Страница:
Она засмеялась, и ее смех причинял мне боль, как физическая рана.
– Каким старомодным понятием теперь кажется невеста отживших поэтов и романистов! Вообразить ее, боязливое, нежное существо, робкое в манерах, застенчивое в разговорах, носящее эмблематическую вуаль, покрывавшую совершенно лицо в прежнее время, как символ, что все тайны брака были скрыты от ее невинных глаз девственницы! Теперь вуаль носится откинутой назад, и невеста, не смущаясь, смотрит на всех – о да, мы знаем вполне хорошо теперь, что мы делаем, когда выходим замуж, благодаря «новым» романам.
– Новые романы отвратительны, – сказал я горячо, – как в смысле стиля, так и нравственности! Я удивляюсь, как ты можешь читать их. Женщина, грязную книгу которой я бросил прочь, – и я не чувствую сожаления, поступив так, – столько же нуждается в грамматике, сколько в приличии.
– Но критики этого не заметили, – прервала она с насмешкой, звучащей в ее голосе. – По-видимому, это не их дело содействовать сохранению правильности английского языка. Отчего они приходят в восхищение, так это от оригинальности темы, хотя мне думается, что подобные вещи так же стары, как мир. Как правило, я никогда не читаю критику, но как-то мне случайно попалась одна, на книгу, которую ты только что утопил, и критик превозносил ее.
Она опять засмеялась.
– Скотина! – проворчал я. – Должно быть, он нашел в ней лестный отзыв о своих собственных пороках. Но ты, Сибилла, зачем ты читаешь подобную гнусность?
– Во-первых, меня побуждает любопытство, – ответила она равнодушно. – Я хочу видеть, что приводит в восторг критика. Затем, когда я начала читать, я нашла, что вся история касалась того, как мужчины развлекаются с запятнанными голубками больших и окольных дорог, а так как я была не особенно сведуща в вещах этого рода, то я подумала, что мне не мешает познакомиться с ними поближе. Ты знаешь, эти кусочки противных познаний о некрасивых предметах подобны дьявольским наущениям: если выслушаете одно, то выслушать приходится и другие. Притом предполагается, что литература отражает время, в котором мы живем, а так как этот род литературы теперь более преобладает, чем что-нибудь иное, мы принуждены принять и изучить его, как зеркало века.
С выражением полувеселья, полупрезрения на лице она встала с места и посмотрела вниз, на восхитительное озеро.
– Рыбы съедят книгу, – заметила она, – надеюсь, она не отравит их. Если б они могли прочесть и понять ее, какое бы странное представление они бы имели о нас, человеческих существах!
– Отчего ты не читаешь книги Мэвис Клер? – спросил я вдруг. – Ты говорила мне, что восторгаешься ею.
– Да, чрезвычайно! – ответила она. – Я восторгаюсь и дивлюсь ей. Как эта женщина может сохранить детское сердце и детскую веру в таком свете, как этот, я решительно не могу понять. Ты спрашиваешь меня, отчего я не читаю ее книги; я читаю их, я перечла их по несколько раз, но она много не пишет, и ждать ее произведения приходится дольше, чем произведения других авторов. Когда я хочу чувствовать, как ангел, – я читаю Мэвис Клер, но я чаще склонна чувствовать совсем иначе, и тогда ее книги только мучительны для меня.
– Мучительны? – повторил я.
– Да! Мучительно находить веру в Бога, когда вы не можете верить в Него; получать прекрасные доктрины, которых вы не можете принять, и знать, что живет такое существо, женщина такая же, как вы, во всем, кроме ума, которая имеет то счастие, какого вы не можете достичь, хотя бы вы протягивали с мольбой руки день и ночь и дико взывали бы к печальным небесам.
В этот момент она выглядела, как трагическая королева; ее фиалковые глаза сверкали, ее губы разомкнулись, ее грудь волновалась. Я подошел к ней со странным нервным колебанием и дотронулся до ее руки. Она пассивно дала ее мне, я продел ее через мою, и несколько минут мы молча ходили взад и вперед по дорожке.
В грандиозном отеле начали зажигаться огни, и как раз над нашим шале сверкало созвездие в форме трилистника.
– Бедный Джеффри! – сказала она, вдруг быстро взглянув на меня. – Мне жаль тебя! Со всеми моими фантазиями все же я не безумна, и во всяком случае, научилась хорошо анализировать как себя, так и других. Я тебя читаю так же легко, как я читаю книгу; я вижу, что в твоей душе буря. Ты любишь меня и ты ненавидишь меня, и контраст ощущений губит тебя и твои идеалы. Да, не говори, я знаю, я знаю. Но чем бы ты хотел, чтоб я была? Ангелом? Я не могу олицетворить подобное существо более, чем на один преходящий момент воображения. Святой? Они все подвергались мучениям. Хорошей женщиной? Я никогда не встречала ни одной. Невинной? Не ведающей ничего? Я говорила тебе до свадьбы, что я ни та, ни другая; для меня не представляли тайну отношения между мужчиной и женщиной, я имела понятие о степени врожденной любви к пороку у того и другого пола. Они совершенно одинаковы, никому нельзя отдать предпочтения; мужчины не хуже женщин, женщины не хуже мужчин. Я все открыла, кроме Бога, и вывожу заключение, что Бог никогда не мог предназначить такого шаткого и низкого состояния, как человеческая жизнь.
Пока она так говорила, я мог бы упасть к ее ногам и умолять ее замолчать, потому что она, не подозревая, высказывала мне многие из тех мыслей, на которых я часто себя ловил, а между тем в ее устах они звучали жестоко, неестественно и грубо до такой степени, что я чуть не отскочил от нее в страхе и страдании. Мы дошли до маленькой сосновой рощи, и здесь в тени и безмолвии я обнял ее и тоскливо смотрел на ее красивое лицо.
– Сибилла! – прошептал я. – Сибилла! Что с нами такое? Как мы не находим прекраснейшую сторону любви? Почему даже в наших поцелуях и объятиях какая-то неосязаемая тьма ложится между нами, и мы злим и мучим друг друга, когда мы могли бы быть довольны и счастливы? Что это? Можешь ли ты сказать, так как ты сама знаешь, что тьма есть?
Странное выражение было в ее глазах, напряженное, скорбное, смешанное, как мне казалось, с состраданием ко мне.
– Да, она есть! – медленно ответила она. – И мы оба создали ее. Мне думается, Джеффри, что в твоей натуре есть нечто более благородное, нежели в моей, неопределенное нечто, питающее отвращение ко мне и к моим теориям против твоей воли и желания. Может быть, если б ты вовремя дал волю этому чувству, ты бы никогда не женился на мне. Ты говоришь о прекраснейшей стороне любви… По-моему, в ней нет прекрасной стороны: она вся груба и ужасна. Ты и я, например, – культурные мужчина и женщина, мы можем в браке достичь чего-нибудь высшего, кроме вульгарных эмоций Ходжа и его девицы.
