью и боясь прослыть «трусливым и мелочным», я почти каждую ночь играл в баккара и другие азартные игры, охотно проигрывая несколько фунтов, что в моем положении значило несколько сотен фунтов, из-за случайных выигрышей, делавших моими должниками значительное число «благородных» распутников и шалопаев синей крови. Карточные долги считаются «долгом чести», которые, как предполагается, уплачиваются исправно и пунктуальнее, чем все долги на свете, но которые мне еще и до сих пор не уплачены. Я также держал огромные пари на все, что может быть предметом для пари, – и, чтоб не отстать от моих приятелей во «вкусах» и «знании света», я посещал омерзительные дома и преподнес на несколько тысяч бриллиантов полупьяным танцовщицам и вульгарным кафешантанным «артисткам», потому что так было принято в обществе, и это считалось необходимым развлечением для «джентльмена».
Небо! Какие скоты мы все были, я и мои аристократические приятели! Какие недостойные, бесполезные, бесчувственные негодяи! А между тем, мы были приняты в высшем обществе: самые красивые, самые благородные дамы Лондона принимали нас в своих гостиных и встречали улыбками и льстивыми словами, нас, от присутствия которых веяло пороком, нас, «светских молодых людей», которых, если б знал нашу настоящую жизнь какой-нибудь мастеровой, работающий терпеливо для насущного хлеба, мог бы ударить с презрением и негодованием за то, что такие подлецы обременяют землю!
Иногда, но очень редко, Риманец присоединялся к нашей игре и музыкальным вечерам, и в этих случаях я замечал, что он давал себе свободу и становился самым необузданным из нас всех. Но, несмотря на свою необузданность, он никогда не делался грубым, что бывало с нами; его глубокий и мягкий смех был звучен и гармоничен и совсем не походил на ослиное гоготанье нашего культурного веселья. Его манеры никогда не были вульгарны, и его красноречивые рассуждения о людях и вещах, порой остроумные и иронические, порой серьезные, доходящие почти до пафоса, производили странное впечатление на многих, кто слушал его, а на меня в особенности.
Однажды, я помню, когда мы поздно возвращались с безумной оргии – я, три молодые сынка английских пэров и Риманец, – мы наткнулись на бедно одетую девушку, которая, рыдая, цеплялась за железную решетку запертой церковной двери.
– О Боже, – стонала она, – о милосердный Боже! Помоги мне!
Один из моих приятелей схватил ее за руку, отпустив бесстыдную шутку, но тотчас Риманец стал между ними.
– Оставьте ее! – сказал он строго. – Пусть она найдет Бога, если может!
Девушка испуганно взглянула на него, слезы катились из ее глаз, и он бросил ей в руку две или три золотые монеты.
Она снова зарыдала.
– О, благослови вас Господь! – дико восклицала она. – Благослови вас Господь!
Он снял шляпу и стоял с открытой головой при лунном свете: задумчивое выражение смягчило его мрачную красоту.
– Благодарю вас, – просто сказал он, – вы делаете меня своим должником.
И он пошел дальше; мы последовали за ним, как бы подавленные и молчаливые, хотя один из моих сиятельных друзей хихикнул по-идиотски.
– Вы дорого заплатили за благословение, Риманец! – сказал он, – вы дали три соверена. Честное слово, я бы на вашем месте потребовал что-нибудь большее, чем благословение!
– Конечно, – возразил Риманец, – вы заслуживаете большего, гораздо большего! Я надеюсь, что вы это и получите! Благословение не имеет никакой пользы для вас; оно для меня!
Как часто с тех пор я думал об этом случае! Тогда я не придал ему ни значения, ни важности. Я был слишком погружен в самого себя, чтоб обращать внимание на обстоятельства, не имеющие связи с моей собственной жизнью и делами. Во всех моих развлечениях и так называемых удовольствиях постоянное беспокойство снедало меня; ничто, собственно, не удовлетворяло меня, кроме медлительного и несколько мучительного ухаживания за леди Сибиллой. Странная она была девушка: она отлично знала мои намерения относительно нее, а между тем делала вид, что не знает! Каждый раз, когда я пытался обойтись с ней более чем с обычным вниманием и придать своим взглядам и манерам нечто вроде любовного пыла, она казалась удивленной. Я дивлюсь, почему некоторые женщины любят лицемерить в любви. Их инстинкт подсказывает им, когда мужчины влюблены в них! Но если они не доведут своих вздыхателей до самой низшей степени унижения и не заставят одурманенных страстью безумцев дойти до готовности отдать за них жизнь и даже честь, что дороже жизни, – их тщеславие не будет удовлетворено. Но мне ли судить о тщеславии, мне, чрезмерное самодовольство которого так ослепило меня?! И тем не менее, несмотря на болезненный интерес к себе, к своему окружающему, своему комфорту, своим общественным успехам, было нечто, сделавшееся скоро для меня мукой, настоящим отчаянием и проклятием, и это, странно сказать, был тот самый триумф, которого я ожидал как венца всех моих честолюбивых мечтаний!
