Страница:
Мои знакомые не замедлили явиться с советами о всевозможных затеях для растраты излишка моего состояния. Отчего бы мне не построить для себя мраморный дворец на Ривьере? Или яхту, чтоб окончательно затмить «Британию» принца Уэльского? Отчего бы мне не основать театр? Или не издавать газету? Когда бывал опубликован какой-нибудь ужасный случай несчастия и собиралась подписка для облегчения объекта или объектов от страдания, я неизменно давал десять гиней и позволял себя благодарить за «щедрую помощь», а для меня десять гиней составляли почти то же, что десять пенсов для другого. Когда воздвигался памятник какому-нибудь великому человеку, который, как водится в свете, был жертвой непонимания до своей смерти, я опять вынимал мои десять гиней, хотя легко бы мог, к чести для самого себя, покрыть все издержки на сооружение памятника и не остаться беднейшим. Со всем своим богатством я ничего не сделал достойного заслуги. Я не помог терпеливым труженикам в тяжелых школах литературы и искусства. Я не рассыпал щедроты между бедняками, и когда однажды ко мне зашел священник, худой, с серьезным лицом и пламенными глазами, чтобы с нервной застенчивостью описать мне ужасные страдания больных и умирающих с голода в его районе и попросить, не захочу ли я облегчить некоторые из этих тяжких нужд, как ради личного удовлетворения, так и ради человеколюбия, – мне стыдно сказать, я отпустил его с совереном, и меня бросило в жар от его простых слов: «Благослови вас Господь, и я благодарю вас». Я видел, что сам он был беден; я мог бы осчастливить его бедный район и его самого несколькими взмахами пера на чеке для суммы, которой лишения я никогда бы не почувствовал, а между тем я ничего ему не дал, кроме одной золотой монеты, и позволил ему так уйти! Он приглашал меня посмотреть на его голодную паству: «Верьте мне, м-р Темпест, – сказал он, – мне было бы больно, если б вы подумали, как многие богачи, к несчастью, склонны думать, что я прошу денег для удовлетворения своих личных нужд. Если б вы посетили район и своей рукой раздали бы милостыню, это доставило бы мне бесконечно большее удовольствие и оказало бы значительно лучшее действие на душу народа».
Я снисходительно улыбнулся и уверял его не без некоторой иронии, что я убежден в честности и бескорыстии духовенства, а затем я послал моего слугу проводить его как можно учтивее.
И я помню, в этот самый день я пил за завтраком Шато-Икем в двадцать пять шиллингов бутылка.
Я вошел в эти пустячные на вид подробности потому, что из них составляется сумма и сущность неумолимых последствий, а также потому, что я хочу подчеркнуть факт, что в моих поступках я только подражал примеру моих сотоварищей. Большинство богатых людей следует этому самому течению, как и я, и мало таких, кто действительно делает добро для государства. Великие подвиги великодушия не освещают нашу летопись.
Приюты для бедных, устроенные некоторыми аристократами из западной части, ничтожны – даже менее, чем ничтожны. Это – кусочки съестного, подаваемые со страхом ручному «лежащему льву». Наш лев не спит, а упорно бодрствует, и никто не знает, что может случиться, если проснется природная ярость зверя. Несколько наших богачей могли бы значительно облегчить тяжелую бедность во многих кварталах столицы, если б они присоединились к благородному бескорыстию, в сильном и твердом желании сделать так, избегая канцелярского формализма и многословных аргументов. Но они остаются в бездействии, тратя время лишь на личные наслаждения и удовольствия; между тем появляются грозные признаки возмущения. Бедняк, как сказал худой, озабоченный священник, не всегда будет терпелив!
Я должен упомянуть, что, согласно совету Риманца, данному мне на второй день нашего знакомства, он добыл для меня лошадь на Дерби. Это было восхитительное существо, названное Фосфором, и откуда его достали, Лючио ни за что не хотел сказать. Его показывали нескольким экспертам, которые не только казались удивленными, но положительно смутились совершенством животного по всем пунктам. Риманец предупредил меня быть осторожным в допущении лиц в конюшню для осмотра и просил, кроме приставленных двух конюхов, никому не позволять долго находиться при нем. И во время проездок грумы никогда не выставляли его напоказ. Каково же было мое удивление, когда Лючио объявил мне, что жокеем будет его лакей Амиэль.
– Бог мой! Разве это мыслимо?! – воскликнул я, – умеет ли он ездить?
– Как сам дьявол! – ответил с улыбкой мой друг. – Он живо домчится на Фосфоре до призового столба!
Собственно говоря, я в этом очень сомневался: лошадь первого министра должна была скакать, и все пари были на той стороне. Немногие видели Фосфора, и те немногие, хотя восхищались наружностью животного, не имели случая судить об его настоящих качествах, благодаря тщательным заботам его двух конюхов, по типу похожих на Амиэля, такого же молчаливого и угрюмого.
Лично я был равнодушен к результату скачек. В сущности, я не заботился, возьмет ли Фосфор приз или нет. Я свободно мог бы проиграть, а выигрыш дал бы мне немного – разве только мохментально проходящий триумф. Ничего не было прочного, разумного или почтенного в победе; ничего нет прочного, разумного или почтенного в чем-либо, имеющем связь со скачками. Но так как интересоваться ими считалось модным, я следовал общему направлению, только ради того, чтобы обо мне говорили, – и больше ничего.