Она бешено захохотала и вздрогнула в моих руках.
– Какие лгуны поэты, Джеффри! Их следовало бы на всю жизнь заключить в тюрьму за ложные свидетельства. Они способствуют образованию шатких верований женского сердца; в ранней юности она читает их сладостные уверения и воображает, что любовь будет такой, как все они учат: чем-то божественным и вечным; затем палец прозы придавливает крылатую бабочку-поэзию, и наступает горечь и безобразие полного разочарования.
Я держал ее все еще в своих объятиях, с неистовой силой человека, уцепившегося за деревянный брус среди океана, когда он тонет.
– Но я люблю тебя, Сибилла, моя жена, я люблю тебя! – сказал я, задыхаясь от страсти.
– Ты любишь меня, да, я знаю, но как?! Такой страстью, какая гнусна для тебя самого! Это не поэтическая любовь, – это любовь мужчины, а любовь мужчины – животная любовь. Такая она есть, такой она будет, такой она должна быть. Впрочем, животная любовь скоро надоедает, и когда она погибнет от пресыщения, ничего не останется. Ничего, Джеффри, абсолютно ничего, кроме вежливых бесцветных отношений, какие мы должны будем поддерживать для света.
Она освободилась из моих объятий и направилась к дому.
– Пойдем, – прибавила она, повернув назад через плечо свою очаровательную головку, с кошачьей ласкающей грацией, какой она одна только обладала. – Ты знаешь, в Лондоне живет знаменитая дама, рекламирующая свои продажные прелести для проходящей публики путем своих монограмм, вделанных в кружево на всех оконных занавесках, думая, без сомнения, что это хорошо для торговли. Я не так дурна. Ты заплатил дорого за меня, я знаю, но помни, я до сих пор не ношу бриллиантов, кроме твоих, и не прошу подарков, кроме тех, что ты делаешь мне по своему великодушию, и мое обязательное желание быть стоящей твоих денег.
– Сибилла, ты убиваешь меня! – вскричал я, терзаемый выше всякого терпения. – Ты считаешь меня столь низким!
Я почти рыдал от отчаяния.
– Ты не можешь не быть низким, – сказала она, испытующе глядя на меня, – потому что ты мужчина. Я низка, потому что я женщина. Если б кто-нибудь из нас верил в Бога, мы могли бы отыскать другой образ жизни и любви – кто знает! Но ни ты, ни я не имеем ни кусочка веры в Существо, бытие которого опровергается всеми учеными нашего времени. Нас настойчиво учат, что мы животные и ничего больше; однако нам незачем стыдиться нашей животности. Животность и атеизм одобряются учеными и восхваляются прессой. И духовенство немощно, чтобы придать силу проповедуемой ими вере. Пойдем, Джеффри, не стой в задумчивости под этими соснами, как пораженный Парсифаль. Брось то, что тревожит тебя, твою совесть, – брось, как ты бросил книгу, которую я читала, и прими во внимание, что большинство мужчин твоего типа рады и горды быть добычей дурной женщины, так что тебе следовало бы поздравить себя за то, что ты имеешь одну из них своей женой! Одну, которая также настолько свободомысляща, что всегда во всем даст тебе полную свободу, если ты дашь свободу ей. Теперь все браки так устроены, во всяком случае, в нашем кругу, иначе узы были бы нестерпимы. Пойдем!
– Мы не можем жить вместе при таких отношениях, Сибилла! – сказал я хрипло, медленно идя с ней рядом по направлению к вилле.
– О, мы можем! – недобрая улыбка заиграла вокруг ее рта. – Мы можем делать то, что делают другие; нет нам необходимости выделяться от остальных, точно сумасбродные глупцы, и представлять собой образец примерного супружества для других, – нас бы только ненавидели за наши муки. Несомненно, лучше быть популярными, чем добродетельными: добродетель никогда не оплачивается. Смотри, вон идет наш интересный немец-лакей доложить нам, что обед готов. Пожалуйста, не гляди таким несчастным, ведь мы не ссорились, и будет глупо позволить прислуге думать, что мы в ссоре.
Я не отвечал, мы вошли в дом и сели обедать. Сибилла, как обычно, поддерживала разговор, несмотря на мои односложные ответы, и после обеда мы отправились, по обыкновению, в иллюминованный сад смежного отеля послушать оркестр. Сибиллу знали, и она вызывала общий восторг своей красотой, и пока она подходила к своим знакомым, болтая то с одной группой, то с другой, я сидел в угрюмом молчании, следя за ней с возрастающим удивлением и ужасом. Ее красота казалась мне красотой ядовитого цветка, который, блистая окраской и формой, дышит смертью па тех, кто сорвет его со стебля. И в ту ночь, когда я держал ее в своих объятиях и чувствовал среди мрака биение ее сердца, ужас охватил меня – ужас, что я мог задушить ее, когда она лежала на моей груди, задушить, как вампира, который высасывает кровь и силы.
Мы окончили наше свадебное путешествие ранее, чем мы вначале предполагали, и возвратились в Англию, в Виллосмирский замок, около половины августа.
Смутная идея бродила во мне, давая мне некоторого рода утешение, и это было то, что я намеревался свести вместе мою жену с Мэвис Клер, надеясь, что благотворное влияние грациозного и счастливого создания, которое, как радостная птичка в своем гнездышке, невозмутимо жило в маленьком домике, так близко от моего собственного, могло оказать смягчающее и целительное действие на безжалостную любовь Сибиллы к анализу и презрение ко всем благородным идеалам. В Варвикшире в это время жара стояла чрезвычайная; розы были в полном расцвете своей красоты, и густая листва дубов и кедров в парках давала приятную тень и отдых усталому телу, а спокойная прелесть лугов услаждала усталую душу.
В конце концов, нет ни одной страны на свете прекраснее Англии, – ни одной, так богато наделенной зелеными лесами, яркими цветами; ни одна не может похвалиться более поэтическими уголками для уединения и мечтаний. В Италии, в стране, воспетой историческими, бьющими на эффект поэтами, которые глупо считали ее единственной страной, достойной прославления, поля чахлые и черные, выжженные слишком палящим солнцем; там нет тенистых проселков, какими Англия может похвастаться на всех своих берегах, и мания итальянцев безжалостно рубить красивейшие деревья не только повредила климату, но до того испортила ландшафт, что трудно поверить в ее однажды знаменитую, до сих пор ошибочно прославляемую прелесть. Такого красивого местечка, каким был Лилия-коттедж в душном августе, нельзя было отыскать на всей длине и ширине Италии.