Моя книга – книга, которую я считал гениальным трудом, – будучи брошенной в течение гласности и критики, сделалась в некотором роде литературным чудовищем, преследующим меня днем и ночью своим ненавистным присутствием. Крупные, назойливо бросающиеся в глаза рекламы, рассеянные щедрой рукой моего издателя, мозолили мне глаза своей оскорбительной настойчивостью, едва я развертывал первую попавшуюся газету. А похвала критиков! Преувеличенная, нелепая, мошенническая реклама! Бог мой! Как все это было противно и гадко! Каждый льстивый эпитет наполнял меня отвращением, и однажды, когда я взял один из первоклассных журналов и увидел длинную статью о моей необыкновенной, блистательной и многообещающей книге и сравнение меня с новым Эсхилом и Шекспиром, – статью, подписанную Давидом Мэквином, – я бы с наслаждением отколотил этого ученого и продажного шотландца. Хвалебные гимны раздавались отовсюду: я был «гением дня», «надеждой будущего поколения», я был «книгой месяца». Величайший, умнейший, блистательнейший бумагомаратель, который сделал честь пузырьку чернил, воспользовавшись им! Конечно, я представлял собой «находку» Мэквина: пятьсот фунтов, пожертвованные на его таинственную благотворительность, так обострили его зрение, что он прежде других заметил меня, ярко сиявшего на литературном горизонте. Пресса последовала послушно за ним, так как хотя пресса – по крайней мере, английская пресса – неподкупна, но владельцы газет не бесчувственны к выгоде хорошо оплаченной рекламы.
Впрочем, когда м-р Мэквин оракульским слогом, которым он отличался, объявил меня своей «находкой», несколько других литературных джентльменов выступило вперед и написало обо мне громкие статьи, прислав мне свои сочинения, старательно отмеченные. Я понял намек, тотчас ответил им благодарственным письмом и пригласил к себе обедать. Они явились и по-царски пировали со мной и Риманцем (один из них потом написал в мою честь «Оду»), и в заключение кутежа мы отослали двоих из них домой, в карете с Амиэлем, чтобы присмотреть за ними и помочь им найти свою дверь. И мое рекламирование распространялось, и Лондон говорил обо мне; рычащее чудовище – столица обсуждала меня и мой труд своей особенной независимой манерой. «Верхние десять» подписывались в библиотеке, но эти удивительные учреждения, сделав две или три сотни экземпляров на весь спрос, держали подписчиков в ожидании пяти-шести недель, пока те не уставали спрашивать книгу и совсем не забывали о ней. Исключая библиотеки, публика не поддерживала меня.
Благодаря блестящим отзывам, появлявшимся во всех газетах, можно было бы предположить, что «все, кто был чем-нибудь», читали мое «изумительное» произведение. Но на самом деле было иначе: обо мне говорили, как о «великом миллионере», а публика оставалась равнодушна к тому, что я дал для литературной славы. Всюду, куда б я ни пришел, меня встречали со словами: «Не правда ли вы написали роман? Что за странная мысль пришла вам в голову!» – и со смехом: «Мы не прочли его: у нас так мало времени; но мы непременно спросим его в библиотеке». Конечно, большинство никогда его и не спрашивало, считая его, по всей вероятности, не заслуживающим их внимания. И я, чьи деньги с неодолимым влиянием Риманца, вызывали милостивую критику, запрудившую прессу, нашел, что большая часть публики никогда не читает критики. Поэтому и мой анонимный пасквиль на книгу Мэвис Клер не отразился на ее популярности. Это была напрасная работа, так как везде на эту женщину-автора продолжали смотреть, как на выходящее из ряда вон существо, и ее книгу продолжали спрашивать и восхищаться ею, и она продавалась тысячами, без всяких милостивых решений или кричащих реклам. Никто не догадался, что это я написал то, что я теперь признаю грубым, пошлым извращением ее труда, – никто, кроме Риманца. Журнал, в котором я поместил мою статью, был одним из самых распространенных и находился в каждом клубе и библиотеке, и, случайно взяв его, однажды он тотчас заметил статью.
– Вы написали это! – сказал он, пристально глядя мне прямо в глаза. – Должно быть, это для вас послужило большим облегчением!
Я ничего не сказал.
Он прочитал молча; потом положил журнал и опять посмотрел на меня с испытующим странным выражением.
– Многие человеческие существа так устроены, – проговорил он, – что если б они были с Ноем в ковчеге, они бы застрелили голубя, принесшего оливковую ветвь, едва он показался бы над водой. Вы из этого типа, Джеффри.
– Я не понимаю вашего сравнения, – пробормотал я.