Тем временем Лючио был усиленно занят приготовлениями к празднику в Виллосмире, выдумывая всевозможные сюпризы для гостей. Восемьсот приглашений были разосланы; общество вскоре начало возбужденно толковать о несомненном великолепии предстоящего фестиваля. Все с жадностью приняли приглашение, только немногие не могли приехать по болезни, смерти в семье или уже раньше были заняты, в том числе, к моему великому сожалению, была Мэвис Клер. Она уезжала на берег моря со своими старыми друзьями и объясняла это в красиво написанном письме, выражая свою благодарность за приглашение. Как странно, что, по прочтении ее отказа, мною овладело острое чувство разочарования! Она была ничто для меня, ничто – только «литературная женщина», случайно оказавшаяся прелестнее, чем многие нелитературные; и тем не менее я сознавал, что праздник в Виллосмире потеряет некоторый блеск без ее присутствия. Я хотел познакомить ее с Сибиллой, зная, что этим доставил бы особенное удовольствие моей невесте; однако этому не суждено было осуществиться, и я чувствовал необъяснимую личную обиду. Согласно данному обещанию, я предоставил Риманцу полную свободу в устройстве того, что должно было быть nec plus ultra «Крайностью (лат.).» всего, когда-либо выдуманного для развлечения, удовольствия и удивления рассеянного и требовательного «высшего» общества, и я не вмешивался, не задавал вопросов, полагаясь на вкус, фантазию и изобретательность моего друга; я только знал, что затеи будут выполняться иностранными артистами и поставщиками; ни одна английская фирма не примет участия. Однажды я рискнул спросить Лючио о причине этого и получил один из его загадочных ответов:
– Ничто английское недостаточно хорошо для англичан, – сказал он. – Все должно быть привезено из Франции, чтобы понравиться людям, которых сами французы назьвают «коварным Альбионом». Вы должны иметь «menu» вместо «Bill ut Fure», ваши блюда должны носить французские названия, иначе это сочтется дурным тоном. Чтоб угодить британскому вкусу, ваши актрисы и танцовщицы должны быть выписаны из Франции, и ваши шелковые драпировки должны быть вытканы на французских станках. Недавно даже считалось необходимостью вывозить парижскую нравственность вместе с парижскими модами. Доблестная Великобритания перенимает парижские манеры и выглядит, как крепкого сложения веселый гигант с кукольной шляпкой на его львиной голове, потому что кукольная шляпа теперь «в моде». Мне думается, что в один прекрасный день гигант увидит, что выглядит смешным, и сбросит ее, искренне смеясь своему временному дурачеству. И без нее он возвратится к своему прежнему достоинству – достоинству привилегированного завоевателя, имеющего море твоим регулярным войском.
– Очевидно, вы любите Англию! – сказал я, улыбаясь.
Он засмеялся.
– Ничуть! Я не люблю Англию больше, чем какую-либо другую страну на земном шаре; и Англия входит в долю моей ненависти, как одно из мест на ничтожной планете. Если б я был властен, я бы хотел царствовать на такой звезде, откуда я бы мог столкнуть Землю, чтобы она закружилась в пространстве, в надежде этим актом справедливой жестокости отделаться от нее навеки!
– Но зачем? – недоумевал я. – Почему вы ненавидите Землю? Что сделала бедная, маленькая планета, чтобы заслужить ваше отвращение?
Он очень странно на меня посмотрел.
– Сказать ли вам? Вы не поверите мне!
– Нужды нет! Говорите.
– Что сделала мне бедная, маленькая планета? – медленно повторил он. – Бедная маленькая планета не сделала ничего. Но то, что сделали боги с этой самой бедной, маленькой планетой, вызывает мой гнев и презрение. Они сделали ее живой сферой чудес, одарили ее красотой, заимствованной от прекраснейших уголков великого Неба, покрыли ее цветами и зеленью, научили ее музыке – музыке птиц и водопадов, и катящихся волн, и падающего дождя, ласково колыхали ее в светлом эфире, среди такого света, какой ослепляет взор смертных, вывели ее из хаоса, сквозь громовые и зубчатые столбы молнии, чтоб она мирно вращалась в своей назначенной орбите, освещенная по одну сторону ярким великолепием солнца, а по другую мечтательным сиянием луны, и, кроме того, они наделили ее божественной душой посредством человека! О, вы можете не верить, если хотите, но душа тут и все бессмертные силы с ней и вокруг нее! И Бог сошел на Землю в человеческом образе для показания истины Бессмертия этим жалким тленным существам! За это я ненавижу планету! Разве не было, разве нет других, больших миров! Почему именно Бог выбрал этот, чтоб обитать в нем!
Удивленный, я замолчал.
– Вы поражаете меня, – сказал я наконец. – Я полагаю, вы подразумеваете Христа. Вы противоречите себе. Я помню, вы с негодованием отрицали христианство.
– Конечно, я продолжаю его отрицать, – быстро ответил он. – Я не христианин, и никто из людей не христианин. Вспомните, как было сказано: «Никогда не было другого христианина, кроме Одного, и Он был распят». Но, хотя я не христианин, я никогда не говорил, что сомневаюсь в существовании Христа. Я был принужден познать это поневоле!
– Авторитетом, заслуживающим веру? – спросил я с легкой иронией.
Он не тотчас ответил. Его горящие глаза смотрели какбы через меня и сквозь меня, на что-то далекое. Странная бледность покрывала его, та бледность, которая временами делала его лицо похожим на непроницаемую маску, и он улыбнулся страшной улыбкой.
Так мог бы улыбнуться человек из мрачной удали перед ожидающими его ужасными муками.
– Вы затрагиваете мое больное место, – наконец выговорил он медленно жестким тоном. – Мои убеждения относительно некоторых религиозных фаз человеческого развития и прогресса основаны на твердом изучении очень неприятных истин, на которые человечество обыкновенно закрывает глаза, прячась с головой в свои заблуждения. Теперь я не хочу вдаваться в эти истины. В другой раз я посвящу вас в некоторые из моих тайн.
Мучительная улыбка исчезла с его лица, оно стало по обыкновению спокойным и невозмутимым, и я поспешил переменить разговор.
Я пришел к заключению, что мой блистательный друг, как и многие особенно одаренные личности, имел «манию» к одному предмету, и этот предмет был весьма труден для обсуждения, касаясь сверхчеловеческого, а поэтому (по моему мнению) невозможного.