Мэвис сама заботилась о своем саде; у нее было два садовника, которые по ее указаниям постоянно поливали траву и деревья, и невозможно было представить себе что-нибудь более очаровательное, чем живописный в старинном вкусе дом, покрытый розами и пучками жасмина, которые, казалось, перевязывали крышу узлами и гирляндами; вокруг здания расстилался изумрудный луг с беседками из густой зелени, где самые музыкальные певчие птицы находили убежище и наслаждение, и где по вечерам компания соловьев поддерживала журчащий фонтан восхитительной мелодии. Я хорошо помню один день, теплый, тихий и томительный, когда я повел Сибиллу к женщине-автору, которою она так давно восторгалась. Жара была так велика, что в наших парках птицы молчали, но когда мы подошли к Лилия-коттеджу, первое, что мы услышали, было щебетание дрозда где-то наверху между розами – нежное, плавное, выражающее «сладкое довольство», перемешанное с глухим воркованием голубей-"критиков", которые обсуждали все то, что нравилось им, в отдалении.
– Какое прелестное место! – сказала моя жена, отворяя калитку и проходя мимо пахучей живой изгороди из жимолости и жасмина. – В самом деле, оно красивее, чем Виллосмир! Удивительно, как оно прекрасно!
Нас провели в гостиную, и Мэвис, ожидавшая наш визит, не заставила себя долго ждать. Когда она вышла, одетая в белую прозрачную материю, мягко облегающую ее красивый стан, с поясом из простой ленты, странная болезненная тоска защемила в моем сердце. Прелестное безмятежное лицо, веселые и вместе с тем мечтательные глаза, чувствительный рот и в особенности светлый взгляд счастия, придающий ее чертам такое ясное и пленительное выражение, говорили мне, чем женщина должна быть и чем, чаще всего, она не была.
И я ненавидел Мэвис Клер!
Я даже поднял перо, чтоб нанести ей удар посредством анонимной критики! Но это было прежде, чем я узнал ее, прежде, чем я понял, что могла существовать некоторая разница между ней и пугалами в юбках, часто выдающими себя за «романисток», не умеющими правильно писать по-английски и говорящими в обществе о своих сочинениях с развязностью, заимствованной от Граб-стрит и дешевых ресторанов для журналистов. Да, я ненавидел ее… А теперь… теперь я почти любил ее. Сибилла, высокая, царственная и прекрасная, смотрела на нее глазами, выражающими как удивление, так и восхищение.
– Подумать, что вы знаменитая Мэвис Клер! – сказала она, улыбаясь и протягивая руку. – Я слышала и знала, что вы не выглядите литераторшей, но я никогда не представляла себе, что вы могли быть такой, какою я вас вижу.
– Выглядеть литераторшей не всегда означает, что вы действительно литераторша, – возразила Мэвис, засмеявшись. – Очень часто вы встретите женщин, которые прилагают все усилия, чтобы выглядеть литераторшами и не имеют понятия о литературе. Но как я рада видеть вас, леди Сибилла! Знаете ли, я наблюдала за вашими играми на лугу, в Виллосмире, когда я была совсем маленькой девочкой.
– А я наблюдала за вами, – ответила Сибилла, – вы делали цепи из маргариток и шары из буквицы в поле, на другом берегу Авона. Для меня большое удовольствие, что мы соседи. Вы должны часто бывать у меня, в Виллосмире.
Мэвис ответила не тотчас, она была занята разливанием чая. Сибилла заметила это и ласково повторила свои слова.
– Вы будете бывать, не правда ли? И чем чаще, тем лучше. Мы должны быть друзьями, знаете!
Тогда Мэвис подняла глаза, в которых светилась милая искренняя улыбка.
– Вы в самом деле этого хотите? – спросила она.
– Хочу ли я? – повторила Сибилла. – Ну да, конечно, хочу!
– Как вы можете сомневаться в этом? – воскликнул я.
– Вы меня простите, что я задала такой вопрос, – сказала, все еще улыбаясь, Мэвис, – но, видите ли, вы теперь, что называется, магнаты графства, а магнаты графства считают себя бесконечно выше всех авторов.
Она засмеялась, и ее синие глаза блестели весельем.
– Я думаю, многие из них уважают писателей книг, как некий странный отпрыск человеческого рода, который только приличен. Это очень забавно, тем не менее из всех моих недостатков самый крупный, мне кажется, гордость и ужасно упрямый дух независимости. По правде сказать, я была приглашаема многими из так называемой «знати», и когда я ездила, я, обыкновенно, досадовала за это после.
– Почему? – спросил я. – Они делали себе честь, приглашая вас.
– О, я не думаю, что они это так считали! – ответила она, важно тряхнув своей светлой головкой. – Они воображают, что совершали великий подвиг снисхождения, хотя в действительности это я снизошла, так как с моей стороны поистине было милостиво покинуть общество Афины-Паллады в моем кабинете для общества расфранченных и завитых фешенебельных дам.
Ясная улыбка опять осветила ее лицо, и она продолжала:
– Однажды я была приглашена на завтрак к барону и баронессе, которые позвали нескольких гостей, чтобы «встретиться со мной», как они сказали. Я была представлена только двум или трем из них; остальные сидели и смотрели на меня, как если б я была новым сортом рыбы или птицы. Затем барон показал мне свой дом и говорил мне цены своих картин и фарфора; он был даже настолько добр, что объяснил, какие были дрезденского произведения, и какие дельфтского, хотя я думаю, что, несмотря на мое невежество автора, я могла бы просветить его как в том, так и в другом. Тем не менее я любезно улыбалась в течение целой программы и старалась показаться очарованной и восхищенной; но они больше никогда меня вовсе не приглашали, и, если только они в самом деле хотели поразить меня каталогом их домашней утвари, я не могу понять, зачем они меня приглашали и что я такое сделала, чтоб больше никогда не быть приглашенной!
– Это были, должно быть, какие-нибудь парвеню, – сказала с негодованием Сибилла. – Благовоспитанные люди никогда не станут оценивать вам свое имущество, если только они не евреи.
Мэвис засмеялась веселым смехом, похожим на звон колокольчиков; затем она продолжала:
– Я не скажу, кто они были; я должна приберечь что-нибудь для моих литературных воспоминаний, когда состарюсь. Я вам рассказала инцидент только для того, чтобы объяснить, почему я спросила вас: действительно ли вы этого хотите, когда приглашаете меня в Виллосмир.
Барон и баронесса, о которых я говорила, до такой степени «рассыпались» передо мной и моими книжками, что вы смело могли бы подумать, что я сделаюсь для них навсегда самым дорогим другом, – между тем они не предполагали этого. Я знаю, иные дамы обнимают меня, изливаются в своих чувствах и приглашают меня к себе, а думают совсем иначе. Открывая это притворство, я не ищу ни объятий, ни приглашений и не только не считаю за «милость», когда меня приглашают некоторые из высшей аристократии, но скорее думаю, что «милость» будет с моей стороны, если я приму приглашение. Я не говорю это лично за себя: лично я ничего не значу; но я говорю и ревностно защищаю это ради достоинства литературы как искусства и профессии. Если б другие авторы поддержали это положение, мы бы могли поднять литературное знамя до той высоты, на какой оно было в старые дни Скотта и Байрона. Надеюсь, вы меня не считаете слишком гордой?