– Не понимаете; какое зло вам сделала эта Мэвис Клер? Ваши положения совершенно различны. Вы – миллионер, она – труженица и зависит от своего литературного успеха, и вы, катаясь в богатстве, стараетесь лишить ее средства к существованию. Делает ли это вам честь? Она приобрела славу только благодаря своему уму и энергии. И даже, если вам не нравится ее книга, нужно ли оскорблять ее лично, как вы сделали в этой статье? Вы ее не знаете, вы никогда ее не видели…
– Я ненавижу женщин, которые пишут! – возразил я пылко.
– Почему? Потому, что они в состоянии жить независимо? Вы бы хотели, чтоб они все были рабами алчности или комфорта мужчины? Дорогой Джеффри, вы неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете славе этой женщины и оспариваете ее у нее, то я могу понять вашу досаду, так как зависть способна заставить убить своего ближнего или кинжалом или пером.
Я молчал.
– Разве эта книга плоха, как вы ее представили? – спросил он.
– Может быть, другие восторгаются ею, но я не восторгаюсь.
Это была ложь, и, конечно, он знал, что это была ложь!
Произведение Мэвис Клер возбудило во мне страшную зависть; сам факт, что леди Сибилла прочла ее книгу прежде, чем она подумала взглянуть на мою, усилил горечь моих чувств.
– Хорошо, – наконец сказал Риманец с улыбкой, окончив чтение моего памфлета, – все, что я могу сказать, Джеффри, это то, что ваши нападки ничуть не тронут Мэвис Клер. Вы зашли слишком далеко, мой друг! Публика только воскликнет: «Какой стыд!» – и еще более станет превозносить ее труд. А что касается ее самой – она имеет веселый нрав и только рассмеется. Вы должны как-нибудь ее увидеть.
– Я не желаю ее видеть, – выпалил я.
– Так. Но, живя в Виллосмирском замке, вряд ли вам удастся избегнуть встречи с нею.
– Нет необходимости знакомиться со всеми, кто живет по соседству, – заметил я надменно.
Лючио расхохотался.
– Как хорошо вы поддерживаете гордость своего богатства, Джеффри! – сказал он. – Для бедняка из плохоньких писателей, еще недавно затруднявшегося достать соверен, как великолепно вы подражаете манерам природных богачей! Меня изумляют люди, кичащиеся своим богатством перед лицом своих ближних и поступающие так, как будто бы они могли подкупить смерть и за деньги приобрести расположение Творца! Какая бесподобная дерзость! Вот я, хотя колоссально богат, но так странно устроен, что не могу носить банковские билеты на своем лице. Я претендую на разум столько же, сколько на золото, и иногда, знаете ли, в моих путешествиях вокруг света я удостаивался быть принятым за совершенного бедняка! Вам же никогда этого не удастся. Вы богаты и выглядите таковым.
– А вы, – вдруг прервал я его с горячностью, – знаете ли, как вы выглядите? Вы утверждаете, что богатство написано на моем лице. Знаете ли вы, что выражает каждый ваш взгляд и жест?
– Мэквин никогда не примет вас за заведующего делами или литературного агента, – сказал я. – Вы не выглядите так. Если я кажусь невежливым, мне очень жаль, но дело в том, что я возмущен…
– Чем? – спросил он, продолжая улыбаться.
– О, обманом во всем, – ответил я нетерпеливо, – глупой комедией во всем. Почему книга не может быть замечена по своим собственным заслугам, без обращения к клике и влиятельным интригам прессы?
– Совершенно так! – Он изящно стряхнул пылинку с сюртука. – А почему человек не принимается в обществе по своим собственным заслугам, без делающих ему рекомендацию денег, или без помощи какого-нибудь влиятельного друга?
Я молчал.
– Свет таков, каков он есть, – продолжал он, пристально глядя на меня. – Им двигают самые низменные силы, он работает для самых пошлых, пагубных целей; он далеко не рай. Он не счастливая семья союзных и любящих братьев, а заселенные колонии сварливых обезьян, воображающих себя людьми. В старое время философы пробовали учить, что этот тип обезьян должен быть истреблен для роста и развития благородной расы. Но они учили напрасно: не нашлось достаточно людей, чтоб победить звериную толпу. Сам Господь сошел с небес, чтобы попытаться исправить зло и, если возможно, восстановить свой искаженный образ на общем виде человечества, и даже Он потерпел неудачу.
– На свете очень мало божеского, – заметил я с горечью. – Гораздо больше дьявольского!
Он улыбнулся; загадочная, мечтательная улыбка преобразила его лицо, и он стал похож на Аполлона, погруженного в мысль о новой, славной песне.
– Без сомнения! – сказал он после небольшого раздумья. – Человечество предпочитает дьявола всякому другому божеству; поэтому, если его выбирают, то не удивительно, что он управляет там, где его просят управлять. А между тем, знаете ли, Джеффри, этот дьявол, если таковой есть (вряд ли, я думаю), не так дурен, как говорят его хулители. Мне самому кажется, что он ни на йоту не хуже, чем финансист девятнадцатого столетия!