Мой темперамент, который в дни моей бедности колебался между духовной борьбой и материальной выгодой, с появлением неожиданного богатства быстро укрепился в характере светского человека, для которого все размышления о невидимых силах в нас и вокруг нас были чистейшей ерундой, недостойной, чтобы тратить на нее мысли. Я бы презрительно рассмеялся, если бы кто-нибудь вздумал толковать мне о законе Вечной Справедливости, направляющей как отдельные личности, так и целые нации к добру, а не ко злу и не в преходящей только «фазе», а во все времена – так как хотя человек и силится закрыть себе глаза перед фактом, но он заключает в себе частицу Божества, и если он предумышленно оскверняет его своей нечестивостью, он принужден опять и опять очищаться в неистовом пламени такого угрызения совести и такого отчаяния, какие справедливо называются неугасимыми огнями Ада!
Двадцать первого мая, после полудня я отправился в Виллосмир в сопровождении Лючио, чтобы приготовиться к приему светской толпы, которая должна была собраться туда на следующий день. Амиэль поехал с нами, но своего слугу Морриса я оставил присматривать за комнатами в отеле и пересылать запоздавшие телеграммы.
Погода была тихая, ясная и теплая, и молодая луна узким серпом вырисовывалась на небе, когда мы вышли со станции и садились в ожидающую нас коляску. Станционные служащие приветствовали нас с подобострастным видом, в особенности вперяя взгляды в Лючио, почти разинув рот от восхищения; его щедрая плата железнодорожной компании за специальные поезда для завтрашних гостей, без сомнения, приводила их в безмолвный экстаз. Когда мы приблизились к Виллосмиру и въехали в окаймленную дубами и буками прелестную аллею, ведущую к дому, у меня вырвалось восклицание восторга при виде праздничного убранства, так как вся дорога была перекрыта арками из флагов и цветов, и гирлянды колыхались между деревьями, зацепляя нижние ветви. Остроконечный портик у входа в дом был задрапирован ярко-красным шелком и украшен фестонами из белых роз, и как только мы вышли из экипажа, изящный паж в блестящем ярко-красном костюме с золотом распахнул дверь.
– Надеюсь, – сказал Лючио, когда мы вышли, – вы все найдете настолько совершенным, насколько позволяют средства этого мира. Слугам хорошо заплачено, и они основательно знают свои обязанности, они не причинят вам беспокойства.
Я не мог найти слов, чтобы выразить свое безграничное удовольствие или поблагодарить его за удивительный вкус, с каким был убран прекрасный дом. Я в восхищении бродил по комнатам, торжествуя, какое великолепие могло создать богатство. Большой зал был переделан в элегантный миниатюрный театр; сцена пряталась за толстой занавесью из золотого шелка, на которой выпуклыми буквами были вышиты известные слова Шекспира:
«Весь свет – сцена, и все мужчины и женщины – только актеры».
Войдя в гостиную, я нашел ее декорированной целыми горами красных и белых роз; громадные цветочные пирамиды возвышались на одном конце комнаты, сзади которых, как мне сообщил Лючио, невидимые музыканты будут выводить сладкие мелодии.
– Я устроил живые картины в театре, чтобы заполнить время, – сказал он. – Светские люди наших дней быстро устают от одного удовольствия, так что необходимо запасаться несколькими, чтобы развлечь умы, которые не могут думать или находить увеселение в самих себе. Факт, что люди даже не могут долго между собой разговаривать, потому что им нечего сказать! О, не ходите теперь осматривать парк: оставьте и для себя несколько сюрпризов на завтра. Пойдемте обедать.
Он взял меня под руку, и мы вошли в столовую. Здесь красовался стол, уставленный дорогими фруктами, цветами и всевозможными деликатесами; четверо слуг в красных с золотом ливреях стояли молча, в ожидании, вместе с Амиэлем, находившимся, по обыкновению, в черном фраке позади стула своего господина. Мы наслаждались великолепным, доведенным до совершенства обедом, и когда он был кончен, мы спустились в сад, чтобы покурить и поболтать.
– Кажется, Лючио, вы все делаете по мановению волшебного жезла, – сказал я, смотря на него с восхищением. – Все эти декорации, эти слуги…
– Деньги, мой милый друг, ничто как деньги! – прервал он меня со смехом. – Деньги – это отмычка дьявола. Вы можете иметь свиту короля без каких-либо обязательств короля, если вы только можете заплатить за нее. Здесь просто вопрос цены.
– А вкус? – напомнил я ему.
– Верно, и вкус. Некоторые богачи имеют меньше вкуса, чем какой-нибудь продавец яблок. Я знаю одного, который с чрезвычайной вульгарностью обращал внимание гостей на ценность своих вещей. Однажды, чтобы привести меня в удивление, он показал мне безобразное фарфоровое блюдо, единственное в своем роде на свете, и сказал мне, что оно стоит тысячу гиней. «Разбейте его, – сказал я холодно. – Вы получите удовольствие а сознании, что уничтожили безобразие, стоящее тысячу гиней». Видели бы вы его лицо! Он мне больше не показывал редкостей.
Я засмеялся, и несколько минут мы молчали и ходили взад и вперед. Вдруг я почувствовал на себе пристальный взгляд моего приятеля и, быстро повернув голову, встретился с его глазами.
Он улыбался.
– Я только что думал, – сказал он, – что бы вы делали с вашей жизнью, если б не получили в наследство это состояние и если бы… если бы я не очутился на вашей дороге?
– Без сомнения, я бы умер с голода, – ответил я, – как крыса в норе, от нужды и нищеты.
– Я в этом сомневаюсь, – сказал он задумчиво. – Возможно, что вы бы сделались великим писателем.
– Отчего вы это говорите теперь?