– Наоборот, я считаю, что вы совершенно правы, – сказала горячо Сибилла. – И я преклоняюсь перед вами за вашу независимость и мужество; я знаю, что некоторые из аристократии до того вульгарны, что мне часто делается стыдно принадлежать к ней. Но могу вас уверить, что если вы окажете нам честь сделаться нашим другом, вы не пожалеете об этом. Попробуйте полюбить меня, если можете.
Она наклонилась вперед с чарующей улыбкой на прекрасном лице. Мэвис смотрела на нее серьезно и с восхищением.
– Как вы красивы! – откровенно сказала она. – Конечно, вам все это говорят, однако не могу не присоединиться к общему хору. Для меня красивое лицо подобно красивому цветку: я должна восхищаться им. Красота есть нечто божественное, и хотя мне часто говорят, что некрасивые люди – всегда хорошие люди, я не могу вполне поверить этому. Наверно, природа дает прекрасное лицо прекрасной душе.
Сибилла, которая приятно улыбалась на первые слова комплимента, сказанного ей одною из самых талантливых женщин, теперь густо покраснела.
– Не всегда, мисс Клер, – сказала она, скрывая свои блестящие глаза под сенью длинных ресниц. – Можно представить себе так же легко красивого злого духа, как и красивого ангела.
– Правда!
И Мэвис задумчиво посмотрела на нее, потом, вдруг засмеявшись своим веселым, серебристым смехом, она добавила:
– Совершенная правда! Я не мечу рисовать себе безобразного злого духа, так как предполагается, что злые духи бессмертны, а я убеждены, что бессмертное безобразие не принимает участия в мире. Очевидное безобразие принадлежит только одному человечеству, и некрасивое лицо – такое пятно на творении, что мы можем только утешать себя размышлением, что, к счастью, оно тленно, и что, конечно, со временем находящаяся в нем душа избавится от безобразной формы скорлупы и достигнет более красивой оболочки. Да, леди Сибилла, я приду в Виллосмир; я не могу отказаться от случая любоваться такой красотой, как ваша.
– Вы очаровательно льстите мне! – сказала Сибилла, вставая и обнимая ее рукой с той лаской и нежностью, которые казались такими искренними и которые так часто ничего не значили. – Но я признаюсь, что я предпочитаю выслушать лесть от женщины, чем от мужчины. Мужчины то же самое говорят всем женщинам, у них весьма ограниченный репертуар комплиментов, и они скажут уроду, что она красавица, если в этом они видят для себя непосредственную выгоду. Но сами женщины с трудом допускают существование друг в друге хороших качеств, внешних или внутренних, так что когда они отзываются милостиво или великодушно о своем собственном поле, это чудо заслуживает сохраниться в памяти. Могу я видеть ваш рабочий кабинет?
Мэвис охотно согласилась, и мы все трое вошли в мирное святилище, где председательствовала Афина-Паллада, и где расположились обе собаки – Трикси и Император. Император сидел и смотрел на перспективу из окна, а Трикси в некотором отдалении с важным видом подражала позе своего большого товарища. Оба дружелюбно встретили меня и мою жену, и пока Сибилла, гладила громадную голову сенбернара, Мэвис вдруг спросила:
– Где ваш друг, который был с вами здесь в первый раз, князь Риманец?
– Он в Петербурге теперь, ответил я, – но мы ожидаем его сюда недели через две-три.
– Наверно, он необыкновенный человек, – сказала задумчиво Мэвис, – вы помните, как странно вели себя мои собаки по отношению к нему. Император оставался неспокойным несколько часов после его ухода.
И в коротких словах она рассказала Сибилле инцидент о нападении сенбернара на Лючио.
– Некоторые имеют естественную антипатию к собакам, – сказала Сибилла, – и собаки всегда чувствуют это и отплачивают тем же. – Но я бы не подумала, что князь Риманец питает антипатию к другим существам, кроме женщин.
И она засмеялась несколько горько.
– Кроме женщин! – повторила с удивлением Мэвис. – Он ненавидит женщин! Тогда он должен быть актером, так как ко мне он был удивительно ласков и добр.
Сибилла пристально на нее посмотрела и с минуту молчала. Затем она сказала:
– Может быть, это потому, что он знает, как вы не похожи на обыкновенных женщин и не имеете общего с их обычными мишурными стремлениями. Конечно, он всегда учтив с нами, но мне думается, легко видеть, что его учтивость часто не более, как маска, скрывающая совсем иные чувства.
– Ты, значит, это заметила, Сибилла? – спросил я с легкой улыбкой.
– Я была бы слепой, если б не заметила, – однако я не порицаю его за это странное отвращение, я думаю, оно делает его более привлекательным и интересным.
– Он ваш большой друг? – спросила Мэвис, взглянув на меня.
– Самый большой друг, какого я имею! – был мой быстрый ответ. – Я должен ему больше, чем когда-либо могу отплатить; даже я познакомился с моей женой благодаря ему.
Я говорил, не думая и шутливо, но когда я произнес эти слова, неожиданный удар поразил мои нервы – удар мучительного воспоминания. Да, это правда. Я был обязан ему, Лючио, несчастием, страхом, унижением и стыдом иметь такую женщину, как Сибилла, связанную со мной, пока смерть не разъединит нас. Я почувствовал себя нехорошо, моя голова кружилась, и я опустился на один из дубовых стульев, стоявших в рабочем кабинете Мэвис Клер. Между тем обе женщины вышли вместе в сад через французское открытое окно-дверь, и собаки последовали за ними. Я смотрел на них: моя жена – высокая, статная, разодетая по последней моде; Мэвис – маленькая, легкая, в своем мягком белом платье, с поясом из гладкой ленты; одна – чувственная, другая – одухотворенная; одна – низкая и порочная в желаниях, другая – с чистой душой и стремящаяся к благороднейшим целям. Одна – физически великолепное животное; другая только с нежным лицом и идеально прелестная, как лесной эльф. И глядя я всплеснул руками и с горечью подумал, какую ошибку я сделал в выборе. В глубине эгоизма, составлявшего всегда часть моей натуры, я теперь положительно верил, что я мог бы жениться на Мэвис Клер, не допуская мысли, что все мое богатство оказалось бы бесполезным для этой цели, и что я мог бы с одинаковым результатом предполагать добыть звезду с неба, как и одержать победу над женщиной, которая могла основательно читать мою натуру и которая никогда бы не спустилась до уровня денег со своего интеллектуального трона, – нет, хотя бы я был монархом многих народов!