Я громко рассмеялся сравнению.
– После этого, – сказал я, – вам только остается пойти к Мэквину. Надеюсь, вы скажете ему, что я тройная эссенция всех новейших «открытий», собранных в одно!
– Не беспокойтесь! – возразил Лючио, – я выучил наизусть мои фразы. «Звезда первой величины» и т. д. Я прочел «Атеней», чтоб поближе познакомиться с жаргоном литературного ценовщика, и я думаю, что сыграю свою роль в совершенстве.
Он ушел, а я, просмотрев рассеянно газеты, пошел завтракать к Артуру; я теперь состоял членом этого клуба. По дороге я остановился перед окном книжного магазина, посмотрел, было ли уже выставлено мое «бессмертное произведение». Его не было, но между новыми книгами впереди всех была выдвинута одна под названием «Несогласие», Мэвис Клер.
Движимый внезапным толчком, я вошел и купил ее.
– Хороший сбыт имеет эта книга? – спросил я, когда мне ее вручили. Приказчик широко открыл глаза.
– Сбыт? – повторил он. – Ну да, конечно, хороший. Все читают ее!
– В самом деле? – и я небрежно перевернул несколько страниц. – Я не встречал в газетах ни одного намека на нее.
Приказчик улыбнулся и пожал плечами.
– Нет, сэр, – сказал он, – мисс Клер слишком популярна, чтоб нуждаться в рекламе. Кроме того, большинство критиков настроено против нее за успех, и публика это знает. На днях зашел в магазин человек из одной газетной редакции и сказал, что хочет сделать выписку из книг, имеющих наибольший сбыт, и просил меня назвать, какого автора произведения наиболее спрашиваются. Я сказал, что мисс Клер занимает первое место, и он страшно разозлился: «Этот ответ я везде получаю, и, как бы он ни был правдив, для меня он бесполезен, потому что я не смею внести это имя в список; мой редактор немедленно вычеркнет его: он ненавидит мисс Клер!»
– Достойного редактора вы обрели! – сказал я.
А он как-то странно посмотрел и сказал:
– Ничего нет сильнее журнализма, сэр, для подавления правды!
Я улыбнулся и ушел с моей покупкой, убежденный, что истратил несколько шиллингов совершенно даром. Если эта мисс Клер была действительно так популярна, то ее труд должен быть, конечно, из разряда «низкопробных», так как я, подобно большинству литераторов, с забавным противоречием смотрел на публику, как на «ослов», и в то же время ничего так не желал, как похвалу и одобрение этих самых «ослов»! Поэтому я не мог себе представить, чтобы публика была способна сама заметить хорошую литературную работу без указания критиков. Безусловно, я ошибся: громадные массы публики всех наций движимы инстинктивным чувством справедливости, заставляющим их отвергать ложное и недостойное и выбирать истину. Приготовившись, как большинство людей моего типа, отнестись к книге насмешливо и презрительно, главным образом потому, что она была написана рукой женщины, я уселся в отдаленном уголке клубной читальни и принялся разрезать и пробегать страницы. Я прочел всего несколько фраз, и мое сердце сжалось от чувства испуга и зависти! Какая сила одарила этого автора, эту женщину, что она осмелилась писать лучше меня, магическим действием своего пера она заставила меня, хоть со стыдом и гневом, признать, насколько я ниже ее!
Ясность мысли, блеск слога, красота выражений – все это принадлежало ей; мной овладела такая бешеная злость, что я бросил читать и отшвырнул книгу. Непреодолимое, могущественное, неподкупное качество гения! Ах, я еще не так был ослеплен своим собственным высокомерием, чтоб не быть в состоянии признать тот священный огонь, которым пылала каждая страница; но признать его в работе женщины – это оскорбляло и раздражало меня выше моих сил. Женщины, по моему мнению, должны держаться своего места, т. е. быть рабами или игрушками мужчин, как их жены, матери, няньки, кухарки, штопальщицы их носков и рубашек и вообще экономки. Какое право они имеют вторгаться в царство искусства и срывать лавры с головы своего господина! «Ах, если б мне только удалось написать критику на эту книгу!» – думал я дико про себя. Я бы представил ее в искаженном виде, я бы обезобразил ее неверными цитатами, я бы с наслаждением изорвал ее на клочки! Эта Мэвис Клер «бесполая», как тотчас же я ее обозвал, только потому, что она обладала дарованием, какого я не имел, – говорила то, что хотела сказать, с неподражаемой прелестью, легкостью и с сознанием силы – силы, которая и подавила меня, и оскорбила. Не зная ее, я ненавидел ее, эту женщину, сумевшую приобрести славу без помощи денег, и над которой венец сиял так ярко, что делал ее выше критики.