– Потому что я прочел вашу книгу. В ней светлые идеи – идеи, которые, если б были результатом искреннего убеждения, могли бы проникнуть в публику, потому что они были здоровые. Публика недолго довольствуется искусственностью и ложью. Вы пишете о Боге; однако, согласно вашему собственному объяснению, вы не верили в него даже тогда, когда писали о Его существовании, и это было задолго до нашей встречи. Поэтому книга не была результатом искреннего убеждения, и это-то и есть причина вашей неудачи в достижении широкой аудитории, какую вы желали. Каждый читатель видит, что вы не верите в то, что пишете, и труба прочной славы никогда не заиграет победы для автора такого калибра.
– Ради Бога, не будем о ней говорить, – сказал я раздраженно. – Я знаю, в моем труде недостает чего-то, и это что-то может быть тем, о чем вы говорите. Я не желаю думать о нем. Пусть он погибнет, что, вероятно, и будет; возможно, что в будущем я напишу нечто лучшее.
Он молчал и, докурив сигару, бросил окурок в траву, где он горел, как угасающий красный уголек.
– Я должен возвратиться, – заметил он. – Мне необходимо дать кое-какие распоряжения слугам на завтра. И, покончив с этим, я пойду в свою комнату. Итак, покойной ночи.
– Вы слишком беспокоитесь и хлопочете. Не могу ли я помочь вам?
– Нет, вы не можете, – ответил он, улыбаясь. – Когда я берусь за что-нибудь, я делаю по-своему или ничего не делаю. Спите хорошо и вставайте пораньше.
Он кивнул головой и медленно побрел по влажной траве. Я следил за его высокой, темной фигурой, пока он не вошел в дом; затем, закурив свежую сигару, я стал слоняться по паркам, аллеям, замечая здесь и там цветочные беседки и изящные, задрапированные шелком павильоны, воздвигнутые в живописных уголках для завтрашнего дня. Я взглянул на небо; оно было ясно – дождя не могло быть. Вдруг я открыл калитку, ведущую на дорогу, и, пройдя по ней медленно, почти бессознательно, я через несколько минут очутился перед Лилия-коттеджем. Подойдя к решетке, я заглянул туда; в хорошеньком старом доме было тихо, темно и пусто. Я знал, что Мэвис Клер там нет, и не было странно, что вид ее гнездышка подчеркивает факт ее отсутствия.
Букеты вьющихся роз, висевшие на стенах, казалось, прислушивались к звукам ее приближающихся шагов. На зеленой лужайке, где я видел ее играющею с собаками, поднимался к небу высокий сноп белоснежных лилий св. Иоанна; их чистые сердца открывались звездам и зефиру. Запах жимолости и лесного шиповника наполнял воздух нежной истомой, и когда я прислонился к низкой ограде, неопределенно глядя па длинные тени деревьев, соловей начал петь; нежные трели «маленького темного друга луны» лились среди безмолвия в серебристых звуках мелодии; и я слушал, пока мои глаза не заволокло слезами. Довольно странно, что тогда я ни разу не вспомнил о моей невесте Сибилле. Другое женское лицо проносилось в моей памяти – не прекрасное лицо, но только милое и нежное, освещенное глубокими серьезными, удивительно невинными глазами, точно лицо новой Дафны с мистическими лаврами, спускающимися с ее головы.
Соловей все пел и пел; высокие лилии качались от легкого ветерка и, кивая своими головками, как будто одобряли дикую музыку птицы. И, сорвав розовый шиповник у изгороди, я повернул назад с тяжелым чувством в сердце, с тоской, которую я не мог понять или анализировать.
Я отчасти объяснил самому себе свое ощущение как сожаление, что я нанес оскорбление пером прелестной и блестяще одаренной владелице этого маленького домика, где мир и абсолютное довольство счастливо жили среди уединения; но это было не все. Было нечто иное в моей душе – нечто необъяснимое и печальное, чего я не мог определить.
Теперь я знаю, что это такое было, но знание приходит слишком поздно. Вернувшись в свои владения, я увидел сквозь деревья яркий красный свет в одном из верхних окон Виллосмирского замка. Он мерцал, как мрачная звезда, и я, привлекаемый его блеском, направился через извилистые дорожки и террасы к дому. В вестибюле меня встретил паж, одетый в красное с золотом, и с почтительным поклоном проводил меня до моей комнаты, где Амиэль ожидал меня.
– Князь у себя? – спросил я его.
– Да, сэр.
– Не правда ли, это у него на окне стоит красная лампа?
Амиэль поглядел задумчиво. Однако мне почудилось, что он улыбнулся.
– Мне кажется, да. Я думаю, у него стоит лампа, сэр.
Я больше не задавал ему вопросов и оставил его исполнять свои лакейские обязанности.
– Покойной ночи, сэр, – сказал он наконец, и его пронырливые глаза устремились на меня без всякого выражения.
– Покойной ночи, – ответил я равнодушно.
Он вышел из комнаты своей обычной кошачьей поступью, и когда он ушел, я, движимый новым порывом ненависти к нему, подскочил к двери и запер ее. Затем я прислушивался со странной нервозностью, затаив дыхание. Не было слышно ни одного звука. С четверть часа я оставался в более или менее напряженном внимании, чего-то ожидая, сам не зная чего, но тишина в доме была безмятежная. Облегченно вздохнув, я бросился в роскошную постель – ложе, достойное царя, задрапированное богатейшим, расшитым шелком, и уснул. Мне снилось, что я был снова беден. Беден, но невыразимо счастлив, – усидчиво работая в старом жилище и записывая мысли, которые, как я знал вне всяких сомнений, принесли бы мне почести целого света. Снова я слышал звуки скрипки моего невидимого соседа, и на этот раз они были победными аккордами и радостными каденцами, без малейшего рыдания скорби. И в то время, когда я писал в экстазе, забывая и бедность, и горе, я слышал сквозь мои видения трель соловья и видел вдали летящего ко мне на крыльях света ангела с лицом Мэвис Клер.