– Каким старомодным понятием теперь кажется невеста отживших поэтов и романистов! Вообразить ее, боязливое, нежное существо, робкое в манерах, застенчивое в разговорах, носящее эмблематическую вуаль, покрывавшую совершенно лицо в прежнее время, как символ, что все тайны брака были скрыты от ее невинных глаз девственницы! Теперь вуаль носится откинутой назад, и невеста, не смущаясь, смотрит на всех – о да, мы знаем вполне хорошо теперь, что мы делаем, когда выходим замуж, благодаря «новым» романам.
– Новые романы отвратительны, – сказал я горячо, – как в смысле стиля, так и нравственности! Я удивляюсь, как ты можешь читать их. Женщина, грязную книгу которой я бросил прочь, – и я не чувствую сожаления, поступив так, – столько же нуждается в грамматике, сколько в приличии.
– Но критики этого не заметили, – прервала она с насмешкой, звучащей в ее голосе. – По-видимому, это не их дело содействовать сохранению правильности английского языка. Отчего они приходят в восхищение, так это от оригинальности темы, хотя мне думается, что подобные вещи так же стары, как мир. Как правило, я никогда не читаю критику, но как-то мне случайно попалась одна, на книгу, которую ты только что утопил, и критик превозносил ее.
Она опять засмеялась.
– Скотина! – проворчал я. – Должно быть, он нашел в ней лестный отзыв о своих собственных пороках. Но ты, Сибилла, зачем ты читаешь подобную гнусность?
– Во-первых, меня побуждает любопытство, – ответила она равнодушно. – Я хочу видеть, что приводит в восторг критика. Затем, когда я начала читать, я нашла, что вся история касалась того, как мужчины развлекаются с запятнанными голубками больших и окольных дорог, а так как я была не особенно сведуща в вещах этого рода, то я подумала, что мне не мешает познакомиться с ними поближе. Ты знаешь, эти кусочки противных познаний о некрасивых предметах подобны дьявольским наущениям: если выслушаете одно, то выслушать приходится и другие. Притом предполагается, что литература отражает время, в котором мы живем, а так как этот род литературы теперь более преобладает, чем что-нибудь иное, мы принуждены принять и изучить его, как зеркало века.
С выражением полувеселья, полупрезрения на лице она встала с места и посмотрела вниз, на восхитительное озеро.
– Рыбы съедят книгу, – заметила она, – надеюсь, она не отравит их. Если б они могли прочесть и понять ее, какое бы странное представление они бы имели о нас, человеческих существах!
– Отчего ты не читаешь книги Мэвис Клер? – спросил я вдруг. – Ты говорила мне, что восторгаешься ею.
– Да, чрезвычайно! – ответила она. – Я восторгаюсь и дивлюсь ей. Как эта женщина может сохранить детское сердце и детскую веру в таком свете, как этот, я решительно не могу понять. Ты спрашиваешь меня, отчего я не читаю ее книги; я читаю их, я перечла их по несколько раз, но она много не пишет, и ждать ее произведения приходится дольше, чем произведения других авторов. Когда я хочу чувствовать, как ангел, – я читаю Мэвис Клер, но я чаще склонна чувствовать совсем иначе, и тогда ее книги только мучительны для меня.
– Мучительны? – повторил я.
– Да! Мучительно находить веру в Бога, когда вы не можете верить в Него; получать прекрасные доктрины, которых вы не можете принять, и знать, что живет такое существо, женщина такая же, как вы, во всем, кроме ума, которая имеет то счастие, какого вы не можете достичь, хотя бы вы протягивали с мольбой руки день и ночь и дико взывали бы к печальным небесам.
В этот момент она выглядела, как трагическая королева; ее фиалковые глаза сверкали, ее губы разомкнулись, ее грудь волновалась. Я подошел к ней со странным нервным колебанием и дотронулся до ее руки. Она пассивно дала ее мне, я продел ее через мою, и несколько минут мы молча ходили взад и вперед по дорожке.
В грандиозном отеле начали зажигаться огни, и как раз над нашим шале сверкало созвездие в форме трилистника.
– Бедный Джеффри! – сказала она, вдруг быстро взглянув на меня. – Мне жаль тебя! Со всеми моими фантазиями все же я не безумна, и во всяком случае, научилась хорошо анализировать как себя, так и других. Я тебя читаю так же легко, как я читаю книгу; я вижу, что в твоей душе буря. Ты любишь меня и ты ненавидишь меня, и контраст ощущений губит тебя и твои идеалы. Да, не говори, я знаю, я знаю. Но чем бы ты хотел, чтоб я была? Ангелом? Я не могу олицетворить подобное существо более, чем на один преходящий момент воображения. Святой? Они все подвергались мучениям. Хорошей женщиной? Я никогда не встречала ни одной. Невинной? Не ведающей ничего? Я говорила тебе до свадьбы, что я ни та, ни другая; для меня не представляли тайну отношения между мужчиной и женщиной, я имела понятие о степени врожденной любви к пороку у того и другого пола. Они совершенно одинаковы, никому нельзя отдать предпочтения; мужчины не хуже женщин, женщины не хуже мужчин. Я все открыла, кроме Бога, и вывожу заключение, что Бог никогда не мог предназначить такого шаткого и низкого состояния, как человеческая жизнь.
Пока она так говорила, я мог бы упасть к ее ногам и умолять ее замолчать, потому что она, не подозревая, высказывала мне многие из тех мыслей, на которых я часто себя ловил, а между тем в ее устах они звучали жестоко, неестественно и грубо до такой степени, что я чуть не отскочил от нее в страхе и страдании. Мы дошли до маленькой сосновой рощи, и здесь в тени и безмолвии я обнял ее и тоскливо смотрел на ее красивое лицо.
– Сибилла! – прошептал я. – Сибилла! Что с нами такое? Как мы не находим прекраснейшую сторону любви? Почему даже в наших поцелуях и объятиях какая-то неосязаемая тьма ложится между нами, и мы злим и мучим друг друга, когда мы могли бы быть довольны и счастливы? Что это? Можешь ли ты сказать, так как ты сама знаешь, что тьма есть?
Странное выражение было в ее глазах, напряженное, скорбное, смешанное, как мне казалось, с состраданием ко мне.
– Да, она есть! – медленно ответила она. – И мы оба создали ее. Мне думается, Джеффри, что в твоей натуре есть нечто более благородное, нежели в моей, неопределенное нечто, питающее отвращение ко мне и к моим теориям против твоей воли и желания. Может быть, если б ты вовремя дал волю этому чувству, ты бы никогда не женился на мне. Ты говоришь о прекраснейшей стороне любви… По-моему, в ней нет прекрасной стороны: она вся груба и ужасна. Ты и я, например, – культурные мужчина и женщина, мы можем в браке достичь чего-нибудь высшего, кроме вульгарных эмоций Ходжа и его девицы.