Я поднял книгу и попробовал придираться к ней; над двумя-тремя поэтическими сравнениями я рассмеялся с завистью. Уходя из клуба, я взял ее с собой, борясь с двумя чувствами: желанием прочесть книгу по-честному, отдавая ей и автору справедливость, и побуждением изорвать ее и бросить в грязь на мостовую. В этом странном настроении Риманец застал меня, когда, около четырех часов, он возвратился от Дэвида Мэквина, улыбающийся и торжествующий.
– Поздравьте меня, Джеффри! – воскликнул он, входя в комнату. – Поздравьте меня и себя! Я освободился от чека на пятьсот фунтов, который сегодня утром я вам показывал!
– Значит, Мэквин принял его, – пробурчал я угрюмо. – Отлично! Много добра он сделает ему и его «благотворительности».
Риманец бросил на меня быстрый пытливый взгляд.
– Что случилось с вами с тех пор, как мы расстались? – спросил он, сбрасывая пальто и садясь против меня. – Вы вне себя! Между тем вы должны быть счастливы, ваше высшее желание исполняется. Вы сказали, что хотите сделать себя и свою книгу «предметом толков в Лондоне». Хорошо, через две-три недели вы увидите, что во многих влиятельных газетах вас будут прославлять, как новооткрытого «гения» дня, только немногим ниже самого Шекспира (три известных журнала поручились сказать это), и все это благодаря любезности мистера Мэквина и пустячной сумме в пятьсот фунтов! И вы недовольны? Серьезно, мой друг, вам трудно угодить! Я предупреждал вас, что слишком большое счастье портит человека.
Внезапным движением я бросил перед ним книгу Мэвис Клер.
– Посмотрите это! Платит ли она пятьсот фунтов Дэвиду Мэквину на благотворительность?
Он взял том и взглянул на него.
– Конечно нет. Но ее злословят, не критикуют!
– Нужды нет! – возразил я. – В магазине, где я купил эту книгу, мне сказали, что все ее читают.
– Верно! (Риманец смотрел на меня не то с сожалением, не то забавляясь). Но вы знаете старую аксиому: «Можно повести лошадь к воде, но нельзя заставить ее пить». Это изречение подходит к настоящему случаю, когда, благодаря нашему уважаемому другу Мэквину, вы можете потащить лошадь, т. е. публику, к особенно приготовленному для нее пойлу, но нельзя заставить ее проглотить микстуру. Лошадь часто поворачивает морду и бежит искать корм по своему вкусу. Когда публика выбирает для себя автора, это, конечно, неприятно для других авторов, но, в сущности, помочь этому нельзя!
– Зачем было ей выбрать именно мисс Клер? – спросил я мрачно.
– Ах, зачем, в самом деле! – повторил, улыбаясь, он. – Мэквин скажет вам, что она это делает из чистейшего идиотизма; публика ответит вам, что она выбрала ее за ее талант.
– Талант! – повторил я презрительно. – Публика совершенно не способна признавать такое качество.
– Вы так думаете? – сказал он, продолжая улыбаться, – серьезно так думаете? В таком случае, весьма странно, каким образом все, что поистине велико в искусстве и литературе, становится так широко известно и чтимо не только у нас, но и в каждой цивилизованной стране, где народ думает или учится? Вы должны помнить, что все выдающиеся люди не были признаны в свои дни; даже английского лавроносца Теннисона критиковали в площадных выражениях, только посредственностей всегда превозносят. Но, принимая во внимание варварские требования культуры и крайнюю глупость публики, чему я удивляюсь, Джеффри, так это тому, что вы сами обращаетесь к ней!
– Я боюсь, – продолжал он, вставая, и, выбрав белый цветок из вазы на столе, вдел его в петлицу, – я боюсь, чтобы мисс Клер не сделалась вашей bete noir «Не стала вам ненавистной (фр.).», мой друг! Достаточно скверно – иметь в литературе мужчину-соперника, но женщину-соперника – это из рук вон! Хотя вы можете утешиться уверенностью, что ее никогда не будут рекламировать, а между тем вы, благодаря покровительству чувствительного и высоконравственного Мэквина, будете приятным и единственным «открытием» прессы, по крайней мене, на месяц, может быть, на два, как только долго может держаться «новая звезда первой величины» на литературном небе. Все это падучие звезды! Как говорится в старой, забытой песне Беранже: `Les etoiles, qui Silent, qui Silent, – qui Silent – et disparraisent!' «"Звезды, которые падают, падают – падают и исчезают!" (фр.).».
– Исключая мисс Клер! – сказал я.
– Верно! Исключая мисс Клер!
И он громко засмеялся – смехом, режущим мне уши, потому что в нем звучали насмешливые нотки.