Утро было ясное, со всеми чистыми оттенками лучистого опала на безоблачном небе. Никогда мне не приходилось видеть более светлого зрелища, чем леса и сады Виллосмира, освещенные ярким солнечным весенним светом. Мое сердце трепетало от гордости, когда я обозревал мои прекрасные владения, и я думал, каким счастливым будет этот дом, когда Сибилла, несравненная в своей прелести, разделит со мной его роскошь и очарование.
– Да, – сказал я негромко, – пусть философы говорят, что хотят, но обладание деньгами обеспечивает удовольствие и могущество.
Все это хорошо говорить о славе, но чего стоит слава, если человек слишком беден, чтобы пользоваться ею. Кроме того, литература более не поддерживает своего прежнего престижа: слишком много на ее арене, слишком много газетных писак, воображающих себя гениями, слишком много полуобразованных дам-писательниц и новых женщин, думающих, что они так же талантливы, как Жорж Занд или Мэвис Клер. С Сибиллой и Виллосмиром я свободно могу отказаться от славы – литературной славы.
Я снисходительно улыбнулся и уверял его не без некоторой иронии, что я убежден в честности и бескорыстии духовенства, а затем я послал моего слугу проводить его как можно учтивее.
И я помню, в этот самый день я пил за завтраком Шато-Икем в двадцать пять шиллингов бутылка.
Я вошел в эти пустячные на вид подробности потому, что из них составляется сумма и сущность неумолимых последствий, а также потому, что я хочу подчеркнуть факт, что в моих поступках я только подражал примеру моих сотоварищей. Большинство богатых людей следует этому самому течению, как и я, и мало таких, кто действительно делает добро для государства. Великие подвиги великодушия не освещают нашу летопись.
Приюты для бедных, устроенные некоторыми аристократами из западной части, ничтожны – даже менее, чем ничтожны. Это – кусочки съестного, подаваемые со страхом ручному «лежащему льву». Наш лев не спит, а упорно бодрствует, и никто не знает, что может случиться, если проснется природная ярость зверя. Несколько наших богачей могли бы значительно облегчить тяжелую бедность во многих кварталах столицы, если б они присоединились к благородному бескорыстию, в сильном и твердом желании сделать так, избегая канцелярского формализма и многословных аргументов. Но они остаются в бездействии, тратя время лишь на личные наслаждения и удовольствия; между тем появляются грозные признаки возмущения. Бедняк, как сказал худой, озабоченный священник, не всегда будет терпелив!
Я должен упомянуть, что, согласно совету Риманца, данному мне на второй день нашего знакомства, он добыл для меня лошадь на Дерби. Это было восхитительное существо, названное Фосфором, и откуда его достали, Лючио ни за что не хотел сказать. Его показывали нескольким экспертам, которые не только казались удивленными, но положительно смутились совершенством животного по всем пунктам. Риманец предупредил меня быть осторожным в допущении лиц в конюшню для осмотра и просил, кроме приставленных двух конюхов, никому не позволять долго находиться при нем. И во время проездок грумы никогда не выставляли его напоказ. Каково же было мое удивление, когда Лючио объявил мне, что жокеем будет его лакей Амиэль.
– Бог мой! Разве это мыслимо?! – воскликнул я, – умеет ли он ездить?
– Как сам дьявол! – ответил с улыбкой мой друг. – Он живо домчится на Фосфоре до призового столба!
Собственно говоря, я в этом очень сомневался: лошадь первого министра должна была скакать, и все пари были на той стороне. Немногие видели Фосфора, и те немногие, хотя восхищались наружностью животного, не имели случая судить об его настоящих качествах, благодаря тщательным заботам его двух конюхов, по типу похожих на Амиэля, такого же молчаливого и угрюмого.
Лично я был равнодушен к результату скачек. В сущности, я не заботился, возьмет ли Фосфор приз или нет. Я свободно мог бы проиграть, а выигрыш дал бы мне немного – разве только мохментально проходящий триумф. Ничего не было прочного, разумного или почтенного в победе; ничего нет прочного, разумного или почтенного в чем-либо, имеющем связь со скачками. Но так как интересоваться ими считалось модным, я следовал общему направлению, только ради того, чтобы обо мне говорили, – и больше ничего.
Тем временем Лючио был усиленно занят приготовлениями к празднику в Виллосмире, выдумывая всевозможные сюпризы для гостей. Восемьсот приглашений были разосланы; общество вскоре начало возбужденно толковать о несомненном великолепии предстоящего фестиваля. Все с жадностью приняли приглашение, только немногие не могли приехать по болезни, смерти в семье или уже раньше были заняты, в том числе, к моему великому сожалению, была Мэвис Клер. Она уезжала на берег моря со своими старыми друзьями и объясняла это в красиво написанном письме, выражая свою благодарность за приглашение. Как странно, что, по прочтении ее отказа, мною овладело острое чувство разочарования! Она была ничто для меня, ничто – только «литературная женщина», случайно оказавшаяся прелестнее, чем многие нелитературные; и тем не менее я сознавал, что праздник в Виллосмире потеряет некоторый блеск без ее присутствия. Я хотел познакомить ее с Сибиллой, зная, что этим доставил бы особенное удовольствие моей невесте; однако этому не суждено было осуществиться, и я чувствовал необъяснимую личную обиду. Согласно данному обещанию, я предоставил Риманцу полную свободу в устройстве того, что должно было быть nec plus ultra «Крайностью (лат.).» всего, когда-либо выдуманного для развлечения, удовольствия и удивления рассеянного и требовательного «высшего» общества, и я не вмешивался, не задавал вопросов, полагаясь на вкус, фантазию и изобретательность моего друга; я только знал, что затеи будут выполняться иностранными артистами и поставщиками; ни одна английская фирма не примет участия. Однажды я рискнул спросить Лючио о причине этого и получил один из его загадочных ответов:
– Ничто английское недостаточно хорошо для англичан, – сказал он. – Все должно быть привезено из Франции, чтобы понравиться людям, которых сами французы назьвают «коварным Альбионом». Вы должны иметь «menu» вместо «Bill ut Fure», ваши блюда должны носить французские названия, иначе это сочтется дурным тоном. Чтоб угодить британскому вкусу, ваши актрисы и танцовщицы должны быть выписаны из Франции, и ваши шелковые драпировки должны быть вытканы на французских станках. Недавно даже считалось необходимостью вывозить парижскую нравственность вместе с парижскими модами. Доблестная Великобритания перенимает парижские манеры и выглядит, как крепкого сложения веселый гигант с кукольной шляпкой на его львиной голове, потому что кукольная шляпа теперь «в моде». Мне думается, что в один прекрасный день гигант увидит, что выглядит смешным, и сбросит ее, искренне смеясь своему временному дурачеству. И без нее он возвратится к своему прежнему достоинству – достоинству привилегированного завоевателя, имеющего море твоим регулярным войском.