Она бешено захохотала и вздрогнула в моих руках.
– Какие лгуны поэты, Джеффри! Их следовало бы на всю жизнь заключить в тюрьму за ложные свидетельства. Они способствуют образованию шатких верований женского сердца; в ранней юности она читает их сладостные уверения и воображает, что любовь будет такой, как все они учат: чем-то божественным и вечным; затем палец прозы придавливает крылатую бабочку-поэзию, и наступает горечь и безобразие полного разочарования.
Я держал ее все еще в своих объятиях, с неистовой силой человека, уцепившегося за деревянный брус среди океана, когда он тонет.
– Но я люблю тебя, Сибилла, моя жена, я люблю тебя! – сказал я, задыхаясь от страсти.
– Ты любишь меня, да, я знаю, но как?! Такой страстью, какая гнусна для тебя самого! Это не поэтическая любовь, – это любовь мужчины, а любовь мужчины – животная любовь. Такая она есть, такой она будет, такой она должна быть. Впрочем, животная любовь скоро надоедает, и когда она погибнет от пресыщения, ничего не останется. Ничего, Джеффри, абсолютно ничего, кроме вежливых бесцветных отношений, какие мы должны будем поддерживать для света.
Она освободилась из моих объятий и направилась к дому.
– Пойдем, – прибавила она, повернув назад через плечо свою очаровательную головку, с кошачьей ласкающей грацией, какой она одна только обладала. – Ты знаешь, в Лондоне живет знаменитая дама, рекламирующая свои продажные прелести для проходящей публики путем своих монограмм, вделанных в кружево на всех оконных занавесках, думая, без сомнения, что это хорошо для торговли. Я не так дурна. Ты заплатил дорого за меня, я знаю, но помни, я до сих пор не ношу бриллиантов, кроме твоих, и не прошу подарков, кроме тех, что ты делаешь мне по своему великодушию, и мое обязательное желание быть стоящей твоих денег.
– Сибилла, ты убиваешь меня! – вскричал я, терзаемый выше всякого терпения. – Ты считаешь меня столь низким!
Я почти рыдал от отчаяния.
– Ты не можешь не быть низким, – сказала она, испытующе глядя на меня, – потому что ты мужчина. Я низка, потому что я женщина. Если б кто-нибудь из нас верил в Бога, мы могли бы отыскать другой образ жизни и любви – кто знает! Но ни ты, ни я не имеем ни кусочка веры в Существо, бытие которого опровергается всеми учеными нашего времени. Нас настойчиво учат, что мы животные и ничего больше; однако нам незачем стыдиться нашей животности. Животность и атеизм одобряются учеными и восхваляются прессой. И духовенство немощно, чтобы придать силу проповедуемой ими вере. Пойдем, Джеффри, не стой в задумчивости под этими соснами, как пораженный Парсифаль. Брось то, что тревожит тебя, твою совесть, – брось, как ты бросил книгу, которую я читала, и прими во внимание, что большинство мужчин твоего типа рады и горды быть добычей дурной женщины, так что тебе следовало бы поздравить себя за то, что ты имеешь одну из них своей женой! Одну, которая также настолько свободомысляща, что всегда во всем даст тебе полную свободу, если ты дашь свободу ей. Теперь все браки так устроены, во всяком случае, в нашем кругу, иначе узы были бы нестерпимы. Пойдем!
– Мы не можем жить вместе при таких отношениях, Сибилла! – сказал я хрипло, медленно идя с ней рядом по направлению к вилле.
– О, мы можем! – недобрая улыбка заиграла вокруг ее рта. – Мы можем делать то, что делают другие; нет нам необходимости выделяться от остальных, точно сумасбродные глупцы, и представлять собой образец примерного супружества для других, – нас бы только ненавидели за наши муки. Несомненно, лучше быть популярными, чем добродетельными: добродетель никогда не оплачивается. Смотри, вон идет наш интересный немец-лакей доложить нам, что обед готов. Пожалуйста, не гляди таким несчастным, ведь мы не ссорились, и будет глупо позволить прислуге думать, что мы в ссоре.
Я не отвечал, мы вошли в дом и сели обедать. Сибилла, как обычно, поддерживала разговор, несмотря на мои односложные ответы, и после обеда мы отправились, по обыкновению, в иллюминованный сад смежного отеля послушать оркестр. Сибиллу знали, и она вызывала общий восторг своей красотой, и пока она подходила к своим знакомым, болтая то с одной группой, то с другой, я сидел в угрюмом молчании, следя за ней с возрастающим удивлением и ужасом. Ее красота казалась мне красотой ядовитого цветка, который, блистая окраской и формой, дышит смертью па тех, кто сорвет его со стебля. И в ту ночь, когда я держал ее в своих объятиях и чувствовал среди мрака биение ее сердца, ужас охватил меня – ужас, что я мог задушить ее, когда она лежала на моей груди, задушить, как вампира, который высасывает кровь и силы.
XXVII
Мы окончили наше свадебное путешествие ранее, чем мы вначале предполагали, и возвратились в Англию, в Виллосмирский замок, около половины августа.
Смутная идея бродила во мне, давая мне некоторого рода утешение, и это было то, что я намеревался свести вместе мою жену с Мэвис Клер, надеясь, что благотворное влияние грациозного и счастливого создания, которое, как радостная птичка в своем гнездышке, невозмутимо жило в маленьком домике, так близко от моего собственного, могло оказать смягчающее и целительное действие на безжалостную любовь Сибиллы к анализу и презрение ко всем благородным идеалам. В Варвикшире в это время жара стояла чрезвычайная; розы были в полном расцвете своей красоты, и густая листва дубов и кедров в парках давала приятную тень и отдых усталому телу, а спокойная прелесть лугов услаждала усталую душу.
В конце концов, нет ни одной страны на свете прекраснее Англии, – ни одной, так богато наделенной зелеными лесами, яркими цветами; ни одна не может похвалиться более поэтическими уголками для уединения и мечтаний. В Италии, в стране, воспетой историческими, бьющими на эффект поэтами, которые глупо считали ее единственной страной, достойной прославления, поля чахлые и черные, выжженные слишком палящим солнцем; там нет тенистых проселков, какими Англия может похвастаться на всех своих берегах, и мания итальянцев безжалостно рубить красивейшие деревья не только повредила климату, но до того испортила ландшафт, что трудно поверить в ее однажды знаменитую, до сих пор ошибочно прославляемую прелесть. Такого красивого местечка, каким был Лилия-коттедж в душном августе, нельзя было отыскать на всей длине и ширине Италии.