– Она – крошечная звездочка на пространном небе, тихо и легко вращающаяся в своей назначенной орбите, но ей никогда не будут сопутствовать блестящее пламя метеора, которое запылает вокруг нас, драгоценный друг, по сигналу м-ра Мэквина. Фи, Джеффри, перестаньте дуться! Завидовать женщине! Не есть ли женщина низшее создание? И может ли тень женской славы повергнуть в прах гордый дух миллионера? Поборите ваш сплин и приходите ко мне обедать.
Он опять засмеялся и вышел из комнаты, и опять его смех раздражил меня.
Когда он ушел, я дал волю низкому и недостойному побуждению, уже несколько минут горевшему во мне, и, присев к письменному столу, торопливо написал записку к редактору могущественного журнала, человеку, которого я знал раньше и работал у него. Если была известна происшедшая перемена в моей судьбе и влиятельное положение, которое я теперь занимал, то я был уверен, что он обрадуется сделать мне какое-либо одолжение. Мое письмо, помеченное «лично и секретно», содержало просьбу о позволении написать для следующего номера анонимную ругательную рецензию на новый роман «Несогласие» Мэвис Клер.
XVI
Невозможно описать то лихорадочное, раздраженное, противоречивое состояние духа, в котором я теперь проводил дни. Мой характер стал изменчивее ветра: я никогда не бывал в одном и том же настроении два часа сряду. Я жил беспутной жизнью, принятой современными людьми, которые с обычной ничтожностью глупцов погружаются в грязь, только потому что быть нравственно грязным модно в данное время и одобряется обществом. Я безрассудно картежничал, единственно по той причине, что карточная игра считалась многими предводителями из «верхних десяти», как признак «мужественности» и «храбрости». «Я ненавижу того, кто боится проиграть в карты несколько фунтов стерлингов, – сказал мне однажды один из этих „знатных“ титулованных, – это показывает трусливую и мелочную натуру». Руководимый этой «новой» нравственностью и боясь прослыть «трусливым и мелочным», я почти каждую ночь играл в баккара и другие азартные игры, охотно проигрывая несколько фунтов, что в моем положении значило несколько сотен фунтов, из-за случайных выигрышей, делавших моими должниками значительное число «благородных» распутников и шалопаев синей крови. Карточные долги считаются «долгом чести», которые, как предполагается, уплачиваются исправно и пунктуальнее, чем все долги на свете, но которые мне еще и до сих пор не уплачены. Я также держал огромные пари на все, что может быть предметом для пари, – и, чтоб не отстать от моих приятелей во «вкусах» и «знании света», я посещал омерзительные дома и преподнес на несколько тысяч бриллиантов полупьяным танцовщицам и вульгарным кафешантанным «артисткам», потому что так было принято в обществе, и это считалось необходимым развлечением для «джентльмена».
Небо! Какие скоты мы все были, я и мои аристократические приятели! Какие недостойные, бесполезные, бесчувственные негодяи! А между тем, мы были приняты в высшем обществе: самые красивые, самые благородные дамы Лондона принимали нас в своих гостиных и встречали улыбками и льстивыми словами, нас, от присутствия которых веяло пороком, нас, «светских молодых людей», которых, если б знал нашу настоящую жизнь какой-нибудь мастеровой, работающий терпеливо для насущного хлеба, мог бы ударить с презрением и негодованием за то, что такие подлецы обременяют землю!
Иногда, но очень редко, Риманец присоединялся к нашей игре и музыкальным вечерам, и в этих случаях я замечал, что он давал себе свободу и становился самым необузданным из нас всех. Но, несмотря на свою необузданность, он никогда не делался грубым, что бывало с нами; его глубокий и мягкий смех был звучен и гармоничен и совсем не походил на ослиное гоготанье нашего культурного веселья. Его манеры никогда не были вульгарны, и его красноречивые рассуждения о людях и вещах, порой остроумные и иронические, порой серьезные, доходящие почти до пафоса, производили странное впечатление на многих, кто слушал его, а на меня в особенности.
Однажды, я помню, когда мы поздно возвращались с безумной оргии – я, три молодые сынка английских пэров и Риманец, – мы наткнулись на бедно одетую девушку, которая, рыдая, цеплялась за железную решетку запертой церковной двери.
– О Боже, – стонала она, – о милосердный Боже! Помоги мне!
Один из моих приятелей схватил ее за руку, отпустив бесстыдную шутку, но тотчас Риманец стал между ними.
– Оставьте ее! – сказал он строго. – Пусть она найдет Бога, если может!
Девушка испуганно взглянула на него, слезы катились из ее глаз, и он бросил ей в руку две или три золотые монеты.
Она снова зарыдала.
– О, благослови вас Господь! – дико восклицала она. – Благослови вас Господь!
Он снял шляпу и стоял с открытой головой при лунном свете: задумчивое выражение смягчило его мрачную красоту.
– Благодарю вас, – просто сказал он, – вы делаете меня своим должником.