– Очевидно, вы любите Англию! – сказал я, улыбаясь.
Он засмеялся.
– Ничуть! Я не люблю Англию больше, чем какую-либо другую страну на земном шаре; и Англия входит в долю моей ненависти, как одно из мест на ничтожной планете. Если б я был властен, я бы хотел царствовать на такой звезде, откуда я бы мог столкнуть Землю, чтобы она закружилась в пространстве, в надежде этим актом справедливой жестокости отделаться от нее навеки!
– Но зачем? – недоумевал я. – Почему вы ненавидите Землю? Что сделала бедная, маленькая планета, чтобы заслужить ваше отвращение?
Он очень странно на меня посмотрел.
– Сказать ли вам? Вы не поверите мне!
– Нужды нет! Говорите.
– Что сделала мне бедная, маленькая планета? – медленно повторил он. – Бедная маленькая планета не сделала ничего. Но то, что сделали боги с этой самой бедной, маленькой планетой, вызывает мой гнев и презрение. Они сделали ее живой сферой чудес, одарили ее красотой, заимствованной от прекраснейших уголков великого Неба, покрыли ее цветами и зеленью, научили ее музыке – музыке птиц и водопадов, и катящихся волн, и падающего дождя, ласково колыхали ее в светлом эфире, среди такого света, какой ослепляет взор смертных, вывели ее из хаоса, сквозь громовые и зубчатые столбы молнии, чтоб она мирно вращалась в своей назначенной орбите, освещенная по одну сторону ярким великолепием солнца, а по другую мечтательным сиянием луны, и, кроме того, они наделили ее божественной душой посредством человека! О, вы можете не верить, если хотите, но душа тут и все бессмертные силы с ней и вокруг нее! И Бог сошел на Землю в человеческом образе для показания истины Бессмертия этим жалким тленным существам! За это я ненавижу планету! Разве не было, разве нет других, больших миров! Почему именно Бог выбрал этот, чтоб обитать в нем!
Удивленный, я замолчал.
– Вы поражаете меня, – сказал я наконец. – Я полагаю, вы подразумеваете Христа. Вы противоречите себе. Я помню, вы с негодованием отрицали христианство.
– Конечно, я продолжаю его отрицать, – быстро ответил он. – Я не христианин, и никто из людей не христианин. Вспомните, как было сказано: «Никогда не было другого христианина, кроме Одного, и Он был распят». Но, хотя я не христианин, я никогда не говорил, что сомневаюсь в существовании Христа. Я был принужден познать это поневоле!
– Авторитетом, заслуживающим веру? – спросил я с легкой иронией.
Он не тотчас ответил. Его горящие глаза смотрели какбы через меня и сквозь меня, на что-то далекое. Странная бледность покрывала его, та бледность, которая временами делала его лицо похожим на непроницаемую маску, и он улыбнулся страшной улыбкой.
Так мог бы улыбнуться человек из мрачной удали перед ожидающими его ужасными муками.
– Вы затрагиваете мое больное место, – наконец выговорил он медленно жестким тоном. – Мои убеждения относительно некоторых религиозных фаз человеческого развития и прогресса основаны на твердом изучении очень неприятных истин, на которые человечество обыкновенно закрывает глаза, прячась с головой в свои заблуждения. Теперь я не хочу вдаваться в эти истины. В другой раз я посвящу вас в некоторые из моих тайн.
Мучительная улыбка исчезла с его лица, оно стало по обыкновению спокойным и невозмутимым, и я поспешил переменить разговор.
Я пришел к заключению, что мой блистательный друг, как и многие особенно одаренные личности, имел «манию» к одному предмету, и этот предмет был весьма труден для обсуждения, касаясь сверхчеловеческого, а поэтому (по моему мнению) невозможного.
Мой темперамент, который в дни моей бедности колебался между духовной борьбой и материальной выгодой, с появлением неожиданного богатства быстро укрепился в характере светского человека, для которого все размышления о невидимых силах в нас и вокруг нас были чистейшей ерундой, недостойной, чтобы тратить на нее мысли. Я бы презрительно рассмеялся, если бы кто-нибудь вздумал толковать мне о законе Вечной Справедливости, направляющей как отдельные личности, так и целые нации к добру, а не ко злу и не в преходящей только «фазе», а во все времена – так как хотя человек и силится закрыть себе глаза перед фактом, но он заключает в себе частицу Божества, и если он предумышленно оскверняет его своей нечестивостью, он принужден опять и опять очищаться в неистовом пламени такого угрызения совести и такого отчаяния, какие справедливо называются неугасимыми огнями Ада!
XXII
Двадцать первого мая, после полудня я отправился в Виллосмир в сопровождении Лючио, чтобы приготовиться к приему светской толпы, которая должна была собраться туда на следующий день. Амиэль поехал с нами, но своего слугу Морриса я оставил присматривать за комнатами в отеле и пересылать запоздавшие телеграммы.