Мэвис сама заботилась о своем саде; у нее было два садовника, которые по ее указаниям постоянно поливали траву и деревья, и невозможно было представить себе что-нибудь более очаровательное, чем живописный в старинном вкусе дом, покрытый розами и пучками жасмина, которые, казалось, перевязывали крышу узлами и гирляндами; вокруг здания расстилался изумрудный луг с беседками из густой зелени, где самые музыкальные певчие птицы находили убежище и наслаждение, и где по вечерам компания соловьев поддерживала журчащий фонтан восхитительной мелодии. Я хорошо помню один день, теплый, тихий и томительный, когда я повел Сибиллу к женщине-автору, которою она так давно восторгалась. Жара была так велика, что в наших парках птицы молчали, но когда мы подошли к Лилия-коттеджу, первое, что мы услышали, было щебетание дрозда где-то наверху между розами – нежное, плавное, выражающее «сладкое довольство», перемешанное с глухим воркованием голубей-"критиков", которые обсуждали все то, что нравилось им, в отдалении.
– Какое прелестное место! – сказала моя жена, отворяя калитку и проходя мимо пахучей живой изгороди из жимолости и жасмина. – В самом деле, оно красивее, чем Виллосмир! Удивительно, как оно прекрасно!
Нас провели в гостиную, и Мэвис, ожидавшая наш визит, не заставила себя долго ждать. Когда она вышла, одетая в белую прозрачную материю, мягко облегающую ее красивый стан, с поясом из простой ленты, странная болезненная тоска защемила в моем сердце. Прелестное безмятежное лицо, веселые и вместе с тем мечтательные глаза, чувствительный рот и в особенности светлый взгляд счастия, придающий ее чертам такое ясное и пленительное выражение, говорили мне, чем женщина должна быть и чем, чаще всего, она не была.
И я ненавидел Мэвис Клер!
Я даже поднял перо, чтоб нанести ей удар посредством анонимной критики! Но это было прежде, чем я узнал ее, прежде, чем я понял, что могла существовать некоторая разница между ней и пугалами в юбках, часто выдающими себя за «романисток», не умеющими правильно писать по-английски и говорящими в обществе о своих сочинениях с развязностью, заимствованной от Граб-стрит и дешевых ресторанов для журналистов. Да, я ненавидел ее… А теперь… теперь я почти любил ее. Сибилла, высокая, царственная и прекрасная, смотрела на нее глазами, выражающими как удивление, так и восхищение.
– Подумать, что вы знаменитая Мэвис Клер! – сказала она, улыбаясь и протягивая руку. – Я слышала и знала, что вы не выглядите литераторшей, но я никогда не представляла себе, что вы могли быть такой, какою я вас вижу.
– Выглядеть литераторшей не всегда означает, что вы действительно литераторша, – возразила Мэвис, засмеявшись. – Очень часто вы встретите женщин, которые прилагают все усилия, чтобы выглядеть литераторшами и не имеют понятия о литературе. Но как я рада видеть вас, леди Сибилла! Знаете ли, я наблюдала за вашими играми на лугу, в Виллосмире, когда я была совсем маленькой девочкой.
– А я наблюдала за вами, – ответила Сибилла, – вы делали цепи из маргариток и шары из буквицы в поле, на другом берегу Авона. Для меня большое удовольствие, что мы соседи. Вы должны часто бывать у меня, в Виллосмире.
Мэвис ответила не тотчас, она была занята разливанием чая. Сибилла заметила это и ласково повторила свои слова.
– Вы будете бывать, не правда ли? И чем чаще, тем лучше. Мы должны быть друзьями, знаете!
Тогда Мэвис подняла глаза, в которых светилась милая искренняя улыбка.
– Вы в самом деле этого хотите? – спросила она.
– Хочу ли я? – повторила Сибилла. – Ну да, конечно, хочу!
– Как вы можете сомневаться в этом? – воскликнул я.
– Вы меня простите, что я задала такой вопрос, – сказала, все еще улыбаясь, Мэвис, – но, видите ли, вы теперь, что называется, магнаты графства, а магнаты графства считают себя бесконечно выше всех авторов.
Она засмеялась, и ее синие глаза блестели весельем.
– Я думаю, многие из них уважают писателей книг, как некий странный отпрыск человеческого рода, который только приличен. Это очень забавно, тем не менее из всех моих недостатков самый крупный, мне кажется, гордость и ужасно упрямый дух независимости. По правде сказать, я была приглашаема многими из так называемой «знати», и когда я ездила, я, обыкновенно, досадовала за это после.
– Почему? – спросил я. – Они делали себе честь, приглашая вас.
– О, я не думаю, что они это так считали! – ответила она, важно тряхнув своей светлой головкой. – Они воображают, что совершали великий подвиг снисхождения, хотя в действительности это я снизошла, так как с моей стороны поистине было милостиво покинуть общество Афины-Паллады в моем кабинете для общества расфранченных и завитых фешенебельных дам.
Ясная улыбка опять осветила ее лицо, и она продолжала:
– Однажды я была приглашена на завтрак к барону и баронессе, которые позвали нескольких гостей, чтобы «встретиться со мной», как они сказали. Я была представлена только двум или трем из них; остальные сидели и смотрели на меня, как если б я была новым сортом рыбы или птицы. Затем барон показал мне свой дом и говорил мне цены своих картин и фарфора; он был даже настолько добр, что объяснил, какие были дрезденского произведения, и какие дельфтского, хотя я думаю, что, несмотря на мое невежество автора, я могла бы просветить его как в том, так и в другом. Тем не менее я любезно улыбалась в течение целой программы и старалась показаться очарованной и восхищенной; но они больше никогда меня вовсе не приглашали, и, если только они в самом деле хотели поразить меня каталогом их домашней утвари, я не могу понять, зачем они меня приглашали и что я такое сделала, чтоб больше никогда не быть приглашенной!
– Это были, должно быть, какие-нибудь парвеню, – сказала с негодованием Сибилла. – Благовоспитанные люди никогда не станут оценивать вам свое имущество, если только они не евреи.
Мэвис засмеялась веселым смехом, похожим на звон колокольчиков; затем она продолжала:
– Я не скажу, кто они были; я должна приберечь что-нибудь для моих литературных воспоминаний, когда состарюсь. Я вам рассказала инцидент только для того, чтобы объяснить, почему я спросила вас: действительно ли вы этого хотите, когда приглашаете меня в Виллосмир.
Барон и баронесса, о которых я говорила, до такой степени «рассыпались» передо мной и моими книжками, что вы смело могли бы подумать, что я сделаюсь для них навсегда самым дорогим другом, – между тем они не предполагали этого. Я знаю, иные дамы обнимают меня, изливаются в своих чувствах и приглашают меня к себе, а думают совсем иначе. Открывая это притворство, я не ищу ни объятий, ни приглашений и не только не считаю за «милость», когда меня приглашают некоторые из высшей аристократии, но скорее думаю, что «милость» будет с моей стороны, если я приму приглашение. Я не говорю это лично за себя: лично я ничего не значу; но я говорю и ревностно защищаю это ради достоинства литературы как искусства и профессии. Если б другие авторы поддержали это положение, мы бы могли поднять литературное знамя до той высоты, на какой оно было в старые дни Скотта и Байрона. Надеюсь, вы меня не считаете слишком гордой?