И он пошел дальше; мы последовали за ним, как бы подавленные и молчаливые, хотя один из моих сиятельных друзей хихикнул по-идиотски.
– Вы дорого заплатили за благословение, Риманец! – сказал он, – вы дали три соверена. Честное слово, я бы на вашем месте потребовал что-нибудь большее, чем благословение!
– Конечно, – возразил Риманец, – вы заслуживаете большего, гораздо большего! Я надеюсь, что вы это и получите! Благословение не имеет никакой пользы для вас; оно для меня!
Как часто с тех пор я думал об этом случае! Тогда я не придал ему ни значения, ни важности. Я был слишком погружен в самого себя, чтоб обращать внимание на обстоятельства, не имеющие связи с моей собственной жизнью и делами. Во всех моих развлечениях и так называемых удовольствиях постоянное беспокойство снедало меня; ничто, собственно, не удовлетворяло меня, кроме медлительного и несколько мучительного ухаживания за леди Сибиллой. Странная она была девушка: она отлично знала мои намерения относительно нее, а между тем делала вид, что не знает! Каждый раз, когда я пытался обойтись с ней более чем с обычным вниманием и придать своим взглядам и манерам нечто вроде любовного пыла, она казалась удивленной. Я дивлюсь, почему некоторые женщины любят лицемерить в любви. Их инстинкт подсказывает им, когда мужчины влюблены в них! Но если они не доведут своих вздыхателей до самой низшей степени унижения и не заставят одурманенных страстью безумцев дойти до готовности отдать за них жизнь и даже честь, что дороже жизни, – их тщеславие не будет удовлетворено. Но мне ли судить о тщеславии, мне, чрезмерное самодовольство которого так ослепило меня?! И тем не менее, несмотря на болезненный интерес к себе, к своему окружающему, своему комфорту, своим общественным успехам, было нечто, сделавшееся скоро для меня мукой, настоящим отчаянием и проклятием, и это, странно сказать, был тот самый триумф, которого я ожидал как венца всех моих честолюбивых мечтаний!
Моя книга – книга, которую я считал гениальным трудом, – будучи брошенной в течение гласности и критики, сделалась в некотором роде литературным чудовищем, преследующим меня днем и ночью своим ненавистным присутствием. Крупные, назойливо бросающиеся в глаза рекламы, рассеянные щедрой рукой моего издателя, мозолили мне глаза своей оскорбительной настойчивостью, едва я развертывал первую попавшуюся газету. А похвала критиков! Преувеличенная, нелепая, мошенническая реклама! Бог мой! Как все это было противно и гадко! Каждый льстивый эпитет наполнял меня отвращением, и однажды, когда я взял один из первоклассных журналов и увидел длинную статью о моей необыкновенной, блистательной и многообещающей книге и сравнение меня с новым Эсхилом и Шекспиром, – статью, подписанную Давидом Мэквином, – я бы с наслаждением отколотил этого ученого и продажного шотландца. Хвалебные гимны раздавались отовсюду: я был «гением дня», «надеждой будущего поколения», я был «книгой месяца». Величайший, умнейший, блистательнейший бумагомаратель, который сделал честь пузырьку чернил, воспользовавшись им! Конечно, я представлял собой «находку» Мэквина: пятьсот фунтов, пожертвованные на его таинственную благотворительность, так обострили его зрение, что он прежде других заметил меня, ярко сиявшего на литературном горизонте. Пресса последовала послушно за ним, так как хотя пресса – по крайней мере, английская пресса – неподкупна, но владельцы газет не бесчувственны к выгоде хорошо оплаченной рекламы.
Впрочем, когда м-р Мэквин оракульским слогом, которым он отличался, объявил меня своей «находкой», несколько других литературных джентльменов выступило вперед и написало обо мне громкие статьи, прислав мне свои сочинения, старательно отмеченные. Я понял намек, тотчас ответил им благодарственным письмом и пригласил к себе обедать. Они явились и по-царски пировали со мной и Риманцем (один из них потом написал в мою честь «Оду»), и в заключение кутежа мы отослали двоих из них домой, в карете с Амиэлем, чтобы присмотреть за ними и помочь им найти свою дверь. И мое рекламирование распространялось, и Лондон говорил обо мне; рычащее чудовище – столица обсуждала меня и мой труд своей особенной независимой манерой. «Верхние десять» подписывались в библиотеке, но эти удивительные учреждения, сделав две или три сотни экземпляров на весь спрос, держали подписчиков в ожидании пяти-шести недель, пока те не уставали спрашивать книгу и совсем не забывали о ней. Исключая библиотеки, публика не поддерживала меня.