Погода была тихая, ясная и теплая, и молодая луна узким серпом вырисовывалась на небе, когда мы вышли со станции и садились в ожидающую нас коляску. Станционные служащие приветствовали нас с подобострастным видом, в особенности вперяя взгляды в Лючио, почти разинув рот от восхищения; его щедрая плата железнодорожной компании за специальные поезда для завтрашних гостей, без сомнения, приводила их в безмолвный экстаз. Когда мы приблизились к Виллосмиру и въехали в окаймленную дубами и буками прелестную аллею, ведущую к дому, у меня вырвалось восклицание восторга при виде праздничного убранства, так как вся дорога была перекрыта арками из флагов и цветов, и гирлянды колыхались между деревьями, зацепляя нижние ветви. Остроконечный портик у входа в дом был задрапирован ярко-красным шелком и украшен фестонами из белых роз, и как только мы вышли из экипажа, изящный паж в блестящем ярко-красном костюме с золотом распахнул дверь.
– Надеюсь, – сказал Лючио, когда мы вышли, – вы все найдете настолько совершенным, насколько позволяют средства этого мира. Слугам хорошо заплачено, и они основательно знают свои обязанности, они не причинят вам беспокойства.
Я не мог найти слов, чтобы выразить свое безграничное удовольствие или поблагодарить его за удивительный вкус, с каким был убран прекрасный дом. Я в восхищении бродил по комнатам, торжествуя, какое великолепие могло создать богатство. Большой зал был переделан в элегантный миниатюрный театр; сцена пряталась за толстой занавесью из золотого шелка, на которой выпуклыми буквами были вышиты известные слова Шекспира:
«Весь свет – сцена, и все мужчины и женщины – только актеры».
Войдя в гостиную, я нашел ее декорированной целыми горами красных и белых роз; громадные цветочные пирамиды возвышались на одном конце комнаты, сзади которых, как мне сообщил Лючио, невидимые музыканты будут выводить сладкие мелодии.
– Я устроил живые картины в театре, чтобы заполнить время, – сказал он. – Светские люди наших дней быстро устают от одного удовольствия, так что необходимо запасаться несколькими, чтобы развлечь умы, которые не могут думать или находить увеселение в самих себе. Факт, что люди даже не могут долго между собой разговаривать, потому что им нечего сказать! О, не ходите теперь осматривать парк: оставьте и для себя несколько сюрпризов на завтра. Пойдемте обедать.
Он взял меня под руку, и мы вошли в столовую. Здесь красовался стол, уставленный дорогими фруктами, цветами и всевозможными деликатесами; четверо слуг в красных с золотом ливреях стояли молча, в ожидании, вместе с Амиэлем, находившимся, по обыкновению, в черном фраке позади стула своего господина. Мы наслаждались великолепным, доведенным до совершенства обедом, и когда он был кончен, мы спустились в сад, чтобы покурить и поболтать.
– Кажется, Лючио, вы все делаете по мановению волшебного жезла, – сказал я, смотря на него с восхищением. – Все эти декорации, эти слуги…
– Деньги, мой милый друг, ничто как деньги! – прервал он меня со смехом. – Деньги – это отмычка дьявола. Вы можете иметь свиту короля без каких-либо обязательств короля, если вы только можете заплатить за нее. Здесь просто вопрос цены.
– А вкус? – напомнил я ему.
– Верно, и вкус. Некоторые богачи имеют меньше вкуса, чем какой-нибудь продавец яблок. Я знаю одного, который с чрезвычайной вульгарностью обращал внимание гостей на ценность своих вещей. Однажды, чтобы привести меня в удивление, он показал мне безобразное фарфоровое блюдо, единственное в своем роде на свете, и сказал мне, что оно стоит тысячу гиней. «Разбейте его, – сказал я холодно. – Вы получите удовольствие а сознании, что уничтожили безобразие, стоящее тысячу гиней». Видели бы вы его лицо! Он мне больше не показывал редкостей.
Я засмеялся, и несколько минут мы молчали и ходили взад и вперед. Вдруг я почувствовал на себе пристальный взгляд моего приятеля и, быстро повернув голову, встретился с его глазами.
Он улыбался.
– Я только что думал, – сказал он, – что бы вы делали с вашей жизнью, если б не получили в наследство это состояние и если бы… если бы я не очутился на вашей дороге?
– Без сомнения, я бы умер с голода, – ответил я, – как крыса в норе, от нужды и нищеты.
– Я в этом сомневаюсь, – сказал он задумчиво. – Возможно, что вы бы сделались великим писателем.
– Отчего вы это говорите теперь?
– Потому что я прочел вашу книгу. В ней светлые идеи – идеи, которые, если б были результатом искреннего убеждения, могли бы проникнуть в публику, потому что они были здоровые. Публика недолго довольствуется искусственностью и ложью. Вы пишете о Боге; однако, согласно вашему собственному объяснению, вы не верили в него даже тогда, когда писали о Его существовании, и это было задолго до нашей встречи. Поэтому книга не была результатом искреннего убеждения, и это-то и есть причина вашей неудачи в достижении широкой аудитории, какую вы желали. Каждый читатель видит, что вы не верите в то, что пишете, и труба прочной славы никогда не заиграет победы для автора такого калибра.
– Ради Бога, не будем о ней говорить, – сказал я раздраженно. – Я знаю, в моем труде недостает чего-то, и это что-то может быть тем, о чем вы говорите. Я не желаю думать о нем. Пусть он погибнет, что, вероятно, и будет; возможно, что в будущем я напишу нечто лучшее.
Он молчал и, докурив сигару, бросил окурок в траву, где он горел, как угасающий красный уголек.
– Я должен возвратиться, – заметил он. – Мне необходимо дать кое-какие распоряжения слугам на завтра. И, покончив с этим, я пойду в свою комнату. Итак, покойной ночи.