– Наоборот, я считаю, что вы совершенно правы, – сказала горячо Сибилла. – И я преклоняюсь перед вами за вашу независимость и мужество; я знаю, что некоторые из аристократии до того вульгарны, что мне часто делается стыдно принадлежать к ней. Но могу вас уверить, что если вы окажете нам честь сделаться нашим другом, вы не пожалеете об этом. Попробуйте полюбить меня, если можете.
Она наклонилась вперед с чарующей улыбкой на прекрасном лице. Мэвис смотрела на нее серьезно и с восхищением.
– Как вы красивы! – откровенно сказала она. – Конечно, вам все это говорят, однако не могу не присоединиться к общему хору. Для меня красивое лицо подобно красивому цветку: я должна восхищаться им. Красота есть нечто божественное, и хотя мне часто говорят, что некрасивые люди – всегда хорошие люди, я не могу вполне поверить этому. Наверно, природа дает прекрасное лицо прекрасной душе.
Сибилла, которая приятно улыбалась на первые слова комплимента, сказанного ей одною из самых талантливых женщин, теперь густо покраснела.
– Не всегда, мисс Клер, – сказала она, скрывая свои блестящие глаза под сенью длинных ресниц. – Можно представить себе так же легко красивого злого духа, как и красивого ангела.
– Правда!
И Мэвис задумчиво посмотрела на нее, потом, вдруг засмеявшись своим веселым, серебристым смехом, она добавила:
– Совершенная правда! Я не мечу рисовать себе безобразного злого духа, так как предполагается, что злые духи бессмертны, а я убеждены, что бессмертное безобразие не принимает участия в мире. Очевидное безобразие принадлежит только одному человечеству, и некрасивое лицо – такое пятно на творении, что мы можем только утешать себя размышлением, что, к счастью, оно тленно, и что, конечно, со временем находящаяся в нем душа избавится от безобразной формы скорлупы и достигнет более красивой оболочки. Да, леди Сибилла, я приду в Виллосмир; я не могу отказаться от случая любоваться такой красотой, как ваша.
– Вы очаровательно льстите мне! – сказала Сибилла, вставая и обнимая ее рукой с той лаской и нежностью, которые казались такими искренними и которые так часто ничего не значили. – Но я признаюсь, что я предпочитаю выслушать лесть от женщины, чем от мужчины. Мужчины то же самое говорят всем женщинам, у них весьма ограниченный репертуар комплиментов, и они скажут уроду, что она красавица, если в этом они видят для себя непосредственную выгоду. Но сами женщины с трудом допускают существование друг в друге хороших качеств, внешних или внутренних, так что когда они отзываются милостиво или великодушно о своем собственном поле, это чудо заслуживает сохраниться в памяти. Могу я видеть ваш рабочий кабинет?
Мэвис охотно согласилась, и мы все трое вошли в мирное святилище, где председательствовала Афина-Паллада, и где расположились обе собаки – Трикси и Император. Император сидел и смотрел на перспективу из окна, а Трикси в некотором отдалении с важным видом подражала позе своего большого товарища. Оба дружелюбно встретили меня и мою жену, и пока Сибилла, гладила громадную голову сенбернара, Мэвис вдруг спросила:
– Где ваш друг, который был с вами здесь в первый раз, князь Риманец?
– Он в Петербурге теперь, ответил я, – но мы ожидаем его сюда недели через две-три.
– Наверно, он необыкновенный человек, – сказала задумчиво Мэвис, – вы помните, как странно вели себя мои собаки по отношению к нему. Император оставался неспокойным несколько часов после его ухода.
И в коротких словах она рассказала Сибилле инцидент о нападении сенбернара на Лючио.
– Некоторые имеют естественную антипатию к собакам, – сказала Сибилла, – и собаки всегда чувствуют это и отплачивают тем же. – Но я бы не подумала, что князь Риманец питает антипатию к другим существам, кроме женщин.
И она засмеялась несколько горько.
– Кроме женщин! – повторила с удивлением Мэвис. – Он ненавидит женщин! Тогда он должен быть актером, так как ко мне он был удивительно ласков и добр.
Сибилла пристально на нее посмотрела и с минуту молчала. Затем она сказала:
– Может быть, это потому, что он знает, как вы не похожи на обыкновенных женщин и не имеете общего с их обычными мишурными стремлениями. Конечно, он всегда учтив с нами, но мне думается, легко видеть, что его учтивость часто не более, как маска, скрывающая совсем иные чувства.
– Ты, значит, это заметила, Сибилла? – спросил я с легкой улыбкой.
– Я была бы слепой, если б не заметила, – однако я не порицаю его за это странное отвращение, я думаю, оно делает его более привлекательным и интересным.
– Он ваш большой друг? – спросила Мэвис, взглянув на меня.
– Самый большой друг, какого я имею! – был мой быстрый ответ. – Я должен ему больше, чем когда-либо могу отплатить; даже я познакомился с моей женой благодаря ему.
Я говорил, не думая и шутливо, но когда я произнес эти слова, неожиданный удар поразил мои нервы – удар мучительного воспоминания. Да, это правда. Я был обязан ему, Лючио, несчастием, страхом, унижением и стыдом иметь такую женщину, как Сибилла, связанную со мной, пока смерть не разъединит нас. Я почувствовал себя нехорошо, моя голова кружилась, и я опустился на один из дубовых стульев, стоявших в рабочем кабинете Мэвис Клер. Между тем обе женщины вышли вместе в сад через французское открытое окно-дверь, и собаки последовали за ними. Я смотрел на них: моя жена – высокая, статная, разодетая по последней моде; Мэвис – маленькая, легкая, в своем мягком белом платье, с поясом из гладкой ленты; одна – чувственная, другая – одухотворенная; одна – низкая и порочная в желаниях, другая – с чистой душой и стремящаяся к благороднейшим целям. Одна – физически великолепное животное; другая только с нежным лицом и идеально прелестная, как лесной эльф. И глядя я всплеснул руками и с горечью подумал, какую ошибку я сделал в выборе. В глубине эгоизма, составлявшего всегда часть моей натуры, я теперь положительно верил, что я мог бы жениться на Мэвис Клер, не допуская мысли, что все мое богатство оказалось бы бесполезным для этой цели, и что я мог бы с одинаковым результатом предполагать добыть звезду с неба, как и одержать победу над женщиной, которая могла основательно читать мою натуру и которая никогда бы не спустилась до уровня денег со своего интеллектуального трона, – нет, хотя бы я был монархом многих народов!