Благодаря блестящим отзывам, появлявшимся во всех газетах, можно было бы предположить, что «все, кто был чем-нибудь», читали мое «изумительное» произведение. Но на самом деле было иначе: обо мне говорили, как о «великом миллионере», а публика оставалась равнодушна к тому, что я дал для литературной славы. Всюду, куда б я ни пришел, меня встречали со словами: «Не правда ли вы написали роман? Что за странная мысль пришла вам в голову!» – и со смехом: «Мы не прочли его: у нас так мало времени; но мы непременно спросим его в библиотеке». Конечно, большинство никогда его и не спрашивало, считая его, по всей вероятности, не заслуживающим их внимания. И я, чьи деньги с неодолимым влиянием Риманца, вызывали милостивую критику, запрудившую прессу, нашел, что большая часть публики никогда не читает критики. Поэтому и мой анонимный пасквиль на книгу Мэвис Клер не отразился на ее популярности. Это была напрасная работа, так как везде на эту женщину-автора продолжали смотреть, как на выходящее из ряда вон существо, и ее книгу продолжали спрашивать и восхищаться ею, и она продавалась тысячами, без всяких милостивых решений или кричащих реклам. Никто не догадался, что это я написал то, что я теперь признаю грубым, пошлым извращением ее труда, – никто, кроме Риманца. Журнал, в котором я поместил мою статью, был одним из самых распространенных и находился в каждом клубе и библиотеке, и, случайно взяв его, однажды он тотчас заметил статью.
– Вы написали это! – сказал он, пристально глядя мне прямо в глаза. – Должно быть, это для вас послужило большим облегчением!
Я ничего не сказал.
Он прочитал молча; потом положил журнал и опять посмотрел на меня с испытующим странным выражением.
– Многие человеческие существа так устроены, – проговорил он, – что если б они были с Ноем в ковчеге, они бы застрелили голубя, принесшего оливковую ветвь, едва он показался бы над водой. Вы из этого типа, Джеффри.
– Я не понимаю вашего сравнения, – пробормотал я.
– Не понимаете; какое зло вам сделала эта Мэвис Клер? Ваши положения совершенно различны. Вы – миллионер, она – труженица и зависит от своего литературного успеха, и вы, катаясь в богатстве, стараетесь лишить ее средства к существованию. Делает ли это вам честь? Она приобрела славу только благодаря своему уму и энергии. И даже, если вам не нравится ее книга, нужно ли оскорблять ее лично, как вы сделали в этой статье? Вы ее не знаете, вы никогда ее не видели…
– Я ненавижу женщин, которые пишут! – возразил я пылко.
– Почему? Потому, что они в состоянии жить независимо? Вы бы хотели, чтоб они все были рабами алчности или комфорта мужчины? Дорогой Джеффри, вы неблагоразумны. Если вы признаете, что завидуете славе этой женщины и оспариваете ее у нее, то я могу понять вашу досаду, так как зависть способна заставить убить своего ближнего или кинжалом или пером.
Я молчал.
– Разве эта книга плоха, как вы ее представили? – спросил он.
– Может быть, другие восторгаются ею, но я не восторгаюсь.
Это была ложь, и, конечно, он знал, что это была ложь!
Произведение Мэвис Клер возбудило во мне страшную зависть; сам факт, что леди Сибилла прочла ее книгу прежде, чем она подумала взглянуть на мою, усилил горечь моих чувств.
– Хорошо, – наконец сказал Риманец с улыбкой, окончив чтение моего памфлета, – все, что я могу сказать, Джеффри, это то, что ваши нападки ничуть не тронут Мэвис Клер. Вы зашли слишком далеко, мой друг! Публика только воскликнет: «Какой стыд!» – и еще более станет превозносить ее труд. А что касается ее самой – она имеет веселый нрав и только рассмеется. Вы должны как-нибудь ее увидеть.
– Я не желаю ее видеть, – выпалил я.
– Так. Но, живя в Виллосмирском замке, вряд ли вам удастся избегнуть встречи с нею.
– Нет необходимости знакомиться со всеми, кто живет по соседству, – заметил я надменно.
Лючио расхохотался.
– Как хорошо вы поддерживаете гордость своего богатства, Джеффри! – сказал он. – Для бедняка из плохоньких писателей, еще недавно затруднявшегося достать соверен, как великолепно вы подражаете манерам природных богачей! Меня изумляют люди, кичащиеся своим богатством перед лицом своих ближних и поступающие так, как будто бы они могли подкупить смерть и за деньги приобрести расположение Творца! Какая бесподобная дерзость! Вот я, хотя колоссально богат, но так странно устроен, что не могу носить банковские билеты на своем лице. Я претендую на разум столько же, сколько на золото, и иногда, знаете ли, в моих путешествиях вокруг света я удостаивался быть принятым за совершенного бедняка! Вам же никогда этого не удастся. Вы богаты и выглядите таковым.
– А вы, – вдруг прервал я его с горячностью, – знаете ли, как вы выглядите? Вы утверждаете, что богатство написано на моем лице. Знаете ли вы, что выражает каждый ваш взгляд и жест?