– Вы слишком беспокоитесь и хлопочете. Не могу ли я помочь вам?
– Нет, вы не можете, – ответил он, улыбаясь. – Когда я берусь за что-нибудь, я делаю по-своему или ничего не делаю. Спите хорошо и вставайте пораньше.
Он кивнул головой и медленно побрел по влажной траве. Я следил за его высокой, темной фигурой, пока он не вошел в дом; затем, закурив свежую сигару, я стал слоняться по паркам, аллеям, замечая здесь и там цветочные беседки и изящные, задрапированные шелком павильоны, воздвигнутые в живописных уголках для завтрашнего дня. Я взглянул на небо; оно было ясно – дождя не могло быть. Вдруг я открыл калитку, ведущую на дорогу, и, пройдя по ней медленно, почти бессознательно, я через несколько минут очутился перед Лилия-коттеджем. Подойдя к решетке, я заглянул туда; в хорошеньком старом доме было тихо, темно и пусто. Я знал, что Мэвис Клер там нет, и не было странно, что вид ее гнездышка подчеркивает факт ее отсутствия.
Букеты вьющихся роз, висевшие на стенах, казалось, прислушивались к звукам ее приближающихся шагов. На зеленой лужайке, где я видел ее играющею с собаками, поднимался к небу высокий сноп белоснежных лилий св. Иоанна; их чистые сердца открывались звездам и зефиру. Запах жимолости и лесного шиповника наполнял воздух нежной истомой, и когда я прислонился к низкой ограде, неопределенно глядя па длинные тени деревьев, соловей начал петь; нежные трели «маленького темного друга луны» лились среди безмолвия в серебристых звуках мелодии; и я слушал, пока мои глаза не заволокло слезами. Довольно странно, что тогда я ни разу не вспомнил о моей невесте Сибилле. Другое женское лицо проносилось в моей памяти – не прекрасное лицо, но только милое и нежное, освещенное глубокими серьезными, удивительно невинными глазами, точно лицо новой Дафны с мистическими лаврами, спускающимися с ее головы.
Соловей все пел и пел; высокие лилии качались от легкого ветерка и, кивая своими головками, как будто одобряли дикую музыку птицы. И, сорвав розовый шиповник у изгороди, я повернул назад с тяжелым чувством в сердце, с тоской, которую я не мог понять или анализировать.
Я отчасти объяснил самому себе свое ощущение как сожаление, что я нанес оскорбление пером прелестной и блестяще одаренной владелице этого маленького домика, где мир и абсолютное довольство счастливо жили среди уединения; но это было не все. Было нечто иное в моей душе – нечто необъяснимое и печальное, чего я не мог определить.
Теперь я знаю, что это такое было, но знание приходит слишком поздно. Вернувшись в свои владения, я увидел сквозь деревья яркий красный свет в одном из верхних окон Виллосмирского замка. Он мерцал, как мрачная звезда, и я, привлекаемый его блеском, направился через извилистые дорожки и террасы к дому. В вестибюле меня встретил паж, одетый в красное с золотом, и с почтительным поклоном проводил меня до моей комнаты, где Амиэль ожидал меня.
– Князь у себя? – спросил я его.
– Да, сэр.
– Не правда ли, это у него на окне стоит красная лампа?
Амиэль поглядел задумчиво. Однако мне почудилось, что он улыбнулся.
– Мне кажется, да. Я думаю, у него стоит лампа, сэр.
Я больше не задавал ему вопросов и оставил его исполнять свои лакейские обязанности.
– Покойной ночи, сэр, – сказал он наконец, и его пронырливые глаза устремились на меня без всякого выражения.
– Покойной ночи, – ответил я равнодушно.
Он вышел из комнаты своей обычной кошачьей поступью, и когда он ушел, я, движимый новым порывом ненависти к нему, подскочил к двери и запер ее. Затем я прислушивался со странной нервозностью, затаив дыхание. Не было слышно ни одного звука. С четверть часа я оставался в более или менее напряженном внимании, чего-то ожидая, сам не зная чего, но тишина в доме была безмятежная. Облегченно вздохнув, я бросился в роскошную постель – ложе, достойное царя, задрапированное богатейшим, расшитым шелком, и уснул. Мне снилось, что я был снова беден. Беден, но невыразимо счастлив, – усидчиво работая в старом жилище и записывая мысли, которые, как я знал вне всяких сомнений, принесли бы мне почести целого света. Снова я слышал звуки скрипки моего невидимого соседа, и на этот раз они были победными аккордами и радостными каденцами, без малейшего рыдания скорби. И в то время, когда я писал в экстазе, забывая и бедность, и горе, я слышал сквозь мои видения трель соловья и видел вдали летящего ко мне на крыльях света ангела с лицом Мэвис Клер.
XXIII
Утро было ясное, со всеми чистыми оттенками лучистого опала на безоблачном небе. Никогда мне не приходилось видеть более светлого зрелища, чем леса и сады Виллосмира, освещенные ярким солнечным весенним светом. Мое сердце трепетало от гордости, когда я обозревал мои прекрасные владения, и я думал, каким счастливым будет этот дом, когда Сибилла, несравненная в своей прелести, разделит со мной его роскошь и очарование.
– Да, – сказал я негромко, – пусть философы говорят, что хотят, но обладание деньгами обеспечивает удовольствие и могущество.
Все это хорошо говорить о славе, но чего стоит слава, если человек слишком беден, чтобы пользоваться ею. Кроме того, литература более не поддерживает своего прежнего престижа: слишком много на ее арене, слишком много газетных писак, воображающих себя гениями, слишком много полуобразованных дам-писательниц и новых женщин, думающих, что они так же талантливы, как Жорж Занд или Мэвис Клер. С Сибиллой и Виллосмиром я свободно могу отказаться от славы – литературной славы.